Классика, после и рядом

Дубин Борис Владимирович

ПОСЛЕ

 

 

ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРЕМИИ КАК СОЦИАЛЬНЫЙ ИНСТИТУТ

233

Премии – влиятельный институт литературной жизни. В развитых странах Запада, где число такого рода наград чрезвычайно велико (скажем, во Франции насчитывается сегодня до 1850 ежегодных литературных премий и конкурсных призов) и при этом демонстрирует тенденцию к росту, наиболее известные, престижные национальные и международные премии во многом, хотя, понятно, далеко не во всем, определяют круг чтения современников. Тем самым они влияют на политику книгоиздания и переиздания, перевода и переперевода, тенденции национального и мирового литературного развития в их динамике и преемственности.

Социологу или историку премии интересны в двух отношениях. Во-первых, как выражение коллективной воли того или иного авторитетного сообщества. Данный коллектив через группу экспертов выделяет тот или иной образчик словесности либо фигуру его создателя из множества произведений и их авторов в качестве особо значимого примера, образцового достижения, ориентира или эталона. Соответственно здесь можно говорить о ценностях, разделяемых соответствующим сообществом и консолидирующих его, о стратегиях предъявления этих ценностей другим группам, их утверждения, распространения, тиражирования, усвоения либо неприятия, вытеснения, опровержения со стороны других. Акт коллективного признания – награждение премией – выражает эти ценности и тем самым символически сплачивает и возвеличивает сообщество, выделяет и отграничивает его. Поддержание этих ценностей носит систематический, регулярный характер. Иными словами, социолог и историк имеет в данных случаях дело с ритуалами (точнее, всякий раз синхроническими церемониями) солидарности в рамках той или иной национальной литературной системы или даже интернационального литературного сообщества, с одной стороны, но, вместе с тем, с динамикой номенклатуры премий, ареопага экспертов, критериев номинирования и присуждения наград, социальных и культурных последствий признания, литературного и общественного «отклика», с другой. Таким образом, премии размечают литературный поток, сортируют множество образцов, бесперебойно поступающих на литературный рынок, а тем самым ориентируют, структурируют литературное и читательское сообщество.

Повышение премиального статуса того или иного автора, произведения – переход его из одного премиального списка в другой – выступает результатом взаимодействия и, в конечном счете, так или иначе согласия разных, дифференцированных друг от друга и относительно самостоятельных групп в системе литературы. Лишь при такой реальной дифференциации и реальном же взаимодействии, то есть преодолении границ одной из номинирующих групп и выходе в пространство все более общих, универсальных критериев оценки, литературный образец, его автор могут стать интересными, значимыми, авторитетными для широких кругов читателей, а награждение премией повлиять на читательское поведение – активную покупку данной книги в магазинах, взлет интереса к ней в библиотеках и т.д. Показательно, что в нынешних российских условиях предельной раздробленности и изолированности малочисленных к тому же литературных группировок, их слабой значимости друг для друга и фактической неизвестности собственно читателям премирование практически не влияет на читательскую судьбу книг, а бестселлеры приходится – и, опять-таки, без особого успеха – директивно назначать сверху (премия «Национальный бестселлер»).

Во-вторых, в процедуре оценки и премирования социолог видит акт обобщения тех или иных значений, относящихся к литературе. Одни из них при этом как бы принадлежат «самой словесности» и экстрагируются из нее как воплощение ее самостоятельной значимости – таковы эстетические качества, стилистические особенности, суггестивные свойства литературы. Другие, напротив, в нее привносятся: они связывают литературу с иными сферами (порядками) жизни, например с моралью, политикой, религией, повседневностью, с другими областями смыслотворчества, скажем музыкой, живописью, наукой, философией. Так или иначе, рассматривая, кто и за что удостаивает премии то или иное произведение либо автора, как складывается дальнейшая жизнь лауреатов и их книг, социолог и историк получают принципиальную возможность соединять в своем анализе моменты семантики словесных образцов с социальными характеристиками групп учредителей, восприемников, почитателей, противников данного образца и актами их реального или виртуального, но, так или иначе, смыслового взаимодействия, межгрупповой коммуникации.

Суммируя сказанное, я бы предложил в данном случае понимать под литературными премиями осуществляемое специально избранными либо назначенными экспертами (комитетом, советом, комиссией, жюри) по заранее оговоренным, чаще всего изложенным в печатной форме правилам (правовому уставу) публичное, как правило, регулярное и обычно денежное (в любом случае – символически опосредованное) поощрение литераторов за литературные достижения. Речь идет об одной из стратегий легитимации литературного авторитета. Самих таких стратегий (то есть институтов, выносящих каждый свое определение ценности «литературы») в развитом обществе, конечно, всегда несколько. Но важно, что здесь действуют именно институты (отсюда регулярность премий) и эти институты – современные, «модерные» (отсюда универсальный символический эквивалент определяемой ценности – цена, деньги).

В этом плане мне кажется существенным не ограничиваться лишь поздним, зрелым состоянием премиальных институций в их, так сказать, «развитом и полном виде», а коротко напомнить о ранних этапах их вызревания. Выделю и подчеркну здесь лишь несколько пунктов. С одной стороны, литературные премии Новейшего времени можно связывать с постепенным высвобождением словесных искусств из-под опеки высокопоставленных патронов и знатных меценатов – княжеского или королевского двора, придворных грандов (сравни, например, учрежденное в 1619 г. английским королем Яковом I звание поэта-лауреата, существующее по сей день). Одной из форм такого постепенного обособления, в котором, вместе с тем, еще сохранялись определенные черты традиционного патронажа, выступали «общества» или «академии». Характерно, что сами эти сообщества – просветительские, филантропические, ученые и проч. – учреждались поначалу под эгидой либо по личному повелению короля, почему и носили титул королевских. Таковы, к примеру, созданные в XVII – XVIII вв. английское Королевское общество, королевские академии Франции, Испании, Бельгии, Нидерландов, Швеции и др.

Французская академия вручала премии за произведения словесности, по крайней мере, с середины 1760-х гг.; одни из первых были присуждены Н. де Шамфору (за «Послание отца к сыну о рождении внука», 1764) и Ж.Ф. Лагарпу (за оду «Плавание», 1773). Наряду с ней в этот период существовали академии в Марселе, Лионе и других городах; они и учрежденные при них фонды (скажем, Пьера Адамоли в Лионе, с 1763 г.) вручали, среди прочих, премии за словесность, причем в нескольких жанрах.

Стоит отметить, что премии королевских академий в Европе еще во многом сохраняли характер венценосного покровительства – пожалования низшим (таковым могла стать, например, придворная должность), денежного пособия недостаточным или стипендии учащимся (например, учрежденные в 1663 г. французской Королевской академией живописи и скульптуры так называемые Римские премии для последующего совершенствования лауреатов, живописцев, граверов, скульпторов, а затем и композиторов, в Риме). Характерно, что они присуждались за жанры, наиболее приближенные к придворной словесности и дворцовой риторике, – оду, послание, публичное рассуждение, речь (discourse; напомним только «Рассуждение…» Руссо, премированное Дижонской академией в 1751 г.). Показательно и то, что раньше других в Европе начинают присуждаться премии-пособия за изобразительные искусства и музыку, а затем за театральные пьесы – виды искусств, наиболее тесно связанные с придворным и аристократическим обиходом.

Еще одной социальной формой, с которой можно исторически связать рождение литературных премий, были традиционные празднества. Таков, среди многого иного, генезис самой старой литературной институции и премии в Европе. Я имею в виду наследующую древнему празднику весенних флоралий Компанию цветочных игр на юге Европы, существовавшую с 1323 г. в Тулузе (в 1694 г. преобразована в Академию цветочных игр), с 1393 г. – в Барселоне, еще несколько позже – в Валенсии (барселонские были восстановлены в 1859 г.). Участвовавшие в словесных турнирах поэты-трубадуры объединялись в Коллеж веселой науки, победители состязаний получали в качестве награды цветок из золота или серебра, а трижды удостоившиеся наград – звание «мастеров веселой науки». С середины XIX столетия, кроме поэзии, были введены номинации «проза» и «творчество в целом». В разное время лауреатами Цветочных игр во Франции были Ронсар, Вольтер, Шатобриан, Виньи, Гюго (последний – дважды). Таковы были, продолжу, состязания при дворе Шарля Орлеанского в Блуа (XV в., в одном из них, как известно, участвовал Вийон). Таков был ритуал избрания символического короля или принца поэтов (одним из первых среди них был в 1545 г. Пьер Ронсар, позже, в 1894 г., Верлен и еще позднее, в 1960-м, Сен-Жон Перс). Награды Цветочных игр внесли в семантику и образность премий элементы, близкие к сакральным. Таковы храмовая символика запредельного, моменты священнослужения, образность триумфа, церемониал лаудации и проч.

Важно, что большинство перечисленных начинаний, социальных форм организации словесных состязаний были возрождены во Франции и Испании уже в XIX в., причем с особенной активностью – во второй его половине, а на рубеже XIX – XX столетий перенесены в Северную и Южную Америку. То есть они оказались вновь вызваны к жизни, с одной стороны, в эпоху оформления литературы как автономного и влиятельного социального института в Европе, а с другой – в период вступления самостоятельных обществ-государств Латинской Америки в процессы социальной и культурной модернизации после окончательного краха Испанской империи (1898). Так, среди прочего, студенческие Цветочные игры были учреждены при чилийском университете в Сантьяго, их призерами стали, в частности, будущие нобелиаты Габриэла Мистраль и Пабло Неруда.

Перейдем от истории к теории. Литературные премии как система появляются в модернизирующемся обществе, которое в целом становится грамотным, при умножении и дифференциации образующих это общество социальных отношений, способов и маршрутов циркуляции культурных образцов, – короче говоря, на стадии рыночной организации литературы, когда вокруг словесности складывается сложная сеть интересов и взаимодействий различных групп, возникают особые роли и ролевые стратегии издателя, книгопродавца, критика, журналиста, литературная полемика, борьба и т.д. Теперь литераторы живут главным образом за счет публики, оплачивающей их труд, а не за счет служебного жалованья, пособий или стипендий со стороны меценатов или иных персонализированных источников дохода; кстати говоря, проблемы социального и культурного самоопределения свободного литератора, среди прочего, активизируют в Новейшее время разработку автобиографических жанров словесности, поиски демонстративных стратегий индивидуального поведения автора в обществе (внешность, привычки и повадки, образ жизни и проч.).

В этой ситуации у «продвинутых» групп, ориентированных на относительную автономию и, вместе с тем, общественную авторитетность литературы, повышение идейного воздействия, социальной роли, эстетического качества литературной продукции, возникает желание влиять на литературный процесс, противостоять (или хотя бы существенно корректировать) тенденции, определяемые читательским и покупательским спросом. Более того, индивидуальный либо коллективный учредитель премии может стремиться с ее помощью поддержать принципиально внерыночные, авангардные, элитарные произведения или литературные стратегии. Нередко премию, премиальный фонд и в ХХ в. учреждает богатый меценат (скажем, А.Б. Нобель), но присуждает он ее не сам, напрямую, полагаясь на свой вкус, как это делалось ранее, а с помощью экспертов, специалистов – критиков, литературоведов, известных писателей, «звезд» культуры.

Поэтому в целях более точного анализа я бы предложил выделить и даже отделить от литературных премий как таковых пожалования, пособия и стипендии как остаточные формы традиционного патронажа, с одной стороны, и награды за победу в том или ином объявленном конкурсе или турнире (то есть специально стимулированные достижения и награды за них), с другой. Тогда собственно литературные премии, премии в узком смысле слова, можно будет аналитически, в целях исторического или социологического исследования, связать:

а) с литературой как уже сформировавшимся институтом, эмансипировавшимся от любых источников власти (король, высшее сословие, церковь);

б) с возникновением – или хотя бы идеей формирования – различных автономных социальных сообществ, в том числе – национального сообщества и общества как такового, идеями их коллективного интереса, блага, достоинства, чести, престижа и проч.

Если не слишком углубляться в предысторию (о чем отчасти шла речь выше), то логично предположить, что историческое соединение двух этих социальных моментов вряд ли можно обнаружить где-то, кроме как в Западной Европе, шире – на Западе, и раньше, нежели в XIX в., а то и еще конкретнее – во второй его половине. Один из, условно говоря, первых примеров здесь – существующая по сей день немецкая Премия Шиллера, в процессе объединения Германии учрежденная к столетию поэта в 1859 г. Собственно к концу «железного века», особенно на его рубеже с XX, крупнейшие литературные премии и возникают. Таковы швейцарская франкоязычная Премия Рамбера (1898), международная Нобелевская (1901), французские Гонкуровская (1903) и Фемина (1904), созданная в пику государственной (то есть императорской) Народная премия Шиллера (1905), испанская Премия Фастенрата (1909), Пулитцеровская премия в США (1913). Отмечу, что все эти премии, сколь бы радикальной критике те или иные из них ни подвергались за излишнюю ангажированность (радикализм) либо, напротив, невнимание к новому, консерватизм, тем не менее как ядерные элементы литературной культуры и основные, структурообразующие ритуалы литературной системы существуют и регулярно воспроизводятся до нынешнего дня.

По своему исходному посылу литературные премии выступают как начинание если не антикоммерческое, то, по крайней мере, ставившее целью ограничить безраздельное влияние коммерции на литературу. Характерно, что за развлекательные произведения, активно покупавшиеся и читавшиеся широкой публикой, – остросюжетную литературу, детектив, фантастику, любовный роман – премии стали учреждаться значительно позже (не ранее 1930-х, а в основном с 1940 – 1950-х гг., в характерный период демократизации премий и европейской культуры в целом, следующий такой период будет наблюдаться в Европе после событий 1968 г. – в 1970 – 1980-х гг.). Предполагалось, что чисто коммерческая, жанровая, «массовая» литература успешно распространяется и без специальной поддержки, тут есть другие регуляторы – указание на серию, информация о бестселлерах, имя-бренд популярного автора, его рекламный имидж. Однако, существуя в пространстве книгоиздательского и книготоргового рынка, литературные премии сами, в свою очередь, вскоре становятся, как говорилось в начале статьи, важным рыночным фактором, стимулируют покупательский и библиотечный спрос, дополнительные издания и регулярные переиздания награжденных книг.

Оставаясь в рамках западной истории, можно заметить, что умножение числа премий в том или ином национальном сообществе или национальном государстве Европы всякий раз сопровождает начальные фазы укрепления нового политического режима и символического порядка, будь он имперским (как во Франции второй половины XVIII столетия), тоталитарным (как в муссолиниевской Италии, где настоящий премиальный бум породил, среди многих, две из наиболее крупных и существующих по сей день литературных премий – Багутта, 1926, и Виареджо, 1929), демократическим либо по крайней мере – ориентированным на демократизацию (как в Франции, Италии, Испании 1950 – 1960-х гг.).

Сегодня литературные премии вручаются, в частности и среди прочих, издательствами, журналами или газетами, книготорговыми организациями, библиотеками, высшими учебными заведениями, радио– и телеканалами, местными городскими или региональными сообществами, союзами читателей, включая читающую молодежь, студентов, лицеистов и проч. (есть даже литературная премия, учрежденная казино – характерно, что это казино в Лас-Вегасе, то есть в США, стране, не знавшей королевской власти и имперской централизации, а соответственно, и пережиточных форм иерархического патронажа, символической «табели о рангах» литературных институций и жанров). Короче говоря, премии учреждаются и поддерживаются самыми разными обществами, союзами, объединениями, ассоциациями, клубами, братствами, кружками, то есть прежде всего обществом и лишь в редких случаях – государством, официальной властью. При этом награждаться могут как лучшие произведения (авторы), так и худшие. Скажем, в США (опять-таки в США!) есть ежегодная премия за худшее изображение секса в литературе.

Наряду с каноническими жанрами литературы Нового и Новейшего времени (лирика, роман и новелла, драма) премиальных наград могут удостаиваться образцы массовой словесности (от фантастики, детектива, историко-приключенческого романа до детской литературы и песни). Наряду с премиями, подводящими итоги творчества того или иного автора – чаще всего в этой роли выступают крупные международные и наиболее престижные национальные награды, – все больше премий в настоящее время увенчивают литературные дебюты. Для особого рассмотрения стоило бы, вероятно, выделить премии за литературную критику и литературный перевод – виды деятельности, которые связывают литературное произведение с другими сферами и наиболее острыми проблемами социальной, культурной жизни, с ино– и интернациональным социокультурным контекстом.

Как отмечают исследователи, роль премий в организации российского литературного и читательского сообщества была традиционно слаба – эту задачу решали скорее журналы. В современной ситуации важно и интересно то, что описанный в предыдущих статьях крах российских журналов (и периодики в целом) как руководителей общественного мнения в сфере литературы отнюдь не привел к росту влияния премий. Сейчас эта роль регулятора литературного поведения, связи писательского «вызова» и читательского «отклика» вакантна. В какой-то степени с помощью рекламы и других подобных рыночных средств ее пытается выполнять книжная торговля. Однако бедность нынешнего российского социума (бедность не одними лишь деньгами, но и самостоятельными персональными авторитетами, влиятельными группами, их воздействием на более широкие слои, устойчивыми, регулярными коммуникациями между ними), отсутствие налаженной и эффективной системы распространения книг по стране – иными словами, бедность не только и не столько ресурсная, сколько структурная, институциональная, со своей стороны, блокирует и трансформирует действие чисто коммерческих механизмов.

2006

 

КНИГА – ЧТЕНИЕ – БИБЛИОТЕКА

Тенденции недавних лет и проблемы нынешнего дня

242

Картина массового чтения россиян – в сравнении с позднесоветской ситуацией и с годами перестройки, тогдашним повышенным спросом на запрещенную, прежде недоступную культурную продукцию, взлетом тиражей газет, тонких и толстых журналов – за последние 12 – 15 лет заметно изменилась и продолжает трансформироваться. Определяющими здесь выступают несколько взаимосвязанных социокультурных процессов. Все они в конечном счете связаны с разложением советского социума и централизованно-бюрократической системы управления им:

– распад советской интеллигенции и ее просветительской идеологии в первой половине 1990-х гг., фактический уход с культурной авансцены этой группы служащих государственных учреждений культуры и образования вместе с их групповыми представлениями о культуре, литературе, чтении и с привычными, устоявшимися формами трансляции этих представлений (толстые журналы, литературоцентричное школьное образование);

– потеря ведущей культурной роли главным институтом организации чтения в советскую эпоху – государственной массовой библиотекой (как, впрочем, и государственными библиотеками всех других типов – научной, универсальной, национальной) в связи с прогрессирующим оскудением финансов, отставанием в комплектации книжных и журнальных фондов и с утратой основных функций – представлять «национальную» культуру в ее общезначимых и обязательных образцах, обеспечивать существование государственно-планируемой и финансируемой науки, поддерживать работу средней и высшей школы;

– деэтатизация и коммерциализация издательской деятельности в стране. Свыше двух третей книг и брошюр, выходящих сегодня в России, опубликованы негосударственными издательствами (так обстоит дело по количеству названий, если же брать тиражи, то есть реальные экземпляры, адресованные читателям и покупателям, то доля негосударственной книжной продукции превышает 90 % всего потока). Люди, принимающие решения в данной сфере – а это исполнители таких новых для книжной и литературной культуры социальных ролей, как директор издательств, менеджер по продажам, руководитель отдела маркетинга, – чаще всего исходят из императива «максимум» прибыли в минимум времени. Понятно, что они концентрируют свою деятельность преимущественно на самой массовой по адресу, серийно-типовой по изданию литературе – «спрашиваемых» книгах, выпуск которых (будь то беллетристика, «иллюстрированные издания» или словарно-энциклопедическая продукция) не требует особых затрат, возможен в кратчайшие сроки и столь же быстро приносит прибыль. Представления о литературе, образ книги, фигура автора все чаще выступают сегодня продуктом массмедиальных, рыночных технологий, причем в самых «агрессивных» вариантах (promotion, публичный скандал, телевизионная «раскрутка»);

– формирование (в наиболее активной фазе – в 2000-е гг.) системы «глянцевых» журналов, демонстрирующих образцы модного потребления и стиля жизни наиболее зажиточного меньшинства российского населения, успешной «офисной» молодежи крупнейших городов и т.п. Этот тип печатной коммуникации, с одной стороны, тесно связан с системой аудиовизуальных СМК, с другой – включен в процессы формирования и циркуляции моды, с третьей – претендует на роль культуры и выступает сегодня, по крайней мере – для большинства российской молодежи и молодых взрослых, рекомендателем любых покупок, от мехов и драгоценностей до дисков, фильмов и книг;

– развал прежней системы книгораспространения, разрыв между «центрами» и периферией общества. Более 40 % издаваемых в стране книг вообще не доходит сегодня до читателей. В городах, которые по статусу ниже, чем областные центры, книжных магазинов, как правило, не осталось. Жителям сел и городов с населением меньше 100 тысяч человек книжно-журнальная продукция стала фактически недоступна, и руководители крупнейших издательств, по их признаниям, не заинтересованы в подобном контингенте (а он в сумме включает две трети взрослого населения России!). Если в РСФСР в 1989 – 1990 гг. работало около 8,5 тысяч книжных магазинов, то к 2008 г. общее число точек розничной книгопродажи сократилось (по экспертным оценкам) до 2500 – 3600. В Москве это сокращение столь же заметно: в систему «Москниги» входило в 1990 г. 208 магазинов, к 2000 г. их осталось менее 70. В сегодняшней России один книжный магазин приходится в среднем на 60 тысяч потенциальных покупателей, тогда как в Европе, в среднем, на 10 – 15 тысяч, а в США – менее чем на 3 тысячи;

– в самое последнее время, в рамках общего огосударствления публичной жизни и средств массовой коммуникации за 2000-е гг., наблюдаются попытки государства вернуть себе некоторые возможности воздействия как на издательскую сферу, так и на библиотечную систему (национальная программа поддержки и развития чтения, спонсирование журналов и их распространения и др.). Однако эта деятельность не имеет – по крайней мере, пока – сколько-нибудь серьезного влияния на массовое чтение.

