Испытание

Дубинин Антон

Третья книга романа о Кретьене де Труа — о Кретьене и его Господе.

 

Глава 1. Свет Грааля

1

…Он застонал и перевернулся на спину. Чувствуя себя тяжелобольным, разлепил глаза.

Опять снилась Мари. И опять — так же, те же сладострастные радости ночь напролет, чтобы наутро, сквозь пелену горячего, не прошедшего еще восторга и жара узнать новый жар — удушающие волны стыда. Господи, неужели же я — такой? Избавь меня от этого, прошу Тебя… Я себя презираю.

Кретьен сел в постели, спутанные черные волосы завесили все лицо. Щеки его горели. Как же все напрасно… Мари, Мари, возлюбленная, только что она была здесь, и только что в очередной раз он предал своего сеньора и своего Господа. То, что это был только сон, не имеет значения. Он же все прекрасно помнил и во сне, и приходилось выбирать точно так же, как выбирают въяве… Пальцы все еще помнили шелковый жар ее кожи, плоть горела, он слегка дрожал от радости. Проклятье, когда же это кончится?.. Может, ему попалась какая-нибудь заколдованная кровать, может, попросить Филиппа о другой спальне?..

Кровать была очень хороша — широкая, удобная, с шелковыми занавесями. Одеяло — горностаевое. И дело не в ней, не в ней — первый-то раз Мари приснилась ему на жутчайшем постоялом дворе, где на полу вповалку спало человек десять простолюдинов… Нет, вину свалить не на кого, просто ты, Кретьен — великий грешник. И одолевают тебя плотские искушения. По этому поводу хватит мозолить ладони, потирая без конца виски, — просто встань и пойди исповедуйся. К исповеди, и быстро.

…Но внутреннему взору Кретьена представилось выражение лица замкового капеллана, которому предстоит выслушать ту же историю в пятый, не то шестой раз — и его здорово скрючило. Нет уж, не надо… Он словно бы увидел, как брови внушительного белоснежного священника ползут вверх, изумленно изгибаются: «Как, сын мой… Опять то же самое?..» То есть он может и не сказать ничего подобного, но подумает, черт возьми, подумает непременно… «Да, отец Блез, вот такой я урод. А ваш совет получше молиться перед сном и обращать помыслы все больше к божественному почему-то не помог в очередной раз — наверно, он рассчитан на хороших христиан, и только…» И каноник, огромный, полнотелый, похожий на белую тучу, с горя выдумает какую-нибудь позорную епитимью — самобичеванье там или публичное покаяние… Нет, не судьба сегодня Кретьену исповедаться.

…А как он безумно соскучился по Мари!.. Хотя бы просто увидеться, назвать Оргелузой, поймать — глаза в глаза — ярко-золотой взгляд… Какие уж там перед сном размышления о божественном, о страдании и погребении, о непорочном зачатии — все сплошная ложь, если не попросить перед сном Господа все же дать повидаться с… Фландрия, как же. Перемена места. Друг у Кретьена тоже всего один, и вот видит Бог — это не Филипп Эльзасский… Прекрасный, кстати, человек этот юный граф Филипп, и в шахматы играет сносно, — в отличие от Анри, которому надо было все время подыгрывать, чтобы он по-детски шумно не обиделся — в нем с детства подогревали ни на чем не основанную уверенность, что он — отличный шахматист…

Надо на что-то отвлечься. Например, на работу. Не на скромные секретарские обязанности, не на помощь неопытному графу в делах судейских — тот и сам неплохо справлялся, образованный он человек, с врожденным чувством справедливости, хоть и в Болонье не обучался — да это наследнику графства и не пристало… Нет, речь шла о настоящей, истинной работе — о стихах. Отшлифовав до предела стиль «Гламура», Кретьен принялся за новый роман, погружаясь в дело целиком — за исключением тех дорого оплаченных стыдом ночных часов, отведенных для суетных размышлений, для свиданий. В первый раз он работал не по собственному замыслу, а, так сказать, «на заказ» — вроде того, как его далекие тетки-портнихи на заказ шили одежду для господ. Сюжет для новой истории подыскала Изабель, а предложил — мессир Филипп, и Кретьен, с неохотой пойдя у них на поводу, внезапно увлекся так, что даже вчера ночью — вернее, под утро, он засиделся до рассвета — упав в постель, забыл и думать о Мари, о том, как хорошо было бы, если бы… Нет, Мари приснилась ему случайно, не по его вине, — ведь впервые за долгое время поэт, засыпая, крутанул мельничное колесо своего засыпающего разума совсем в другую сторону, желая понять и познать, думая совсем не о возлюбленной, но о…

…Да, конечно. Как же он мог забыть.

Жар стыда так же внезапно схлынул, как и накатился. Кретьен встал с недоуменным, напряженным сердцем, откинул крышку сундука, выуживая одежду. Надо сегодня выглядеть получше, поубедительнее — ведь, может быть, это последний день из проведенных в Филипповом замке. Может быть, придется уезжать — в кои-то веки не откуда, а куда. Появилось что-то очень важное, настолько нестерпимо важное, что Кретьен весь вчерашний день и ночь, казалось, проходил без кожи, открытый малейшему колебанию воздуха. И предметы вокруг стали какими-то особенно четкими и значимыми — будто очертания родного дома для крестоносца, который услышал звук рога, трубящего сбор. И теперь надо быстро окинуть оставляемое жилище последним, алчущим взглядом — и покинуть его без сожаленья, следуя зову сигнала и велению сердца…

И всего-то надо было узнать. Узнать про грааль.

2

Остановив выбор на темно-синей бархатной одежде чуть ниже колен, с зубчатыми пышными рукавами, Кретьен оделся, расчесал волосы. Хоть бы сегодня не было никакого приема, никакого труворского турнира или торжественного чтения стихов, до которых столь охоча дама Изабель!.. Хорошо, что в последние дни ему удавалось улизнуть от подобных собраний — отговариваясь работой над новым творением… Правда, когда он дня три назад съездил с Филиппом на охоту, желая развеяться и поразмыслить в лесу, Изабель на него, кажется, как-то странно посмотрела. А ведь затравили кабана!.. И весело было — в самом деле весело, даже когда хлипкий мостик через ручей подломился под копытами тяжелого Мореля, но он успел прыгнуть до другого берега, а вот конь егеря, ехавшего следом, сломал ногу… И весело было, когда Филипп нанизал-таки самолично здорового вепря на копье — Кретьен бы тоже не отказался от такой чести, но решил уступить ее юному другу, зато помогал разделывать зверя, жаль только, что весь перемазался в крови… Филипп потерял на этом кабане молодую собаку — зверь так шарахнул ее, вцепившуюся, о дерево, что та мгновенно испустила дух; собаку жаль, однако все равно охота удалась и была веселой, и они здорово смеялись вместе с Филиппом по дороге обратно — смеялись, почти как с Анри…

Однако Филипп — все же не Анри. И его любимый охотничий замок, на который он к маю променял шум и роскошь столицы, мало напоминал здоровеннную крепость в Труа. Этот, в отличие от Шампанского, был слабо укрепленным и изысканно-красивым — со множеством островерхих башенок, балконов, сквозных галерей, перекрытых аркадами… И, пожалуй, это хорошо, что замок так не похож. И что Филипп — совсем другой…

Кстати о Филиппе: надо срочно его отыскать. Отыскать и расспросить как следует. Судов никаких на сегодня, вроде бы, не намечалось, охотились совсем недавно — наверное, юный граф где-нибудь в замке, неподалеку: может, с оружием тренируется, или возится с обожаемыми псами, а то и с книгою сидит — Филипп д`Эльзас вам не Анри, он читать любит…

Кретьену, в общем-то, весьма нравился Филипп. Для своих лет небольшой и хрупкий, но какой-то весь насквозь не по-франкски вежественный и аристократичный, юный граф на первый взгляд производил слишком нежное впечатление. Почти полная противоположность Анри и снаружи, и внутри — кареглазый, сдержанный, ничего не унаследовавший от внешности своего дородного, коренастого батюшки, кроме разве что темных волос. И те у него были светлее, скорее коричнево-русого оттенка, нежели черные, в точности того же цвета, что и глаза. Свой геральдический желтый цвет Филипп не любил — он вообще почему-то не питал пристрастия к модным ярким цветам и по большей части ходил в черном, отдавая дань моде только касательно шапочек. Их у него набралось превеликое количество — летних, зимних, украшенных перьями, широкополых, с околышами цветного меха, шитых жемчугом, драгоценными камушками… В отличие от Анри, чьи волосы всегда, даже в помещении, казалось, трепал ветер, Филипп стригся довольно коротко и строго, вихреобразного впечатления не производил — но фехтовать, как ни странно, умел неплохо. Правда, знавшие его близко говорили, что под аскетичным образом скрывается просто-напросто слабый правитель — и верно, политика интересовала Филиппа менее всего на свете, война вызывала у него отвращение — нет, он был не трус, скорее уж эстет. Кретьен отлично представлял Филиппа на скамье парижской школы — проблема новой теологической доктрины занимала бы его куда больше, чем количество вина, полученное с виноградников округа — а Фландрия просто край виноградников — или вести о том, что собирается ополчение против, к примеру, Плантагенетов. Не будь Филипп графом, он, верно, стал бы ученым клириком. Или… о, или поэтом, но для этого требуется еще одно условие — талант, в котором умному юноше Бог неизвестно почему отказал. Вот и приходилось привечать стихотворцев, читать чужие романы, предлагать идеи да просиживать вечера над рукописями удачников, портя молодые глаза…

Графство Филипп унаследовал совсем недавно, осиротев чуть более года назад. До этого же властный отец его, граф Тьерри, здорово давил и влиял на мягкохарактерного сына — вот и женил его рано, по собственному выбору и соображениям. И сейчас, после смерти Тьерри Эльзасского, как поговаривали, на самом деле правил все еще не Филипп — до настоящего времени почти все решения принимались Филипповым дядей, родственником и советником Тьерри, властным и склочным стариком по имени Робер. Мессир Робер владел замком Бетюн, но этого ему явно не доставало, и большую часть времени он проводил в Аррасе, наставляя на путь истинный податливого племянника… А племянник Филипп обладал чертой, редкой для графа — он умел и любил читать, что делало его незаменимым собеседником и истинным ценителем, в отличие от Анри, судившего стихи по принципу «пришлось/не пришлось под настроение». И все же, и все же… Может, Филипп и куртуазен, как южанин или грек, и смеяться умеет, и поговорить с ним всегда есть о чем, и смотрит он на Кретьена с почтительным доверием — оказывается, юноша всю жизнь мечтал научиться писать стихи, но не особо преуспел в этом искусстве… Может, лучшей компании и покровителя не найти ни одному поэту по всему северу. Однако ужасно не хватает почему-то бешеного, совершенно неосмысленного Анри, начисто лишенного всех видов слуха — как музыкального, так и поэтического, Анри, который гоготал как лошадь, дрался как асассин и однажды с досады запустил в голову обыгравшему его рыцарю горстью шахматных фигур — не за то ли Ожье Датчанина изгнали? Эх, Анри, Анри. Мессир Анри, сеньор мой. Найдется ли в Шампани еще один дурак, который с таким же завидным постоянством будет вам поддаваться, читая на вашем широком лице подробную летопись всех задуманных ходов — шахматных хитростей, достойных десятилетнего ребенка?..

…Задумавшись, Кретьен едва не подпрыгнул на ходу, когда столкнулся с искомым Филиппом прямо-таки лицом к лицу. Беседуя о чем-то с капелланом, при виде которого Кретьен слегка покраснел и дернул бровью, юный граф прогуливался по наружной галерее, залитой майским радостным солнышком. Светлый май, любимый трубадурский месяц, выдался просто как в провансальских песнях — светлым и радостным, когда и пеньки зеленеют и покрываются новыми веточками; чего уж тут удивляться, что живому человеку из плоти и крови снится Бог знает что, вскользь подумал Кретьен, обращаясь к графу с приветствием. Лицо Филиппа, которому, со всей очевидностию, уже наскучил предмет их с отцом Блезом беседы, озарилось надеждой — и капеллан, истолковав порыв господина совершенно правильно, отступил в сторону. Поэт и покровитель пошли рядом под сенью аркады, и откуда-то снизу изумительно сильно пах жасмин.

Мессир Филипп даже в такое теплое утро был одет сдержанно, как всегда — верхняя одежда черная, бархатная; нижняя, цендалевая — белая. По широкому краю рукавов — золотая вышивка, дань гербовому цвету. На гладких темных волосах — новая шапочка, совсем маленькая, не поймешь, чего на ней больше — бархата или камушков-гранатов, мелких, как бисер. И перчатки он тоже любил — даже дома, в замке; сегодняшние его перчатки из светлой замши щеголяли нарядным тиснением, и прямо поверх них — несколько крупных серебряных колец.

— Прекрасный день, мессир Филипп.

— День прекрасный, мессир Кретьен, да дела скверные.

— В самом деле?..

— Опять, говорят, еретики зашевелились. Казалось бы, еще отец эту заразу по всей Фландрии искоренил — лет шесть назад покончили с остатками врагов веры христианской… Однако же нет, вот в Аррасе опять какие-то непорядки, кто-то там проповедует, мозги вилланам мутит. Стоит оставить двор хоть ненадолго!.. И куда только дядя смотрит, хотел бы я знать?.. Придется разбираться, — будто мало мы эту южную заразу искореняли, по тюрьмам было пересажали тех, кто не успел попрятаться, — и вот, пожалуйста, оправились, снова поднимают голову!.. Сегодня епископ Камбрэ должен приехать, на кого-то жалуется, просит помочь. Неприятности с его землей, насколько я понял. Впрочем, Бог с ними, не буду вам настроение портить. С этим аббаты пускай разбираются, а мы, скромные миряне, поговорим о чем-нибудь другом. Вот скажите лучше, много ли вы вчера написали?..

(Граф-то он граф, а до стихов жаден, прямо как, к примеру, Годфруа… Во всех отношениях достойный человек этот Филипп. Почему же я не ценю его и вполовину так сильно, как он того заслуживает?.. Ведь он, кровь Господня, того заслуживает!.. Вздохнул, бедняга — еще бы, хочется о стихах поговорить или прием устроить, а тут какие-то еретики…)

— Не то что бы много, мессир Филипп… Дело в том, что до сих пор я имел дело с известной мне частью истории. Правда, на мало знакомом мне языке.

