На следующий день тот же прислуживавший Арскому и Скиндеру малаец привел их в обширную комнату, имевшую вид лаборатории. По ней, из угла в угол, крупными шагами ходил знакомый друзьям человек, в первую минуту не обративший, казалось, внимания на вошедших. Он был погружен в глубокое размышление, и по лицу его время от времени пробегала чуть заметная судорога. Наконец он остановился, сделал знак друзьям сесть и через минуту сам опустился на низкий диван.

— Вы, конечно, вправе ожидать от меня некоторых разъяснений, — начал он, обращаясь к ним. — Но, прежде всего, я хотел бы, чтобы вы, по возможности искреннее, сообщили мне еще раз о тех побуждениях, которые заставили вас очутиться здесь.

И друзья повторили рассказ с возможной полнотой, чувствуя, что от этого зависит, быть может, все их будущее.

По-видимому, слушатель их был удовлетворен, — не успели они кончить, как он дружески обратился к ним, прося его называть с этого дня доктором Фюрстом.

Он остановился на их романтических порывах и произнес целый панегирик лучшему в природе человека — вечному романтизму.

Фюрст говорил, что при всей своей ненависти к современному человечеству он любит молодежь, стремящуюся проявлять свои лучшие силы.

Далее он указал на то, что Арский и Скиндер, в силу сложившихся обстоятельств, должны остаться с ним, пока он останется на острове. Он не может рисковать, по многим причинам, тем делом, которое нужно завершить, а до того времени никто в мире не должен подозревать о его местопребывании здесь. Фюрст предлагал им добровольно стать на время его помощниками, тем более, что он теперь особенно нуждался в помощниках — белых людях. Если у Арского и Скиндера была склонность к сильным и новым впечатлениям, то где, как не у него, они испытают то, что не снилось целому миру?

И внезапно тон голоса его переменился — стал резким, надменным, полным какой-то сверхчеловеческой силы.

Друзья сжались, с робостью посматривая на изменившееся лицо Фюрста. Он остановился перед ними и, хотя лицо его было обращено в сторону Скиндера и Арского, взор его, острый, металлический, был устремлен куда-то в пространство.

— Для вас я просто доктор Фюрст, — говорил он, — но в свое время я был известным профессором. Вы слишком молоды, слишком неопытны, слишком незнакомы с жизнью, чтобы знать, до какой степени можно ненавидеть и презирать ничтожество современного человечества, болезненно ощущать несовершенство жизни и весь смысл ее превратить исключительно в искание истины, нелицемерной и обнаженной. Пусть на пути встают бесчисленные препятствия, пусть ополчается вековая мораль, предрассудки и совесть, — коварные гасители могучего пламени истины, — пусть требуются жертвы, победа разума в конечном итоге несомненна!

Разума светлого и торжествующего… Нет в природе более удивительного механизма, чем человеческий мозг, и постичь тайну его функций — величайшая задача человеческого гения. Я поставил задачей своей жизни раскрыть или, по крайней мере, приблизиться к разгадке этой тайны; и вот, после многолетних опытов, я на пути к разрешению величайшей проблемы, я — доктор Фюрст!.. Я разгадал тайну нервных волокон и нервных центров, я постиг сущность нервной энергии, энергии мысли. Вся современная физиология и психология — детский лепет в сравнении с тем, что назревает в моей лаборатории. Для непосвященного человека мое открытие, мои опыты — или бред маньяка, или беспочвенная басня. Но тяжелым трудом досталось мне мое открытие — целым рядом бесчисленных вивисекций над человеко-подобными обезьянами и дикарями, ценой массы жизней орангутангов и первобытных людей… На алтарь науки принес я целую гекатомбу жизней. Но ведь Наполеон принес их целые миллионы в жертву только своего чисто ребяческого честолюбия. Вывод ясен. На земле не было подобного мне вивисектора, но не было еще на победоносном знамени науки столь великого открытия-завоевания, долженствующего начать собою великую новую эру человеческой мысли… И все это во имя истины, во имя торжества мысли, во имя будущего грандиозного и могучего, как мечта, высеченная в мраморе!..

Фюрст провел рукой по пылавшему лбу и замолчал, заглядевшись в пространство. Обычное злое и суровое выражение его лица стало на минуту одухотворенным, полным неведомой тоски и огненной мысли. Острый взгляд глаз стал глубоким, как бездна, и выпуклый нависший лоб бороздили неуловимые складки. Вся фигура его сделалась воплощением огромного энтузиазма.

Арский и Скиндер, точно загипнотизированные, со вниманием слушали его, напряженно ожидая дальнейших его слов.

— Жаль, что вы так юны, — продолжал Фюрст более спокойно, — многое не в состоянии вы понять. Тайну жизни, мало того, тайну высшей жизни вырвал я у природы, держу почти в своих руках. К какой переоценке всех человеческих ценностей должно повести это открытие! Ведь находились же до последнего времени скептики, уверявшие, что тайна жизни никогда не будет раскрыта, что стремление к ее открытию должно быть вечным импульсом науки. Теперь этот импульс с моим открытием, имеющим абсолютное значение, устраняется. Что станет с наукой? Что станет с мировоззрением человечества? Куда денутся сонмы миражей, опутавших густой паутиной сознание людей? Мне нужно произвести еще последние опыты с десятком дикарей, — и задача будет вполне завершена.

Фюрст замолк и, жестом пригласив Арского и Скиндера следовать за собой, привел их в соседнюю комнату, имевшую также вид лаборатории, со столами, заставленными массой крупных банок. В прозрачной жидкости, вероятно, в спирте, виднелись бледно-серые полушария, испещренные сетью извилин.

— Как вы думаете, что это такое? — спросил Фюрст.

— Кажется, мозг, — неуверенно сказал Скиндер.

— Совершенно верно, — подтвердил Фюрст, — это мозг тех людей, которые оставили мне его в наследство. Но это — лишь ничтожные следы моих опытов, которые вообще я делаю только над живыми существами…

Арский и Скиндер с жутким чувством оставили комнату.

— Кто же он, этот доктор Фюрст, — невольно думалось им, — великий ученый или великий преступник?