Динамика книгоиздания. Количество издаваемых в России книг за 1990 – 2008 гг. увеличилось почти в три раза, тогда как средний тираж сократился более чем в шесть раз.

Таблица 1

Динамика книгоиздания за 1990 – 2008 гг.

Еще резче динамика изменения объема и структуры книгоиздания выражена в переводной литературе. Тенденция здесь та же: число названий растет даже еще большими темпами, чем по книгам в целом, а тиражи сокращаются еще заметнее.

Все это значит, что покупательская и читающая публика за последние годы раздробилась, круги и кружки с их привычками и запросами изолируются и капсулируются, а каналы межгрупповой коммуникации, межслоевые и центропериферийные структуры слабы или склеротизированы, в любом случае – работают плохо.

Распространенность и регулярность чтения. Книги и журналы активнее читают россияне моложе 40 лет, чаще – молодые женщины (здесь и далее приводятся материалы всероссийских опросов, проведенных Аналитическим центром Юрия Левады). Однако если пик регулярного чтения – 35 – 39 лет, то журналы регулярно читают прежде всего самые молодые россияне и россиянки – до 19 лет. Это и понятно, поскольку наиболее часто читаемые журналы, как, например, «Лиза», а во многом и «7 дней», именно к молодым женщинам и обращены.

Таблица 2

Читаете ли вы книги, газеты, журналы? (в %)

Самые молодые респонденты чаще, чем россияне других возрастных групп, берут интересующие их книги (для чтения, для учебы) в библиотеке – так поступают до трети россиян моложе 20 лет, две трети которых записаны в одну или несколько библиотек. Респонденты среднемолодого возраста – от 20 до 35 лет – чаще других ориентированы на покупку книг в магазинах, тогда как сорокалетние – на приобретение книг с лотков и в киосках («типовой набор») и на циркуляцию книг в сети их друзей и знакомых. Наконец, 35 – 49-летние (до двух третей соответствующих возрастных подгрупп) предпочитают именно этот последний вариант – брать книги у знакомых и друзей.

Однако речь здесь идет лишь о большем либо меньшем «тяготении» той или иной группы к какому-то каналу доступа к книгам, а не о разделении их между группами: все возрастные подгруппы в той или иной мере пользуются всеми имеющимися у них возможностями. На этом фоне группы, наиболее активные в чтении, активнее используют какой-то один из более доступных им каналов (именно один, а не все имеющиеся!): самые молодые, еще ограниченные в собственных деньгах и движимые по преимуществу интересами учебы, с наибольшей регулярностью и частотой обращаются в библиотеки; молодежь постарше, уже располагающая собственными финансами, имеющая детей и т.д., активизирует книгопокупку; люди более старшего возраста (менее активные и менее самостоятельные в читательском выборе) мобилизуют знакомства и дружеские связи.

Это, среди прочего, означает, что ни одна из подобных групп не принадлежит к культурным лидерам, лидерам чтения. Они себя в таких терминах не мыслят и не определяют – для них чтение, если они вообще относятся к читателям, выступает одним из компонентов их социально-профессиональной роли (инженер), характеризует их положение на лестнице возрастов (учащийся) или статусов (руководитель).

Так или иначе, описанные выше процессы активизации всех имеющихся каналов доступа к книгам в сумме дали за последние годы известное увеличение средних данных и о покупке книг (некоторое расширение круга владельцев домашних книжных собраний любого размера и сокращение доли тех, у кого нет книг дома), и о пользовании государственными библиотеками. Так, количество записанных в библиотеки и пользующихся ими в течение двух-трех последних лет выросло, тогда как в предыдущее пятилетие по преимуществу росла подгруппа тех, кто отказывался от пользования библиотеками, поскольку переставал находить в них что-то для себя интересное.

Таблица 3

Сколько приблизительно книг имеется в вашей домашней библиотеке?

Таблица 4

Записаны ли вы в какую-нибудь библиотеку и пользуетесь ли ею?

И все же рост книжного предложения на рынке, ориентированном в последние годы по преимуществу на массовый спрос, заметно контрастирует со значительным сужением в этом плане возможностей библиотек за то же самое время. Нарастает разрыв между объемом ресурсов, адресацией и активностью двух этих разных по типу социальных институтов – книжного магазина и библиотеки. В частности, он выразился в том, что россияне – в среднем, по их оценкам, как будто бы далеко не процветающие и не имеющие «лишних» денег – сегодня тем не менее явно предпочитают покупать книги, а не искать их в библиотеках.

Число общедоступных библиотек сокращается, как падает и число читателей в них.

Таблица 5

Количество массовых библиотек и читателей в них

Пользователями библиотек остались почти исключительно те группы, которым по их социальным, финансовым, символическим ресурсам не приходится всерьез рассчитывать на альтернативные источники нужных и интересных книг: у них нет денег на книгопокупку, они не располагают большими собственными библиотеками. Чем менее группа обеспечена социальными и культурными ресурсами, тем чаще и регулярнее она, при определенном уровне образования и учебно-профессиональных потребностей в книге, будет обращаться к фондам районных (городских) библиотек. И наоборот: среди тех, кто регулярнее обращается в районную (городскую) библиотеку, мы чаще можем встретить учащихся, чем представителей других возрастных и профессиональных групп.

Напротив, в других, более ресурсообеспеченных и активных группах индивидуальная и семейная покупка книг по масштабам намного превосходит пользование книжными фондами библиотек любого типа. Но еще шире читающее население России (на этот раз – его более старшие группы) прибегает к сетевым связям, книгами меняются знакомые и друзья. С одной стороны, это, видимо, указывает все-таки на недостаточные доходы большинства читающих, а с другой – на то, что они не лидеры чтения, а только ведомые.

Иначе говоря, в массовом распространении книг как будто складывается или заметно укрепляется следующая тенденция: деятельность распадающихся централизованных институтов государства (библиотек, коллекторов) компенсируется или замещается межличностными сетевыми связями. Вот данные опроса Левада-Центра на этот счет (2005). Если в районных (городских) библиотеках обычно берут книги, по их словам, 19 % россиян (в научных библиотеках – 9 %), то покупают в книжных магазинах 39 %, а берут почитать у знакомых и друзей 60 %. Иными словами, книги – и собственно для чтения, и для учебы – наши соотечественники чаще покупают или берут на время у друзей, чем ищут в библиотеке. Группа наиболее активных книгоприобретателей – они покупают в среднем одну книгу в месяц и даже больше – составляет сегодня около 13 % взрослого населения страны, тогда как свыше двух третей опрошенных (68 %) приобретают одну книгу в полгода-год. Характерны и следующие данные: если в настоящее время не покупают книг 45 % населения страны (не читают их – 30 %), а журналы не покупают 60 % (не читают – 33 %), то не пользуются библиотеками свыше трех четвертей (76 %) взрослых россиян.

Чтение книг: общие характеристики. На активность и постоянство чтения в целом наиболее заметное влияние оказывают два фактора – возраст и образование. Если сравнить социально-демографическую структуру слоя активных читателей (тех, кто говорит, что читает постоянно, таких чуть менее четверти взрослого населения) и более массовой аудитории читателей, обращающихся к книге от случая к случаю (это две пятых взрослого населения), то наиболее значимыми дифференцирующими признаками будут именно возраст и уровень образования, соответственно, связанная с этим переменная социально-профессионального статуса. Впрочем, заметно также и традиционное для советского типа модернизации влияние на чтение степени урбанизированности поселения, где живет респондент.

В целом, как видно из приведенных данных (см. табл. 6 на с. 232), более активны в чтении женщины, среди постоянных читателей книг преобладает группа 30 – 49-летних, тогда как самые молодые особенно активно читают «от случая к случаю». Важно, что эта возрастная когорта в значительной мере состоит из людей, которые лучше других адаптировались к новым социально-экономическим условиям, сумели добиться определенных успехов, относительного благосостояния, чей потребительский статус, по их собственной оценке, выше среднего.

Молодые россияне представляют собой наиболее активную группу потребления журнальной продукции, прежде всего связанной с проблематикой социализации в целом, с рекламой и рекомендацией чисто молодежных типов культурной активности, будь то мир популярной музыки, кино, моды, стиля жизни и пр.

Таблица 6

Социально-демографическая структура групп активных и рядовых читателей и не читающих книги (в % по столбцу)

Изменение культурного и ценностного статуса чтения видно и в том, что среди более массовой группы читающих от случая к случаю выше среднего доля людей, закончивших школу, но не получивших вузовского образования, молодых (до 39 лет), чаще живущих в крупных и средних городах. Для этих категорий чтение становится или уже стало вполне обычным, рутинным занятием, не слишком отличающимся, скажем, от просмотра видеокассеты очередного блокбастера или одного из бесчисленных сериалов по телевидению.

Вместе с тем, для групп с высшим образованием, жителей столиц и крупных городов чтение, видимо, еще сохраняет прежнюю ценность, хотя речь здесь чаще идет о декларативных установках, демонстрации собственного культурного статуса или претензий, иными словами – о реакции прежде авторитетных литературных, культурных, читательских групп на процессы разложения литературной и книгоиздательской системы советского времени.

То, что активность чтения в значительной мере связана с проблематикой адаптации или социального самочувствия, подтверждают данные о характеристиках людей, заявляющих, что они вообще не читают книг. Это чаще мужчины, жители малых городов и в особенности села, люди старшего возраста, респонденты с образованием ниже среднего (а они составляют 30 % взрослого населения). Представители этого слоя не обладают сколь-нибудь значительными социально-культурными ресурсами и не отличаются социальной активностью, поэтому не могут ни защититься от перемен, ухудшающих их статус, ни использовать ситуацию для улучшения своей жизни. Они ориентированы на пассивную адаптацию с постоянным снижением самооценок, запросов, требований к окружающему, поэтому ограничиваются, как правило, столь же пассивным просмотром телевизора.

Среди более активных читателей доминируют три типа ориентаций, «весовое» соотношение которых можно оценить лишь приблизительно. Среди них выделяются в первую очередь более образованные и молодые группы респондентов, проживающих в столицах, – можно предполагать, что тут мы имеем дело с активной фазой социализации и чтением как производным от этих обстоятельств (учеба, начало работы, активная фаза вступления в литературную культуру). Другой пласт читаемых книг – «модное чтение», также очень выраженное среди молодежи. Наконец, среди активных читателей представлены группы, которые, вероятно, могут быть отнесены к категории бывших лидеров чтения, прежней интеллигенции, утратившей свой культурный статус, но все еще претендующей на вчерашнюю роль (отсюда сохраняющийся классикализм их читательских предпочтений). Характерно, что эта более старшая по возрасту подгруппа активных читателей с высшим образованием ориентирована на чтение современной отечественной и западной словесности гораздо слабее, чем молодые читатели, живущие в крупных городах, в которых собственно и концентрируется основная часть актуальной книжной продукции.

Чтение газет. За 1990-е гг. резко сократилась доля россиян, ежедневно читающих газеты. Это было связано со спадом перестроечных надежд и широкого интереса к воплощавшим их фигурам уже к 1993 г., за которым последовала Чеченская война и финансовый коллапс 1998 г. Позже, уже в путинский период, сворачивание независимых СМИ больно ударило прежде всего по прессе общественно-политического содержания.

Таблица 7

Как часто вы читаете газеты? (в % к опрошенным в соответствующем году)

Приведенные данные подтверждают провал ежедневной общероссийской печати, обозначившийся уже в первой трети 1990-х гг. На смену ежедневным центральным газетам для большинства читателей пришли еженедельники самого разного толка и качества, чаще – таблоидного характера, а также местная печать, которая в средних и малых городах читается гораздо более интенсивно, чем общероссийская центральная.

Однако важно отметить, что грани между разными типами газетных изданий за последние годы в значительной мере стерлись: подаваемая в них информация практически лишена серьезного аналитического подкрепления, ориентирована по преимуществу на сенсацию, скандальность и развлечение. С возрастом прослеживается постепенное падение интереса к чисто развлекательной печати, и предпочтение читателей среднего и старшего возраста примерно поровну отдается общероссийским и местным еженедельникам общеполитического плана – их во всех возрастных группах старше 25 лет читают от трети до двух пятых опрошенных. Что же касается собственно ежедневной печати, которую в совокупности читает сегодня чуть больше одной десятой населения, то основным фактором несколько более повышенного интереса к ней является наличие у респондентов высшего образования, а еще в большей мере – проживание в столице.

Покупка и чтение журналов. Сходные тенденции просматриваются в чтении журналов.

К началу 2000-х гг. основными темами, вызывающими более или менее выраженный интерес россиян к журналам, являлись темы семьи, дома, мужского и женского, молодежного, моды и стиля жизни, развлечений в целом. Среди жителей крупных городов, людей с высшим образованием, а также молодых, успешных, социально адаптированных респондентов весьма слабо выражен интерес к журналам общеполитического и делового характера. Данные о чтении журналов в различных социально-демографических группах показывают, что сколько-нибудь глубокой дифференциации групповых интересов и предпочтений становится все меньше. Журнальный рынок, как и рынок популярных газет, работает сегодня преимущественно на массовидную аудиторию, ориентируясь при этом на такие характеристики, как возраст, половая принадлежность, семейный статус, задавая и тиражируя в первую очередь потребительские стандарты и типы поведения. Так что в целом мы имеем картину усреднения читательских предпочтений, сужения диапазона запросов. Показательной в этом плане является достаточно массовая популярность, в том числе у высокообразованной публики, журналов и сборников кроссвордов («лекарство от скуки»), а также журналов с телепрограммами – путеводителей по виртуальному миру.

Таблица 8

Как часто вы читаете журналы? (в % к опрошенным в соответствующем году)

Сказанное выше подтверждается и полученными в ходе опроса данными о покупке/ чтении различных типов журналов. Самыми покупаемыми и читаемыми журналами выступают журналы телепрограмм, которые одновременно являются и дешевыми и наиболее доступными изданиями, рассказывающими о жизни звезд, публичных фигур шоу-бизнеса (массовая и доступная во всех смыслах вариация глянцевых журналов). Столь же покупаемыми и читаемыми являются тонкие женские журналы, которые также можно рассматривать как массовый, «сниженный», удешевленный вариант модных глянцевых журналов различной тематики, а также журналы кроссвордов и сканвордов. Все эти типы журналов покупают в среднем 14 – 15 % опрошенных. Другая группа журналов, аудитория покупателей которых в среднем примерно в три раза у´же, это более дорогие глянцевые журналы о моде, стиле и образе жизни (6 %), мужские журналы более или менее традиционного типа (5 %), молодежные журналы (5 %), журналы о саде, огороде и приусадебном хозяйстве (6 %), юмористические журналы, сборники анекдотов (5 %), а также научно-познавательные журналы (5 %).

Наиболее значимыми социально-демографическими факторами, влияющими на активность чтения журналов, являются пол, возраст, образование и уровень квалификации.

Таблица 9

Активность чтения журналов в различных социально-демографических группах

Как видим, чтение и покупка журналов являются скорее занятием женским, молодежным и городским. Как и в случае не читающих книги, самые высокие доли вообще не покупающих журналов (при среднем показателе по выборке – 55 %) – в группе старше 50 лет (75 %), среди респондентов с образованием ниже среднего – 74 %, среди тех, кто считает, что они не могут приспособиться к новой жизни, – 74 %, среди тех, у кого вообще нет домашних библиотек, – 72 %, и в особенности среди тех, кто оценивает свой потребительский статус ниже всех остальных, – 81 %. Менее значительное отклонение от среднего показателя по не покупающим журналы – среди жителей малых городов (60 %) и села (65 %); среди групп населения с низким и средним доходом (соответственно 65 % и 62 %), а также среди тех, кто низко оценивает свой потребительский статус («денег хватает на еду» – 62 %), и тех, кто сократил свои потребности, чтобы приспособиться к новым условиям (65 %).

Поскольку наиболее приспособленной, активной в потреблении, адаптированной к существующим социально-экономическим условиям является более молодая часть населения крупных городов, среди которой сегодня наиболее распространена покупка книг и журналов, то самыми показательными и дифференцирующими факторами будут оценки собственной адаптации по повышающему типу («удалось использовать новые возможности, открыть собственное дело, повысить доход»), а также высокая оценка своего потребительского статуса («можем позволить себе покупку дорогих вещей»). Именно эти группы и являются лидерами покупки журналов сегодня.

Чтение художественной литературы. Среди читателей книг каждый шестой сегодня (17 %) не читает художественной литературы. Среди тех, у кого нет дома книг, эта доля достигает 27 %, тогда как среди респондентов с самыми большими библиотеками – 4 %.

В среднем женщины – как это было на протяжении всей истории массового чтения XIX – XX вв. – читают книги несколько чаще, чем мужчины, их чтение носит более интенсивный характер (продолжительность чтения в день), они опережают мужчин и по количеству прочитанных в течение месяца книг. Неудивительно и одновременно показательно, что лидерами читательского спроса являются сегодня «женский» детектив, а также «женская» проза. Сравним, как различается картина предпочтений по полу и по возрасту.

Как видно из табл. 10 на с. 238, резкая дифференциация активности чтения по полу относится только к жанровой литературе. Это означает, что в основе читательского интереса к массово-популярным жанрам лежат дефициты базовых ролевых самоопределений. «Женское» самоутверждается за счет тривиализации и снижения мужского (как в «женском» детективе) либо, напротив, через его возвышение и романтизацию (как в любовных романах либо историко-авантюрной прозе). За «мужским чтением» при этом стоит установка на компенсацию низкой самооценки – либо в жестко-агрессивной форме (боевики), либо через ту же романтизацию (фантастика, фэнтези, детектив, историко-приключенческий роман).

Применительно к актуальной литературе – и отечественной, и переводной – дифференциация по признаку пола отсутствует, хотя и интерес к ней заметно более узок.

Таблица 10

Литературные предпочтения в группах по полу

В чтении даже самых образованных и литературно квалифицированных групп сегодня преобладают ориентации на пассивно-адаптивный тип культурного поведения и потребления, отказ от анализа современности, склонность к развлечению и эскапизму, усреднение вкусов, ностальгия по «прошлому».

Это видно из сравнения данных о читательских предпочтениях групп с наибольшими культурными ресурсами – значительными домашними библиотеками: их внимание к массовым развлекательным жанрам явно растет, чего нельзя сказать об интересе к актуальной словесности, отечественной и переводной.

Чтение нехудожественной литературы. Никаких других книг, кроме художественной литературы, не читает каждый пятый читатель книг в России. При таком интересе к нонфикшн, в принципе, можно было ожидать значительного спроса на литературу по разным отраслям знания, будь то история, психология, философия, техника, культура и ее история, – книжный рынок предлагает сегодня довольно широкий спектр подобных изданий, предполагающий читателей разного уровня подготовки, направленности и глубины интересов. Однако на массовом уровне предпочтения российских читателей в этой части книжной продукции представляются довольно бедными, слабо выраженными и не слишком дифференцированными по читательским группам. Относительно массовым спросом пользуются лишь три типа книжной продукции нонфикшн: книги о здоровье и лечении (25 % всех опрошенных читателей книг), книги по кулинарии (20 %) и книги по специальности (20 %). Интерес к книгам по здоровью ощутимо дифференцируется по полу (доля интересующихся ими мужчин в три раза ниже, чем среди женщин), по возрасту – до сорока лет интерес к ним значительно ниже среднего, а также по уровню социальной адаптации – чем он ниже, тем выше интерес к этого рода литературе. Меньше остальных озабочены своим здоровьем жители столиц.

Таблица 11

Предпочтения отдельных литературных жанров у владельцев крупных собраний и респондентов с высшим образованием (в % к общему числу опрошенных по соответствующей группе)

* Домашняя библиотека, насчитывающая от 500 книг и более, группа составляет около 5 % всех опрошенных, N = 2400

Если учесть, что возрастная граница между более или менее адаптированной частью населения и теми, кто не считает, что адаптировался к новой жизни или сможет это сделать в будущем, проходит на протяжении многих последних лет именно по поколению сорокалетних, то можно считать, что интерес к собственному здоровью и лечению носит скорее черты социального невроза не вписывающихся или выпадающих из социума групп, является признаком фрустрированности и неудовлетворенности сложившейся жизнью, а не проявлением рационального подхода к своему здоровью как важнейшему жизненному ресурсу.

Интерес к книгам по специальности сильнее выражен у мужчин, у респондентов с высоким доходом, высшим образованием и тех, кто описывает свой статус как относительно высокий и считает, что достаточно хорошо социально адаптирован. Намного выше среднего он среди самых молодых – в группе до 24 лет. Понятно, что в этих же категориях респондентов повышен спрос на учебную литературу – среди самых молодых он очень высок (60 %.).

Каналы получения книг: покупка. Более половины всех опрошенных (52 %, а в 2008 г. – 55 %) не покупают книги вообще, при том что не читают книги, напомним, 37 % всех опрошенных (в 2008 г. – 46 %). Основная масса (30 % всех опрошенных) покупают книги для себя, своей домашней библиотеки, примерно каждый десятый – для учебы, а 13 % всех опрошенных – для детей. По 7 % всех опрошенных покупают книги для работы или в подарок. Хотя бы одну книгу в месяц покупали в последнее время 13 % взрослых россиян.