— А что теперь, мессир Кретьен?..

(Интересно, зачем у него такой все время тихий голос?.. Как-то это не по-человечески. Не по-графски. И этот дурацкий мессир Робер им, кажется, вертит, как хочет… Пока он не мешает племяннику сидеть в библиотеке, тот ему и слова не скажет — делайте, дядя, как знаете… Вот Анри бы… Впрочем, перестань, глупец, как тебе не стыдно!..)

— Теперь, господин мой, источник, питавший доныне мой талант и вашу любознательность, иссяк.

(Вот ведь, как я умею запутанно выражаться, восхитился Кретьен собственому умению. И сказать-то было всего пару слов, а я накрутил — так что сам черт не разберется…) И Филипп тоже изумленно приподнял брови, ненамного превосходя в понятливости врага рода человеческого:

— То есть как это — иссяк?..

— Нет, дело не во мне, сир мой… Не стоит смотреть на меня как на несчастного, растерявшего все вдохновение. Просто книга, которую вы соблаговолили мне дать, кончилась.

— Так значит, вы…

— Кончилась книга, мой сир, но не история. Дело в том, что у этой книги не оказалось конца. Должно быть, там не хватает нескольких страниц — или просто список неполный.

— Неполный?

— Но на то непохоже, мой сир. На последней из имеющихся страниц обрывается фраза.

— Вот как, значит, она еще и не закончена!.. Если бы отец знал…

— Не закончена, — Кретьен так и впился глазами в бледное Филиппово лицо. — А вы уверены, что в вашей библиотеке не найдется продолжения? Эта книга, она была одна?..

— О, совершенно уверен, — юный граф даже как-то успокаивающе махнул рукой, будто весть о том, что книги нет, должна Кретьена несказанно утешить. — Она такая одна у нас появилась, разве я не рассказывал?.. Да я ее с детства помню — единственная книжка, которую наши клирики не могли прочесть, она меня все время притягивала, как цветок — пчелу…

— Какая жалость, мессир Филипп! — возглас досады, если не сказать больше — горя, сам собой сорвался с труворовых губ. Юноша взглянул чуть удивленно, приподнял красивую бровь:

— Так вы поэтому не можете окончить роман, друг мой? Что ж вам стоит самому придумать окончание на свое усмотренье — уж я-то полностью доверяю вашему поэтическому вкусу…

— Зато я ему не доверяю, своему «поэтическому вкусу», — Кретьен досадливо стукнул кулаком о колонну, ушиб руку, но легче не стало. Он и сам себе дивился — почему это его так огорчает?.. Почему он вообще рассчитывал так просто взять да и обрести в библиотеке то знание, ради которого бедняга Персеваль, например, год за годом прочесывал леса Бретани?.. — Понимаете, мессир Филипп, поэтический вкус здесь ни при чем. Я не знаю правды.

Помолчал еще, испытывая жуткое желание погрызть ногти, по примеру мессира Анри, и добавил наконец, глядя в сторону, вниз, на зеленое цветенье в солнечном золоте:

— Расскажите мне, пожалуйста, как к вам попала эта книга. Я помню только, что ваш отец ее откуда-то привез… Или ему привезли?.. Из Святой Земли, кажется…

— …Я, конечно, тогда еще не родился, да что там — государь мой отец еще не женился на моей матушке… Даже вы, друг мой, тогда вряд ли уже жили на свете. Дайте-ка посчитаю… да, лет сорок назад, точней можно посмотреть в хронике — у нас во Фландрии случился жуткий голод. Вышел неурожайный год, дожди, и какие-то стычки не помню с кем нас совсем обессилили и перекрыли пути торговли. Если вам интересно, Кретьен, мы можем позже посмотреть точнее — записи велись исправно, боюсь только, что в этом замке их нет, но вот по возвращении в Аррас…

— Да не стоит, мессир Филипп. Вряд ли год имеет такое большое значение, даже если это год Великого Голода во Фландрии. Вы рассказывайте…

— Вы ведь знали моего отца?..

Вопрос застал Кретьена врасплох, он слегка смешался, прежде чем ответить. Графа Тьерри Фландрского он несколько раз видел во время Крестового Похода, слышал о нем много нелестного от своего сеньора Анри — в основном насчет его жадности и фландрской гордыни, а также склочного нрава. Но, пожалуй, подобное знакомство нельзя было расценивать словом «знаю».

— Я слышал о нем… и пару раз видел в лицо, — осторожно высказался Кретьен, не уточняя, что именно он слышал о Тьерри и где с ним встречался. Здесь, при дворе Филиппа, нетерпимого к простолюдинам, не стоило особенно щеголять своим происхождением. «Да, знаете, встречался я с графом в Крестовом походе… Я был тогда слугой при своем сеньоре, и он частенько перед сном любил назвать вашего батюшку старой задницей или жадным ублюдком, мессир…»

— Тогда вы, должно быть, наслышаны о том, сколь он ценил достоинство и происхождение, — Филипп не заметил замешательства собеседника. — А предшественник его, граф Гийом Клитон, еще более этим отличался. Тогда он был уже стар, и болезни его изнуряли, но все равно он неусыпно радел о том, чтобы Фландрия обладала всем самым лучшим, что только есть в христианском мире. Иметь самых достойных рыцарей, самую богатую казну, самые глубокие погреба — ну, и так далее, вплоть до самой большой библиотеки. Хотя граф — а отцу моему он приходился троюродным братом, хотя по возрасту годился ему в родители — сам и не умел читать, он держал при себе немало ученого люда, чем немало гордился. И тут подвернулся этот монах…

Монашек был худющий, маленький, с лицом, напоминающим пестрое куропаточье яйцо. То ли конопатый, то ли оспой переболел. Пришел он из Гента, вверх по течению Шельды. Странно — в то голодное время весь люд стремился, напротив же, вниз по Шельде и Лейе, подальше на север: во Фландрии хлеба совершенно не было. На дорогах того тяжкого года от Рождества Христова 1125 нередко попадались трупы бедняг, устремившихся к городам и замкам, чтобы добыть там хлеба, и померших на полпути. Что ж поделаешь, если мюид семян дает всего сетье нового урожая, а сетье и вовсе приносит горсть!.. Говорят, лопали что попало, нечистых животных, ящериц и жаб, подмешивали к муке белую глину, чтобы хлеба казалось побольше — и тогда появлялся шанс помереть не от голода, а от отравленья. А встречались и те, кто не брезговал человечиной. Да, во Фландрии мало у кого, кроме разве что самых знатных семейств, в тот год сохранялся привычный цвет лица — людей тронула та особая мучнисто-серая бледность, которая свойственна мертвецам. Вот в такое время и явился в Аррасский замок графа Фландрского Гийома Клитона молодой еще белый монашек, изъяснявшийся по-франкски со странным, коверкающим выговором, и попытался обменять на хлеб и крупу несколько старинных книжек, принесенных в драной сумке через плечо. Непонятно было, как подобный хиляк, качающийся под тяжестью собственного веса, вообще мог передвигаться, имея за спиной такой груз. Звали монаха Гальфрид Артур (в его исполнении это имя выглядело крайне неблагозвучно, нечто вроде «Груффид»), и он утверждал, что некий Артур, его отец, некогда служил у графа Гийома капелланом. Собирался он, вроде бы, посетив во Фландрии все, что хотел — то ли родичей каких, то ли монастыри — свалить из Кале в Бретань, откуда он и был родом, в свой родимый монастырь в Оксфорде, где его, по собственному горделивому признанию, недавно возвели в магистерскую степень. За каким ладаном господина магистра понесло во Фландрию, на родину отца — граф Филипп Кретьену не поведал, ибо не знал; а батюшка его, ныне покойный граф Тьерри, в то время был сопливым Эльзасским принцем и ничего по этому поводу никому сказать бы не мог, так что какие-либо знания о капеллане Артуре трувору тоже не светили.

Гийом Клитон потребовал у своего тогдашнего капеллана отобрать из книг то, чего в библиотеке точно нету. Так появились в графском замке первые — на всем севере первые! — списки «Пророчеств Мерлина», автором которых монашек не без гордости называл себя самого, и житий некоторых бриттских святых — Гильдаса, Падерна да Караннога. Книга монаха Гильдаса «De Excidio et conquestu Britanniae» у Гийома уже имелась, равно как и «Анналы Камбрии», но в этот день он изрядно пополнил свою коллекцию, чему был очень рад. И сравнительно маленькую, без единой миниатюрки, мелко исписанную книгу на неизвестном языке Фландрский капеллан тоже не обошел своим вниманием. Монашек Груффид придавал ей особое значение, утверждая, что это одна из самых прекрасных историй, какие только рассказывались или читались при земных дворах, а кроме того, что подобной книжицы нет ни в одном монастыре Фландрии, а так же Нормандии и Шампани — и честолюбивый граф, конечно же, не мог на такое не польститься. Одна только загвоздка — капеллан не сумел прочесть из нее ни слова, кроме лишь тех страниц, которые написаны были по латыни. «Это на моем родном языке», сказал книгоноша, и никто не догадался вовремя спросить, что за язык-то, или попросить перевесть… Тогда в спешке не разобрались, а наутро монашек Груффид уже ушел, более не обремененный плодами премудрости, но взамен того уносящий с собою в мешке отличные хлеба и недурную муку. Гийом немного позлился, что купил книгу, которую во всем замке некому прочесть — однако же потом махнул рукою, ибо все остальные приобретенные им богатства воистину стоили платы. Сам он, правда, их не читал — но так сказал капеллан, человек ученый, и граф поверил слуге на слово.

— И ежели то впрямь был муж, написавший «Prophetiae Merlini», то мы можем только гадать о происхождении нашей истории, — Филипп чуть виновато развел руками. — Может, он сюда приплывал ее, или эти самые «Пророчества» писать?.. Я, признаться, нечасто вспоминал об этой книге, только когда видел ее — и думал с досадой: вот ведь, книга есть, а прочитать не могу… И даже не старался отыскать кого-нибудь, кто смог бы… Хотя если вы говорите, что это наречие Валлиса, то я, пожалуй, при большой охоте нашел бы ученого клирика или еще кого, сведущего в языке той земли. С вами, друг мой, мессир Кретьен, мне просто неожиданно повезло… Что ж вы теперь думаете делать? Досочините как придется или попробуете с кем поговорить?

— И сам не знаю, — честно признался поэт, в задумчивости опираясь на каменные перила. — В юности дружил я с одним валлийцем, от которого и научился языку; но не думаю, что каждому уроженцу тех земель непременно известен конец моей легенды. А тот, кто ее переписывал, наверно, давно уже в могиле… Даже если магистр Гальфрид и был ее автором, в чем я сильно сомневаюсь…

— Даже если этот крохотуля и был магистром Гальфридом.

— Истинно так. Кроме того, Гальфрид писал на латыни.

— Вряд ли вы найдете конец списка, — рассеянно предупредил Филипп, которому уже явно наскучил предмет беседы. Подвиги юного Персеваля занимали его, но разве что как предмет изящного романа, и не настолько, чтобы мыслями о них портить себе прекрасный майский день. — Не поехать ли нам лучше поохотиться, друг мой? Сегодня утром старший егерь сказал мне, что в лесу открыли еще одного кабана… Опять же, у меня есть пара отличных соколов, одного я могу вам одолжить, если вы устали от травли. Едемте сегодня же, а то вскоре Изабель намечает еще одно труворское состязанье, кроме того, я же вам говорил — епископ из Камбрэ должен приехать, опять в Аррасе беспорядки, что-то с еретиками… Не везет, однако же, городу Аррасу — как со времен этого… Гундольфа, которого Жерар де Камбрэ лет сто назад заставлял отречься… Наверное, в ткачах дело. Вы знаете, мессир Кретьен, что все ткачи — сплошь еретики?.. А в моей Фландрии им самое раздолье, все время ходят партиями туда-обратно, приказать бы их перевешать, и дело с концом — да всех не переловишь… Аррас — самый их город, половина Арраса ткачеством живет.

— А ткать кто же тогда будет, мессир Филипп, если вы всех ткачей перевешаете?..

— Да, в самом деле, об этом я как-то не подумал. Да там еще и итальянцы, говорят, какие-то появляются, и южане со своей ересью, так что Бог с ними, с ткачами. Поехали лучше на охоту. В прошлый раз вот очень удачно прогулялись…

— Да нет, мессир Филипп, что-то не хочется… Я лучше поправлю роман, подумаю над продолжением… О, да это госпожа ваша супруга почтила нас своим обществом! — Радостно меняя тему, Кретьен указал графу на тоненькую фигурку в золотистом шелке, которая, шелестя удлиненным хвостом платья, приближалась к ним под тенью высокой аркады. Изабель сопровождали две девушки и десятилетний мальчишка-паж, сын какого-то Филиппова вассала, отрок обаятельный, но до крайности ленивый.

— Здравствуйте, жена, — Филипп наклонился, прохладно поцеловал супругу в подставленный нежный лоб. Та ответила ему учтивым поклоном. Меж молодыми супругами, вежественными и одинаково изящными, столь сильно внешне подходившими друг другу, не было ни малейшей любви.

— Супруг мой, я хотела бы просить вас не покидать замка сегодня, так как я пригласила и со дня на день ожидаю трувора Гаса Брюле для участия в турнире поэзии. А кроме того, прискакал гонец-послушник предупредить, что не более чем в двух милях от замка сейчас находится эскорт епископа де Камбрэ, который просит подготовить ему достойный прием и послать кого-либо из рыцарей встретить его.

— Жаль.

— Что значит — жаль, господин супруг мой?.. Это ваш графский и рыцарский долг…

— Да, конечно. Так пойду же его исполнять, — и, недовольно двинув бровями, Филипп поспешил прочь, напоминая человека, которому вместо вина подсунули в кубке болотной водички. Изабель, в золотистом своем вышитом по вороту блио напоминавшая желтую розу, тихонько вздохнула и оперлась локтями о перила рядом с Кретьеном.

Кивнула девушкам: «Ступайте». Паж-вестник с опаской посмотрел вслед господину, подергал себя за зубцы короткой желтой одежки, поковырял ногтем в зубах. Идти за Филиппом и встречать каких-то попов было смерть как неохота, но, кажется, юного дворянина призывал его вассальный долг. Он зевнул, прикрывая рот ладошкой, поскреб рыжеватую макушку и пошел.