При этом прокламируемая готовность россиян выделять на книги деньги из семейного бюджета (соответствующая доля взрослого населения) гораздо выше, чем реальная покупка (доля, по их заявлениям, реально покупающих). Треть покупающих книги россиян, по их уверениям, готовы потратить в месяц на книги 100 рублей, чуть более четверти – от 100 до 200 рублей, 24 % – от 200 до 500 рублей. Иными словами, в принципе 84 % всех покупателей готовы покупать в месяц не менее одной книги средней стоимости, а каждый десятый готов тратить на книги более 500 рублей в месяц.

Основными переменными, от которых зависит количество покупаемых в год книг, а также готовность выделить из бюджета средства на покупку, выступают прежде всего потребительский статус, характер социальной адаптации и уровень дохода, а также уровень образования и тип поселения. Приведем сравнительные данные по этим признакам (см. табл. 12 на с. 241 и табл. 13 на с. 242).

Хотя покупка книг не представляется большинству россиян очень существенной тратой, реально респонденты покупают меньше книг, чем могли бы. Это значит, что изменилось ценностное значение, социальная одобряемость и привлекательность книги, чтения, книгособирательства. Компенсацией этого снижения ценностного потенциала книгопокупки становится заимствование книг для чтения (по определению, популярных) у знакомых и друзей. Владение книгой, ее хранение стало для большинства россиян ценностно-нейтральным, незначимым поведением.

Активные покупатели в книжных магазинах Москвы и Петербурга. Покупатели книг в «двух столицах» России значительно различаются. Московские более часто бывают в книжных магазинах (ежемесячно и чаще 88 % в Москве, 79 % – в Петербурге), причем чаще петербуржцев используют все каналы книгопокупки – от книжных супермаркетов до уличных лотков – и активнее покупают классику и современную литературу, женский детектив и новейшие западные остросюжетные романы (петербуржцы несколько активнее лишь в приобретении книг по школьной программе, учебной литературы). Москвичи обеспеченнее и готовы потратить на книги больше денег (свыше 500 рублей в месяц – 34 % книгопокупателей-москвичей, 22 % петербуржцев). Зато покупатели книг в Петербурге заметно чаще москвичей пользуются районными (городскими) и учебными (школьными, студенческими) библиотеками. Соответственно в семьях покупающих книги москвичей больше книг, чем у петербуржев: более 500 книг – у 61 % книгопокупателей в Москве и 42 % в Петербурге.

Таблица 12

Сколько примерно книг вы купили за последние 12 месяцев? (в % от общего числа респондентов, покупающих книги)

В целом это совпадает с общероссийской тенденцией к относительному размежеванию институтов культуры двух типов – общегосударственных и независимых (городских, частных и проч.), – о чем говорилось выше. Более обеспеченные, самостоятельные, квалифицированные и требовательные читатели тяготеют к книгопокупке (соответственно, более освобожденной от опеки государства), менее обеспеченные и образованные, учащиеся и т.п. – к государственным библиотекам. Характерно, что среди книгопокупателей в Москве значительно больше людей с высшим и незаконченным высшим образованием (74 % в Москве, 54 % в Петербурге), да и доля людей, не чувствующих серьезных ограничений в покупке и потреблении вещей, благ, услуг, среди покупателей книг в Москве также заметно выше чем, в Петербурге, – 64 и 47 % соответственно.

Таблица 13

Какую сумму в месяц вы готовы выделит на покупку книг из семейного или личного бюджета? (в % от покупающих книги)

Если говорить о посетителях книжных магазинов разного типа, то более образованные, высокодоходные и книгообеспеченные группы покупателей тяготеют к крупным книжным магазинам и супермаркетам в центре города, покупатели с несколько более низкими доходными, образовательными и статусными показателями чаще предпочитают магазины на периферии. Так, доля людей с высшим и незаконченным высшим образованием среди покупателей «Букбери» в центре города составляла 78 %. Понятно, что именно в центральных «Букбери» покупатели чаще покупали классическую и современную литературу (отечественную и зарубежную), образцы массовой жанровой словесности – от боевиков до исторических романов, а также детскую и учебную литературу активнее приобретают посетители книжных магазинов на окраинах города.

Основные итоги и выводы. Суммирую и подытожу сказанное.

1. Доля постоянно читающих газеты и журналы за пятнадцать последних лет очень заметно сократилась, но доля читающих книги за последние годы даже несколько выросла. Зато явно изменилось содержание чтения: преобладающая часть населения, включая людей среднего и старшего среднего возраста с институтским образованием, переключилась на серийную жанровую литературу (детектив, любовный роман, историко-авантюрный или историко-патриотический роман). Еще заметнее переход массы и образованных слоев от чтения к телесмотрению (в среднем 3 – 4 часа в день), так что чтение все чаще выступает дополнением ТВ (те же жанры, та же серийность). Из журналов в среднем наиболее популярны женские и ТВ, из газет – еженедельные массовые (информационно-справочные и развлекательно-сенсационные издания). Национальной газеты, тем более нескольких толстых, с большими отделами науки и культуры, рецензий на новинки и проч., в России по-прежнему нет. Интернет на эти показатели почти не влияет, поскольку с регулярностью раз в неделю им пользуется не больше 18 % россиян, а ведущие мотивы пользования Сетью – не чтение, но наведение справок, переписка, ознакомление с новостями, для молодежи – слушание музыки, общение в чатах.

2. При этом число издаваемых книг (по названиям) с начала 1990-х гг. непрерывно растет и давно превзошло соответствующие показатели советских лет. Книги сегодня более чем на две трети (по названиям) и более чем на 90 % по тиражам выпускают негосударственные издательства. Однако структура доступа к чтению, каналы получения или приобретения книг решающим образом изменились. В целом по стране главным источником книг стали не библиотека и не книжный магазин, а друзья и знакомые, что и понятно: более 40 % издаваемых в стране книг вообще не доходят сегодня до читателей, при том что жителям села и городов с населением меньше 100 тысяч человек книжно-журнальная продукция в регулярном режиме стала чаще всего просто недоступна. Сегодня лишь самые молодые респонденты чаще, чем россияне других возрастных групп, берут интересующие их книги для чтения или для учебы в библиотеке – так поступают до трети россиян моложе 20 лет, две трети которых записаны в ту или иную библиотеку или даже в несколько библиотек. Респонденты от 20 до 35 лет чаще других ориентированы на покупку книг в магазинах, тогда как 40-летние – на приобретение книг с лотков и в киосках («типовой набор» вроде комплексного обеда) и на получение книг по сети друзей и знакомых. Наконец, 35 – 49-летние (до двух третей этой возрастной подгруппы) предпочитают именно последний вариант – брать книги у знакомых и друзей.

3. В этом плане не удивительно, что средние тиражи книг и толстых литературных журналов последовательно снижаются. Они ведь все больше замыкаются сегодня в различных кругах и сетях «своих» читателей, но не проникают между группами и слоями (раньше это осмотическое просачивание осуществляли библиотеки, а из типов изданий – журналы). За последние десять лет заметно выросло количество семей, где вообще нет книг (с 24 % до 34 %), и, напротив, более чем вдвое (с 10 % до 4 %) сократилась доля семей, имеющих значительные библиотеки – свыше 500 томов, то есть обладающих самостоятельными культурными ресурсами, своего рода «культурной памятью». Так что под вопрос теперь встало существование самой категории «лидеров чтения» (прежде к ним безоговорочно относились наиболее образованные подгруппы, а источником книг для них, как правило, и служила библиотека).

4. Таким образом, за последние 10 – 15 лет преобладающая часть населения России (по нашим экспертным оценкам, основанным на результатах многолетних, систематических и репрезентативных опросов Левада-Центра, – не менее двух третей взрослого населения) либо стала вовсе обходиться без печатных источников, переключившись на ежедневное 3 – 4-часовое телесмотрение, либо выбирает себе для чтения исключительно серийную жанровую словесность – детектив, любовный роман, сенсационно-приключенческую историческую прозу, которую гораздо чаще сегодня не получает в библиотеках и не покупает в книжных магазинах, а берет на время у друзей и знакомых. Иными словами, в стране сложился в определенном смысле другой социум. Он другой по структуре коммуникаций, по их интенсивности (точнее, наоборот, их неинтенсивности), по содержанию этих коммуникаций. Можно сказать, что прежняя, советская социальная конструкция целого продолжает разваливаться, а обломки стараются удержаться и зацепиться хотя бы друг за друга.

5. Контекстом этих процессов были все большая унификация и огосударствление телеканалов «сверху» (основу их программ составляют сериалы, старое кино, эстрадные концерты, юмор). Параллельно увеличивался социальный и культурный разрыв между центром и периферией страны, между относительно успешными группами и всем остальным населением, между молодежью и пожилыми россиянами, наконец – между властью, все более сосредоточенной на себе, и населением, не доверяющим практически ни одному из социальных институтов, не чувствующим уверенности в будущем, а ощущающим в массе свою беззащитность и беспомощность, которые выражаются в крайней настороженности по поводу любых перемен, настаивании на каком-то мифическом «особом пути России» и растущей неприязни к любым «чужакам» (речь идет уже не только об этно-, но и о расофобии).

6. При этом количество библиотек в стране сокращается, фонды их беднеют, читатели все чаще уходят из библиотеки, перестают ее посещать. Фактически большинство публичных библиотек все чаще напоминают сегодня библиотеки учебные, в основном школьные, отчасти – вузовские. Общий объем комплектования библиотек книгами за 1990-е гг. снизился вдвое, новыми изданиями – вчетверо. Про комплектование современной художественной литературой, научной книгой, периодикой на языках мира не приходится и говорить: даже самые крупные российские библиотеки общенационального масштаба разительно сократили зарубежные приобретения или даже вовсе отказались от них (редчайшие исключения – Государственная публичная историческая библиотека, Российская государственная библиотека по искусству и некоторые другие – заслуживают отдельного анализа). В этом плане Россия сегодня стала напоминать остров, который все дальше разбивается на отдельные островки, регионы и т.п.

7. Таким образом, первая главная проблема в области чтения сегодня – реальное распространение издаваемых во все большем количестве книг по территории страны, обеспечение доступа к ним самых массовых читателей (а это, по материальному уровню населения, возможно прежде всего через библиотеки или учреждения, подобные им по устройству и функциям). Вторая проблема – обеспечение максимального разнообразия выбора самой актуальной специальной, общегуманитарной, художественной литературы для наиболее образованных, квалифицированных и взыскательных групп, способных (конечно, при многих прочих условиях) обеспечить интеллектуальную динамику, вернуть страну в «большой мир» и творчески, всерьез, на равных взаимодействовать с этим миром. Третья проблема – идущее год за годом последовательное сокращение тиражей издаваемых книг, дробление, размельчение их читательских аудиторий без каналов связи, без обращения книг между ними, без воздействия этих групп друг на друга (роль журналов и библиотек в этой связи почти сошла на нет). Сегодняшний средний тираж российской книги более чем в шесть раз уступает соответствующему показателю 1990 г., тогда как число названий книг выросло почти в три раза. И это расхождение становится все резче.

8. Социологи говорят о нынешней России как социуме телезрителей, объединенных в их воображении именно тем, что они – только зрители. ТВ сегодня не просто много смотрят – оно формирует картину мира, отношение к себе и другим людям, к опеке государства и собственной инициативе, поддерживает общее представление о коллективном «мы» (в прошлом – героическом, сегодня – пассивно-созерцательном).

У ряда аналитиков, работающих с эмпирическими данными о чтении, телесмотрении, предпочтениях публики и проч., складывается представление, что во многих отношениях российская культура – по составу наиболее массовых ценностей и представлений, воспроизводимых основными коммуникативными каналами изо дня в день и от праздника к празднику, – как бы возвращается к прошлому 20 – 30-летней давности. Причем происходит это при чрезвычайном – в сравнении даже с тогдашним состоянием – ослаблении и распаде институтов культурной репродукции (школы, библиотеки). Наблюдается разрыв или даже множество разрывов в цепи передачи культуры – от поколенческих до «географических». Идет исключительно массовизация (стандартизация, сериализация) транслируемых образцов культуры, однако базовые институты общества (политические, судебные, публичные, культурные) остаются немодернизированными, так что осуществлять свою роль – инициаторов нового, распространителей устоявшегося, нормативного или классического – они фактически не могут.

Подобная ситуация ставит перед вопросами двух уровней: об ответственности государства за социальные обязательства перед населением, включая каналы распространения общей культуры и поддержание определенного уровня их работы, и об ответственности образованных слоев, людей знания, культуры, книги, за производство новых, разнообразных образцов, которые ориентировали бы людей в современном усложняющемся мире, а не подпитывали бы сознание россиян уже привычной для них ксенофобией и изоляционизмом, агрессивной риторикой великой державы и мифологией опять какого-то особого пути. Как свидетельствуют опросы общественного мнения, все показатели подобных установок за последние несколько лет в России и в ее столице заметно выросли – под влиянием как реальной политики правящих верхов, так и массированного воздействия со стороны огосударствленных массмедиа.

Ответственность государства за нынешнее состояние дел в области распространения книг, библиотечного обслуживания, массового чтения не подлежит сомнению. И почты, и библиотеки (институты культурной коммуникации и воспроизводства культуры) были и остаются в России объектами исключительной государственной монополии. Никакие другие силы, кроме государства – на разных его уровнях и в лице разных ведомств, – тут не действовали и не действуют.

С другой стороны, ответственность за сложившуюся ситуацию в полной мере несут (должны были бы нести!) образованные слои нескольких поколений россиян. Это при их помощи, молчаливом согласии или усталом равнодушии страна превратилась в общество пассивных телезрителей и скопление раздраженных ксенофобов. 40 % населения считают, что «инородцев» надо выселять, 60 % поддерживают лозунг «Россия для русских», 70 % – что надо подвергать «чужаков» и учреждения, фирмы, где они работают, особо строгой проверке, постоянному контролю со стороны власти. В стране, в ее крупных городах, в столице не существует массовых телевизионных каналов с вещанием на украинском или армянском, татарском или молдавском, грузинском или азербайджанском языках (вещь, абсолютно обычная в любой крупной стране мира). Приходится признать, что носителям упомянутых выше установок чтение не нужно: они не нуждаются в других, их не интересуют кругозор и опыт других, а потому с книгами, печатью, литературой, которые исторически развивались в Европе и Америке как средства коммуникации между разными группами в открытых и динамичных обществах, для этих людей не связано ничего важного.

9. Важный узел проблем книжной и читательской культуры – чтение детей. Как показывают международные сравнительные исследования по программе PISA и др., российские дети, особенно младших возрастов, читают даже чаще и больше многих своих зарубежных сверстников, более позитивно оценивают чтение как занятие. Но, во-первых, эта позитивная установка и частота чтения вовсе не гарантируют его качества (сложность задач, нестандартность решений, самостоятельная рефлексия – вот что не дается российским детям, техника чтения здесь ни при чем, они ею вполне владеют). А во-вторых, привычка и интерес к чтению, частота обращения к печатному слову резко падают в России при переходе от начальной школы к средней, а от средней школы к профессиональной работе, и нет механизмов и институтов поддержания этого качества на высоком уровне, механизмов его постоянного повышения. А без установки на такое повышение, самостоятельность, выбор из многообразия у самого человека, в окружающей среде, в основных институтах социума невозможно никакое реальное качество чтения, образования, труда, досуга. Между тем, как свидетельствуют данные опроса Левада-Центра в декабре 2006 г., к 9-му классу интенсивность чтения снижается, у школьников нарастает отношение к чтению как принудительному и скучному занятию, которое никому не нужно. Есть основания связывать это с дефицитом современной литературы о реальных экономических, внутрисемейных, межэтнических проблемах и ценностных коллизиях в жизни сегодняшних подростков и раннего юношества – литературная классика, и русская и советская, никак не может заменить таких книг, она сосредоточена совсем на другом, а подавляющее большинство издающейся детской литературы адресовано «самым маленьким».

10. Говоря уже совсем коротко, узловыми точками наиболее острых проблем, связанных сегодня с чтением и книжной культурой, являются такие репродуктивные институты постсоветского социума , как каналы книгораспространения, библиотеки разного типа и уровня, образовательная система. Дело не просто и не только в приобщении детей и взрослых к разнообразному чтению, а в налаживании реальных коммуникативных связей между различными группами и слоями социума, в создании и укреплении современных институтов социально и культурно открытого общества, а соответственно, и о принципах подбора людей в эти институты (широко говоря, проблема новых кадров, включая их подготовку, продвижение, гратификацию, формы их связей с обществом и подотчетности обществу). Программа чтения в этих условиях должна, с одной стороны, гарантировать достойный уровень обеспечения журналами и книгами самых массовых читателей, фондов «низовых», наиболее близких к ним сельских, районных, школьных библиотек, а с другой – дать возможность наиболее подготовленным, разборчивым и требовательным группам общества, претендующим на роль политической, экономической, культурной элиты, ощущать себя частью большого, открытого мира науки, культуры, публичной жизни с его многообразием и конкуренцией, личным выбором и ответственностью за этот выбор. Между тем, все социально-политические и социокультурные тенденции последних лет ясно показывают, что так или иначе разными группами населения принят относительно устраивающий многих (по принципу «не было бы хуже») курс на массовизацию и нивелировку социума без модернизации его основных институтов (выборной системы, суда, образования, армии, независимых общественных движений, публичной сферы и т.д.). В подобном контексте национальная программа поддержки и развития чтения (2007) рискует разделить бюрократическую судьбу других национальных проектов в столь же проблемных сферах коллективной жизни россиян – жилищно-коммунальном хозяйстве, землевладении и землепользовании, здравоохранении и медицинском обслуживании, образовании и т.д.

2007

 

РАСПЛЫВАЮЩИЕСЯ ОСТРОВА

К социологии культуры в современной России

248

Словосочетание «российская культура» стало сегодня расхожим. А между тем, вовсе не очевидно, приложимо ли понятие культуры в сколько-нибудь ответственном смысле слова к действительности современной России. Конечно, отечественный гуманитарий привык находить культуру везде – от древней Месопотамии до сегодняшней берлинской дискотеки, и для него ни малейших затруднений тут нет. Если культура – это «совокупность способов и приемов человеческой деятельности» или «совокупность искусственных порядков и объектов, созданных людьми», то почему бы, в самом деле, не подвести под такое определение и обиход нынешних жителей России? Но это если исходить из только что процитированных безразмерных словарно-энциклопедических формул. Между тем, культура – понятие историческое, вызванное к жизни в совершенно определенной социальной ситуации, имеющее собственный, выработанный в этой ситуации смысл и очерченные (в том числе хронологически и географически) смысловые границы. Говоря совсем коротко, понятие «культура» – детище европейского Просвещения. Им намечается, а потом ретроспективно обозначается антропологическая программа перехода нескольких стран Европы к современному (модерному) обществу.

1

Понятие «культура» в философии Просвещения, а позднее – романтизма соотносится с определенной совокупностью значений, составляющих никем ни по отдельности, ни вместе не писанный проект индивидуальной и коллективной жизни в соответствии с новыми условиями в рамках некоего нового, современного общества. Общества, опять-таки, в модерном смысле слова, то есть устойчивой системы действий и взаимодействий людей не по правилам непоколебимой, извечной традиции или непререкаемого высшего авторитета, а в соответствии со смыслами, которые они сами вырабатывают и вкладывают в собственные действия, поступая по своему почину и разумению, на свой страх и риск. Понятие «культура» – ответ на такую сложность самостоятельного существования, больше того – на его постоянное усложнение (социолог сказал бы – на дифференциацию оснований и разновидностей действия, их дифференциацию по смыслу, по функции, по форме).

Строго говоря, под понятие культуры – в данных условиях времени, места, состава участников – подпадают не все и не любые значения из тех, которыми имярек руководствуется или которые в силах придумать. В качестве «культуры» в Новейшее время стали фигурировать именно те значения, которые индивид, во-первых, вносит сам, как уже говорилось – без шпаргалки авторитета и традиции (назовем эту характеристику автономностью, автономной субъективностью индивида и смысловых основ его действия). Во-вторых, эти значения подразумевают повышение качества действия и самого действующего (идеальность, ориентация на отдаленные ориентиры, высшие ценности, культивация смыслового мира и самокультивация в соответствии с этим идеалом). В-третьих, они подразумевают и учитывают Другого, обобщенного партнера (социальная ориентированность, социальность или, как стали говорить позднее, социабельность). И, наконец, они предназначены для того, чтобы соединять значения разных партнеров, многообразных групп, сообществ, институтов и проч. (отсюда их универсальность – скажем, всеобщность правовых норм, моральных установлений). В совокупности названных характеристик культура (то есть значения, помечаемые и фигурирующие под этим именем) дает возможность кристаллизации новых форм взаимодействия людей – относительно независимых институтов промышленности, рынка, школы, науки, парламента, клуба, клиники, издательства и т.п. – и их устойчивого воспроизводства. Без дальних целей и идеальных ориентиров независимого субъекта, с одной стороны, и без универсальности, всеобщности этих значений и критериев оценки действий, с другой, ни формирование, ни воспроизводство таких жизненных форм попросту были бы невозможны – ведь ни вековые традиции, ни незыблемые авторитеты в этом новом пространстве общей жизни, как уже было сказано, не действуют или теряют значимость.

Таков – я его сейчас для моих задач обобщенно и гипотетически реконструирую из многих и многих действий самых разных людей – смысловой контекст возникновения и укоренения современного понятия «культура» и связанных с ним понятий «общество», «история», «природа», «личность» примерно во второй трети XVIII – первой половине XIX столетия. Характерно, что в рамках этого процесса дифференциации форм и планов действия, институтов нового общества, на его гребне начинают складываться и науки об обществе, науки о культуре – социология, история, литературоведение и искусствознание. Дальше все они переживают сильнейшие трансформации на рубеже XIX и XX столетий, отсюда тогдашние острые споры о конце истории, крахе культуры, снова, в новом социальном контексте, вспыхнувшие через поколение в период между двумя мировыми войнами. Условным концом строительства модерных обществ и модерной культуры можно, вероятно, считать Вторую мировую войну и Холокост. После них корректнее говорить уже о массовых обществах и постмодерной культуре – феноменах, которые начинают обсуждаться на Западе в десятилетие между концом 1950-х – концом 1960-х гг. Характерно, замечу, появление предикатов у этих понятий – без дополнительных определений слова «общество», «культура» становится теперь уже невозможно употреблять.

Наряду с представленным выше историческим понятием, я буду использовать понятие «культура» в аналитическом плане и для социологических задач. То есть буду – в противоположность приведенным выше словарным определениям – трактовать культуру не как отдельный предмет исследования или особую область жизнедеятельности, а как систему смысловых связей, которые аналитик гипотетически устанавливает между различными интересами индивидов и групп, с одной стороны, и групповыми конфигурациями идей и представлений, с другой. Короче говоря, культура – это аналитический ресурс понимания и интерпретации действий (взаимодействий). Культурные значения, в рамках такого подхода, обеспечивают связь между различными актами социального действия и взаимодействия, образуя устойчивый и воспроизводимый социальный порядок в групповой конкуренции, кооперации, динамике, в совокупности относительно автономных сфер и институтов общества. Не зря первый вопрос социологии как новой науки о новом обществе (Толкотт Парсонс называет его гоббсовским) таков: «Как возможен социальный порядок?»

Принципиальная разнородность значений делает проблемой задачу их соединения. И проблема эта не только исследовательская, она, как я уже сказал, характеризует сами условия, в которых формируется предмет исследования – общество, современное общество. Вместе с тем, от аналитических возможностей понятия «культура» нельзя раз и навсегда отмыслить исторический контекст, которым это понятие жило и продолжает жить (там и тогда, где и когда продолжает).

2

Теперь – к нынешней российской ситуации. Уже больше двадцати лет для «людей культуры» в России вроде бы нет никаких принудительных внешних барьеров и засовов, препятствий для самореализации. Все, кто хотел и мог что-то сказать и сделать, сказали и сделали. Чем же мы располагаем на нынешний день, если исходить из того, что наши соотечественники читают, видят на экранах, слушают через наушники? С каким смысловым миром имеют дело жители России как читатели, слушатели, зрители – и я как один из социологов, их изучающих, но тоже находящихся внутри ситуации? Поскольку меня интересует смысловой мир, совокупность и движение значений, то я сейчас не стану разграничивать то, что на страницах книг или экранах телевизоров, а что в головах и словах людей, так сказать – в искусстве и в жизни: проблематика восприятия – особая область, я ее осознаю, но говорить о ней здесь не буду. Кроме того, я почти не буду называть конкретные произведения и авторов, рубрики и передачи радио или телевидения, они настолько на виду и на слуху, что каждый легко подставит их сам. Речь пойдет именно о типовых смысловых конструкциях, повторяющихся сочетаниях значений.

Я вижу Россию, которая пытается воевать (примеры – фильм «Девятая рота» Ф. Бондарчука или роман З. Прилепина «Патологии», я не стану сейчас сосредоточиваться на их принципиальных различиях). Именно пытается, потому что это выходит у нее, как мы видели последние двенадцать, если не последние двадцать пять лет, из рук вон плохо – кроваво и грязно, нерасчетливо и безрезультатно. Но это, кажется, нужно стране и людям в ней: это функциональные состояния, они нужны по функции. Целое в России вне таких экстраординарных условий, как война или сомасштабные с ней чрезвычайные события, отменяющие нормальный социальный порядок (я о нем говорил выше), как будто и не в состоянии возникнуть. В подобной функции могут выступать Афганистан, Чечня, воспоминания о Великой Отечественной (или – куда реже – Второй мировой) войне. Таков некоторый обязательный горизонт, который присутствует сегодня в коллективном сознании, в литературе, в искусстве, в представлениях об истории, в разговорах о прошлом, в ответах на вопросы социологов, что такое ХХ в., каковы его главные события, какие главные события прошедшего года и т.д., и без которого для россиян нет общего «мы». В ответах самых разных людей на подобные вопросы социологов всегда так или иначе присутствует этот смысловой пласт, соотнесенный с войной, состоянием войны.

Во-вторых, я вижу Россию, которая пытается верить или, точнее, уверовать (примеры, и опять без тонких различений, – фильм П. Лунгина «Остров» и книга М. Кучерской «Современный патерик»). Опять-таки, пытается, у нее это тоже не очень хорошо получается, но она пытается. 65 %, а по некоторым замерам – и до 70 % россиян, сегодня называют себя православными. Из них бывают в храмах хотя бы раз в месяц, молятся, исповедаются, читают священные книги 6 – 8 %. Что имеют в виду остальные? Если мы возьмем называющих себя православными, а тем более – составляющих правоверное ядро, в качестве группы и проследим, как они, сравнительно с другими, ведут себя в отношении национальных или политических проблем, в отношении к Западу, к иноверцам, к людям другого этноса, то большинство так называемых православных (не все!) окажутся более ксенофобными, более западофобными, более прокоммунистически ориентированными и менее терпимыми к любым отклонениям от того, что считают нормой. Это могут быть отклонения в сексуальном поведении, в экономических достижениях, в политических взглядах, в религиозных обычаях, в месте жительства, в чем угодно. Так что же в таких условиях обозначает православие, православное христианство с его «несть ни эллина, ни иудея»? Я думаю, оно обозначает «наш» – такой, как мы, русский, если хотите. Но русский не в чисто этническом смысле (где его в полиэтничной России взять?), а в некоем особом, ограничительном и оградительном смысле нашего «мы». Тот, кто принадлежит к «мы», знает, что это такое. Тот, кто не знает, – тот не принадлежит (ему «не понять» и «не измерить», он «не поймет и не заметит», говоря известными цитатами). Таким образом и выстраивается эта общность – по принципу «против кого дружим?».

В-третьих. Если включить телевизор, особенно в прайм-тайм, и перескакивать с канала на канал, то я вижу Россию, которая пытается служить. Служить не в смысле прислуживать, хотя там и прислуживания достаточно, да его и за пределами телеэкрана не занимать стать. Но здесь речь идет о том, что есть фирма, предприятие, агентство, какая-то – не родственная, что важно! – принудительная коллективность, где человеку надо сосуществовать с другими, ему в каком-то отношении подобными, но другими. Это – наряду с войной и верой – еще один важный тип социальной связи, вариант социальности. Вечер за вечером, растягивая и девальвируя время (прежде всего, иное по типу и смыслу время устремлений, расчета и достижений, но и наше собственное время здесь и сейчас, как и идею времени вообще), нам показывают, как эти отношения в фирме строятся. Если вспомнить американского романиста, очень известного в 1970-е гг. в СССР, Артура Хейли, то это ложка Хейли, но на стакан российской, получившей благословение патриарха воды «Святой источник». Наш сериал из жизни нашей фирмы. Фирма может быть любой, совершенно не важно (для Хейли это совсем не так!), чем она занята и что производит, – зрителей реальное дело интересует меньше всего. Их интересуют отношения: что Клава сказала Петру, что Петр ответил Николаю, а что тот передал Ларисе и что та по секрету нашептала Томочке. Именно это пересказывается потом наутро по дороге на работу и на работе, мало похожей, замечу, на ту, что была разыграна в сериалах.

В-четвертых. Когда социологи спрашивают российское население о любимых телевизионных программах, артистах и т.п., в первых строчках по рейтингу они получают «юмористические программы». Тут я вижу Россию, которая валяет дурака и любит смотреть на такое дуракаваляние. Среди жанров, которые более других представлены на телевизионных экранах и среди предпочтений публики, отмечу два: изображение чужака (западного человека, а еще чаще американца) в качестве полного культурного идиота, дебила, не понимающего «самых нормальных вещей», и уничтожающую пародию на саму идею соревнования – разнообразные состязания в бессмысленных или унизительных умениях вроде угадывания музыкальных и словесных текстов, прокрученных в записи наоборот, или в скорости поедания чего-нибудь совершенно гадостного и т.п., своего рода возвращение старого советского развлечения «бег в мешках» или «плевки против ветра».

Еще одна сквозная тема, которая характеризует Россию, и не только сегодняшнюю, – это Россия провинциальная, которая живет далеко. Далеко от чего? И от центра, и от границы, по Гоголю. Россия – страна гигантской периферии. Можно сказать, она на 90 % состоит из периферии. Это архаичное для современных стран состояние – подобное громоздкое, сверхцентрализованное устройство с таким объемом периферии, куда и откуда, сколько ни скачи, не доскачешь. Я вижу провинциальную Россию, которая, с одной стороны, рвется в Москву, а с другой стороны, не хочет рваться в Москву и говорит: «Настоящий центр мира – вообще не Москва, потому что Москва – не Россия. Настоящий центр у нас здесь» – в Сердобске, Торжке и еще каком-нибудь замечательном городе. И дальше начинается напоминающая Маркеса, но только пока еще ищущая свою романную форму мифология периферии (всего лишь один пример из многих здесь – романы набирающего вес пермского писателя Алексея Иванова).

В принципе, не одна Россия пытается выйти из подобных досовременных состояний, в нашем случае – состояний советских, отделивших страну от общей современности, от большого мира, на эту дорогу становились и другие страны. В частности, возникала в них и проблема периферии. Если взять, к примеру, польскую литературу, то она в ХХ, а тем более – в XXI в. буквально глаз не сводит с провинции, которой, можно сказать, и живет. Назову только два имени из лучших, на мой вкус, – прозаик Анджей Стасюк и поэт Януш Шубер (хотя их сегодня – не два и не три). Восточная граница – не единственная, которая есть в Польше, но польские Кресы – давний источник национальной культуры вплоть до нынешнего дня. В России потребность в такого рода идеях и смысловых конструкциях, видимо, тоже начинает сегодня ощущаться. Ощущаться, подчеркну, в очередной раз (сходные движения мысли примерно в ту же сторону были после революции, а потом в 1960-е гг.), но в новом контексте, поскольку значительную часть советской периферии Россия безвозвратно утратила.

И последнее по порядку, но не по значению: на страницах и экранах можно видеть Россию, пытающуюся расстаться с Россией. То ли уехать, то ли зажить внутри России какой-то нероссийской жизнью – уехать так, чтобы позабыть, что в России творилось, или, наоборот, чтобы смотреть сюда из своего «прекрасного далека», откуда действительно иногда лучше видно, чем отсюда, с близкого расстояния. Для примера я бы назвал недавние – как правило, блистательные – художественные и эссеистические книги, статьи, выступления на публике и в сети Б. Хазанова и А. Гольдштейна, О. Юрьева и М. Шишкина. Характерно, однако, что на массовый уровень эта проблематика почти не проникает (эпатирующая ксенофобия «Брата-2», по-своему замечательная, требующая быть замеченной, – многими уровнями ниже и в данном случае не в счет).

3

Перед нами несколько очень обобщенно намеченных пластов или граней смыслового мира, представленного нынешней российской словесностью, кино, массмедиа. Чего в них нет? Нет самостоятельного человека, независимого субъекта как той инстанции, которая сводила или перерабатывала бы в нечто связное эти расползающиеся пласты. Нет независимых институтов – правовых, судебных, религиозных, образовательных, которые бы представляли общее смысловое пространство для разных действий разных людей и гарантировали от произвола одних по отношению к другим. Этого нет, и атомизированный индивид оказывается в первозданном состоянии, по Монтеню, «голого человека на голой земле» – наедине с глухоманью, откуда не докричишься, с властью, которой до него дела нет, с церковью, которую вдруг выстроили у него под окнами, и наедине со всем тем, что я выше перечислил.

Коротко говоря и повторяя выражение Юрия Левады, мы видим Россию, которая пытается адаптироваться. Люди адаптируются к окружающему строю, что продолжает распадаться. Они в одиночку, разве что вместе с самыми близкими родственниками, обживают распад этого большого здания, его трещины, осыпи, обнажившиеся вдруг полости, чердаки и подвалы, и пытаются жить во всем этом. У одних это получается лучше, у других – хуже. Одни существуют, уже как будто успокоившись и нашарив твердую плиту под ногами, другие – по-прежнему с сознанием, что завтра все отнимут и не дай бог все будет хуже, так что не останется даже того немногого, что есть.

Так или иначе, процесс, который их всех объединяет, – это процесс адаптации, причем, как писал Левада, «понижающей» адаптации. Это значит, что человек, с одной стороны, понижает требования к окружающей реальности, как бы уговаривает себя и говорит другим, ближайшим: «А что, и так неплохо. Что нам, больше всех надо? Лишь бы войны не было». Но, с другой стороны, соответствующим образом снижает требования и к самому себе: «Что вы ко мне пристали? Я, что ли, всю эту кашу заварил? Я вообще к этому никакого отношения не имею. Меня здесь нет и не бывало, у меня алиби». Это очень важная конструкция социальной жизни, конструкция взаимодействия без действия, самоопределения через отсутствие – алиби. Мы как будто здесь и не здесь, не полностью здесь. С тем представлением о деятельном, идеалистическом индивиде, рассчитывающем на длинную дистанцию, о котором я говорил применительно к проекту культуры, такая антропология, согласимся, имеет мало общего. Это другая антропология (и другая социология, но об этом позже, в конце).

И это самое важное – то, что относится к человеку, тому, что творится у него в голове и что образуется между ним и другими, ему подобными, какие формы повторяющейся и разделяемой (пассивно принимаемой ими или реактивно отторгаемой ими) жизни при этом складываются. Если обобщать и подытоживать, я бы сказал, что человек, которого я вижу сквозь свои социологические очки, человек, который предстает с экранов телевизора, со страниц романов и т.д. (но и со страниц наших социологических анкет), – это человек лукавый, двусмысленный, себе на уме. Он не хотел бы попасть в переплет, зависеть от других и из-за них вляпаться в какую-то неприятность, но вместе с тем он, как всегда, надеется (поскольку он-то не здесь, его нет во всем этом!), что как-нибудь пронесет, вывезет, причем независимо от его собственных усилий. Как-то так получится, что у других не вышло, а у него выйдет, он-то ускользнет, вывернется из всего этого.

Дальше (я почти что иду по оглавлению книг Ю. Левады): он – человек, уповающий на власть при, как ни парадоксально, полном неверии в то, что она действительно его имеет в виду и может для него что-нибудь сделать. Но больше ему спросить не у кого, а с себя он спрашивать не привык. К соседу же он относится враждебно или, в лучшем, более мягком случае, подозрительно, с предварительной завистью: как бы у того не оказалось больше, чем у него. Особенно если этот сосед еще и называется по-другому – чеченцем, татарином, эстонцем. Этим чужим ничего нельзя прощать, а перед ними никакой и ни в чем вины быть не может.

Это человек привычный. Не просто в том смысле, что он к чему-то привык, – нет, он вообще привык привыкать, это его модус существования. Он знает, что от него мало что зависит, поэтому, если уж так получилось, надо привыкнуть. Нужно это как-то пережить, как-то в это дело встроиться. Наши отцы и деды так жили, и мы так живем. Но привычка – это не просто то, что есть. Это нивелир, который уравнивает все, что выходит за пределы привычного существования: оно ненужно, оно вредно, оно чужое, и нам этого не надо, поскольку нам не до жиру, быть бы живу.

Еще один очень существенный механизм, характеризующий поведение российского человека сегодня, он как будто бы из другого ряда, – это механизм блефа. Я уже упоминал привычку. Это когда все люди присели и независимо от естественного роста стали по уровню примерно одинаковыми. А есть другое, блеф, когда расправляют плечи и встают на цыпочки: не реальное достижение, не ориентация на дальние цели или недостижимые идеалы, о которых говорилось выше, а надувание щек и пускание пыли в глаза. Речь не о действии и не о роли, а о знаках действия, символах роли, которые делают поведение и самого действующего лица, и (как предполагается) его окружения ритуальным, церемониальным. Это очень важная характеристика социального, экономического, политического существования в России. Его прототипическим героем был бы, вероятно, Хлестаков (либо его заведомая пародия – Остап Бендер).

И последняя характеристика этого типового человека, которую, как мне кажется, стоит выделить, – я о ней уже упоминал, когда говорил о присутствии и неприсутствии, об алиби. Это человек виртуальный: он не деятель, он зритель. Он ежедневно проводит от трех до четырех часов за телевизором, все время жалуясь, будто у него ни на что не хватает времени, но это внешняя характеристика, не это важно. Важно то, какой взгляд на окружающее он выносит, когда отрывается от телевизионного экрана. Важно не то, что он видит, когда смотрит на экран, важно, как он смотрит на мир, когда отводит глаза от экрана. В этом смысле я бы сказал, что российский человек не просто смотрит телевизор, он живет с телевизором. Телевизор – полноценный член его семьи, и, может быть, даже главный член, старший. Однако современный россиянин – не просто человек-зритель, он (я опять ссылаюсь на Леваду) – составная часть «общества зрителей». Множества, которое ощущает себя обществом именно тогда, когда смотрит телевизор. Это общество людей, осознающих себя зрителями одного спектакля (снова отсылаю к представлениям о человеке и обществе, которые вошли в проект культуры и о которых я упоминал прежде).

4

Что это за спектакль? О его содержании – война, вера, «мы» и «они» и т.д. – выше уже немного говорилось. Скажу теперь о модусах обращения к публике – к какому зрителю-слушателю зрелище обращено, чего от этого предполагаемого зрителя-слушателя ожидают. Я буду говорить сейчас о характеристиках и «текста/зрелища», и его «читателя/зрителя», о публике, как бы встроенной в текст и программируемой этим текстом (немецкий филолог Вольфганг Изер называет такого воображаемого читателя «имплицитным»). Если выше я типологизировал культурные образцы по заключенным в них смыслам, условно говоря – по содержанию, то теперь речь пойдет о функции или, иными словами, о программируемых установках публики.

К кому сегодня обращается российское телевидение двух основных, технически общедоступных и наиболее смотримых каналов? Мы здесь имеем дело с таким пластом значений и образцов, которые предполагают массу населения – людей «как все» и согласных быть «как все», с благодарностью ощущающих себя такими, как все. Но «сообщение», как выражаются теоретики массовых коммуникаций, транслируется по российскому телевизору в двух режимах. Первый – режим рассеяния, погружения человека в некое промежуточное рауш-состояние, когда он не очень понимает, сон он видит, телевизор или вокруг него реальность. Состояние рассеянного смотрения – рассеяния в смысле отключения от окружающих его людей, от себя такого, каков он на работе, в транспорте или дома (напомню то, что говорил раньше про алиби и неполное присутствие). Другое, как бы противоположное ему состояние – состояние собирания, ритуального собирания. В телевизионном повествовании есть фокусные точки, которые играют роль ритуалов сплочения всех смотрящих телевизор поодиночке. Для одних это будут праздничные концерты или выступление президента в последние пять минут перед наступлением Нового года, для других – спортивный матч «мы – они», для третьих – еще что-то. Важно, что с режимом рассеяния контрастирует другой режим, режим собирания. И этот режим расслабления, а потом опять собирания, расслабление-собирание задает ритмику жизни в данном пласте культуры, где работают в расчете на массу. Значимое здесь – это то, что повторяется, и циклы повторения – короткие, ежедневные, ото дня ко дню, от серии к серии.

Другой пласт значений рассчитан на другую публику другим коллективным «автором» (он может быть физически тем же самым – у него роль другая, другая задача). Здесь предполагаемая публика не рассеивается и не собирается, здесь она дегустирует, для нее инсценируют пространство и время дегустации – отсюда такое изобилие изображений кулинарии, фирменной кухонной утвари, посуды в прессе, на телеэкранах, в уличной рекламе. Значимый мир для данной публики – это то, что пробуют («мы» пробуем, и это «мы» – иного объема и состава, у него свои границы и барьеры, в том числе ценовые). Таков мир рекламы, мир гламурных журналов, количество которых постоянно растет. Тут пробуют на ощупь, поэтому поверхность должна быть глянцевой, гладкой. Пробуют на запах, поэтому нужны дезодоранты, парфюм. Пробуют на глаз, на вкус. Такова типичная установка человека пробующей культуры: он не включается «по-настоящему», он не ест, он пробует. Другой тут и ритм взаимодействия с публикой, он сезонный или годовой: смена новинок, новый премиальный цикл и проч. Самый короткий отрезок – месяц между номерами модного журнала. Важно заметить, что этот слой значений претендует сегодня на роль культуры как таковой, с заглавной буквы. Уже приходилось писать, что глянцевые журналы все чаще выступают сегодня инстанцией, которая формирует образ литературы и культуры в целом, проводят границы между достойным и недостойным внимания, задают фигуры звездных героев и авторов и т.д.