Изабель стояла, глядя вниз, на зеленеющий вдалеке лес, тот самый, где Филиппу сегодня не судьба поохотиться. Темные, волнистые ее волосы были скрыты под тонким белоснежным ризе — длинным и узким платком, обвивающим голову и нижнюю часть лица. Концы его, перекинутые через плечо, лежали вдоль узкой Изабеллиной спины красивыми складками. Юная дама пробежала темным взглядом по открытому, яркому и очень почему-то расстроенному лицу поэта, снова отвернулась со вздохом. Кажется, она тоже мучилась.

Кретьен посмотрел на нее, на тонкую белую ниточку пробора, видневшуюся через тонкое полотно, на худые смуглые запястья, золотисто обведенные солнцем… Вот ведь, беда какая. И ничего тут не поделаешь, разве что…

— Госпожа моя, не желаете ли сыграть паритю в шахматы?

— О, да, — отозвалась она с такой готовностью, будто бы он ей предложил немедленно бежать с ним прочь из Фландрии и жить в далекой башне, как Клижесу с Фениссой, как двум давним-предавним влюбленным… О том, что Изабель в него влюблена, совершенно нечуткий к подобным вещам Кретьен догадался случайно, после долгой и очень откровенной беседы — месяца два назад, когда он победил в поэтическом состязании.

Сам поэт свою лирику не ценил. Победа эта стала для него случайностью — сам бы он, пожалуй, присудил приз Жилю де Вье-Мезон, приехавшему ненадолго поживиться при Филипповом дворе… Как бы то ни было, пьянка, то есть, простите, пир по случаю его победы все же состоялся в тот же вечер, и он, несчастный глупец, имел неосторожность любезничать с хозяйкой замка и отдать ей в дар благодарности свой приз — изумительно красивый шапель из золотых цветов. Еще сказал что-то, болван, о том, что только Изабеллина красота помогла ему так вдохновенно преподносить простенькие (все о Мари, простенькие, ха…) строчки… И долюбезничался, проклятье на его пустую голову.

Бедная Изабель. Красавица, умная, утонченная, прекрасная вышивальщица и поэтесса, в свои двадцать с чем-то лет почти не знавшая радости, дама, которую не любил ее муж, которая сама не любила своего мужа… Кретьен не был уверен, что она и его-то именно любит — его, а не романный образ поэта и рыцаря, помогавший госпоже чужой и холодной земли играть свою роль — прекрасной и вежественной хозяйки замка, в которую все вокруг влюблены.

После такого разговора только полный кретин не догадался бы. «А есть ли у вас возлюбленная?.. А правду ли говорят, что вы… тайно влюблены в одну знатную даму, которую вы и называете то Госпожой Любовью, то Гордячкой?.. А что бы делали вы, если бы эта дама тоже полюбила вас и решила подарить своей благосклонностью?..» И пьяный Кретьен, как раз в эту ночь насмотревшийся снов о Мари, размяк и начал мямлить что-то недостойное о том, что дама сия, увы и ах, замужем, а с супругом ее, высокороднейшим сиром в своей земле, их связывает не только служение, но и дружеская приязнь… Когда спохватился, было уже поздно. Теперь расплачивайся, несчастный дурак — кажется, ты обманул единственного человека, с которым в этих землях тебя связывало нечто вроде дружбы…

3

Шахматный столик по приказу Изабель вынесли в сад — слишком хорош был день, чтобы провести его в замковых стенах. Кретьена слегка тошнило от идиллической обстановки, даже птички будто нарочно слетелись поближе, чтобы распевать свои весенние песни, а оказываться в середине куртуазного романа поэту сейчас хотелось менее всего на свете. Как хорошо, что Изабель ничем, ну просто ничем не напоминала Мари, хотя и приходилась — дочь Алиенориной сестры — шампанской графине кузиной! Черные волосы, синие глаза, совсем другая линия плеч, очерк овального, очень правильного лица… Привычка в задумчивости слегка потирать пальцами губы. Губы — темные, большие, очень красивые. Изабель, ты прекрасна, но я вовсе не люблю тебя.

— Госпожа моя, вам шах.

— О… — тоненькая рука поспешно передвинула короля, едва не свалив взмахом широкого висячего рукава все свои фигуры. Она играла белыми, но, кажется, это не приносило ей особого успеха. Когда играешь в шахматы, надлежит думать о шахматах, говорят, это помогает.

— Вас что-то печалит, госпожа… Изабель?..

— Да… почти ничего. Кроме вашего отъезда. Похоже, я дала вам дурной совет.

— Вовсе нет… Совет очень хорош. Более того, не знаю, что бы я без вас делал. Вы… просто моя спасительница.

— Я рада… — прошептала она чуть слышно, повесив голову; белоснежное ризе слегка размоталось, один его длинный конец скрыл смуглое лицо. Но на доску — Боже правый! — скатилась и шлепнулась капля, попав пешке по круглой голове.

Вот две вещи на свете, которые Кретьен не мог видеть: коленопреклоненный мужчина и плачущая женщина. Опять перед ним сидела его мать, юная Адель, и он мог ее воскресить, но вместо того медленно убивал. Задевая и сшибая стучащие фигурки, он потянулся к горестной, не в силах заставить себя к ней подойти, — и рука его замерла на полпути. Видит Бог, ох, как же не хотелось к ней прикасаться. Мама, уйди, я тебя умоляю, ведь я уже сделал все, что мог.

— Госпожа… Прошу вас, не… не заставляйте меня. Вы ведь знаете, что я сделаю все (почти все!.. Дурень, надо было сказать — почти! — возопил опять не уследивший ангел-хранитель, но, как всегда, опоздал), чтобы вас утешить.

— Да нет… Не нужно ничего делать. Просто… жара, должно быть, скоро гроза.

Вовсе нет, погода изумительно свежая, никакой грозой и не пахнет. И как же мне надоела эта история, и девы в беде — на которых не хватило бы никакого сира Гавейна… Она дала в самом деле хороший совет — поговорить с еретиками.

Сначала от слова «еретики» Кретьена слегка передернуло. Не забылась еще та история в Париже, и тюрьма тоже не забылась. И то, как надсадно кашлял Ростан, и как он жутко кашлял последней ночью, и Яма Ветров не забылась, нет, нет… Кроме того, у этого слова был и еще один оттенок — Мари. Их любовь, освещавшая весь городишко Ломбер ярким огнем, преображавшая его едва ли не в Иерусалим Белостенный… Не хотел он ничего общего иметь с еретиками. Даже и теперь, после Ломбера, после того, как они обнимались с Аймериком, на самом деле находясь по две стороны пропасти — обнимались через пропасть, и с Аймериковой стороны что-то вещал, подзывая его к себе, жутковатый, высохший черный человек. Но потом картинку тюрьмы сменила другая — светлые, радостные глаза Сира Гавейна, «Это мой наставник, один из мудрейших людей в мире…» Если Аймерик обретается среди этих Добрых Христиан, они не могут быть особенно плохими. Скорее всего, христиане как христиане, а если про их знания ходят легенды — что ж, и прекрасно, может, хоть пара легенд себя оправдает!..

Да и какая, в конце концов, разница. Он же не о ересях с ними хочет беседовать. Если их мудрецы и впрямь такие всеведущие, почему бы не поговорить?.. Тем более что даже далеко ехать не надо — в Аррасе, по словам епископа Камбрэ, этих еретиков не меньше, чем на юге, где у них самое гнездовье. Мысль обратиться к епископу с просьбой познакомить с парой-тройкой самых лучших еретиков была Кретьеном тщательно рассмотрена и отметена как неудачная. Лучше поспрашивать в городе, к ткачам пресловутым заглянуть; а если не удастся — почему бы не спросить дядюшку Робера, тем более что он сейчас вроде как там, местоблюстительствует за Филиппа, а попутно и правит Фландрией… Может, он чего знает?

Правда, всегдашнее презрение к политике и религиозным смутам в который раз в жизни подводило Кретьена. Ведь эти еретики, похоже, скрываются, так? От графских людей, и от епископских, и от этой — как ее — судебной власти, епископальной инквизиции… И с чего бы им среди бела дня раскрыть свои объятья человеку вроде Кретьена, расхаживающего по Аррасу с табличкой на груди — «Ищу Добрых Христиан»?.. Такому если кто объятья и распахнет, так это графские солдаты. Но ведь всегда можно что-нибудь придумать, расположить людей к себе, ведь люди-то все, в общем, хорошие… Похоже, что жизнь Кретьена немногому научила. Кажется, к нему из методов кнута и пряника действенно применялся лишь последний; а сейчас надо было утешить Изабель. Дама плачет, по этому поводу хоть расшибись вдребезги, но даму успокой.

…Кретьен попробовал разные способы.

Сначала восхвалил в краткой, но прочувствованной речи ее ум и красоту.

Потом его затошнило от лести, исходящей из его собственных уст, и он решил даму напугать. И как это раньше не пришло ему в голову?.. После сообщения, что он недостоин быть причиной слез столь знатной донны, ибо его отец торговал тканями, а матушка прислуживала замковым дамам, Изабель и впрямь так удивилась, что забыла страдать. Чувствуя себя настоящим гением, Кретьен прибавил еще несколько изумительных подробностей своей молодости — как он в походе чистил сапоги всей челяди (давай, давай, не жалей красок, одобрил ангел-хранитель) и чудом не лишился шпор, — и понял, что достиг наконец, чего хотел. Изабель смотрела на него широко распахнутыми глазами, созерцала, как диковинную картинку из бестиария, как привезенную из крестового похода чудную разноцветную птицу. В которой непонятно, что больше привлекает — уродство или необычность.

Испытывая нечто вроде злорадства, Кретьен перевел дух. Но того, что сказала в ответ хрупкая, заалевшаяся смуглым румянцем графиня, перечитавшая южных стихов, он не ожидал — не ожидал так сильно, что почувствовал отчаянное скольжение в пропасть, свист воздуха, расступающегося перед летящим телом.

— Что ж, мессир… Значит, вы простолюдин. Говорят, владелицу Вентадорна тоже постигла такая судьба.

…Мама, мама, мамочка, спаси меня. Все это — дурацкая мистерия, дурно сыгранная пьяными актерами на Рождество. Дева Мария — это переодетая прачка, а Иосиф — кабатчик, дерущий втридорога.

Моя мать была бы сейчас старушкой, настоящей старушкой, лет за пятьдесят, непонятно зачем подумал поэт, пока жаркая кровь медленно отливала от его лица. Странно — я никак не представляю ее старушкой, только Крошкою, и похоже, теперь я ее точно перерос, мертвые же не меняются… А мой брат — еще более неуместная мысль — навсегда остался мальчиком, тринадцатилеткой, и как же мы встретимся с ним, умерев — он пребудет и там мальчиком, а я стану стариком… И, возвращаясь на землю, моргая, как сыч, бесполезными глазами, Кретьен выговорил, поднимаясь с изумительной ловкостью — так что со стола посыпались еще не сметенные их неловким объятьем шахматные фигурки, вниз, в траву, красные и белые, партия, которую проиграли оба игрока…

— Я оставлю вам рукопись… «Персеваля», то, что я не закончил. Прошу вас, госпожа моя, хранить ее до моего возвращения.

И прости меня Господь, я обманул ее. Обманул всех на свете, только Тебя-то не обманешь. Ты знаешь, что я хотел не этого, а то, чего я хотел, то, что я однажды видел издалека — и то, обозначенное словом gradalus, будто не нашлось валлийского слова, то, вокруг чего возведены белые стены — я не знаю, где оно… Надо узнать, что это за штука, и тогда все само собою встанет на свои места. Я допишу историю, очень красивую историю, лучше которой еще не звучало при дворе любого из королей. А остальное, наверное, неважно.

И если бы я знал, куда приду наконец, выезжая майским днем со двора охотничьего замка Филиппа, графа Фландрии, я… нет, не знаю, что бы сделал тогда. Но ангел-хранитель в кои-то веки молчал за спиной, будто его и не было вовсе. Будто и не было. Qui trop parole, pechiИ fait.

4

Кретьен давно не чувствовал себя таким идиотом.

Город, Аррас, за три дня утомил его так, как не угнетала и труаская бешеная ярмарка на два месяца без перерыва. В Труа ярмарки бывали дважды в год — «горячая» в июне и «холодная» в октябре, но даже тогда, на Средней Улице или на Бакалейной, возле церкви Сен-Жан-дю-Марше, где почтенный Бертран Талье никогда не упускал своего места на аукционе тканей — даже там не создавалось у бедного сына этого торговца столь яркого впечатления тщетной беготни и суеты без плода, vanitas vanitatum. Особенно Кретьен разозлился, когда, ночуя в некоем отвратительном кабачишке, от жары и усталости не в силах заснуть, он спустился вниз, попросить что-нибудь выпить и свечку — и расслышал в зале пререкающиеся голоса, обсуждающие, чего ради он «ходить и вынюхиваеть, подлюка… Вчера по всему ткацкому кварталу пороги обивал — я за ним давно-о слежу…» Далее последовала очень неприятная сцена — Креьен, стараясь двигаться как можно тише, вернулся к себе за мечом, а потом спешно отбыл в неизвестном направлении, не желая более оставаться в сем негостеприимном городе. Если учесть, что предыдущую ночь ему спать особенно тоже не пришлось, можно понять, почему в седле он здорово клевал носом. Однако, голодный и злой на весь мир, ночью он за ворота выпущен не был, а на рассвете уже не имел довольно сил, чтобы продолжать путь — а потому направил стопы в единственное место, где еще не успел вызвать подозрений своим присутствием. Это был сеньоров замок.

Бумага от графа Филиппа к мессиру Роберу дядюшке послужила пропуском, открывающим все двери. По крайней мере, ворота внешней стены, теперь бы еще вторую стену миновать — мимо столпотворения хозяйственных построек и угловатой замковой часовенки к прекрасным воротцам, за которыми путник уже провидел маленькую отдельную — или пусть не отдельную — спаленку и постель, постель… Однако у входа в цитадель, уже во внутреннем дворе, Кретьена долго томил некий мрачный дядька, управитель замка или что-то вроде того, которого очень хотелось стукнуть по башке. Такая вот была у него располагающая внешность: лицо как у филина, жутко подозрительное, подбородков хватило бы на троих, будто Господь ошибся, даровав такое богатство единственному носителю. В добавление ко всему дружище не умел читать, но тщательно это скрывал.