Еще один слой, или пласт, значений обращен к еще более редкому типу публики. В неких зазорах, трещинах, промежутках между массовой, рассеивающе-собирающей, и слоевой, дегустирующей, культурой есть места, облюбованные или приспособленные для культивации. Здесь культура – это то, что культивируют. Как будто похоже на программу «культуры», но только похоже. Ведь культивируют что? Культивируют маленькую группу «нас», которая не хочет слиться с массой и не хочет входить в поток модной, постоянно обновляющейся, постоянно предлагающей новые глянцевые образцы гламурной культуры. Пространство вне их очень мало, поэтому культивирующая культура – в постоянном и вынужденном передвижении. Она все время гнездится в каких-то бесконечно ускользающих местах, все время маркирует свою территорию, чтобы отделить и упразднить внешнее как общее, а потому чужое (в этом – ее задача и функция!), но наутро опять находит проведенные границы стертыми, а территорию застроенной или загаженной. Сама данная общность, которая создается людьми культивирующей культуры, имеет особое состояние. Используя выражение Георга Зиммеля, одного из основателей социологии культуры, да и общей социологии, я бы сказал, что здесь культура и сама общность, сплачиваемая такой культурой, «эфирные». Они не только быстроиспаряющиеся – в зоне действия этого типа культуры вообще не очень верят во что-нибудь долговечное.

Ощущение того, что «мы» сплочены и в то же время наша общность настолько хрупка, что прямо сейчас испаряется у нас на глазах, создает, могу предположить, совершенно особое чувство причастности и ответственности за этот свой маленький круг. Он может быть художественным, а может быть кругом друзей, в конце концов, может быть кругом людей, которые нашли таких, как они, по Интернету. Вряд ли случайно, что сейчас все больше и больше людей в России начинают разыскивать через Интернет эту хрупкую общность, пытаясь найти ее там, где ее годами и десятилетиями не было: об «одноклассниках» сегодня вдруг вспомнили даже те, кто не помнит номера школы, в которой учился. Не помнят, но постепенно начинают что-то нащупывать. Я говорю даже не о реальных группках, а об определенном этаже или слое культуры, в котором едва ли не все мы в какой-то мере участвуем, пусть с разной степенью активности (впрочем, большинству из нас так или иначе не чужды и значения других уровней – массового, слоевого). Мы участвуем в эфирных сообществах там и тогда, где объединены на секунду, даже не очень понятно чем, с людьми, которых мы согласны на эту секунду считать нам близкими, подобными нам, не чужими. Одинокий радикал той социальности, которую задавала и вынашивала программа «культуры»? Или последний осколок советской Атлантиды, где все были одинаковые и вместе, а потому – свои?

Наконец, последнее в типологическом ряду. Это еще более редкие, чем островки культивирующей культуры, очажки культуры протестующей, не согласной все это принимать. Массовая культура образует, можно сказать, дно культуры, ее предел, где культура уже кончается, где перестают различать автора, стилистику, где ориентируются на сам канал как то, что есть, потому что нет ничего другого. Есть книжная серия, на нее и ориентируются – кто написал этот роман в типовой обложке или снял вот эту серию бесконечного телефильма, в конце концов не так важно. Это нижний уровень. Тогда верхний предел, на котором или за которым уже кончается культура, – это микрокультура бунта, воинственного неприятия всей окружающей реальности. Она еще более точечная, чем культура культивации, ее почти нет в нынешней России. Но тем не менее некоторые следы такого типа поведения, такого отношения к окружающему есть. Если говорить о печатной продукции, я бы назвал в качестве лишь одного примера недавнюю стихотворную брошюру-листовку Кирилла Медведева «3 %» – за ней не стоит никто, кроме автора, она, по определению, единична, вне сравнения, а значит, как бы вне публики и рынка, поэтому на ней не указаны ни тираж, ни цена.

То, что я выше перечислил в качестве основных типов культурных образцов и типов их адресации, присвоения, потребления, родилось в России, условно говоря, за последние двадцать лет. Раньше этого не было – было другое, советское. Нельзя сказать, что от него ничего не осталось: осталось, пускай и в полуразваленном состоянии. Прежде всего это школа, которая в самом распространенном виде принципиально ничем не отличается от советской. Она рассыпается и никуда не годится – это другое дело, но материал, основные контуры постройки, предлагаемые ими обстоятельства и роли вполне советские. Левада называл эту культуру «директивной» или «госкультурой», я бы назвал ее массово-мобилизационной (чтобы не путать с массово-развлекательной – скажем, западной или, отчасти, нынешней постсоветской). Важно отметить, что этот пласт культуры, наряду с телевидением, наиболее массовый, он в наибольшей мере институционализирован: здесь, хотя и в ослабленном виде, работает репродуктивная система, рассчитанная на воспроизводство поколения за поколением.

Кроме того, есть тоже советская по времени и обстоятельствам рождения система «толстых» литературно-художественных журналов. Она, в сравнении со школой, – детище другой эпохи, в большой мере оттепельной. Эта система тоже воспроизводится месяц за месяцем и год за годом. Я не переоцениваю ее объемов и не раз писал о ее катастрофическом сокращении всего за несколько лет уже в начале 1990-х, но тем не менее она существует, ни один из такого типа журналов (в отличие от новых, «перестроечных») не исчез. Что за 1990-е гг. действительно исчезло или, по крайней мере, до предела сократилось и разредилось – это читательская аудитория журналов. Сегодня в России 20 % взрослых людей, которых опрашивал наш Левада-Центр, по их словам, не читают газет. 30 % не читают книг. Но 55 % не берут в руки никаких журналов. Вопрос – почему? Вот один из возможных ответов: журнал – именно та форма, которая консолидирует группу, объединенную чем-то общим и осмысленным, некоей программой, некими разделяемыми ценностями. Именно таких групп в советской и постсоветской России вообще было очень мало, а те, которые были, рассыпались или рассыпаются у нас на глазах. Крушение данного группового уровня существования общества и выразилось через крах журналов после «журнального бума» рубежа 1980 – 1990-х, снижение их подписки, отказ от чтения, распад редакции. Удар пришелся именно по групповому уровню. Сегодня радиус действия распространяемых здесь групповых ценностей стал совсем коротким: остались, условно говоря, лишь «первые читатели», те, кто без указки и подсказки читают первыми (да и то все чаще через Интернет). Не стало вторых и третьих – нет подхвата и расширения контекста, трансформации значений, а значит – нет перспективы их универсализации (опять отсылаю к началу разговора). Нет процессуальной динамики – есть мелькание и смена фигур на авансцене.

Итак, есть советские 1960 – 1970-е гг. – это расцвет толсто-журнальной интеллигентской словесности, когда на нее возлагался основной груз того, чего вообще ждали от культуры. И еще более дальняя советская, уходящая корнями уже в довоенные времена школа, вся система образования, воспитания, социализации. Над ними, оставшимися от того, что было вчера общим (для всех или только для образованных), надстроился теперь тоже по-своему общий телевизор, объединивший всех, включая образованных.

И, наконец, есть совсем другой контекст – общемировой, он тоже, после снятия «железного занавеса», новый, и нельзя сказать, что его совсем нет. Те, кто сейчас так или иначе ездит за пределы отечества и подходит при этом к витринам книжных магазинов, я думаю, согласятся: в витринах магазинов Варшавы и Нью-Йорка, Парижа и Рима, Мадрида и Лондона мы видим, в общем, примерно один постепенно обновляющийся набор из пятнадцати-двадцати книг, которые читают «все» и который представлен у нас в стране тоже (посмотрите на витрины столичных магазинов «Москва», «Молодая гвардия» или «Библиоглобус»). Этот уровень, или пласт, включает не только так называемые продукты культуры – он включает и их создателей. Среди них есть те, кто существует в другом, общемировом измерении: скажем, для среды музыкантов и художников это уже вполне очевидно, меньше это заметно на писателях (что понятно, они теснее связаны с национальным языком), но и здесь уже есть значимые подвижки – международные фестивали, ярмарки, гастрольные поездки и проч.

5

Вот таким образом я бы описал сегодняшнюю «культуру» в России. Почему кавычки? Во-первых, потому, что о ней приходится говорить во множественном числе. Во-вторых, она/они имеют весьма мало общего с тем пониманием «культуры», как оно было задано проектом модерна, с которого я начинал статью. В-третьих, потому что я не вижу в России такой инстанции или хотя бы некоторой критической массы авторитетных фигур, которые могли бы и ставили бы своей задачей так или иначе эти составные части соотнести, уж не говорю – соединить, синтезировать, которые бы делали такое соотнесение и синтез своей личной проблемой.

Я обрисовал перечисленные типы очень грубо, обобщенными линиями, резкими мазками. Это типологические конструкции: их задача в том, чтобы утрировать материал и сделать его хотя бы опознаваемым, различимым. В нашей реальной жизни каждый из нас соединяет в себе черты разных типов поведения. Но мне важно было показать несколько моментов. Первый: российская культура/российские культуры сегодня, то есть смысловые миры разных групп и слоев российского социума, существуют в раздробленном, разорванном состоянии и все более отдаляются друг от друга. Это как бы некий архипелаг, который расплывается, и каждый островок уходит от другого. Но над ними – второй пункт – есть некая виртуальная шапка, она называется «телевизор», а внутри телезрелища есть то, что образует самый пик телевизионного действия. Я уже упоминал священные пять минут в конце каждого года и концерт, который за этим следует. Перед нами ритуал виртуального сплочения, который как бы собирает всех вместе, оставляя их в пределах собственной семьи, в узком кругу своих и в то же время соединяя со всеми другими им подобными, ритуал единения без солидарности. Дальше праздник кончается и начинается рабочее время.

Для исследователя культуры в таких условиях – и это третий важный момент – стоит набор довольно сложных задач. Он, так или иначе, понимает, что привычный инструментарий понятий «культура», «искусство», «личность» и т.д., как и связанные с ними способы объяснения поведения людей, раз за разом не срабатывают: в привычной нам окружающей реальности винтики «прокручиваются». То ли они не полностью подходят к данным условиям, то ли здесь разворачиваются совсем другие вещи, для которых у нас не так много пригодных инструментов опознания.

Большинство понятий, которыми я как-то пытался обозначать российского человека и российский социум, в классических гуманитарных и социальных науках отсутствуют. Где там двоемыслие? Где то, что Лев Гудков назвал «негативной идентичностью»? Где алиби, заложничество, порука, блеф и другие совершенно понятные для каждого из нас здесь способы существования среди себе подобных? Как работать с такого рода реальностью? Как работать с такого рода вещами, когда мы каждый год спрашиваем людей, что они выделяют из событий только что прошедших 365 дней, а они помнят только самое последнее, в данном случае вы понимаете, какое – декабрьские выборы 2007 года. А чем эти выборы были такими поразительными? Да ничем они не удивили. «Я даже не особо интересовался, – говорит человек, – что там происходит, на выборах». Перед нами ситуация, когда людям не на чем и незачем удерживать память. Если человек не участвует в этой жизни, если у него алиби и его здесь не было, то что, как и для чего, для кого он будет помнить? Где те смысловые точки, вокруг которых складывается память, где те фигуры, вокруг которых можно выстроить что-то осмысленное, называемое прошлым? Социологи спрашивают у жителей России, кого бы они отнесли к «людям года». Понятно, кого называют главным героем – поскольку он и единственный. А второй по популярности? Он едва набирает 10 % запомнившего его населения. А третий? А третий вообще находится на уровне статистической достоверности в 3 %, его правильнее считать случайностью, статистической ошибкой. А раз это так, то на каких значимых фигурах и смысловых центрах будет задерживаться память, как ее воспроизводить и кто это будет делать?

Для проекта «культуры», с которого я начинал, идентичность человека определяется памятью о том, что он собственным умом и своими руками создал в настоящем, ориентированном на будущее. В России 90-х свыше 60 % взрослых людей (сегодня их половина) не могли сказать, что с ними будет даже в ближайшие месяцы, и не помнили того, что с ними происходило в закончившемся году. Это та ситуация, с которой нужно работать как с проблемой культуры, поскольку сегодня, через двадцать лет, прошедших после первых попыток очередного общего сдвига, уже понятно: дело не только в экономических проблемах, в политических вывесках или именах фигурантов. Дело в проблемах культуры – в антропологии российского человека, в устройстве его смыслового мира, в его представлениях о себе и окружающих. Не в том, кто у него в Думе, а в том, что у него в голове и ему привычно, а потому не видно. Хуже того, исследователям оно тоже не очень заметно, они ведь во многом и сами сделаны из того же материала. Так что здесь двойная проблема – и реальности, и оптики, позволяющей ее различать.

2008

 

РЕЖИМ РАЗОБЩЕНИЯ

Культура и политика в России последних лет

1

За последний год, накануне и после думских, а затем президентских выборов 2007 – 2008 гг., в отечественной печати, аудиовизуальных медиа, Рунете характерным образом актуализировался, казалось бы, старый советский вопрос о поддержке власти, сотрудничестве с нею или, как вариант, о потенциале и формах противостояния ей в российском социуме со стороны тех или иных групп. Прежде всего, этот вопрос относят сегодня к так называемой «творческой интеллигенции», «демократическим» или леворадикальным движениям, но также к молодежи крупных городов либо даже к наименее благополучным слоям населения. Данные эмпирических опросов о весьма скромных масштабах такого гипотетического противостояния приводились и обсуждались, в том числе и автором этих заметок. Впрочем, следы чего-то подобного нынешнему оживлению интереса к теме, вместе со вполне стереотипными для политической культуры России персонифицированными страхами и надеждами, можно было видеть и вокруг прежних выборов, в 2000 и 2004 гг.

Сейчас я хотел бы лишь подчеркнуть, что сам вопрос «С кем вы…?» в его сегодняшней формулировке представляет, на мой взгляд, предельную, окончательно выхолощенную форму осознания и выражения тех спазматических поисков «национальной идеи», «элит» или «групп развития», путей модернизации страны, которыми и советники власти, и публицисты, политические комментаторы, эксперты так или иначе занимались начиная примерно с 1993 – 1994 гг. Иначе говоря, с того периода, когда явно угасли первоначальные импульсы и сравнительно простые, общедоступные и объединявшие многих идеи, символы, лозунги «перестройки», встала (но не была осознана, продумана, артикулирована и намечена к решению) проблема социальной, культурной, идейной дифференциации общества, а из окружения власти начали тем временем постепенно, но последовательно устраняться инициаторы, разработчики и проводники каких бы то ни было «реформ».

Отмечу несколько аспектов того социально-политического и культурного порядка, который с тех пор сложился в стране и с наибольшей ясностью выразился во втором, итоговом президентском сроке В. Путина. Ограничусь наиболее важными: задача статьи – не описание ситуации, а моделирование ее конструкции, примеры здесь имеют диагностический смысл.

2

В плане социальной организации мы наблюдаем не дифференциацию функций и форм социального взаимодействия, не их институционализацию и, соответственно, универсализацию смысловых оснований внутри– и межинституционального поведения, а продолжающийся процесс фрагментации социальных укладов и изоляцию их фрагментов. Социологические данные об институциональном недоверии и общественном неучастии россиян уже не раз приводились. Можно показать тот же феномен на другом материале – на особенностях самоидентификации наших соотечественников, их позитивном либо негативном, стигматическом самоопределении через поощряемое или запрещенное переживание принадлежности к той или иной общности. Для России сегодня речь идет прежде всего об общностях, называемых в социологии аскриптивными (гендер, возраст, семья и дом, место рождения, «земля, на которой живем», «люди моей национальности»). Ведущие позиции в автоидентификации россиян принадлежат именно таким партикуляристским характеристикам, а не, допустим, профессии, гражданскому самопониманию («конституционному патриотизму», по определению Ю. Хабермаса), критериям самостоятельности и ориентирам жизненного успеха, политическим свободам, правам, взглядам и другим институциональным ценностям и обобщенным нормам. Другая важная характеристика самоотнесения человека в России сегодня – обращенность к условному прошлому. «Наша земля» и «наше прошлое, наша история» – два параметра, показатели значимости которых для самоопределения россиян за последние 20 лет заметно выросли на фоне неизменности других (скажем, «язык моего народа» – на уровне 20 %) и снижения третьих (например, принадлежность к «советским людям», уменьшившаяся за 20 лет с 31 % до 12 %, или к военному поколению, которая характерна сегодня для 1 % россиян).

Что в первую очередь связывается у вас с мыслью о вашем народе?

(дайте не более трех ответов; приводятся позиции, значимость которых в наибольшей степени увеличилась)

Крайне существенно, что подобное фрагментированное состояние социальной материи представляет собой не аморфность и аномию, а, напротив, вполне функциональную характеристику, более того – условие управляемости населением. Разобщение масс – новая технология господства в арсенале сегодняшней российской власти. Но это именно новая, другая технология в сравнении с тоталитарной советской – управление не от имени силы или авторитета власти, а с расчетом на слабость и безответность социума. В ее собственных границах, в том числе – границах хронологических, такую технологию приходится оценивать как достаточно эффективную. Только это эффект не мобилизации, как в классические советские времена, а, скорее, парализации или кратковременного оглушения (рауш-наркоз).

Одним из инструментов подобного «стиля» управления выступает то, что, в противоположность известному социологам и психологам феномену «релятивной депривации», можно было бы назвать релятивной привилегированностью. Советская власть уже в зрелый сталинский период, с 1930-х гг. стала прибегать к точечному привилегированию отдельных людей и фракций социума, но использовала его по преимуществу как знак одобрения и отличия, дарованный сверху и работающий, в этом смысле, на авторитет и позиции центральной власти, на интеграцию с ней более широких кругов отобранного населения. В данном же случае, наравне с централизованной раздачей знаков поощрения и наиболее ценных ресурсов собственности (нефтегазовые регионы, торговля спиртным или оружием, инновационные технологии), речь идет о предельном расширении сферы действия механизмов отличия. Значение привилегии присваивается едва ли не каждым взрослым членом российского социума, переносясь на любые признаки его статуса, если он хоть сколько-нибудь превышает нулевой. Дело здесь, как представляется, не просто в том, что, говоря словами окуджавской песни, «пряников сладких всегда не хватает на всех», а в том, что дозирование привилегий и манипуляция микроотличиями – мощный рычаг социальной организации (самоорганизации) и управления в посттоталитарных и постидеологических режимах. В таком качестве он, например, начал работать в поздние брежневские годы. За фасадом «новой исторической общности людей» фактически выстроился социум повсеместных отличий и привилегий, барьеров и уровней доступа к каким бы то ни было социальным благам (по другой терминологии, общество тотального дефицита).

Но, узнавая сегодня «советское» в путинском политическом режиме, наблюдатель – хочу это всячески подчеркнуть – имеет дело с ложным дежавю. Используя терминологию Ю.Н. Тынянова, можно сказать, что он сталкивается с «пародичностью» или, в более позднем словоупотреблении Эрика Хобсбаума, с «изобретенной традицией». На иной политической культуре населения в последнее десятилетие выстроилась иная система власти. Она – если говорить в целом и сравнивать с классическим сталинизмом или даже с брежневской эпохой – скорее не репрессивна, то есть не использует механизм репрессий в повседневном, плановом и массовом порядке, хотя точечно, по отношению к митингам, пикетам, демонстрациям немногочисленных гражданских активистов, намеренно демонстрирует избыточную готовность к подавлению протестных действий. Она не опирается на господствующую идеологию и партийный аппарат, не поддерживает состояние мобилизационной готовности. Она носит пассивно-защитный или адаптивно-компенсаторный характер, сохраняя лишь некоторые реликтовые символы прежних эпох «тотальной мобилизации» (миф-Сталин, победа в войне).

Различные по происхождению и функциям элементы советского, относящиеся к разным этапам существования СССР, в нынешних условиях придуманы или стилизованы наново; представляя собой результат первичной, пусть самой грубой рефлексии над советским, они требуют новых средств исследования, рефлексии более высокого порядка, в чем и состоит трудность. Они эклектично сконтаминированы в новых обстоятельствах внутренней жизни страны и в другом внешнем окружении, встроены в другие рамки и переосмыслены в них для других целей. Характерно, что это пародия в отсутствие оригинала. По конструкции перед нами тавтология – стершаяся или вырожденная метафора, которая отсылает лишь к самой себе и обосновывает себя ссылкой на собственное виртуальное существование (двойное отражение, фигура «зеркало в зеркале»). Поэтому она и неотделима от постоянной самодемонстрации через массмедиа, невозможна без этой тотальной репрезентации. Вообще говоря, в нашем случае разделять систему и ее репрезентацию можно лишь условно, аналитически: репрезентация здесь и есть система. Медиатизация политики – это часть политики, продолжение политики средствами медиа и в формах медиа.

Результат – кентаврическое устройство политической жизни и политической культуры в России сегодня. При его представлении, направлено ли оно внутрь страны или вовне, власть активизирует в своей риторике те или иные компоненты двойственного целого. Так, вперед на том или ином отрезке могут выдвигаться новые технологии, обещающие невиданный прорыв (достижение цели), или «особый путь», отделяющий от всего мира (интеграция целого); отечественное или европейское; советское или русское; сталинское или брежневское; державное или националистическое и т.д.

Антропологическую развертку (срез) подобной конструкции составляют, опять-таки, в терминологии Тынянова, «пародические личности» политиков, выдвигаемых на авансцену публичного внимания. После появления в 1990-е гг. знаковой фигуры Жириновского они постоянно производятся отечественными средствами информации, прежде всего – основными каналами телевидения. Поддерживая массовые и, особенно, «элитные» ожидания появления на политических подмостках «новых людей», эти быстро становящиеся популярными и узнаваемыми персоны (персонажи) вовсе не воплощают инструментальные деловые качества политических менеджеров или исполнительных чиновников, не демонстрируют харизматический облик «вождя» и «спасителя», не отсылают к авторитетам и традициям прошлого. Они клонируют созданную теми же массмедиа в начале тех же, 1990-х гг. виртуальную фигуру «нового русского» – с характерной двойственной отсылкой к «русскому», но при этом заметно лакированному, глянцевому (уже не «медведю»), представленному с расчетом на внешний взгляд, можно сказать, на экспорт («экспортная» составляющая российской экономики, политики, культуры заслуживает отдельного разговора).

3

Фрагментация российского социума – составная часть или один из аспектов его массовизации. Здесь нет противоречия или парадокса. Именно разложение и разрушение большинства социальных связей и форм, за исключением круга самых близких, выступает условием, основой унификации социальных реакций большинства населения. При этом интеграция целого в современной России не вполне подпадает под классические социологические теории. Это, если пользоваться терминами Э. Дюркгейма, и не «органическая» солидарность, основанная на непосредственном участии каждого в жизни всего архаического сообщества, но и не «механическая» солидарность, опирающаяся на разделение труда и дифференциацию современных специализированных институтов. В нашем случае социальная интеграция, предполагающая высокую степень общественного неучастия и деинституционализацию все большей части социальной жизни россиян, их массовое и стойкое недоверие к большинству социальных институтов, осуществляется с опорой на фигуру первого лица, складывается через обязательную отсылку к этому символическому топосу. Такая отсылка опосредует очень многие, если вообще не все, отношения россиян к политике, власти, социальным институтам. Фигура первого лица выступает символом целого и обобщенным символическим посредником большинства публичных действий в рамках этого целого, по отношению к нему.

Поэтому солидарность по преимуществу выражается здесь как зрительское участие в церемониалах представления человека номер один (для россиян сегодня это по-прежнему Владимир Путин) и пассивной поддержке-одобрении оглашаемых им решений, причем поддержке-одобрении практически «всеми», 70 – 80 % населения, как это было, например, в период кавказской войны 2008 г. Когерентность данного социума – безличная функция коммуникативного канала и персонифицированная производная от места главного лица во властной иерархии (и, понятно, его места в телевизионной программе). Можно назвать такую интеграцию виртуальной и церемониальной. Церемониализация власти, ее присутствия, осуществления, перемещения и смещения, смены и т.д., как и соответствующая ритуализация «публичного» участия населения в «политике», – важная и, опять-таки, новая сторона путинского режима.

Политика, как ее обычно трактуют социологи («…стремление к участию во власти или к оказанию влияния на распределение власти, будь то между государствами, будь то внутри государства между группами людей, которые оно в себе заключает»), в описанной ситуации становится все более тайной, закулисной и, как можно предположить, все более простой, даже грубой. Поддержание границы между двумя этими сферами, скрытой и демонстративной, равно как и ее постоянное, но контролируемое и дозированное нарушение в виде сенсаций, скандалов, разоблачений и всевозможного другого «слива» в желтой прессе, близких к ней аудиовизуальных медиа, – характерная черта социально-политического уклада путинских времен. Это выражение тех же основополагающих процессов социальной фрагментации и самоизоляции, общей озабоченности проблемой границы (проблематичностью нормы), постоянной и всегда неокончательной, вновь и вновь не удовлетворяющей демаркацией пределов «своего» пространства.

Тут хотелось бы разобраться с двумя распространенными клише в описаниях нынешней ситуации политиками и их советниками, а также более широким кругом экспертов, публицистов и др. Вопреки заявлениям первых лиц и их трактовке близким окружением для путинского периода характерна никак не концентрация власти, а, напротив, ее рассеяние, умножение и расползание источников решений и санкций, их вменения, проверки исполнения и т.п. на все более нижние и периферийные этажи, подсистемы организации управления (это же относится к силовым структурам и репрессивным органам). Зазоры и несогласованности в нормах поведения и ответственности между этими точками и зонами власти, статусами и полномочиями многочисленных действующих лиц, облеченных той или иной властью, вовсе не являются частными дефектами или временными сбоями в системе. Они представляют собой область вышеупомянутой «релятивной привилегированности» чиновников различных ведомств, необходимого и выгодного им произвола, то есть составную часть всего социально-политического устройства. Большинство населения, при всех справедливых жалобах на чиновную коррупцию и нерадивость, при постоянном чувстве собственной незащищенности от произвола и бессудного притеснения, более или менее адаптировалось к подобному устройству, оно не настаивает на его реформировании и хотело бы лишь более полного и своевременного информирования, предупреждения о намерениях и действиях властей.

А это значит, что нередко раздающиеся с разной интонацией слова о деполитизации общественной жизни в путинской России, как представляется, не вполне адекватны. Политика при этом, фактически без обсуждения, понимается в ее классических определениях, выросших из идей и практики западных демократий. Но это означает поиск под фонарем, поскольку под ним виднее. Между тем, в советской и постсоветской России политическое далеко не во всем институционализировано, оно очень слабо вычленено из всей толщи социального существования, или, другими словами, общество не отделилось от государства. Скорее стоило бы говорить о трансформированных в наших условиях, неклассических формах политики – в том числе не о сокращении, а, напротив, рассеянии политического. Здесь тоже важна проблема границ. С одной стороны, социологи действительно регистрируют общественную апатию абсолютного большинства населения, о ней говорилось выше. Однако диагностика этого процесса как ухода в частную жизнь столь же неточна: будь такой уход социальной реальностью, к тому же гарантированной законом и защищенной нормами права, одобрение недавних военных действий российской власти на территории другого независимого государства четырьмя пятыми населения вряд ли имело бы место. И эти четыре пятых не поддерживали бы насаждаемую государством ксенофобию – прежде всего, неприязнь по отношению к США. Эти четыре пятых, конечно же, не находятся вне политики, равно как совершенно не случайно большинство российского населения в ответ на вопрос о выдающихся людях всех времен и народов прежде всего называет государственных и военных деятелей России. Точнее было бы представлять и анализировать эти феномены не как свидетельства деполитизации, а как типичную для посттоталитарных или авторитарных обществ форму политического участия или политической культуры.

С другой стороны, и демонстративные поползновения властных верхов контролировать всё на свете, и уже упоминавшееся рассеяние власти, полномочий и ответственности, значительная неопределенность и для властей, и для населения правовых норм и их нарушений (в последнее время это в особенности затрагивает трактовку преступлений против государства и его безопасности, расширенное толкование и применение относящихся сюда законов) ведут к расширению политической поднадзорности и подотчетности. При соответствующем намерении представители власти могут во многих действиях индивида или группы людей усмотреть «политику». Семантика понятия «политика» исподволь и без должного осознания аналитиками сдвигается в сегодняшнем обиходе к инкриминируемым значениям «антигосударственная политика».

Теоретическая проблема для социальных и политических наук заключается в данном случае в том, что роль политики, значения политического могут в разных условиях принимать на себя другие формы и механизмы коллективного поведения, в том числе – не прописанные в институциональных кодексах и инструкциях, не легитимированные правом. Их обнаружение, описание, понимание составляют отдельный новый комплекс задач, которые опять-таки заслоняются, блокируются слишком поспешной отсылкой к «прошлому» и нередко поверхностной диагностикой окружающего как всего лишь «дежавю».

4

Переходя к разговору о культуре в ее отношениях с политикой, стоит сразу же отметить, что инструментарий социального да и общегуманитарного анализа феноменов современной культуры, тем более в политических аспектах, у российских исследователей крайне беден. Отечественное интеллектуальное сообщество по ряду причин долго оставалось в стороне от процессов модерна и самостоятельной рефлексии над ними. Оно не прошло, как Европа и США с конца 1920-х до начала 1970-х гг., школу реальных и жестких дискуссий о культуре и рынке, о массовом и элитарном, народном и популярном, об ангажированном и независимом, памятными вехами которых для Запада – называю лишь некоторые – остались «Предательство интеллектуалов» Жюльена Бенда (1927, переизд. 1946) и «Что такое литература?» Сартра (1948), «Массовая цивилизация и культура меньшинства» Фрэнка Реймонда Ливиса (1930) и «О пользе грамотности» Ричарда Хоггарта (1957), «Произведение искусства в эпоху его технической воспроизводимости» Вальтера Беньямина (1938, изд. 1955) и «Диалектика Просвещения» Хоркхаймера и Адорно (1947), «Заметки к определению понятия “культура”» Т.С. Элиота (1948) и «Долгая революция» Реймонда Уильямса (1961), «Либеральное воображение» Лайонела Триллинга (1950) и «Массовая культура, выпуск второй» (1971). К крупномасштабным переменам культурной жизни в политических и экономических контекстах российская интеллигенция и ее продвинутые подгруппы оказались в интеллектуальном плане крайне плохо подготовленными. К тому же знакомство с упомянутыми дискуссиями по книгам в читальных залах, да еще порядком запоздалое, в большинстве случаев – чисто информационное, поспешное и поверхностное, нимало не компенсировало реального в них неучастия.

Ситуация в современной российской «культуре», точнее – в экспрессивно-символическом производстве различных групп авторов и в коммуникативном обиходе разных слоев публики, на мой взгляд, подпадает под общую схему описания социально-политической жизни в России, предложенную выше. Ведущая тенденция и здесь – последовательная фрагментация авторских групп, с одной стороны, и категорий потребителей, с другой.

Если говорить о культуротворческих группах, то в их деятельности, по меньшей мере – с середины 1990-х гг., сокращается общее поле соотнесения заявок и оценок, поле актуальной литературной и художественной критики. В немалой степени это обусловлено уходом с общественной авансцены ведущего медиума межгрупповых культурных коммуникаций советской эпохи – толстых литературно-художественных журналов. Можно говорить о массовом отторжении от них широкой читательской публики, наиболее образованных и относительно квалифицированных слоев населения (в идеологическом и политическом плане перед нами конец «перестройки» и крах ее идеологии, распад и разрежение слоев поддержки).

Только за пять лет – с 1990 до 1995 г. – среднегодовой тираж журналов как таковых сократился более чем в 11 раз, а для признанных и популярных журналов описываемого типа он уменьшился в 50 – 100 раз. Показательно при этом, что наиболее динамичная и прямо связанная с текущей ситуацией форма критики – рецензионная деятельность толстых журналов – заметно сократилась: так, рецензионных откликов в 1997 – 1998 гг. было вдвое меньше, чем в начале 1960-х и конце 1970-х, хотя количество журналов этого типа выросло вдвое. Рецензенты в их сопоставлениях и оценках стали гораздо чаще ориентироваться на признанные авторитеты и школьную классику, чем на актуальных авторов, тем более – молодых.

Поскольку в культуре сегодня почти нет заявленных эстетических и идейных программ, то нет и принципиальной полемики, кроме апелляции «к личностям». Исследователи, в частности, отмечают, что после неподцензурных манифестов группы СМОГ в первой половине 1960-х гг. вплоть до 2007 г., когда номер интернет-журнала «РЕЦ» под названием «Новый эпос» стал манифестацией группы русскоязычных поэтов нескольких стран и разных поколений, в России не было опубликованных программ литературной инновации. Вместе с тем, сегодня фиксируется крайняя узость экспертного сообщества, способного выносить оценки, которые были хоть в какой-то мере авторитетны для культуротворческого слоя: «…круг компетентных, договороспособных и готовых к самоорганизации экспертов не столь широк, чтобы набралось на два премиальных сюжета с сопоставимым авторитетом», – констатирует Д. Кузьмин, обсуждая роль Премии Андрея Белого в сегодняшнем литературном сообществе.

Заявки на роль общего в культурном обиходе России сегодня, кажется, выдвигает только гламур. Гламуризация публичной сферы, политики, культуры – еще одна ведущая тенденция социальной и культурной жизни страны последних лет. Этот процесс, кроме всего прочего, обусловливается характерным для последнего пятнадцатилетия, а в особенности – для путинского периода, сращением политики и бизнеса, их стремлением к массированному воздействию на область культуры. Ситуация как будто бы напоминает «возвращение государства» в его советском или позднесоветском варианте, но это мнимое сходство: мы имеем сегодня дело с другим государством, о чем уже шла речь выше. Значимый аспект ситуации – формирование слоя более молодых, образованных, урбанизированных и относительно благополучных россиян, образ мира которых претендует на создание и отражение гламура, его верхнюю границу можно примерно оценить в 10 – 15 % населения (приблизительно таков объем групп, которые, по данным Левада-Центра на 2008 г., добились, с их точки зрения, материального благополучия, бывают за границей, несколько раз в месяц ходят в кино и др.).

Идейная характеристика гламура – беспроблемность, стилистическая – эклектизм, главный эффект – массовизация, унификация. Показательно, что в глянцевых журналах, как и на нынешней политической сцене, нет полемики. Глянцевые журналы даже не упоминают друг друга (жесточайшая конкуренция их друг с другом и за звезд, и за публику всегда остается за сценой): часть в гламурной «культуре», например журнал, – как, скажем, и фигура человека номер один в российской «гламурной» политике, – словно бы равна всему целому и может его репрезентировать, не отсылая ни к чему другому. Соответственно, здесь исключается рефлексия, а потому нет и критики, которая редуцируется до промоушн. Более того, сам этот вид изданий является рекламой, он – не журнал, а рекламный каталог модной фирмы, агентства. Адорно, анализируя индустрию западной культуры между двумя войнами, отмечал, что товар здесь сам является рекламой, а рекламные образы и тексты в американских журналах «Life» или «Fortune» уже неотличимы от редакционных статей. Глянец делает пределом значимости саму поверхность, границу зрения и зримого, как бы исключая вопрос о глубине.

В этом смысле граница, ее переживание, любование ею превращается в смысл действия, так что действие становится изолированным в себе, самодостаточным. Характерно, что глянцевый журнал не читают, а листают, просматривают (так, кстати говоря, и телевизор сегодня по большей части не смотрят – на него посматривают или «листают» программы с помощью пульта дистанционного управления). А это значит, что мы имеем дело со специфически символическим, игровым или, еще точнее, церемониальным действием, со зрелищной (но не читательской!) культурой или даже с обществом зрелищ и зрителей, автохтонным двойником «общества спектакля» Ги Дебора.

5

Самое важное в этой части рассуждений – то, что фрагментация общего мира в современной российской культуре выражается для культуротворческих групп в постоянных процессах производства, поддержания и демонстрации условных, символических границ своих микросообществ, клубов, кружков, компаний, проведении рамок демонстрации и восприятия знаков «своего» или «нашего», а не в поисках и создании новых содержательных образцов, тем более – образцов универсалистских, ориентированных на всеобщее. Это, хочу подчеркнуть, принципиальное изменение культурной ситуации. Изоляционизм (фрагментация) и демонстративность (церемониальность) – составные части одного феномена. Феномена тем более важного, что, собственно говоря, ровно так же дробно устроена сейчас и публика, сообщество потребителей культуры.

Мы имеем сегодня дело с несколькими отсеками культуры, или, точнее сказать, зонами коммуникативного обихода россиян. Наиболее массовый уровень образуют, условно говоря, зрители телесериалов и читатели издательских серий книг карманного формата в мягких обложках, которые приобретает любой покупатель (everyman, Jedermann) в любом киоске на городском вокзале или у выхода из метро. Это образцы, рассчитанные на людей, воспринимающих себя как все и вместе со всеми: лаконичный значок на обложке книги, рекламируемой в московском метро («3 миллиона читателей»), обращается именно к такой публике, используя значимый для нее аргумент. Подобный потребитель ориентирован на повторение – и того, что уже видел сам, и того, что показывают другим. Циклы повторения здесь – короткие, обычно – ежедневные, от серии к серии. Пропущенная серия легко восстановима, поскольку, во-первых, трафаретна, а во-вторых, ее смотрели все, так что на следующий день перескажут. Эта подгруппа потребителей привязана к коммуникативным каналам, а не ориентирована на выбор содержательных образцов. Книги для нее («хорошие» или «настоящие») – это книги той или иной серии, купленные в упомянутом киоске или полученные от таких же читателей, родных и друзей, этот последний канал сегодня, наряду с серийной покупкой, – из наиболее значимых для читательской массы. Соответственно, рекомендации лидеров чтения или экспертов по чтению в этом слое читателей практически не присутствуют, здесь не работают критика, литературоведение, школьный учитель или библиотекарь. Но потребители этой группы и сами не выступают рекомендателями и экспертами: приобщение к культуре, продвижение культурных образцов в другие группы и слои – не их задача.

Другой уровень, или сегмент, публики – потребители гламура, люди моды, о них и образцах их «культуры» говорилось выше. Здесь другой ритм взаимодействия со зрителями, читателями, слушателями, он сезонный или, в пределе, годовой: смена новинок, новый премиальный цикл и проч.; самый короткий отрезок – месяц между номерами модного журнала. При этом менеджеры гламурной культуры и практики гламурного обихода, создатели глянцевых журналов, звезды модных тусовок сегодня уже не ограничиваются замкнутым существованием в собственном кругу. Они претендуют на роль экспертов, оценщиков, рекомендателей культурных образцов (близость тех или иных среди них к представителям власти и крупного бизнеса сейчас не обсуждаю, это отдельный комплекс проблем и исследовательских задач). Читатели, зрители, слушатели все чаще получают и принимают сегодня книги по рекомендации журнала «Elle» или Владимира Соловьева, фильмы от Ренаты Литвиновой, музыку от Башмета (имена беру наугад, они могут быть другими) – то есть с соответствующей авторитетной наводкой, непременным модным лейблом.

Остаточный или, говоря несколько шире, синтетический характер носит публика толстых журналов, читатели, ориентированные на литературную классику, или телезрители программы «Культура». Если говорить для примера именно о толстых журналах, то они за 1990-е гг., потеряв преобладающую часть читателей, заняли функциональное место чего-то вроде little review; правда, количество little review в крупных и развитых странах исчисляется тысячами, в нашем же случае их – полтора-два десятка. Это площадки для дебюта (тем более важные при огромной российской периферии, где разглядеть нового автора могут только в Москве и если он сам окажется в столице), где делаются заявки на место в будущих премиальных списках, а значит, и на место в литературном клубе или даже в большой литературной тусовке. Если глянцевые журналы работают с заведомыми звездами, заимствуя их символический авторитет, то толстые делают звезд, а потом делят их: наиболее часто публикующиеся в каждом из них авторы чаще всего гастролируют и в других журналах этого типа. При этом «толстяки» частично используют героев глянца, как, впрочем, и отдельных представителей литературы эксперимента, экспрессивно-символического поиска: роль таких журналов сегодня (можно было бы то же самое показать на примере новостных программ или составе участников ток-шоу на канале «Культура») – тоже эклектическая.

Типологический список такого рода социокультурных образований в принципе открыт, и можно было бы продлить его дальше. Но для целей статьи я ограничусь еще лишь одним типообразующим примером – это маргинальная культура, культура смыслового и эстетического поиска. Она обращена чаще всего к очень узким кругам, даже кружкам аудитории, значительную часть которой составляют сами авторы, – такова аудитория, например, современной академической музыки, поисковых литературных журналов (например, российского «Воздуха») либо, скажем, Театра.doc и связанного с ним фестиваля «Кинотеатр.dос». Парадоксы такого рода культуры в нынешних российских условиях связаны для меня с двумя обстоятельствами. Замкнутая достаточно узкими границами людей, способных на поиск и заинтересованных в его понимании, эта культура, вместе с тем, стремится выйти к предельно универсальным формам и значениям всеобщего, человеческого (антропологического), будь оно экзистенциальным прорывом, эстетическим экспериментом или каким-то иным опытом. С другой стороны, эта культура, маргинальная по отношению к любому мейнстриму, в сегодняшних отечественных условиях приобретает – вольно или невольно – еще и политическое измерение. Вот о двух этих пунктах я в заключение и хотел бы поговорить подробнее.

6

Вообще говоря, можно выделить два исторически реализованных типа репрезентации политического в искусстве. Они достаточно известны из отечественной и зарубежной практики XIX – XX вв., эпохи модерна.

Это, во-первых, ангажированное, мобилизационное искусство, как поддерживающее власть (официальное и официозное), так и протестное. Образно-символическими средствами оно воплощает программу тех или иных сил, стремящихся участвовать во власти, поддерживать собственную власть или ниспровергать чужую. Такова, допустим, поэзия Маяковского (дореволюционного и советского периода в их сходстве и различии), таково кино Эйзенштейна от «Стачки» до «Ивана Грозного».

Во-вторых, это критически дистанцированное искусство. Оно сознательно и последовательно работает с политическими фигурами, риториками, символами, мифами, демонтирует их, показывая, как это сделано, и тем самым дает возможность в той или иной мере освободиться от устойчивой привычки к ним или от их временной магии и фасцинации. Такова в кино игровая «немецкая трилогия» Ханса-Юргена Зиберберга или документальная «Приватная Венгрия» Петера Форгача. Таковы в живописи военные и мифологические циклы Ансельма Кифера.