Он перевернул Филиппово письмо правильно — видно, знал, как выглядит графская подпись. Смотрел на него лет пять, двигая кустами бровей — только что не обнюхивал. Наконец признался, что барон в отъезде, и вопросил о Кретьеновом роде занятий.

Наверно, надо было рявкнуть что-нибудь вроде «Я графский рыцарь, и вот сейчас я тебя…» Но Кретьену для того не хватило ни догадливости, притупленной бессонной ночью, ни желания сердца. Признаться честно, он терпеть не мог рявкать на людей. Даже на тех, что похожи на сычиков и самой внешностью своей будто бы умоляют, чтобы их стукнули по голове.

— Я поэт, Кретьен де Труа, — признался он, почти не надеясь, что это имя скажет нечто почтенному сычику в человеческом обличье. Но напрасно он так думал: из двух произнесенных слов тому оказалось смутно знакомо если не второе, то первое.

— Графа и графини нонче нету, а барон поэтов не жалует… И прочих, это самое, жонглеров, — заметил он, слегка раздуваясь, чтобы полностью загородить вход. — Не велено. Барон отбыть изволил, развлечениев пока не требуется.

Тут рыцарское все-таки взяло верх, и грубый франк Кретьен едва было не воплотил желание, разрывавшее изнутри его сердце с первого мига разговора с неусыпным стражем врат. А именно — едва не стукнул его по цельнолитой башке.

— Ты, мужлан! Тебе мало моих шпор или недостаточно графского письма?.. Пока я не оторвал твою пустую (цельнолитую, друг мой, цельнолитую…) голову, пошел прочь, и приведи кого-нибудь, кто хотя бы умеет читать! Да поскорей, ты… блюститель замка, клянусь костьми святого Тибо!..

Кости святого Тибо — любимое ругательство старого шампанского графа с таким же именем, невесть как всплывшее из глубин Кретьеновой памяти — почему-то убедили управителя более всего остального. Еще раз окинув его подозрительным взглядом, сычик удалился, оставив Кретьена тосковать в обществе двух безмолвных стражников и рыжего щенка, то и дело подкатывавшегося под ноги утомленному коню живым шариком. Вычислив, что из этих троих наиболее приятным собеседником будет, пожалуй, щенок, Кретьен посвистел ему, подзывая, и повалял зверька по не успевшим еще нагреться щербатым плитам каменного двора. Тот колотил оземь палкообразным хвостиком, по голому его брюху чередою бежали вспугнутые блохи.

Стражники упорно делали вид, что они — слепоглухонемые, а кроме того, умственно неполноценные. Наверно, неприятный человек этот барон, хорошо, что он уехал. Похоже, что в отсутствие Изабель ее прославленный куртуазный двор превращается под рукою сурового местоблюстителя во что-то вроде монастыря…

Наконец створа, узкая дверь во внутренней стене снова заскрипела, тонко запищали горестные петли. Кретьен поднялся с колен — отвлекаясь от щенка с явным сожалением, ибо его общество было не в пример приятнее сычикова — и приготовился сделать презрительно-утомленную мину. Но вместо этого он оступился, едва не раздавив только что обласканного собачонка, и взмахнул руками, как жонглер, изображающий танец журавля.

Сычик и впрямь выкатился на него из дверей, и теперь морщинки подозрительности разгладились у него на челе, сменившись новыми, призванными, должно быть, изображать радушие. Филиппово письмо, изрядно им захватанное, торчало из кулака, как белый флаг. С ним шел некто, выкопанный в глубинах замка, худой и синий — должно быть, тот самый грамотей, что открыл ему смысл непререкаемого графского послания («Оказать достойный прием… Предоставить все, чего ни потребует…»)

Юноша вышел на свет — совсем молодое, широкое, но с острым подбородком, бледное лицо озарилось солнцем. Но дело вовсе не в лице — нет, в улыбке, в том редчайшем сочетании сиянья глаз, русых волнистых волос, где светлые, выгоревшие пряди перемежались с более темными за ушами и на затылке, сиянья уголков губ, всего существа — которое было присуще только одному человеку на свете. Кретьен слегка запутался в ногах, силясь не наступить на щенка, удержался-таки — (Этьен, Этьенет, живой и выросший, Бог мой, я сошел с ума?) — и когда он окончательно утвердился на ногах, исполнив до конца сарацинскую пляску с собакой — мгновенное наваждение прошло. Юноша улыбался, улыбался он и в поклоне, учтиво прижимая узенькую ладонь к груди, и улыбка все еще оставалась в его голосе, когда он выговорил свое приветствие, тихое и какое-то несостоятельное.

— О, сир мой Кретьен… Будьте гостем в замке Аррас, просим вас. Мы… я… это большая честь.

— Вовсе нет, — со стороны услышал Кретьен свой неубедительный голос, и издалека же пришел голос юноши, называющий имена.

— Мессир Эд, управитель замка… (Да он рыцарь, а я его мужланом обозвал… Или не мужланом?.. Или не его?..) Я же — Этьен Арни, секретарь его милости…

Кретьена слегка качнуло (я так устал, как в Святой Земле, и не сметь поддаваться, что за чертовщина, просто надо спать) — так что он схватился рукой за поводья Мореля. Управляющий понял его жест совсем иначе, и слава Богу, что совсем иначе. Он приказал, и коня забрал кто-то из людей, а Кретьен пошел внутрь по земле, раскачивающейся, как палуба, и думая, что он сейчас срочно ляжет спать. Ничего более разумного сделать, кажется, нельзя.

…Он проснулся вечером. Юноша Этьен уже несколько раз заглядывал к нему в комнату, проверяя, не проснулся ли — и во время очередной Этьеновой вылазки они просто-таки встретились глазами. Секретарь покраснел и хотел было исчезнуть, но Кретьен вскричал нечто нечленораздельное, вроде тех звуков, что издает младенец, видя, что мать собралась его оставить. И Этьен вернулся, бочком втиснулся в опочивальню, протирая спиной гобелен, не зная, куда деть слишком длинные руки.

Гость сел в постели — и только сейчас понял, что ему, кажется, отвели едва ли не хозяйские покои. Позже выяснилось, что так оно и было, более того, что распорядился о том непосредственно сам Этьен, соврав, что делает, как поручено графом Филиппом. Сейчас же он явился спросить, желает ли мессир Кретьен ужинать в общей зале, или же еду надлежит подать ему прямо сюда. Похоже, что юноша ни с того, ни с сего взялся опекать Кретьена в этом замке, более того, намеревался захватить его в полную свою собственность. И Кретьен, чувствуя себя рыбой, заглотившей наживку с крючком — целиком, целиком — глядя в его тихое, смущенное собственной наглостью лицо, попросил подать ужин в спальню.

…Секретарь барона Робера де Бетюн, Этьен Арни, был худым и невысоким, носил темную одежду. Темно-синяя, из грубого какого-то материала, поверх черной, выглядевшей и вовсе власяницей — не самая подходящая одежка для прекрасного мая!.. Да и сам он не то что бы воплощал молодость и здоровье: бледный какой-то, работой, что ли, заморенный, ничем не примечательный юнец. Маленький Этьенет Талье мог вырасти таким, да, конечно, мог. А мог — и совсем другим. На самом деле у них в чертах оказалось мало общего, разве что манера улыбаться вспышкой, проявившаяся один-единственный раз (или показалось?) на внутреннем замковом дворе, да цвет волос, да тихий голос. Где я мог слышать этот голос?.. Но тогда он не был тихим, тогда (когда?..) он, кажется, кричал… И, сидя с молодым человеком за трапезой — жареная утка да легкое вино — Кретьен искоса поглядывал на него, ища все новых и новых отличий. И находил.

…Этьен сегодня развернулся вовсю. Такой наглости он не позволял себе ни разу за весь свой срок службы здесь — что-то около полутора лет — и теперь на него дивился весь замок. Хорошо хоть, девочки — то есть юные госпожи, дочки вдовца Робера — поддержали секретаря в его хлопотах, иначе авторитет кастеляна Эда перевесил бы. Но Этьену удалось перетянуть баронесс на свою сторону, и не подозревавший обо всех этих кулуарных сражениях Кретьен сидел себе в господской спальне, когда двое слуг принесли ему наверх маленький стол, а потом жаркое, на которое по приказу разбушевавшегося секретаря пошла едва ли не половина всех господских запасов перца. Даже маленькая Маргарита, покачав головой, высказала Этьену предположение о дальнейшем развитии событий: «Папенька вернется — вам голову оторвет». «Ну и пусть оторвет», — отвечал обычно кроткий Этьен с непривычным для него воодушевлением и умчался наверх — ублажать гостя застольной беседой. Нечасто людям выпадает случай принимать у себя (ну, не совсем у себя, ну и что) своего любимого поэта.

— Да, старый барон, он и в самом деле человек… грубоватого нрава, поэзии не ценит, — болтал Этьен, наконец-то утоляя свою интеллектуальную жажду — хотя бы разговором о ерунде. Он с прицельным вниманием наблюдал, придвинув к столу коротконогую табуретку, как Кретьен гложет утиную ногу, и, кажется, это зрелище доставляло ему сущее наслаждение. «Он ест утку! Это так просто, так по-человечески… Нет, вы мне еще скажите, что великие поэты напиваются допьяна или болеют простудой…» — Барон у нас — человек простой, он и читать не умеет, зато вот девочки, юные госпожи — ваши большие поклонницы. Это я их приучил… Теперь старшая знает наизусть всю сцену со львом, ту, где он хочет броситься на меч, «насквозь пронзить жестокой сталью он грудь свою, томим печалью, как дикий вепрь перед копьем, лев перед самым острием на меч неистово рванулся — но в этот миг Ивэйн очнулся…» Ну, в общем, до самой дамы в часовне. И там, мессир Кретьен, там тоже момент, который мне очень нравится — «Кто знался с радостью одною, тот горя не перенесет»… Впрочем, что это я вам надоедаю вашими же стихами!.. — на скулах юноши алели небольшие пятна, глаза его блестели. Кажется, он пировал. — А вторая из сестер, младшая, хотя ей всего десять лет, говорит, что хочет выйти замуж, вы представляете, только за Клижеса…

— Но это невозможно, — вырвалось у Кретьена, и собеседник его весь напрягся, сдвинул светлые брови:

— Почему? Вы имеете в виду…

(что они все ненастоящие, не договорил он того, чего так не хотел услышать — но Кретьен не подкачал):

— Потому что Клижес, друг мой, уже женат. На госпоже Фениссе, и ее он ни на какую другую не променял бы.

— А! — возрадовался Этьен, будто услышал Бог весть что гениальное. — И ведь правда же! Теперь я так и скажу Маргарите, если она еще об этом помянет… Скажу, мол, неужели вы хотите расстроить такую любовь, столь долго терпевшую, чтобы восторжествовать?.. Зато вы знаете, мессир Кретьен, как они обрадовались, едва узнали, что вы к нам прибыли!.. Сегодня-то они вас тревожить не будут (- потому что сегодня ты — моя добыча —) , но уж завтра от них отбою не будет. Ведь вы поживете у нас несколько дней, пока…

(Пока старый барон не вернется, понял Кретьен — и чуть улыбнулся. Кажется, роскошный прием может стоить радушному юноше не то что бы головы… Но чего-то вроде этого. Может, его даже высекут, если он простолюдин. Хотя, кажется, он готов платить за свое гостеприимство… Кстати о гостеприимстве: что ж это я веду себя как последняя свинья?)

— Этьен, послушайте, а почему вы не делите трапезу со мной?.. Я тут ем один, как последний невежа, а вы только развлекаете меня беседой… Может быть, присоединитесь? Всего этого мне не одолеть, да тут еще и фрукты…

— Спасибо, я уже… поел. Ранее, — секретарь покосился на мясо с отчетливой неприязнью.

— Ну, тогда хоть выпейте в честь нашего знакомства!..

— Н-нет, спасибо, я не хочу… Лучше я возьму гранат, если позволите. И вот тут есть светлый виноградный сок…

— Как желаете, конечно же… — (Похоже, мальчик разграбил кладовые своего господина, а сам пользоваться их плодами не решается.) — А я все же выпью еще — на редкость хорошее вино…

— Да, да, конечно… Приказать подать следующую перемену?..

— Ох, нет, — взмолился Кретьен, чувствуя себя сытым до неприличия. — Спасибо, я уже… все. Да тут еще имбирь остался, как я погляжу…

— О, имбирь из Александрии, мессир…

Слова «имбирь из Александрии» смутно напомнили поэту что-то — не однозначно неприятное, но тревожащее. А, вспомнил!.. Трапеза у Увечного Короля, в белом замке с единственной черной башней… Но Этьен, нынешний его сотрапезник, менее чем кто бы то ни было на свете походил на Увечного Короля, и лицо его, еще озаренное отсветами не догоревшего позднего заката в окне и свечным пламенем, казалось до странности счастливым. И — совсем молодым. Не то что бы он кого-то напоминал… Или вызывал какие-то очень сильные чувства… Нет, конечно, нет. Но некий теплый и болезненный укол иглы, так и засевшей внутри, будто отдавался по всем членам, и Кретьен внезапно понял, что ему очень хорошо. Так хорошо и спокойно, как бывало только втроем. Только за вечерней трапезой в труаском замке, когда три друга — Гордец, Гордячка и Простак — потягивали вино и смотрели в огонь, почти не нуждаясь в словах. Словно он и не терял ничего, никогда…

— Мессир Кретьен… А вы писали последнее время что-нибудь новое?.. Новее, чем «Ланселот», например?..

— Писал.

— А… у вас нет с собой?..

— Нет, знаете. Это неоконченный роман, и я его не хотел бы пока обнародовать.

— А хоть… про что он? Про Бретань Короля Артура, чья благородная натура для человеческих сердец…

— Являет редкий образец. Ну, да. И, если хотите, Этьен… Я почитаю вам. Я почти все помню наизусть.