Оба названных направления – примеры сравнительно прямого обращения к политической тематике и символике. Но здесь возможны сдвиги и деформации. В этом плане мне хотелось бы отметить сейчас недавний, сравнительно новый для постсоветского периода, неклассический поворот темы «политика и культура», «политика и искусство». При рассеянии политического и гламуризации его публичной части в «нулевые» годы, о чем речь шла выше, индуцированное, «наведенное» политическое значение сейчас приобретает, с одной стороны, все поисковое в культуре, а с другой – все репрессированное в публичной жизни. Два эти направления работы культуротворческих групп можно объединить: речь идет о проблематике индивидуального или антропологического как ориентира в художественных поисках и как социально-репрессированного начала. В других условиях эту проблему образцово сформулировала для себя авангардный американский кинорежиссер Сью Фридрих, когда в одном из интервью заявила: «Личное и есть политическое» («The personal is political»). В нынешних российских условиях отстаивание права на индивидуальное и даже интимное как единственную действительно универсальную, всеобщую ценность (в этом смысле – моральное начало), возможно, дает один из примеров трансформации политического в условиях всеобщей, безальтернативной и гламурной «политики», как и рассеивающейся «гламурной культуры». Политическая и социальная практика редукции, вытеснения и уничтожения всего «непохожего», «отличного» в массовизированном социуме и общедоступной культуре порождает в локальном масштабе, на маргинальных участках своего рода «восстание индивидов» (по аналогии с известным «восстанием масс»).

Борьба за интимное, человеческое как за немногое нескомпрометированное общее ведется в миноритарных культурах на грани его исчезновения или невозможности. Приведу лишь несколько примеров, их перечень может быть многократно продолжен. Таково, например, значение символики женского, детского, больного, отверженного, стигматизированного «большим» социумом в поэзии Елены Фанайловой – ее «бомжики», «подруга пидора», «даун и левша» и др. в книгах «Русская версия» (2005) и «Черные костюмы» (2008). Такова семантика «бабушек в черном», обиженных животных и «ангелов недостоинства» в неорелигиозной лирике Сергея Круглова (книги «Зеркальце» и «Переписчик», 2008). Таковы одинокие гротескные персонажи, которые обживают руины некоей фантастической, но хорошо узнаваемой нами цивилизации, практикуя своего рода «культ карго» и даже «язык карго», в коллективном сборнике стихов Арсения Ровинского, Федора Сваровского и Леонида Шваба «Все сразу» (2008). Таковы документальные социодрамы (докудрамы) Театра.doc и примыкающего к ней фестиваля «Кинотеатр.doc». Близка к этому роль телесного (открытого, то есть ранимого) и стихийного (природного, но загаженного), предельно деиндивидуализированного и предельно же, натуралистически материализованного в документальном кино Александра Расторгуева, например в его ленте о новобранцах Чеченской войны «Чистый четверг» (2003).

В массовой и гламурной культурах мир словно свернут в конструкцию «зеркало в зеркале» – настоящее в прошлом / прошлое в настоящем, «мы» как остров, сами по себе. В поисковой культуре, о которой сейчас идет речь, на уровне манифестов поднимается проблема противостояния тотальности мейнстрима. Тексты же в границах миноритарных культур все чаще актуализируют характерную семантику слабости, хрупкости, даже поражения, причем в двух взаимосвязанных смыслах этого последнего слова: в значении возможного краха, обреченности на проигрыш и в значении раны, боли, уязвимости. В этом плане представляется глубоко не случайной значимость для сегодняшних миноритарных культур в России таких неогуманистических фигур послевоенной Европы, как Симона Вайль и Пауль Целан.

2009

 

СЛОВЕСНОСТЬ И КОММЕРЦИЯ СЕГОДНЯ

Заметки социолога

Комплекс вопросов о писательском успехе, массовой словесности и массовом читателе, влиянии рынка на литературу обсуждается у нас в стране не впервые. Напомню, по крайней мере, три аналогичных эпизода (на самом деле их больше, едва ли не каждое новое образованное поколение всю эту проблематику поднимало). Это пушкинская эпоха, когда впервые обнаружило себя «торговое направление нашей словесности», по формуле С. Шевырева, или «смирдинский» период, по словам В. Белинского; восьмидесятые годы XIX столетия с формированием низовой массы читающих горожан и «вторжением улицы в литературу»; наконец, вторая половина двадцатых годов уже ХХ века, период НЭПа, когда – закольцуем эту часть изложения – вышла привлекшая внимание монография троих младоопоязовцев о книжной лавке Смирдина. Всякий раз при этом речь шла об умножении читающей публики, появлении авторов-профессионалов, работающих на широкого читателя, и, соответственно, о появлении новых факторов, воздействующих на словесность, – прежде всего, об успехе, формах признания и закрепления успеха (тиражи, гонорары, премии), самом расчете на успех как движущей силе писательства. Сегодня, мне кажется, контекст обсуждения иной. Так или иначе, коммерциализация и приватизация книжного производства и распространения – свершившийся факт девяностых годов (анализировать стоило бы уже его конкретные формы, вчерашние и сегодняшние). Нынешние же проблемы связаны, скорее, с теми не собственно коммерческими рамками и ограничениями, на которые наталкивается сейчас книжная коммерция в России. Усложняется же дело тем, что возможности относительно объективного и квалифицированного обсуждения этой тематики на стыке торговли и культуры – обсуждения исторического, социологического, культурологического – по-прежнему невелики.

Несколько слов об упомянутых «рамках». С одной стороны, количество издаваемых в России книг год за годом растет, оно уже вдвое превысило лучшие показатели советских лет при значительно меньшей после распада СССР потенциальной аудитории грамотных читателей. Между тем, тиражи книг продолжают сокращаться, а группы их покупателей/ читателей – дробиться. С другой, как и само издание книг, книготорговля концентрируется по преимуществу в Москве и Санкт-Петербурге, так что особого роста книжного потребления по стране не видно (большинство читающей публики признается, что стало читать меньше), а, между тем, затоваривание центра книгами растет. К тому же это книжное множество довольно слабо рецензируется и анализируется критикой. Да и каналы связи между критикой и публикой сегодня весьма слабы: радио и телевидение снисходит до книг нечасто, читающая аудитория толстых журналов мала и продолжает убывать, издания же, специально посвященные книгам, – газетные, журнальные – можно пересчитать по пальцам одной руки, и работают они, по большей части, на специализированного читателя. Кроме того, в ситуации социально-экономического кризиса 2008 – 2009 гг. все группы населения сокращают все покупки за исключением неотложных (книги к последним для большинства не относятся). Из факторов более общего порядка – но важных именно для издания и распространения зарубежной, переводной литературы – назову нарастающий массовый изоляционизм и ксенофобию российского населения, демонстративное отторжение, по меньшей мере, двух третей россиян (по данным опросов Левада-Центра) от «западной культуры». Возвращаясь к проблеме продвижения книг и говоря совсем коротко, я бы сказал, что на примере данной отрасли можно видеть, как универсальные по форме и смыслу собственно коммерческие процессы наталкиваются сегодня в России на общесоциальные феномены, специфический характер российского общества. Вот о нем я и хотел бы немного поговорить.

Две важные стороны дела я уже упомянул. Во-первых, Россия – страна гигантской периферии, всегда оторванной от центра; особенно это заметно в периоды кризисов и переломов. Во-вторых, она при этом, по представлениям большинства россиян, – что-то вроде огромного острова, отделенного от остального мира. Третье обстоятельство: Россия – страна раздробленная, фрагментированная, общение большинства наших соотечественников все больше ограничивается сегодня ближайшим кругом родных (поверх любых «кругов» россиян объединяет разве что телевизор, транслируемые им символы и ритуалы государственной власти). И последнее в этом перечне: Россия – страна бедная. Далеко не в первую очередь это означает, что у российского населения мало денег, хотя оно именно так (невеликие сбережения на всякий случай и черный день были, по данным декабрьского опроса Левада-Центра, у 18 % российских семей, сегодня эта цифра наверняка еще меньше). Но я бы обратил внимание на другую бедность. Страна бедна новизной и динамизмом, социальным и культурным разнообразием, а особенно – многосторонними и сложными связями между разными людьми и группами (пресловутое состояние российских дорог свидетельствует, собственно говоря, о том же). И это – главный пункт моего рассуждения: речь идет о природе, видах и функциях денег в обществах разного типа.

Деньги как факт и как особое измерение повседневной жизни большинства, если не всех, появляются, начинают значить и реально действуют в современных обществах (modern societies), построенных на разнообразии жизненных укладов и плотных коммуникациях между ними, коммуникативной «прозрачности». Деньги и есть один из способов, а точнее – универсальных и чисто формальных, бескачественных посредников таких повсеместных и ежеминутных коммуникаций (слово «формальный» здесь означает, что собственного содержания у денег нет, почему они и могут символизировать практически любое содержание). В условиях социальной раздробленности и изоляции – одних от других, одних от всех, «нас» от «них» – деньги не действуют, они теряют свое главное свойство: способность соединять опосредуя. Не работают деньги и при социальной стагнации. Не случайно в СССР застойных брежневских лет специалисты насчитывали несколько сотен видов условных «денег», вернее – их эквивалентов, от разнообразных пропусков и талонов до той или иной «натуры». Однако в таких закрытых и застойных условиях пышно расцветает «мифология денег», вера в то, что они – главное в жизни, что всё и все им подвластны и т.п. Если в развитых и открытых обществах деньги – как бы клей или смазка нормальной жизни, то в закрытых и стагнирующих они – что-то вроде царской водки, съедающей все другие ценности и нормы.

Возникновение здесь феноменов и очагов принудительной рационализации поведения, которое связано с появлением вообще каких бы то ни было денег, ресурсов как таковых, входит в противоречие с ограниченными финансовыми, экономическими, социальными, смысловыми возможностями подобной рационализации – так возникает «проблема денег». Наконец, невозможность сколько-нибудь последовательного и эффективного решения этой проблемы большинством групп населения – общая и устойчивая бедность, привычка к заниженным запросам, неготовность к активизации усилий, конформистский отказ от риска – находит выражение в компенсаторной «мифологии денег». Адаптивная (понижающая) модель жизненного поведения не дает удовлетворенности и ощущения социального прироста, сопровождается хроническим ощущением недееспособности, неправомочности, обделенности, астеническим синдромом, нарастанием зависти и недоверия к «другим» (синдромом стигмы), а переход к иной, «качественной» модели социализации и социального продвижения в условиях «диктатуры троечников» не имеет культурных, ценностных санкций, не соединен с авторитетными персонифицированными образцами, не складывается в позитивно оцененные, признанные и сколько-нибудь широко распространенные жизненные сценарии.

В этом смысле первое условие нужности и эффективности денег (речь, понятно, об «идеальных» деньгах, их смысле и роли как таковых) – отделение их от власти, от властных институтов и групп, иначе они не будут общедоступными и не смогут «ходить» свободно. Другое – плотность, сложность, динамичность социальных коммуникаций: ясно, что без наличных или банковской карточки не обойтись в сверхсовременном мегаполисе, но они ни к чему в традиционной деревне, где правит обычай. Третье – самостоятельность активных индивидов в таких «открытых» обществах при, как ни парадоксально это звучит для российских ушей, их установке на солидарность с другими.

Если говорить теперь о наших непосредственных предметах, то, опять-таки, не случайно журналы типа «малых обозрений» (little review), к которым сегодня в России принадлежат и толстые журналы, у нас в стране при ее размерах и массиве образованного населения исчисляются десятками, тогда как, скажем, во Франции, Германии или Великобритании (о США не говорю!) – тысячами. То же самое касается литературных премий (ведь и их значение и назначение – соединять разные писательские, издательские, читательские круги): в России их число за последние годы увеличилось до сотен, в странах же, упомянутых выше, их тысячи. Ровно то же можно было бы сказать о «малых» книжных магазинах. Соответственно, нет ничего удивительного в том, что расходимость книг, отмеченных крупнейшими премиями, в английских или французских книжных магазинах, покупка их массовыми библиотеками многократно увеличивается, тогда как у нас факт премии практически не влияет на коммерческую (а значит, и читательскую) судьбу книги, даже при самой умелой ее рекламе в отдельных случаях.

Тут возникает еще одна важная тема – недоверие россиян абсолютному большинству существующих в стране социальных институций, как, впрочем, и такое же тотальное недоверие другим людям. Одна из основ действительной коммерции, а не бюрократического «распила» и бандитского «отката» – это, как ни парадоксально подобное утверждение звучит в России, именно доверие, оборотная сторона солидарности. Между тем, доверием россиян сегодня не пользуется большинство политиков, кроме двух первых лиц, равно как и большинство институтов, кроме наиболее архаичных, построенных на одномерной иерархии и подчинении необсуждаемому авторитету, – армии и церкви. Такие институты американский социолог Льюис Козер называл ненасытными или всепоглощающими, требующими «всего человека». Замечу, что денег у рядовых членов таких институтов, как у детей в патриархальной семье, практически нет, поскольку они им «ни к чему».

Конечно, никак нельзя сказать, что сфера книгоиздания и книгораспространения, читательская публика у нас в стране вовсе никак не стратифицированы, а коммерческие стимулы, системы поощрения и вознаграждения в сегодняшней России совсем не работают. Все это есть, но какое? Для понимания и описания в самом общем виде я бы предложил тут простую схему; подчеркну, это схема, а не «сама реальность», которая всегда много шире и сложнее. Сегодня в России можно выделить и наблюдать словесность трех типов:

– «литературу конвейера» (либо книжного ларька – на вокзале, возле метро и т.п.);

– «литературу уровня» (или большого книжного магазина, отдела в супермаркете);

– «литературу поиска» (или малого магазина вроде московского «Фаланстера»).

О том, по каким читательским кругам и с помощью каких коммуникативных посредников соответствующая литература «ходит», можно судить по одному феномену – наличию или отсутствию журналов. В ларьках вообще нет никаких журналов (здесь еженедельных или ежемесячных циклов времени просто не существует, они представлены в ларьке напротив, для прессы); в супермаркетах из журналов найдутся только глянцевые и модные (их временная мера – месяц или сезон, они же будут выступать здесь рекомендателями не только новой литературы, тоже модной и глянцевой, типа «гламурное чтиво», но и классики, все чаще издаваемой сегодня как «глянец»); в малых магазинах появляются «толстые» журналы и другая малотиражная периодика. Важно, что эти три коммуникативные зоны не пересекаются или почти не пересекаются ни по изданиям, ни по кругам публики, больше того – они все заметнее отслаиваются и отталкиваются друг от друга. Это возвращает к теме фрагментирования и самоизоляции – основных характеристик современного российского социума как сообщества «выживающего», адаптирующегося и лишь в малой степени «живущего», развивающегося, динамичного.

Из явлений, которые можно с большой долей условности отнести к динамике, я как раз бы и указал на тот факт, что за последние годы над самой массовой и дешевой литературой книг карманного формата в мягких обложках (изначальной литературой ларьков) в крупнейших городах страны нарос – в том числе отчасти и в самих ларьках – слой модной, глянцевой или гламурной литературы. Понятно, это означает, что сформировались группы ее изготовителей и даже своеобразные лидеры или звезды этой сферы (именно она создает и поддерживает культ звезд, людей успеха, которые направляют и позитивно подкрепляют ее собственное существование), как, разумеется, и слой ее потребителей, несколько более благополучных, чем рядовые россияне. О переменах в достатке наших сограждан за последние годы я бы сказал словами одного из ведущих аналитиков Левада-Центра, Марины Красильниковой: страна сначала «наелась», потом «оделась». Объем таких более благополучных групп россиян, не испытывающих трудностей при покупке обычных товаров, можно было до кризиса оценить в 15 – 20 % населения; сегодня и этот слой сократился и поредел.

И последнее. В намеченных рамках, мне кажется, стоило бы рассматривать и проблемы перевода, конечно, не как литературного искусства, а как социальной стратегии – переводной литературы как рыночного феномена. Замечу, совсем кратко, что переводная словесность образует значимую часть литературы всех трех указанных выше уровней. Однако это всякий раз другая литература, даже при совпадении авторов и книг, у нее другая публика и другая роль. Добавлю только, что в России за последнее двадцатилетие вырос слой молодой и образованной публики, читающей на иностранных языках. Тем самым переводная словесность сегодня в России все более заметно сдвигается в сторону литературы ларька (серийный детектив и серийный же любовный роман для всех) и литературы уровня (модная «классика» или качественная новая книга для тех или иных, более узких групп – например, девушек). Читатели же литературы поиска все чаще теперь обращаются к оригиналам на языках мира, особенно на английском; показательно и увеличение доли двуязычных изданий в этом торговом секторе. Рискну предположить: чем больше в России будет людей, читающих на иностранных языках, тем дальше друг от друга будут расходиться типы литературы и слои их читателей, схематически перечисленные выше.

2009

 

ОТ ТРАДИЦИИ К ИГРЕ:

культура в социологическом проекте Юрия Левады

Понятие культуры разработано в социологической теории довольно слабо. Для большинства теоретиков оно не относится к основополагающим и если даже используется, то, как правило, имеет сугубо вторичное, остаточное значение, производное от «общества», «социальной системы», «структуры», «процесса» или «группы». Чаще всего и культура при этом фигурирует на правах системы – как «система культуры», «культурная система», то есть, в терминологии Ю. Тынянова, как нечто «готовое». Именно так она аналитически трактуется, например, в наиболее развитой социологической концепции высокого уровня – общей теории действия Т. Парсонса и его соратников-единомышленников (Э. Шилза и др.).

Между тем – и Юрий Левада в своих теоретических работах не раз об этом обстоятельстве напоминал – становление «культуры» как предмета специализированного исследования в историческом аспекте едва ли не одновременно с аналогичным обращением к понятию «общества» как самостоятельному, специальному плану социальной реальности, т.е. с самим рождением социологии как научной дисциплины. Левада ставил оба этих внутринаучных феномена в контекст крупномасштабной «исторической декомпозиции» европейских обществ при разворачивании многообразных процессов модернизации. Принятие наукой данного многообразия социальных структур в их пространственно-временном движении и взаимопереплетении как исходного факта и повлекло за собой аналитическое расчленение общих представлений о действии (взамодействии) на социальные и культурные аспекты («коллективные представления», «символические формы» и проч.). Таким образом, сами социальные науки, их зарождение и развитие вводились, по мысли Левады, в рамки тех социокультурных процессов, которые они делали своим предметом. Любой серьезный социологический проект, включая концептуальные разработки самого высокого уровня абстракции, всегда обращен к окружающему социолога обществу и к его настоятельным сегодняшним проблемам.

Развернем и сформулируем это немного иначе, в типологическом плане. До тех пор, пока социум живет более или менее единой традицией, а человек в нем, в жестких разделениях и перегородках этого социума, прикреплен к тому социальному (равно как и географическому) месту, где родился, генерализованных понятий общества и культуры не возникает, как не возникает, скажем, у эскимосов, имеющих несколько сотен слов для обозначения разновидностей снега, абстрактного понятия «снег». Человек в таком социуме (пахарь, воин, ремесленник, жрец) «знает свое место». Совершенно в иной ситуации обнаруживает себя индивид Новейшего времени: непредуказанность траектории и временного распорядка его существования, постоянный поиск и осуществление себя, можно сказать, «требуют» все более обобщенных, гибких ориентиров действия и критериев оценки – генерализованных ценностей и норм. Чем и вызывают все большую активность групп, производящих, совершенствующих, распространяющих, поддерживающих подобные образцы поведения, мысли и чувства (взрывная динамика литературного и печатного производства, художественных рынков, форм публичного музицирования и вообще публичного времяпрепровождения на переходе от Нового времени к Новейшему не раз становилась предметом изучения историков и социологов). Институты науки по-своему реагируют на эту расширяющуюся вселенную актуальных обстоятельств, вырабатывая многообразные средства их представления и понимания в историческом столкновении, взаимосоотнесенности, борьбе.

1

Для истории и социологии науки в ретроспективном анализе важно, какие именно проблемы тот либо иной теоретик считает ключевыми, в концепциях и категориях какой степени обобщенности эти проблемы осознает и закрепляет. Одной из таких принципиальных категорий для Ю. Левады к середине 1970-х гг. стала «культура».

В позднейших интервью он, вспоминая о том времени, указывает на тогдашнюю «попытку культурно обоснованной социологии» и в беседе с Г. Батыгиным упоминает в этой связи обращение – свое и коллег – к «культурологии». В более развернутом виде этот пункт представлен в интервью 1990 г. с Дмитрием Шалиным, опубликованном уже после смерти Левады: «…я мало что писал, потому что охоты не имел. Кроме того, нужно было выбирать некоторую плоскость, в которой я мог бы построить свои интересы… Нельзя было публиковаться по социологии, но она меня не так стала интересовать в чистом виде… Нашлись такие интересные пересечения, культурология, еще чего-то». Далее он говорит о «более или менее абстрактной культурологии», которой стал заниматься, и в качестве наиболее серьезного в теоретическом смысле, что тогда напечатал, называет «статью об игровых системах», т.е. «Игровые структуры в системах социального действия» (1984).

В основе проекта теоретической социологии, намеченного Юрием Александровичем Левадой, если в ретроспекции реконструировать его предельно кратко, лежала проблематика сложного по структуре – культурно обусловленного, символически опосредованного – социального действия. Аналитически выделялись разные уровни его смысла, включая не предъявленные впрямую пласты значений – уровень исторических героев и мифологических санкций (ср. известный пример Левады с призраком Гамлета-отца, когда предельный уровень значимости может быть предъявлен только через модальный барьер, как «другая реальность», «тень», – СС, 59). Разбирались наиболее усложненные, самоцельные, самодостаточные варианты действия и взаимодействия (в первую очередь игра, искусство) и сравнительно упрощенные их разновидности – инструментальные, экономические, подлежащие расчету, калькуляции затрат, оптимизации средств. Ставился вопрос о различных моделях и цивилизационных типах личности, характерном наборе «установок и ценностных ориентаций, когнитивных и поведенческих рамок человека как носителя, субстрата определенной системы социальных институтов» – таковы «человек Эллады и человек Рима, человек французского классицизма и человек современного западного (европейско-американского) мира». Прорабатывалась тематика макросоциальных форм пространственной и временной организации общества с его центром и периферией, сложной системой социальных и культурных времен, механизмов воспроизводства и источников изменения этих форм – репродуктивная система социума, «коллективная память» и «коллективное воображение». Говоря в 1984 г. об исключительной сосредоточенности современной культурологии на прошлом, Левада подчеркивал нужность «перспективных координат культурных ориентаций, выносящих точки отсчета и оценки за пределы современности» (СС, 97); позднее он вернулся к этой проблематике в соображениях об «инерционном тупике» 2000-х годов, развитых в статье 2004 г. «Исторические рамки “будущего” в общественном мнении» (ИЧ, 62 – 75).

При этом в десятилетие между первой половиной семидесятых и первой половиной восьмидесятых годов, когда были сформулированы основные и важнейшие для последующей работы теоретические идеи Ю.А. Левады, главной социальной и социологически значимой проблемой, к которой так или иначе стягивались все перечисленные как к своего рода смысловому центру, нервному узлу, для него стала, как представляется, проблема воспроизводства социальной системы.

2

Подчеркну несколько важных характеристик тогдашнего социума, которые, как я предполагаю, могли подтолкнуть социолога к размышлениям о репродуктивных возможностях социальных систем, и в частности советской системы. Эта система все чаще стала представать и представлять себя – притом не только в средствах массовой информации и пропаганды, но и в сознании многих обычных людей, если не их большинства, – как реальная и нормальная, сложившаяся прочно и рассчитанная надолго. С одной стороны, правящие круги СССР отошли от политики тотального противостояния Западу, безудержной гонки вооружений: во внешней политике была объявлена эпоха «разрядки» и мирного сосуществования. С другой стороны, система как будто бы отказывалась от массовых репрессий внутри страны и поддерживавшегося несколько десятилетий режима чрезвычайности в ежедневной жизни. Не случаен в этом контексте переход от риторики всемирной революционной миссии социализма и упора на коммунистическую перспективу в будущем к подчеркиванию значимости настоящего.

Страна становилась по преимуществу городской, население – в целом образованным (на среднем уровне) и, на среднем же уровне, благополучным, система коммуникаций оснащалась современными массмедиальными технологиями (телевизор). Выросло поколение, не знавшее исторических потрясений и катастроф (революций, войн, массовых репрессий). Стремление власти, институтов пропаганды и воспитания придать сложившемуся порядку черты нормальной и устойчивой цивилизации выразилось, среди прочего, в рассуждениях о «новой исторической общности людей, советском народе» и о сформировавшемся особом социально-антропологическом субстрате этой общности – «советском человеке». Уверения себя и других в стабильности и долговечности строя символически воплотились также в безальтернативности типа и фигур власти, несменяемости тогдашнего руководства.

3

Соответственно, предметом теоретического внимания Левады стали механизмы временной организации системы. В частности – способы хранения, поддержания и предъявления (ретроспективного указания на актуальность) ее «прошлых», ненаблюдаемых, но значимых состояний и характеристик. Отсюда интерес Левады к механизмам традиции, сформулированный, впрочем, уже в энциклопедической статье конца 1960-х годов (СС, 21 – 23). В той статье отмечалось, что в более развитых, современных обществах область значимости традиционного ограничена определенными зонами – этническими отношениями, семейными установлениями, военными и им подобными организациями. Для всего же социума работа традиции дополняется действием других, менее «близких» и «наглядных», но зато более универсальных способов воспроизводства социальной структуры – например, правовых. Иными словами, традиция в этих обществах, в отличие от обществ собственно традиционных, уже частична, а не тотальна, сферы ее авторитетности, настоятельности, необсуждаемости и проч. по-разному очерчиваются для разных групп. Другая важная особенность заключается в том, что традиция здесь подлежит интерпретации, в том числе – специализированной, но не только, а потому может опустошаться до чисто внешнего (церемониального, имитационного) ее соблюдения или исключительно словесных заверений в будто бы верности – заветам, авторитетам и т.п.

Проблема подобного перехода от «содержательных» символов к «пустым» очень интересовала Леваду. В частности, она рассмотрена на эмпирическом материале в поздней статье о символических структурах общественного мнения (ИЧ, 188 и далее). Здесь, в частности, вводится понятие «социального мифа»: оно как раз и характеризует такие идеологические или утопические (по К. Манхейму) конструкции, которые воспроизводят «на светском и современном материале структуру и некоторые функции первоначальных, культовых образцов» (ИЧ, 190 – 191). Иными словами, упомянутое выше «опустошение» – не просто отклонение от «правильной» работы социального механизма, «сбой» системы. Оно может быть рассмотрено в генерализованном плане – как социокультурный и социально-исторический процесс в его движении от традиции и культа через идеологию и церемониал к игре. Обозначение коллективных действий как игры, не раз подчеркивал Левада, не лишает их опасности, серьезности и даже трагедийности – такого рода угрожающим играм посвящена статья Левады о погромах 2002 г. в Охотном ряду и на Тверской улице в центре Москвы, рядом с Государственной Думой и в нескольких шагах от Кремля.

Еще раз подчеркну: Левада – не историк и не культуролог. Его интересует специфическая социологическая реальность – способы организации взаимодействия людей и сообществ, механизмы поддержания этих форм, линии и факторы их трансформации, перерождения, распада. Он – социолог, он видит и думает социологически. И занимает его в данном случае не смысловая конструкция традиции, ее генезис и проч., а ее работа и функция в рамках деятельности социальных групп, институтов, движений.

Так, например, он обращает особое внимание на апелляцию к традициям в программах и ритуалах новейших националистических и фашистских движений, отмечая здесь «использование традиционных форм для легитимизации по существу нетрадиционных отношений» (СС, 22). Позже Леваду будет занимать характерное переворачивание этой коллективной практики – столь же парадоксальное сращение «старого» и «нового» в такой предельной ситуации, как террористический акт 11 сентября 2001 г. Здесь, напротив, самые современные средства западной техники (не только гражданский авиалайнер и новейшие средства уничтожения, но и массмедиа – прежде всего телевидение с его технологиями создания информационных поводов, фабрикации сенсаций и звезд, их промоушена и проч.) были использованы агрессивными исламскими радикал-националистами против Запада. И все это легитимировалось верностью «традициям ислама» и необходимостью прибегнуть к крайним средствам их «защиты».

4

При этом проблема, которая стимулировала рассматривающиеся здесь разработки Левады, состояла для него, по-моему, даже не столько в поддержании образца системы, сколько в выборе целей и стратегий действия, оптимизации путей к достижению значимых результатов. Коротко говоря, задача ему виделась не в том, чтобы хранить, а в том, чтобы двигаться (еще раз напомню приведенное выше соображение о «перспективных координатах культурных ориентаций»).

Само разграничение названных планов принадлежит, конечно, аналитику, но в категориях анализа здесь концептуальными средствами закрепляется ход более общего социально-исторического процесса – разделения деятельности по сохранению образцов взаимоотношений (Левада относил ее к «программе культуры») и деятельности по достижению целей (по Леваде – «программы опыта»). В публичных и приватных спорах 1960 – 1970-х гг. вокруг идеологически перегруженного понятия «культура» – о «физиках» и «лириках», о «двух культурах» (на книгу Ч.П. Сноу под этим названием есть ссылка в статье 1998 г. – МП, 307) – Левада не принимает какую-то одну из двух навязываемых позиций, а предлагает более сложный взгляд на предмет разногласий.

Подавление импульсов к оптимизации социальной системы (поисков нового, взвешивания вариантов, выбора оптимального) ведет, в конечном счете, и к сбою ее воспроизводства (функций хранения и поддержания целого). В основе современных обществ, в их функциональных центрах, ведущих институтах – от механизмов рынка до структур образования – лежат именно функции целеполагания, достижения целей, оптимизации работы системы в ее отношениях с другими системами (при этом обобщенные критерии выбора и оценок оптимальных решений, разумеется, входят в программу культуры – современной культуры). А это значит, что система, перестающая откликаться на вызовы настоящего и ставить перед собой новые задачи, строить планы, выбирая оптимальные стратегии, вырождается в церемониал, замкнутую в себе игру по формальным правилам. Таков один из импульсов обращения Левады в первой половине 1980-х годов к понятию игры. Относящиеся к этому пункту идеи его статьи 1984 г. об игровых структурах действия (СС, 99 – 119) будут позднее развиты в соображениях о символе и ритуале (или церемониале), сформулированных уже в 2000-е гг. – в статье «Люди и символы» 2001 г. (ИЧ, 188 – 191); даты обеих работ представляются мне, добавлю, глубоко значимыми.

Однако и десимволизация социального действия, свертывание или вырождение программы культуры до всего лишь оперативной ориентировки в текущем дне и до чисто реактивной адаптации к его требованиям разрушает общество как систему. Дезактуализация прошлого, потеря социальной способности (и прежде всего – со стороны продвинутых групп интеллектуалов) его снова «спрашивать» и заново интерпретировать «ответы» превращает культуру в почтенный, но малопосещаемый музей или парадную выставку-галерею «генералов» (по формулировке Ю. Тынянова). То есть деградация социума идет как со стороны возможной оптимизации системы (при отказе от нового), так и со стороны памяти о прошлом (при музеефикации прошлого). В обоих планах действия – а Леваде принципиально важна эта многомерность, всегда проблематичная сопряженность разных планов действия, уровней его рационализации – аналитик фиксирует здесь неспособность к новому, отказ от сложности, а значит, и от движения, от времени (исторического времени действия, которое всегда в настоящем, но связано с прошлым и с будущим, с проекциями «в обе стороны» от современности). В этом, мне представляется, смысл обращения Левады к категориям цикла или, точнее, циклов социального времени и ритмов их последовательности, смены. В «застывающей» системе искались точки возможной динамики; в неизменности бесконечного, казалось, повторения настоящего продумывался выход из заколдованного круга, «инерционного тупика».

5

Если традицию можно аналитически представить как одну из предельных форм организации действия (и общества как системы взаимодействий), то другим пределом для социологического анализа выступает, по Леваде, игра. Традиция безальтернативна (не содержит отсылок ни к чему «внешнему», «другому»), наглядна и настоятельна («делай так!»), тотальна (включает весь склад коллективной жизни), действия не расчленены в ней на практику и осмысление. Соответственно, здесь нет выделенной системы обучения, чего-то аналогичного школе, как не отделена от повседневной жизни традиционных сообществ и область высших санкций поведения, сферы сакрального (распространенный обычай хоронить предков семьи под порогом семейного дома – выражение такой неразрывной близости «этого» и «того» мира). Подобные характеристики позволяют социологу условно, в данных аналитических рамках, рассматривать традицию как относительно простую, элементарную форму (принцип) социальной организации.

Игра же выступает для социолога сложной, может быть, даже предельно сложной формой социального взаимодействия, структурой его организации. Но при этом несет в себе многие – разумеется, функционально трансформированные и содержательно переосмысленные – черты элементарной структуры. Прежде всего – замкнутость, безотсылочность: «…нормативные рамки и целевые ориентации <…> соответствующие мотивы и интересы [, которые] ничем, кроме самой игры, не определяются <…> непреложность системы игровых правил, обязанностей, долгов» (СС, 100). Однако замкнутость игровой структуры связана в данном случае с тем, что сама она сложна, разнопланова. Она включает несколько уровней значения, одни из которых обосновывают или санкционируют другие, разрешают или запрещают переход к ним, служа символическим барьером либо оператором действия.

Так, процесс воздействия искусства не ограничивается коммуникацией в смысле передачи информации: акт рецепции непременно включает в себя план не только сообщения, но и приобщения. Левада цитирует болгарского поэта Атанаса Далчева: «Поэзия не общение, а приобщение. Приобщение к Идее, Красоте, Истине. В этом разница между письмом и поэмой» (СС, 94). Иначе говоря, передается здесь не только содержание (содержимое) коммуникации, но процесс не сводится и к акту интеграции с воображаемым идеальным сообществом в сопричастности к общему символическому достоянию. Смыслом акта (если он удался!) выступает сопряжение двух этих планов, которое, собственно, и создает для реципиента факт его социальности и культурности.

В более общем смысле Левада представляет подобным образом структуру социального действия как такового (его «полную» структуру, не редуцированную до чисто экономической, калькулируемой). Она включает в себя не только инструментальные компоненты (средства достижения цели, формы эквивалентного обмена) и не только образцы поведения (нормативные санкции авторитетных групп, их иерархические определения реальности). Действие опосредовано символами, которые включают действующего в систему культуры, опосредуют переход к другому уровню (типу) санкций или содержат «отсылку к “правилам игры” другого порядка» (СС, 93), – символы действуют (значат) от «имени» обобщенных ценностей, уже не связанных с конкретным авторитетом (лицом) или с обиходом какой-то одной группы (властью, интеллигенцией). Только такое многомерное сопряжение является клеточкой полноценной структуры действия. Стяжение же действия к одному из этих идеально-типических полюсов превращает его либо в ритуал (игру, церемониал), либо в чистый обмен.

Левада выделяет для своих целей такие уровни значений в игре, как операционный (целевой, инструментальный, система правил), поведенческий (динамика действий и состояний, последовательность их чередования и смены – формы организации пространства и времени), социологический (ролевая структура, формы институционализации игры). Среди институциональных форм игрового действия – «зрительской игры» – Левада сосредоточивается на двух осевых, а именно на спорте и театре. Их сопоставительный анализ позволяет ему вычленить матричную многоплановую структуру игрового действия. В ней соединены целевой и ролевой планы, причем именно ролевой («театр») выступает условием, пусковым устройством (триггером) или своего рода пропуском, дающим право на переход к другому, инструментально-целевому уровню значений («спортивное достижение», «победа», «результат»). Коротко говоря, театрализованное начало в спортивном состязании объединяет зрителей вокруг спортивного зрелища-состязания, и в этом акте символического единения с командой и с другими болельщиками они усваивают, утверждают, поддерживают собственно инструментальные аспекты действия, которые, как уже говорилось, являются для современного общества и современной культуры основополагающими. Состязательность (достижительность) здесь выступает производной от солидарности, а солидарность подкрепляется наглядным результатом объединенных усилий – достигнутой победой.

Отсюда непременная зрелищность, демонстративность не только спорта, но и всей новейшей, современной культуры (идеологические критики модерна и модерной культуры вводят для их характеристики оценочную категорию «нарциссизма» – не случайно рождение в XIX в. выставки и музея, фотографии и магазинной витрины). Культура как символическое воплощение современности, ее, говоря старым философским языком, «духа» конституирована и внутренне организована именно постоянной обращенностью к различным и обобщенным партнерам, наличным и воображаемым, чем и отличается от форм традиционной, замкнуто-сословной или корпоративной организации. Систематическая культивация начал и правил социальности, солидарного и, вместе с тем, состязательного взаимодействия, с одной стороны, и столь же систематическая культивация открытости, публичности, обращенности поведения ко многим и разным «другим», с другой, составляют в их сопряженности смысловое ядро проекта «модерна» и обосновывающей его программы «культуры». Отсюда роль «внешнего», визуально представленного в модерную эпоху, когда, что показательно, и создаются, распространяются, укореняются общедоступные, технологичные визуальные средства массовых коммуникаций.

Проблематика зрелища, зрительской игры очень занимала Леваду в связи с общемировыми процессами утверждения массовой культуры в качестве всеобщей, но также с первыми проявлениями массового общества, массы в Советском Союзе первых лет перестройки, с одной стороны, и в связи с феноменом «зрительской» или «телевизионной демократии» в позднейшей России, с другой. В подобном феномене чисто зрительского, телевизионного участия в социальной и политической жизни Левада видел новый тип социальной активности, важный для современных обществ, «особый вид социальной игры – одно из главных достижений ХХ века, вероятно, сопоставимое по значению с открытиями рисунка и письменности, не говоря уже о театре, спорте и прочем» (МП, 313).

В этом смысле, маловразумительные и бесплодные дискуссии о «материальной» или «духовной», «высокой» или «низкой» культуре и т.п. Левада относил к «архаическим» фазам и зачаточным формам рефлексии над культурой. Вести их всерьез и продолжать в сегодняшней ситуации он считал занятием абсолютно непродуктивным. Для него это были ритуалы игры в науку. Сетования на размывание границ между элитарным и массовым, на разрушение образцов «высокой культуры» или подрыв «национальных устоев» – продукты не распада мира, а разложения интеллигентской идеологии. Левада сосредоточивался на другом – на изменении механизма воздействия образцов (МП, 320), разрушении «госкультуры», по его выражению, росте взаимной отчужденности людей и групп («пассивный индивидуализм»), нарастании общественного безразличия и цинизма в России.

6

Существенное развитие и корректировку тема преемственности и перемен, источников и механизмов изменения, форм институционализации ценностей и идей развития получила во второй половине 1980-х гг., в контексте социально-политических трансформаций, начатых в стране по инициативе М.С. Горбачева и его сподвижников. В этих общественных условиях Левада в 1988 – 1989 гг. обратился к понятию «социального перелома» или, как он еще его называл, «аваланша». Тем самым он не только зафиксировал первые крупномасштабные сдвиги в советском социуме («всеобщее отрицание прежнего»), но и предложил видение их как динамической структуры со своей логикой, составными моментами, множественными параметрами и разновременно действующими факторами, включая инициирующие стимулы различной мощности и скорости действия (проблемы лидерства и поддержки, роль «интеллигенции») и силы общественного торможения – среди таковых, в частности, он выделил «бюрократию».

Применительно к интеллигенции Левада не разделял иллюзий, распространенных среди образованного слоя в советские и постсоветские времена. Реальное существование интеллигенции для него закончилось в 1920-х гг., далее начался «фантомный период» (СС, 157), когда группа утратила идентичность, сохранив (или присвоив ей не принадлежащее) имя. В данном контексте Левада подчеркивал маргинальное положение диссидентства и любых других форм противостояния власти и официозу в советское время – в любом случае подавляющее большинство тех, кто относил себя к интеллигенции, приняли адаптивную тактику обслуживания власти и заданных ею форм коллективного существования.

Так или иначе, в настоящее время хранение, поддержание и распространение культуры все больше становится функцией больших, анонимно действующих институциональных систем, с которыми не связывается ничего личного, героического, даже просто образцового. К тому же в постсоветских условиях эти системы, базировавшиеся на печатных текстах и нормах письменной культуры (от школ до библиотек), переживают глубочайший распад, а связывавшие себя с ними образованные слои утрачивают престиж и авторитетность. Характерна ничтожная привлекательность роли учителя в качестве будущей профессии для нынешней российской молодежи и поколения ее родителей. Соответственно, наиболее остро это ощущают именно вчерашние претенденты на роль культурной элиты: их культурная монополия и обосновывавшая ее государственная поддержка радикально сократились.

Преобладающая же часть населения Россия перешла к регулярному просмотру телевизора по 3 – 4 часа ежедневно (и по 4 – 5 часов в выходные дни). Телевидению в России доверяют больше, чем другим современным социальным институтам, в особенности – институтам, новым для российского обихода (партии, законодательная и исполнительная власть, профсоюзы, добровольные общественные объединения). На него, его каналы, фигуры ведущих столь же часто брюзжат, как и на все остальное, но при этом, что характерно, продолжают регулярно и подолгу смотреть на экран. Телесмотрение выступает формой символической интеграции распадающегося сообщества россиян в воображаемое целое – некое «общество телезрителей». Перед нами именно тот случай, который Левада много лет назад описывал исключительно как теоретическую модель: символический посредник превращается в «границу действия», так что действие «тем самым приобретает черты специфически символического (игра, ритуал)» (СС, 70).

Отсюда исследовательский интерес Левады к среднему человеку (согласному быть «как все») и к массовой культуре, отвечающей этим его настроениям и «средним» же вкусам. Левада подчеркивал простоту образцов массовой культуры. В основном символы, транслируемые массовыми каналами коммуникации, относятся к разделению на «своих» и «чужих», «высших» и «низших». Примитивность подобных образцов и поддерживаемых с их помощью социальных размежеваний самым прямым образом определяет их устойчивость и эффективность (усвояемость). Если на протяжении 1990-х гг. такими символами стали лозунги, противопоставлявшие прошлое и настоящее (власть и ее демократическое окружение против коммунистов и мобилизуемой ими пассивной массы), то к концу десятилетия и особенно в новом столетии на авансцену выдвинулись символы стабильности и единства внутри страны, а риторические фигуры противостояния были перенесены на «враждебное окружение» России от стран Балтии до США. Соответственно, в работе огосударствленных медиа, цензурируемых как извне, так и изнутри, сегодня опять наблюдаются попытки придать актуальность идеям «особого пути» России и некий позитивный, ей одной ведомый смысл – все большей исключенности страны из общего мирового порядка (статья «Человек советский как человек “особенный”» – ИЧ, 312 – 321).

Для Юрия Левады все это определяло социологическую значимость проблематики «человека» – «обыкновенного», «среднего человека» с его лукавством и самоограничением, недовольством и ностальгией, двоемыслием и недоверчивостью, заставляло сосредоточиваться на исследовании механизмов репродукции этого человеческого типа при очевидной невоспроизводимости репрессивно-тоталитарного порядка, который сформировал эту социально-антропологическую модель, и на изучении адаптивных по своим установкам «элит», этот порядок поддерживавших. В этом, как представляется, смысл еще одного, совсем недавнего обращения Ю.А. Левады к категориям элиты и массы в развернутой и принципиальной статье, ставшей для автора последней.

2007