Он и сам не ожидал от себя такого жеста. Просто «Персеваль», его тайное любимое детище, так давящее изнутри и гнетущее тем, что никак не может родиться, неожиданно запросилось на свет. Тяжело иметь стихи, которые не можешь читать другим — эта боль известна не всем поэтам, но лишь тем из них, чьи глаза смотрят наружу, на внешний мир, а не в глубину себя. Кроме того, он действительно помнил всего «Персеваля» — и особо плавные, легкие и уводящие внутрь романа места давно тревожили закрытостью, как заноза в ладони, как мелкий камешек в сапоге. И, опершись локтями на черный столик, глядя только в пламя трескучей свечи, Кретьен стал читать.

— …Мессир Кретьен… А дальше… Вы не знаете?..

Лицо Этьена, неутоленно-жадное, раскрасневшееся, как от вина… Глаза блестят — что-то уж слишком сильно блестят. Кретьен отпил вина, чтобы смочить горло, глядя поверх чаши на совершенно сумасшедшенького юношу, которого он знал менее суток.

— Не знаю… Там есть еще кусок про мессира Гавейна, про то, как он добрался до замка Монтесклер… Но про Персеваля я больше ничего не знаю.

— Вернулся ли он? Увидел ли грааль и копье еще раз?

— Не знаю.

— Исправилось ли, что он содеял?..

— Не знаю, не знаю я…

И последний вопрос вроде тех, что задавала девица несчастному своему кузену, не помнящему имени:

— Мессир Кретьен, эта история, она — правда?

Он помолчал, не собираясь никому открывать своих тайн, слишком личных, чтобы признаваться в них даже самому себе, — и признался, конечно же:

— Думаю… да. Иначе я смог бы ее сам закончить.

Помолчали. Кретьен смотрел на огонь, гадая, зачем он это сделал. Этьен смотрел на него так, как смотрят на огонь. Все казалось расплывчатым, слегка нереальным, будто беседа двух почти незнакомых людей имела бСльшее значение, чем могло им самим показаться, и мир замер, боясь их спугнуть… Отсветы пламени скользят по гобеленам, по длинным мордам белых бегущих псов, по злому кречету на сокольничьей перчатке… В алькове тени припали на брюхо. Ждут.

— И что же… Вы теперь ищете продолжение?

— Или тех, кто может его знать. Собственно, за этим-то я и ищу еретиков. А идиоты в ткацком квартале думали, я соглядатай. Едва не побили.

— Еретиков? — брови Этьена поползли вверх столь стремительно, что на какой-то момент показалось — они могут уползти на затылок. — То есть… Добрых Христиан?.. Мессир Кретьен, вы ищете Bons ChrИtiens?..

— Ну… да, — Кретьен скользнул по его огорошенному лицу настороженным взглядом. Уж не совершил ли он сейчас очередной ошибки, выболтав разговорчивому любителю стихов чего не надо?.. Но — не мог он этого Этьена подозревать. Не мог, и все. Если вообще возможна такая вещь, как «чувствовать человека», то вот она и есть, и ничего тут не поделаешь. Звери, говорят, чуют опасность. Рыцари — тоже.

— Да, ищу. Мне сказали, среди них есть мудрецы. Те, кто может обладать искомыми мною знаниями.

Этьен перевел дыхание, красные пятна у него на скулах стали еще ярче — как румянец лихорадки. Или следы оплеух. Он был здорово похож на человека, готового броситься вниз с моста. Пальцы его — слишком тонкие и костлявые — быстро переплелись, сжались до белизны. И, набрав в грудь воздуха, Этьен Арни сделал это. Он прыгнул.

— Ну, что же… Я — Добрый Христианин.

5

…Тощий, как скелет. Бледный — еще бы, если питаться одной травой да рыбою!.. Синяя верхняя одежда с пристяжными рукавами — не из шелка, нет, какая-то грубо крашеная ерунда, в лучшем случае — тафт… Нижняя — вообще сущая власяница, в такую-то жару! Лицо того, кто сунул голову в петлю. Да, признаться, что-то вроде этого парень и сделал.

— Этьен… Вы — еретик?..

— Для кого-то, для прелатов, которым больше подошло бы имя Пилатов — да, еретик. Сами мы себя называем иначе. Христианами.

— Это… правда? Ты — священник?..

— Еще нет. Но прохожу срок послушания, чтобы им стать.

— Ох.

Кретьен чувствовал себя примерно как человек, темной ночкой искавший родник, чтобы напиться, и вдруг по уши ухнувший в полноводную реку. Ему все казалось, что его дурачат. Он даже помотал головой, чтобы вернуть себе ясность мысли. Меньше надо было пить…

— Послушай, Этьен… Так это тебя ловят по всему Аррасу, чтобы не мутил мозги вилланам?.. Ты знаешь, когда я уезжал от Филиппа, к нему только что прибыл епископ Камбрэ. Неужели в твою честь?..

Молодой еретик нервно дернул плечом, не глядя в глаза. Еще бы — страшно. Взять да и отдать свою жизнь в руки чужому человеку, а теперь изволь сидеть и смотреть, что он с этой жизнью сделает. Повертит в руках и отдаст обратно — или…

— Может быть, мессир. Я не один в Аррасе, но, может быть, и в мою.

— Ничего себе! — Кретьен опять помотал черноволосой головой, в его голосе послышалось что-то вроде восхищения. — Филипп злобных еретиков едва ли не с собаками ищет, а один из них у него под боком, в его же замке обретается, стихи девочкам читает… Скажи, а ты юных баронесс случайно не обращаешь в свою веру?..

— Ну… как-то, слегка, — Этьен совсем сжался, даже, кажется, стал меньше ростом. Если и дальше так пойдет, он к утру совсем растворится. — Иногда проясняю старшей из девочек какой-либо вопрос из Евангелия… Но обращать дочерей барона — это было бы слишком опасно, мессир.

— А разве не слишком опасно открыться человеку, которого сегодня увидел впервые?.. Вы знаете, друг мой, что будет, если я сейчас пойду, например, к замковому капеллану или, скажем, за неимением графа или барона к… э… мессиру Эду, тому, что похож на сыча…

— На сыча?..

— Да, именно на сыча… И открою этому достославному сиру какую-нибудь истину о врагах католической церкви? Например, что один из оных искомых врагов…

Этьен поднял голову, взглянул прямо. Глаза у него были серые, но без прозелени, как у Кретьена — а просто серые, как вода в дождливый день, как серое небо.

— Вы так не сделаете. Если вы и правда мессир Кретьен из Труа, тот, что написал «Ивэйна» и… «Персеваля» — этого никак не может быть, господин мой.

— Конечно, никак. Извини.

— Извиняю.

Что же это случилось с тобою, Кретьен?.. Куда ты влип?.. Зачем раскрыл свои секреты, зачем принял на хранение чужие?.. Чтобы убедиться, что новый путь тоже оказался ложным — ведь этот юноша совершенно ничего не знает ни о копье, ни о граале, ни о монахе Груффиде, ни о валлийском языке, и вот он ушел к себе, а ты лежишь, как дурак, в господской постели без сна и думаешь — думаешь, почему, если не случилось ничего важного, у тебя такое чувство, будто мир сдвинулся?.. Сдвинулся с мертвой точки, тронулся сковавший реку лед, и теперь уже скоро весна вступит в свои права…

Перед самым рассветом, когда бессонный Кретьен стоял у окна, глядя на начинающую золотеть полосу над горизонтом, к нему в дверь стукнули. Он так и не запирал засова, ложась спать, и теперь только обернулся — в белье и нижней рубашке, по вороту которой рассыпались волосы, черные, как вороньи перья — и окликнул. Этьен, в темноте смутный, как призрак, с белым лицом и кистями рук, видневшимися из рукавов черной его власяницы, вошел боком, не неся свечи; глянул исподлобья.

— Мессир…

— Не называй меня мессиром… Это ты… друг мой?..

— Да, я… Я пришел сказать. Я не разбудил?..

— Нет, я не спал.

— И я тоже. Я думал…

(Не разбей, не разбей, дыши тише, не спугни. Сейчас случится что-то очень важное.)

— Я не мудрец, но среди нас… есть мудрецы, которые могут знать. Вы знаете замок Ломбер, что под Альби… На юге?..

Хорошо бы, чтоб Этьен не разглядел, как его собеседник сильно вздрогнул. Но, во-первых, было темно, а во-вторых, говорящий смотрел себе под ноги.

— Там живет сейчас мой отец… Наш епископ, Оливье.

— Отец?.. Постой, разве вы…

Теперь пришла пора Этьену радоваться, что темно. Да и через всю комнату — Кретьен так и говорил, повернувшись от маленького окна — не разглядеть, как сильно он покраснел.

— Так и есть. Мы не женимся и не зачинаем детей, почитая похоть плоти худшим изо всех грехов. Говоря «отец», я разумел родство духовное, то, что не от диавола, но от Христа происходит… Ну, «Которые не от плоти, и не от хотения мужа, но от Бога родились»…

То есть как это — не от диавола?.. А родной сын, стало быть, считается от диавола? Что-то Кретьен пока не понял насчет этого. Ну да ладно, потом разберемся. Такова, наверное, ихняя еретическая вера.

— Понятно… Хорошо. Значит, ты полагаешь, что надо ехать в Ломбер, на юг, к твоему… «отцу»?..

— Да… — голос Этьена сошел почти на шепот, а шепотом все голоса схожи, и Кретьена продрало по спине морозом — ему опять послышался братов шепоток. В ночи, тихонько, чтобы не разбудить матушку — «Ален, пожалуйста… У меня к тебе просьба… Расскажи мне историю».

— Мессир, пожалуйста… У меня будет… одна просьба.

— Что?!..

— Одна просьба. Я хотел бы… Поехать с вами.

— Со мной?..

— Да, до Ломбера. Я дороги знаю, со мною вам легче будет… И не тронет никто из… наших. И еще… мне надо узнать.

— Что — узнать?..

— О замке, о…ну, об этом. Понимаете, мессир Кретьен, я ведь тоже… (- голос — простое шевеление губ, голос, лишенный своей плоти — звука.)

— Тоже —?..

— Тоже видел. Ведь вы видели, я знаю… Я сразу… вас… узнал.

Может, я и схожу с ума, но пусть будет так. И в мягком ночном кружении спальни, ставшей раза в три больше положенного ей размера, Кретьен подошел, ничего не говоря, не отрицая и не спрашивая, не в силах слабыми своими глазами ясно разглядеть склоненного лица собеседника. Волосы того в сумраке были совсем темными.

— Хорошо, Этьен. Я… буду очень рад.

Qui trop parole, pechiИ fait.

 

Глава 2. Брат

1

Печаль всегда рисуется на бледных, истомленных воздержанием и омраченных суровой думой лицах катаров. Так писал еще сам святой Бернар.

Видно, великий аббат Клервоский не видел Этьена Арни. По крайней мере, не бывал с ним близко знаком.

Катарский послушник и впрямь был бледен и худ, как палка; от вечных постов под глазами его лежали синеватые тени, и порой казалось, что бедняга уже готов сию минуту освободиться от оков плоти — а именно испустить дух. Однако на самом деле он оказался вынослив на редкость, хотя на вид и «соплей перешибешь»; глаза Этьен держал по большей части опущенными, будто изо всех сил стараясь не изменить образу, уготованному для подобных ему пером великого проповедника — но… Господи, как же он умел смеяться.

Причем если Этьена разбирало, даже пришествие всадников Апокалипсиса не смогло бы его остановить. Он хохотал, закинув голову, из глаз катились крупные слезы, — а кончалось обычно тем, что он просто валился от смеха с ног прямо там, где стоял, и катался по земле, подметая ее волосами, выгибаясь прямо-таки в коликах радости. И против этой заразы не мог устоять никто. Более прилипчивый, чем чума, спустя некоторое время смех сотрясал уже всех вокруг — наверное, в радиусе мили… Самое прискорбное заключалось в том, что хотя подобные приступы постигали Этьена крайне редко, однако если уж постигали — время и место становилось ему совершенно безразлично. Пожалуй, если бы омраченного суровой думою беднягу обуял смех на королевском приеме, он и там бы не смог сдержать себя. Этой своей черты он стеснялся и старался не позволять себе проявляться подобным образом. Зато сияние — такая штука, которую не утаишь, вроде шила в мешке. Этьен сиял, и сиял ярко-прозрачной радостью — сквозь все свои «оковы плоти», несмотря на черные одежды или на прискорбный факт, что Божий мир — это, в сущности, очень печальное место, темница духа, царство Нечистого… Кретьен опять проснулся ночью от болезненного какого-то тонкого огня, разгоравшегося у него внутри, и лежал неподвижно, слушая шепоты леса и тихое дыхание спутника, завернувшегося в плащ. Ему хотелось плакать.

…Из Арраса выехали тем же утром; у Этьена не было коня, и Кретьен купил ему здесь же, в замке, тонконогого серого гасконца-полукровку. Этьен сначала мялся и отказывался, потом предлагал спутнику свои сбережения — тощенький кожаный кошель, который не сильно поправили полтора года письмоводительской службы. Наконец угомонился, когда Кретьен заявил, что коня купил для себя и просто одалживает его на дорогу до Ломбера. Итак, они выехали из Арраса тем же утром, и теперь им предстоял долгий, на месяц неспешного пути, маршрут — через всю страну, к югу. Этьен кое-как знал дорогу, и сначала двум пилигримам предстояло пересечь графство Вермандуа, родину донны Изабель, а потом — как Кретьену ни претило об этом думать — уголком срезать полную виноградников Шампань. Вот и ехали они — если дорога попадалась широкая, то рядом, а если узкая — то сменой, Этьен — впереди.

День был солнечный и очень жаркий, июнь выдался совершенно жуткий для того, кто успел за два года в сирийских песках возненавидеть жару лютой ненавистью. Даже под сенью дубов Кретьену то и дело приходилось протирать лоб рукавом, — это при том, что странствовал он в легкой шелковой одежде, и его, бело-голубого, пекло и вдвое не столь же сильно, как сплошь затянутого в черное спутника. Этьен даже рукавов не желал засучить — только капюшон откинул, и теперь Кретьен, отпустив поводья на медленном шаге, смотрел задумчиво на его худую черную фигурку впереди. На то, как пятна света и тени сквозь колеблющийся зеленый свод скользят и сменяются, золотя его русые, слегка волнистые волосы. На то, как он скованно поводит острым плечом, сгоняя привязчивого слепня. Кретьен смотрел, и снова жидкий огонь, это болезненно-непривычное чувство наполняло его жилы словно бы легкой болью. Он забыл, как оно бывает. За двадцать лет можно забыть что угодно.

Это была та самая — признайся, признайся себе, ведь ты узнал! — та самая острая нежность, которую он когда-то испытывал к маленькому брату.

Ты его знаешь меньше недели, остановись, христианин, — одернул трувор себя, подставляя лицо невесть откуда налетевшему ветерку. — Этот человек тебе никто, он твой спутник, и не более того. Скорее всего, вашему знакомству недолго продолжаться — ровно до Ломбера. Ты ничего не знаешь и не узнаешь о русоволосом молодом еретике, которого по странной случайности зовут так же, как твоего — умершего, давно умершего! — брата…

Ветер откинул и прядки Этьена, слегка надул его сброшенный капюшон. Словно почувствовав пристальный взгляд, юноша обернулся, натянув поводья, сказал через плечо, поднимая коричневые брови:

— Мессир Кретьен, дорога расширяется. Может, рядом поедем?..

Трувор поравнялся с ним, прислушиваясь к нарастающей и вибрирующей нотке внутри себя. Конечно, все это зря. Все это пустое. Но ощущение его — горячего, живого — присутствия было столь приятным, что ни за что на свете Кретьен не отказался бы от него раньше времени. Придет время, и все умрет само. А пока пусть будет, как есть.

(Не привязывайся ни к кому. Ты же помнишь, что случается с теми, к кому ты привязываешься слишком сильно. Ты свободен, и ты всегда должен быть свободен. Не позволяй этому овладеть тобой.)

— Слушай, Этьен…

— Да, мессир Кретьен?..

— Ну… какой же я мессир? Мы же договаривались…

— Ладно… хорошо. Так что… ты хотел спросить?

— Да так, пустяки… Или нет, вру — не пустяки. Помнишь, тогда ночью ты говорил, что тоже видел? А что видел — не сказал…

Этьен в легком замешательстве осадил коня; потом повел плечами, слегка покраснев, тронул снова.

— Ну, это… так, ерунда. Может, и не было ничего… Я… не хочу и рассказывать. Не бери в голову.

— Как хочешь. Прости, что спросил.

(Вот, видишь. Довольно с тебя? И с чего это он должен тебе доверять, рассуди здраво. Оставь в покое человека… у которого своя дорога и свои дела.)

После нескольких минут безмолвной езды Морель слегка споткнулся, Кретьен дернулся в седле. Этьен неловко посмотрел на него, закусив нижнюю губу, потом сказал, глядя в сторону:

— Ну… я просто думал, что вы примете меня за… За дурака. За мальчишку.

— А ты кто? Мудрец? Или прекрасная дама?.. — стараясь не дать идиотской улыбке расплыться до ушей, Кретьен потянулся с коня и слегка ткнул спутника в бок. Кулак наткнулся на твердые ребра, Этьен охнул и улыбнулся.

— В общем, я… думаю, что жил там. Тогда.

— Где? — спрашивая, Кретьен уже понял ответ, но слово успело сорваться с губ, и Этьен сдвинул брови домиком. Кажется, он отчаянно стеснялся — даже смотрел в сторону, по-видимому, ужасно интересуясь подлеском слева от дороги.

— Ну, там же… В Камелоте. То есть не в самом Камелоте, я туда только… приезжал иногда. Наверное… я так думаю. Но… там, в Логрисе. У меня был там Король. Мне это снилось.

Кретьен слушал, не смея перебить ни словом, но застывшее его лицо могло показаться как внимательным, так и остолбеневшим. Катарский послушник перевел дыхание. Кажется, второй раз в жизни за последнюю неделю он поверял незнакомому человеку свои сокровенные тайны. Но если первую из них знал хоть кто-то, то вот этот секрет до последнего мига принадлежал только ему одному. Как все не постыдные, но ранимые детские секреты, которые нельзя доверять другим. Не вынимайте улитку из ракушки. Она может умереть на жарком солнце…

— Мне часто такое снилось, — запинаясь, выговорил Этьен. — Давно. Я сначала никак не называл эту страну, а потом, когда вы… Когда я прочитал про Бретань и про… В общем, я стал думать, что это она. Я еще привык думать перед сном — так, бывало, пустишь, как мельничное колесо, а оно начинает само крутиться… И было так легко — уходить туда. Особенно когда все вокруг… когда случались всякие несчастья.

(Сколько же ему лет, подумал Кретьен с болью — или с чем-то еще — глядя в необыкновенно юное, заострившееся лицо с легким румянцем на скулах. Двадцать? Больше? Меньше?)

— Я думаю… я там жил. До того, как родиться в нынешнем теле.

— Это как? — вопрос сорвался сам собой, и Кретьен, как всегда, понял ответ, пока слова еще не отзвучали. Конечно, он же катар, они же верят в перевоплощение. Они же еретики.

Но Этьен, по счастью, был так погружен в свои слова — видно, подыскивал выражения — что пропустил вопрос мимо ушей. Кажется, говорить ему стало легче — он поднял голову и теперь смотрел на солнце, вверх, почти не щурясь. Глаза его блестели от влаги, выбитой мечами солнечного огня.

— Я там жил, и должен был сделать что-то очень важное. Мне снилось… Уже несколько раз. Густой лес, и в лесу, кажется, город. Белый, а одна башня — черная. Самая большая.

— А река?

Этьен сморгнул. Взглянул в лицо спутнику, слегка щурясь — словно проверяя, не издевается ли.

— Нет, реки не было, — ответил он медленно, следя за сменой выражений в глазах Кретьена. — А что, должна была… быть?

— У меня была, — просто ответил тот, в зеленом лесу и под ясным небом вручая ключ от своей души из рук — в руки раскрасневшемуся юноше. — Только у меня это был не сон. Я просто туда пришел. И — в этой жизни.

(Как же я мог забыть, о, Господи. Как я мог забыть реку. И то, что за ней. И того, кто стоял на том берегу. И то, как неслась вода, и как гудел непроходимый черный лес. И стояла трава стеной, и пахла травой — более, чем все травы на свете. Как я мог хотя бы один час в жизни не думать об этом. И не узнать, когда Ты напомнил мне.)

Глаза Этьена распахнулись на пол-лица. Они уже даже не серыми стали, а… совсем-совсем светлыми, и (они верят в перевоплощение) Боже мой, я же видел такой точно взгляд…

— Нет… я видел только лес. И стены, Кретьен, стены — (ага, забыл своего «мессира», наконец-то!) — они светились. Но я не знаю… я ни разу не входил на порог. Я думаю, я не доделал тогда чего-то… очень важного. Не увидел… и…

— Не надо, не говори, я знаю, — Кретьен более не мог слушать. Он слышал и так, безо всяких слов. Он боялся, что еще немного — и сердце у него просто расколется.

— Ты думаешь…

— Да. Или нет. Я не знаю. Да какое это все имеет значение, Путь, Этьен, Путь — вот что это такое, только… Эй, смотри! — неожиданно он вскрикнул очень громко, указывая рукой — светлая его кисть в водяном серебре колец вскинулась жестом, в то время как сам он сжал ногами бока потного Мореля. Конь слегка всхрапнул, высланный в быструю рысь, и за деревьями замелькала полоса искрящейся быстрой реки.

…- Давай лучше купаться. Жарко — просто сил моих нет.

— Ты думаешь, стоит? — Этьен с сомнением обозревал шумный поток. — Вон же мостик есть, давай лучше поедем дальше…

— Да ни за то. Я весь липкий от пота, а про тебя и говорить-то нечего, наверное, спекся уже в своем черном балахоне… Или ты думаешь, тебе мыться ни к чему? Ты и так уже — «чистый»?..

Этьен обиженно поджал губы, вздернул подбородок:

— Не советую… не советую подшучивать над моей Церковью!.. Мессир Кретьен…

— Ну хорошо, извини, извини, — Кретьен уже распускал шнуровку по бокам. Морель, не дожидаясь, пока хозяин его расседлает или хотя бы ослабит подпруги, вошел тем временем по колено в ароматную воду и начал пить. Гасконец, которого Этьен держал за поводья, завистливо перебирал ногами, пританцовывал.

— А, ладно, уговорил, — неожиданно решившись, юноша обернулся к коню. — Сейчас я тебя пущу, ты, травяной мешок…

— А сам-то что же? — Кретьен, стащив через голову нижнюю рубашку, обернулся на друга. — Слушай, Этьен, ну не верю я, что тебе не жарко!.. Вам что, ваша ду… хм… ваша Церковь запрещает купаться? Персеваль вот купался. Это я тебе точно говорю.

— Ерунда какая, — возмущенно отмел Этьен все наветы на добрых христиан, берясь за края черной своей одежды. — Конечно же, не запрещает. Ну, вымоюсь я, ладно. Хотя бы для того, чтобы ты отвязался.

Старший из двоих тем временем уже разделся окончательно и с размаху бросился в воду, подняв жуткий каскад брызг. Черные волосы его и светлая кожа сверкнули на солнце; когда же он, отфыркиваясь и сияя, вынырнул на мелководье, Этьен стоял по щиколотку в воде, щурясь и улыбаясь. Ох, Господи, до чего же он был худой!..

— Слушай, Этьен, если бы люди после смерти превращались в какие-нибудь части домов… Ты обернулся бы частоколом, клянусь кровью Господней!..

— Это еще почему?..

— Из-за ребер. Милый мой, они же торчат, как у скелета!..

— Клясться не стоит, даже и в шутку, — назидательно рек юный катар, погружаясь по плечи, так что концы волос поплыли по воде золотистой сеткой. — Это же в Писании сказано. А про кровь Господню я уже даже и…

Но договорить ему не удалось: Кретьен обдал его таким фонтаном ослепительных брызг, что проповедник не удержался на ногах и плюхнулся с головою. Вынырнул он с лицом, облепленным волосами, как водорослями, и, отплевываясь, развернулся, собираясь для броска:

— Ах ты… вероломная католическая собака! Вот чему вас в соборах учат!.. Если в следующей жизни ты перевоплотишься в свинью, о, я… совсем не буду удивлен!.. Я ему о Писании, а он…

— Сви-ни-я — животное благородное, — заметил Кретьен, продолжая богословский диспут, вынырнув туазах в полутора от противника. — А вот что ты скажешь насчет птицы удода, живущей на мелководье… или насчет ежа преподлейшего, коий виноград с деревьев крадет, поелику есмь символ диавола? Ибо так сказано в достопочтеннейшем бестиарии, и сдается мне, что это — уготованная тебе судьба в перевоп…

Красноречие подвело оратора — пока он разглагольствовал, борясь с сильным течением, Этьен с самым невинным видом потихоньку приближался, и как только пророк решил красиво перевернуться в воде, он был тут же схвачен за ногу и ухнул с головой.

…Когда они оба, отдуваясь и хохоча, вылезали на берег, Кретьен, шедший вторым, вдруг заметил что-то странное. Он пригляделся — нет, то были не солнечные пятна, и не блики от бегущей воды. Поперек худой, в темных точках редких родинок, незагорелой спины Этьена шли узкие белые полосы. Тонкие, частые шрамы, слегка сморщенные от воды. Будто бы следы жутчайшей порки, такой, от каких порой умирают — правда, должно быть, уже весьма давней…

— Этьен! Бог ты мой, что это у тебя?!

— Где? — мгновенно обернулся тот — с блестящими мокрыми ресницами, с глазами как мокрые звезды. (Не надо, что ты, идиот, будто не знаешь)

— Вот тут, — мгновенно соврал Кретьен, щедро плеща ему в насторожившееся лицо водой. — Познай вероломство в полной мере, Рыцарь Источника Ивэйн!..

— Нет, — жалостливо промолвил тот, поднимая палец в назидании, — нет, свинья вам, мой друг, не светит. И не надейтесь. Разве что еж…

2

По ночам, когда от жары было трудно уснуть, Этьена тянуло проповедовать. Они оба уже решили, что нужно смириться с происходящим, оставить как есть сумасшедшее скороспелое дерево дружбы — пусть его растет, как Господу угодно… Если бы Кретьена прямо спросили, он бы прямо и ответил, что совершил-таки ошибку. Позволил себе привязаться к кому-то так крепко, что отдирать теперь пришлось бы с кровью. Главная беда была в том, что это произошло как-то незаметно, и сразу с обеих сторон; может быть, в тот момент, когда оба они открылись друг другу, с безумной беспечностью предоставив один другому распоряжаться собственной жизнью?.. Неважно. Зато у Этьена теперь явственно появилась цель. Он хотел обратить друга в свою катарскую веру.

…В деревенской гостинице, в комнатушке с хвостатыми жильцами-крысами, бесстыдно шуршащими по углам, где в уголке стояла маленькая, источенная жуками статуя девы Марии (вызвавшая недовольное фырканье Этьена — «Идолопоклонники несчастные… Деревяшкам молятся…») была одна кровать — достаточно широкая для двоих. Кретьен, раскинувшись голышом под простыней, с трудом одолевал здоровую зевоту. Этьен в своем черном рубище (под верхней черной рубашкой у этого самоистязателя обнаружилась нижняя, толстая, жутко кусачая и тоже черная) сидел на своей половине ложа, поджав колени к животу. Уставы запрещали священникам и тем, кто собирается ими стать, ложиться спать без одежды. Этьен страдал от жары и по этому поводу нес в мир истинную веру.

— Хей, Кретьен… Ты там не уснул еще?..

— А? Что? А, нет… (Уснешь с тобой, как же. )

— Так вот, о чем это я…

— Об ангелах… О том, как кто-то кого-то родил изо рта…

— О, Боже мой! Из уха, во-первых… А во-вторых, это я говорил уже час назад. А сейчас рассказываю, что воскресения быть не могло, так как, собственно говоря, нельзя воскреснуть тому, у кого и тела-то нету.

— Стоп, стоп, — от несообразности утверждения Кретьен даже совсем проснулся. — А зачем же тогда Господь наш вскричал — «Для чего Ты Меня оставил», если ни разу не страдал? И зачем Его дьявол в пустыне искушал хлебом, если Ему и есть было необязательно?..

— Всякий раз, когда речь идет о хлебе, имеется в виду хлеб Духовный, то бишь Слово Божие, — терпеливо объяснил Этьен, промокая лоб краешком простыни. — Многое в Писании надо понимать духовно и иносказательно, нельзя же быть таким профаном! Вот Лазаря, например, Он вовсе не воскрешал. Господь просто вывел его из гробницы духа, из того мрака, который окутывает грешника… То есть произвел над ним крещение Духом Святым. Понятно тебе это, простак ты католический?

— У-гм…

— Ну что — «у-гм»? Конечно, враг силен, и Посланник Божий не мог так просто явиться в его земли и все сделать, что надобно… Ему скрываться приходилось. Потому и в книгах нельзя все понимать так напрямую. Тебе, небось, если сказать — «оглобля», так ты начнешь озираться в поисках телеги, а еще поэт!.. Слушай дальше: когда племя сатанинское стало Господа мучить и распяло на кресте — да, да, нашли чему поклоняться, виселице — ты бы еще розге заодно кланялся или петле! — небесное тело Спасителя ни разу не пострадало. Дух его просто вознесся, а на третий день спустился обратно, вот и все…

— Слушай, а зачем?..

— Что — зачем, горе ты мое?..

— Ну, зачем нужен был весь этот маскарад с распятием? Он не мог, что ли, сразу вознестись, когда понял, что все плохо?.. А то вон сколько народу в заблуждении оказалось…

На этот раз пришла очередь Этьена говорить «у-гм». Проделав это раза три, он заключил наконец:

— В общем, об этом… да, тебе лучше поговорить с моим отцом. Он… ну, в общем, он меня мудрее. Давай-ка лучше я тебе расскажу про то, почему ветхозаветный… э… Бог не мог быть отцом Спасителя. Ну ни за что. Вот это я очень хорошо могу тебе объяснить…

Но Кретьен уже спал, дыша ровно и глубоко, и одна рука его свешивалась с кровати. С сердитой, неловкой любовью Этьен посмотрел на его опущенные черные ресницы; во время самых коротких ночей уже сейчас за окном начинало светать, и видно было, как глазные яблоки спящего слегка перекатываются под покровом век. Сон какой-то смотрит, негодяй. Этьен вздохнул, прикидывая, сколько времени он говорил впустую, и прикорнул рядом, сдвинув от своего лица черные волосы, рассыпанные по подушке.

…Следующую ночь они провели в городе Жьен, где Этьен, конечно же, немедленно явил в полной мере худшую сторону своей натуры. Обычно ключом, открывающим все двери, им служило громкое имя Кретьена. Трувор и не знал сам, насколько же, оказывается, его имя — громкое. «Кретьен де Труа! Это тот самый!» — шелестом проносилось по залу — и вскоре поэт, обласканный вкупе со своим тихим и незаметным спутником, уже читал по просьбам дам что-нибудь новенькое… Никто даже особенно не обращал внимания на Этьена, который не пил вина, демонстративно отворачивался от жаркого, и на лбу которого прямо-таки сияла надпись: «Да, я катар… И горжусь этим!»

То ли общество друга так дурно на него влияло, то ли просто он такой всегда был в странствиях, по мере приближения к родимому Ломберу… В любом случае, Кретьен просто дивился, как тот умудрился дожить до стольких лет в своей Фландрии и ни разу не попасться. Но там, в Аррасе, он, кажется, вел себя тихо. А тут на него просто что-то нашло — Кретьен был прямо-таки уверен, что спроси его кто невзначай, уж не Добрый ли он Человек — тот засверкает глазами и выгнет грудь колесом: «Это кто не Добрый Человек? Это я не Добрый Человек?..» Именно потому трувор стремился в дороге держаться подальше от больших городов и графских замков, предпочитая деревенские кабаки или просто ночевки под открытым небом. Тем более что дни стояли теплые на диво — только пару раз брызнул грибной дождичек, и в лесу очень уютно спалось по ночам. Но тут как раз небо затянуло, а Кретьена внезапно повлекло к удобствам и роскоши. Замок графа Жьенского казался единственным пристойным сооружением в этом лабиринте узеньких улиц, среди бесчисленных скотных сараев и сточных канав. Особенно возмутил наглый хряк, разлегшийся поперек узкого переулка и ни в какую не желавший пропустить благородных господ. Видно, он считал это ниже своего хрячьего достоинства.

Мессир Анри в хорошем настроении перепрыгнул бы наглую зверюгу на коне, хорошенько разогнавшись. А в плохом — ткнул бы сверху копьем. Но Кретьен не был мессиром Анри, и ему пришлось спешиться и пинками прогнать пятнистую тварь прочь. Этьен вовсю радовался жизни, наблюдая эту битву, и стоило его другу опять подняться в седло, как его тотчас же уведомили, что по всему видно его славное воинское прошлое.

— Интересно, кем этот хряк был в предыдущей жизни? — поддразнил катара Кретьен, не упускавший случая поиздеваться над доктриной о перерождении. Правда, единственным видом насмешек, которых Этьен не терпел, являлись насмешки над его церковью. Он сразу как-то весь подбирался, каменел и переспрашивал ледяным голосом: «Что вы хотите этим сказать, мессир?.. По-вашему, это смешно?..»

Но на этот раз он в долгу не остался:

— Кем? Да… трувором одним… Ты поосторожнее со словами, Бон Кретьен, видишь, какая судьба постигла твоего предшественника! А все за то, что хулил Церковь Христову — по недомыслию своему…

Кретьен, в свою очередь, терпеть не мог подобного искажения своего имени. Этьен был не первым, кто увидел в нем такое сходство с обозначением катарского священника — увы, это некогда уже сделал один незабвенный парижский мэтр-преподаватель, а о нем поэт вспоминать не любил. Он страшно заворочал глазами и потянулся дрожащей скрюченной дланью к горлу нахального спутника:

— Не-ет, монсеньор, я вовсе не добрый христианин! Я — первый злодей окрестных мест! Кошелек или жизнь! Впрочем, — он махнул рукой, — разве это жизнь… И разве это кошелек… Проезжай, любезный, да не свались с коня от истощенья.

На Этьена он обижаться не мог. Вот совсем никак.

…В замке мессира Анжеррана де Жьена их приняли со всевозможным почтением. Стоило хмурому охраннику донести имя прибывшего гостя до слуха достопочтенных хозяев, как встречать северную знаменитость привалила целая толпа. Мессир Анжерран, к глубочайшему сожалению, был в отъезде, и замком на время его отсутствия управляла пара его отпрысков — дочка лет восемнадцати и шестнадцатилетний оболтус-сынок, наверняка крушение всех честолюбивых надежд собственного папеньки и безу-умный, по собственному его выражению, поклонник Кретьенова творчества. Вот что такое оно — слава, размышлял слегка раскрасневшийся от прицельного внимания Кретьен, сразу с дороги попавший на роскошный пир. Юные де Жьены, очевидно, принимали гостей — и вот, вдоволь наохотившись, вся орава молодых разбойников возжаждала развлечений несколько более возвышенных.

Дочка сеньора, юная черно-кудрявая особа по имени Амис, от Кретьена просто-таки не отлипала. Когда он пошел переодеться во что-нибудь чистое и красивое к столу, она торчала под дверью его гостевой комнаты и болтала без умолку. Этьен, не желавший переодеваться, помогал другу влезть в бархатное золотистое сюрко и делал страшные глаза.

— Вот это дева. Бедный ее будущий муж. Ей надо выйти замуж за глухого, тогда они оба будут очень счастливы…

— Перестань порочить даму, ты, грубый простолюдин… Лучше последний раз отвечай: хочешь, дам тебе надеть что-нибудь красивое?..

— Ну уж нет!

— Тогда хоть, ради Бога, не катарствуй ты за столом…

— Очень мне надо, — Этьен дернул рыжеватой бровью. На лице у него, в основном на носу, высыпали маленькие веснушки — Кретьен их давно уже разглядел. На солнышке совсем золотые точечки, а при свечном или каминном свете — коричневые… Как бы то ни было, Этьен наморщил свой веснушчатый нос.

— Кому тут проповедовать-то — детям, погрязшим в мирской суете по самые уши? Нет уж, не стоит метать жемчуг… сам знаешь перед кем…

— Ну вот и отлично. И жемчуг цел, и нас не побьют… Пошли, горюшко.

(Вот оно, словечко, словно бы «освободившееся» после смерти Этьенета. Само выскочило. Зря оно это.)

— Ну что же, госпожа моя, вот, я полностью в вашем распоряжении…

— Ах, мессир Кретьен, какая честь для нас!.. Ведь вы, в самом деле, почитаете нам что-нибудь, споете?.. А этот молодой человек, он, случайно, не ваш жонглер?..

Этьена перекосило, и Кретьен еле удержался, чтобы не показать ему язык. Ага, проповедник, получил?!.. «Не мечите жемчуг», ха-ха…

— Нет, это мой спутник и друг, — сжалившись над беднягой, быстро заступился он. — И конечно же, я вам почитаю. В самом деле, сочту за честь порадовать немудреными стихами общество столь знатное и вежественное. А вы, наверное, хотите чего-нибудь новенького, госпожа моя Амис?.. — честно спросил он, внутренне напрягаясь — «Персеваля» он на людях не читал, как вещь незаконченную, «Гламура» вообще почему-то не хотел выносить в широкий мир, лирические стихи были слишком личные… Оставался «Ланселот», будь он неладен. Всегда, везде они требовали «Ланселота»…

Но дева Амис оказалась милостива, неимоверно милостива.

— О, мессир, да что вы сами сочтете нужным… Ваши стихи, они все прекрасны, прекрасны… (Кретьен расплылся было в учтивой улыбке, не зная, не подозревая даже, ка-акой отравленный кинжал прелестная чернокудрая почитательница сейчас, вот сейчас всадит ему между ребер!) Вот, например, ваш несравненный «Мул без узды». Мое любимое произведение! Великолепный chanГon de geste! Надеюсь, мы услышим сегодня авторское исполнение?..

Настал и на Этьеновой улице праздник! Да какой, — с карнавалом, ярмаркой и потешными огнями! Он прыснул в кулак, стараясь держаться в рамках приличия, тем более что Амис уже вводила их в рыцарскую залу, полную света, битком набитую разодетой в пух и прах дворянственной молодежью.

Кретьен скривился, будто проглотил случайно целый муравейник. У-ух, как же он ненавидел, когда ему приписывали этого идиотского «Мула без узды»! Эту дурацкую историю о подвигах во имя никчемной уздечки, это издевательство над самой идеей рыцарского романа!..

— Прекрасная дама, — выговорил он с учтивостью висельника, — я вас очень прошу… Прошу вас… (гм, и ваших близких)…запомнить раз и навсегда, что роман… гм… про мула без узды не принадлежит моему перу. Его написал… э… некий неизвестный подражатель. (И я даже знаю, почему он неизвестный. Узнал бы, какой… урод это написал — руки бы повыдергивал!)

Лицо Амис заалелось, она стала (дура!!!) еще очаровательнее.

— Ах, простите, мессир… Простите, что перепутала с вашим творение кого-то из ваших учеников…

(Годфруа! Мой единственный ученик! Ты меня защищал — и я тебя защищу!)

— Нет, госпожа моя, не учеников… Подражателей, именно подражателей.

— Ну, ах, да… Я, впрочем, не очень-то хорошо разбираюсь в литературе, если признаться откровенно. Вот мой кузен, мессир Луи де Донзи, он куда более просвещенный… — девица отчаянно стрельнула глазами в кузена — рослого парня, чье широкое лицо, не обезображенное печатью интеллекта, не вызывало подозрений в том, что он умеет читать. И мессир Луи не сплоховал — тут же пришел на помощь даме: немедленно материализовался рядом и подхватил нить умирающего разговора.

— Да, в самом деле, ваше творчество, мессир Кретьен де Труа, оно очень того… хорошее. Особенно это… Это ваше ведь? Про Беранжера Пышный-Зад. Очень смешно…

Вот тут-то все и произошло. Будь Кретьен один, он бы справился. Как-нибудь постарался бы человек, дравшийся в Святой Земле с турками, и выстоял бы против такого удара. Против Беранжера Пышный-Зад. Но увы ему, он был не один. Его сопровождал Этьен, юный катар с обликом бледным и печальным, которым, к сожалению, овладел демон хохота.

Этьен весь задрожал от смеха — сначала беззвучного. Но через пару секунд из-под ладоней, которыми он закрыл алое сияющее лицо, вырвался некий ликующий вопль, который перерос в обвал уже ничем не сдерживаемого смеха. Благородное общество оглянулось в недоумении, услыхав первые раскаты надвигающейся грозы: но только один Кретьен в полной мере осознал грозящую опасность.

— Этьен, я тебя прошу…

…Но было поздно. Облаченный в черное ополз по колонне арки на пол и затрясся, заливаясь так неимоверно, что к ужасу своему Кретьен сам почувствовал проявление первых симптомов. Уголки его губ неудержимо поползли вверх. Первой сломался простая душа Луи — он заржал вслед за Этьеном, как вся конница Нуреддина, показывая воистину достойные лучшего скакуна зубы. Причина смеха, очевидно, осталась для него тайной, но это его не остановило. За ним прыснула и необразованная кузина Амис; и Кретьен недолго сопротивлялся…

— Пышный-зад! — простонал с пола совершенно беспомощный Этьен, когда друг нагнулся помочь ему подняться (то ли придушить негодяя?) Наконец он был водружен на ноги — сияющий, неосмысленный, утирающий набежавшие слезы; к тому времени хохотала добрая половина зала — разговора не слышал никто, однако смеялись уже над другими смеющимися, над самими собой, над тем, что вот ведь — угораздило их смеяться безо всякой причины… Красный — от смеха или от смущенья, непонятно — Кретьен занял наконец свое место за столом, сдерживая себя, чтобы не ляпнуть еще одну «освободившуюся» через двадцать лет фразу — «Простите, монсеньоры, мой друг — он такой… не стоит на него обижаться.» Взамен того он так сжал под столом руку Этьена, что пальцы у того хрустнули. Лицо его теперь казалось совершенно спокойным, даже четко обозначились обычные тени под глазами; вот, отец Бернар, превосходный экземпляр катарского послушника для ваших описаний!

— Долго ты собираешься… меня позорить?..

— Кретьен… — друг поднял свои честные, серые, безгрешные глаза. В них уже не было ни искорки смеха — одно сочувствие. — Ты хоть слышал повесть про этого… Беранжера Пышный-Зад?

— Нет. И не собираюсь.

— А я вот — (глубокий вздох) — слышал…

— И что?..

— Потом расскажу… Попроси передать мне во-он ту рыбку, пожалуйста! — и тихонько, фыркая в дубовую столешницу: — А ты уверен, друг мой, что ты все-таки… точно про него не сочинял?

3

— Нет, Кретьен, ты припомни! Может, как-нибудь случайно, в ранней юности…

— Слушай, ни слова больше об этом… треклятом Беранжере! Пользуешься своей монашеской неприкосновенностью, да?

…Денек опять выдался прекрасный, а до Ломбера оставалось совсем недалеко. Миль около тридцати. И с дорогой повезло — широкая, можно легко ехать вдвоем. И вообще, кажется, со всем повезло. По крайней мере, Кретьен в свои тридцать четыре впервые чувствовал себя так по-мальчишески счастливым. Кажется, даже в бытность мальчишкою ему не доставалось таких дней.

Кстати о мальчишках: Этьену на поверку оказалось двадцать три года. Выглядел он, в общем-то, младше своих лет — наверно, из-за хрупкости сложения. И борода у него росла какая-то несерьезная, так, три волоска; всякий раз, брезгливо соскабливая ее бритвой, тот напоминал мальчика, прилежно бреющегося в подражание отцу. Впрочем, росла она крайне медленно — на Этьеново счастье: он данной поросли не терпел и все время порывался ее уничтожить. Кретьен в отношении бороды был с ним полностью солидарен; кроме того, другого такого чистюли свет еще не видывал — Кретьен купался во всех встречных речках, мыл волосы, даже пару раз постирал нижнюю рубашку. Сегодня тоже наверняка будет где помыться — чем южнее, тем чаще земля прорезана многочисленными реками, речушками, ручейками, чьи тоненькие голоса или синий блеск на каждом шагу манил путешественников. Мир прекрасен, добр и хорош, мир залит светом, мир исполнен даров. Что-то у Этьена в его извечной черной власянице вид бледный и грустноватый, надо его развеселить.

— Эгей, Черный Рыцарь Черной Одежки! Почему это у вас такой вид, будто вы ежа проглотили? Все еще верите, что мир — это творение нечистого? Да ты посмотри, Этьен, как он прекрасен!.. Прямо-таки Храм Божий на земле!..

— Ты что, опять осуждаешь мою церковь?..

— Да упаси меня Боже! — Кретьен истово перекрестился, мотая головой — и тут же понял, что зря. Этьен нахмурился и отвернулся, слегка зеленея.

— Да ладно, перестань ты! Опять из-за этой ерунды огорчаться надумал? Из-за того, что ты катар, а я — католик, и по этому поводу нам вроде бы не по пути?..

— Ну… да, — признался Этьен; конь его тряс головой, отгоняя какую-то назойливую тварь, наверное, муху. Разница в вере в последнее время была любимой Этьеновой причиной для расстройства. Видя, что друг его все никак не обращается в истинную веру, катарский послушник понемножку приходил в отчаяние. Да, у Кретьена, при всех его достоинствах, имелся один преогромнейший недостаток: он был католиком. Он прилежно молился «пыточному столбу», распятию то бишь, чуть что осенял себя бесовским этим знамением, пару раз по дороге заглянул в церкви на мессу, и «Отче наш» у него был неправильный — с хлебом плотским, насущным вместо духовного, сверхсущного… Смириться с этим просто так Этьен не мог. Надежды, что в один прекрасный день друг наконец все осознает и быстро примет консоламентум, оставалось все меньше. Господи, Ты сказал ученикам — оставьте отца и матерь, идите за Мной. Неужели же должен прийти тот ужасный день, когда Ты скажешь это и мне — и я должен буду повернуться спиной к нему, к своему единственному другу, и идти за Тобой?.. Я не знаю, Господи, смогу ли я. Плоть слаба, и я боюсь.

— Знаешь, Кретьен, плоть, она слаба… Неужели ты сам не чувствуешь, как материя тебя уводит от сути, как грешное тело мешает приблизиться к Господу?..

— Ну вот, опять ты за свое… Такой денек, а ты — про материю. И с чего только вы, катары, взяли, что она какая-то особенно грешная?.. По-моему, все не так просто, мы, люди, не по прямой разделены на свет и тьму — а так, вот, непонятно… — Кретьен прочертил в воздухе некую извилистую линию. — И в душе у нас есть темное, а в теле светлое. Вот гордыня, например — самый страшный грех, а при чем же тут плоть? Из-за этой самой гордыни и Враг рода человеческого пал, а у него никакой плоти не было и в помине. Будешь жить расчистейшей жизнью духа, а от этой пакости не избавишься… Или зависть. Или гнев.

— В Ломбере поговори об этом с моим отцом, — бледнея и отворачиваясь, сказал Этьен. За образ неколебимого Оливье, своего наставника, своего единственного отца, он цеплялся всякий раз, когда чувствовал, что его собеседник, кажется, прав. Там, где он прав быть не может. Должно же все это как-то объясняться и доказываться — вот Оливье на диспуте целую толпу священников переспорил, неужто одного поэта убедить не сможет?.. Признаться, на своего неотразимого учителя юноша возлагал едва ли не последние надежды.

Кретьен нагнулся с седла, щеголяя своим уменьем, сорвал с земли цветок. Это была ромашка на длинном стебле — надломленная где-то в серединке. Сунул стебелек в рот, задумчиво пожевал, косясь светлыми глазами на помрачневшего друга, явно замыслив какую-то каверзу.

— Этьен… Я про тебя написал стихи. Прочесть?..

— Ну, прочти… А с чего это ты вдруг?

— Да так вот, вдохновляешь ты меня. Как Амор — трубадуров. Так вот, стихи. Внемли и восхищайся. Я оставлю тебя в памяти веков.

   «Если вы консоламентум    Приняли совсем недавно,    Нужно замаскироваться,    А не то вас вмиг побьют.    Сшейте черные одежды,    Библию прижмите к сердцу,    Быстро крест дискоидальный    Начертайте на спине…»

— Кретьен! Проклятье! Что это за бред?!..

— Стихи, мессир. Про юного Совершенного, во всем совершенстве стремящегося усовершенствоваться…

— Убью негодяя!

— Я все хитро рассчитал, — погрозил пальцем лукавый автор, отгарцовывая на пару шагов в сторону. — Вам нельзя проливать крови, а то все приготовления, черные одежды да посты прахом пойдут… Так что убить ты меня не можешь, я-то уж знаю. Кстати, стихи еще не кончились…

   «Капюшон на лоб надвиньте    И крадитесь вдоль дороги,    На вопросы отвечая,    Что вы Добрый Человек!»

Здоровенная кедровая шишка врезалась Кретьену в лоб, и он, возопив от неожиданности, пригнулся к высокой луке седла.

— Ну ничего себе! Вот тебе и безубийственная жизнь! Да ты мне чуть глаз не вышиб!

— Ну, так не вышиб же, — Этьен, кажется, и сам слегка испугался громкого звука удара. — Покажи-ка… Кровь есть или нет?..

— Конечно же, есть, совершенство ты мое. Я просто-таки истекаю кровью, — раненый откинулся в изнеможении на заднюю луку, вытягивая ноги в стременах. — Если доеду живым до Ломбера, непременно открою глаза твоему отцу на твою истинную сущность — злодейскую и жестокую. Что ты — аки волк среди овец, и не получится из тебя добрый пастырь вовеки веков, аминь… Пусть твой добрый родитель тебя как следует выпорет, — Кретьен скосил глаза на друга и, увидев, что на этом слове тот слегка прикусил губу, мысленно обругал себя дураком. — А что, Этьен, неужели тебе и впрямь не понравились стихи?..

— Ну, по-твоему, это, наверно, смешно, — с трудом сдерживаясь, чтобы не хмыкнуть, ответствовал юный катар. — А по-моему, глупость невероятная. Где ты видел крест дискоидальный на спине? И вообще, ты видел когда-нибудь дискоидальный крест?.. Ты хоть знаешь, что он означает?..

— Видел… Не помню, где. У тебя на книжке какой-то нарисован…

— «Книжке»! Это же Евангелие!

— Так оно же не на латыни. Вот я и не связал… А что, по-моему, это недурная идея — рисовать их на спине, а? Например, мелом. Белые на черном, сразу видно… Особенно просветленным, пожалуй, можно и на лбу. Чтобы друг друга издалека узнавать.

— По-моему, — голос Этьена снова затвердел, — ты издеваешься над моей Церковью.

— Этьен! Милый мой! Да вовсе же нет! И потом, какая разница, ведь не это же главное… Главное, что мы оба — христиане. И Город Грааля, это тоже — главное.

— Ну, да, — растаял, растаял, снова мягкий, как глина, мягкий, как трава… — Только… Слушай, неужели с моим отцом ты собираешься разговаривать… так же, как сейчас со мной?.. Про кресты дискоидальные, которые, кстати, не имеют ничего общего с этим вашим…

— С распятием. Эпитета не надо. Нет, отвечаю тебе честно, — Кретьен теперь ехал без стремян, лес кончился, и дорога петляла через душистое поле, над которым поднимался в медовом запахе гул множества пчел. Кретьен закинул лицо в яркое ветреное небо, и в золоте солнца его волосы отливали серой сталью. — Нет, с твоим отцом я собираюсь разговаривать иначе.

4

В Ломбер они прибыли в начале июля. Было очень жарко и влажно. Кретьен при виде улочек Ломбера испытал томительное чувство узнавания — ему так и казалось, что сейчас откуда-нибудь навстречу выйдет Аймерик. Кроме того, весь этот город был просто пропитан Мари и их любовью, некогда расцветшей здесь… Несмотря на то, что Ломбер был захудалый городишко, большая деревня, обнесенная стеной неравной высоты — где каменная, где — деревянная, не Альби, короче. Всего-то хорошего — сеньорский замок неподалеку, за стенами.

За въезд в город потребовали несколько монет. Этьен хотел было возмутиться — не торговцы же они какие-нибудь, один — благородный господин, который разъезжает где ему вздумается, а второй вообще, можно сказать, на родину возвращается… Но Кретьен, не желавший ни с кем разбираться, быстро заплатил за себя и друга, и невыспавшийся охранник хмуро распахнул перед ними одну створу ворот.

— Зря ты ему дал денег, не надо было, — заметил Этьен, — я бы с ним разобрался…

Трувор только плечами пожал. Он почему-то жутко волновался.

Вот в замок их пустили беспрепятственно. Этьену стоило только назвать волшебное имя Оливье — и тут же на него выскочил кто-то знакомый, какие-то молодые люди, которые его облапили и, смеясь, куда-то увели. Кретьена оставили сидеть в квадратной малой зале на первом этаже, наслаждаться полумраком после яркого солнца. Он и сидел, размышляя, совсем ли Этьен про него позабыл или через год-другой все же вспомнит, что был у него такой приятель… Попросить, что ли, вина? Но, как назло, ни одного слуги поблизости не видно… Или отправиться искать хозяина замка, расспросить его про Аймерика? Вот кого хотелось бы отыскать! Может, он где-то поблизости?.. Что же, раз уж Этьен — такая свинья и его подло бросил, он тоже может заняться своими делами. Вот старого друга разыскать, например.

Он вышел в галерею, опоясывающую весь главный фасад здания, и поспешил вдоль больших светлых окон, — шагая из света в тень, по квадратам солнца. Дверей на задней стене галереи было много, Кретьен наугад толкнул первую попавшуюся — и оказался на лестнице.

Не желая вламываться ни в чью комнату незваным, Кретьен пошел вдоль дверей, по коридору, увешанному неразличимыми в полумраке гобеленами. Дневной свет сюда почти не заглядывал, а ночной зажигали только по ночам. Трувор надеялся на удачную встречу — и недаром. Из одного покоя, едва не сбив его с ног, стремительно выскочил некто — и возопил радостно: «Эн Кретьен!»

Самое обидное, что Кретьену его лицо ничего не говорило. Высокий, широкоплечий рыцарь лет сорока — сорока пяти. Широкое, приятное лицо, с серовато-русой узкой бородкой, но хоть убей — не вспомнить, как этого сира зовут. Поэт уже открыл было рот, чтобы вопросить, с кем он имеет честь беседовать, но тот стремительно втащил его в комнату, из которой только что выскочил сам, и по роскошеству спальни с огромным камином, скамьями с подушками для сиденья вдоль стен, огромным канделябром с восковыми свечьми — Кретьен понял, что имеет дело по меньшей мере с родственником владельца замка.

— Мессир… Скажите, кто же теперь владеет замком Ломбер? (Вывези, вывези, кривая, вывези, будь так добра…)

И кривая не подкачала.

— Представляете, Кретьен, — теперь владелец — я. Отец умер в прошлое Рождество, да пребудет он в общении Духа Святого… Так что перед вами — сеньор Ломбера, не просто рыцаришка.

Ура, проблема решилась сама собой. Это старший брат Аймерика, вот только как его зовут?.. Разрази меня гром, чтоб я помнил…

— О, как я рад увидеться с вами вновь!.. (Про Аймерика надо бы спросить. Ведь он меня с ним знакомил, кстати сказать. Но нельзя же так сразу, в лоб…)

— Как вы сюда попали-то, эн Кретьен? Приехали с моим братом повидаться?..

— Да, эн… (Гийом! Победа! Я вспомнил!) — эн Гийом… Кроме того, меня и моего друга, Этьена Арни, сюда привели и другие дела… Ведь мессир Оливье, (священник? Епископ? Главный еретик? Как бы его назвать, чтобы никого не обидеть?), учитель моего друга, сейчас пребывает в вашем замке?..

— Да, Совершенный здесь, — голос рыцаря стал чуть глуше от почтения, — имеет в Ломбере кров и убежище, как и многие иные pauperes Christi… Однако, — губы его чуть дрогнули в грустной усмешке, — мое имя вовсе не Гийом. Я — Альфонс, второй по старшинству, а брат мой Гийом позапрошлой зимой умер от лихорадки.

— Прошу извинить меня… мессир, — Кретьен залился краской. — Я давно не бывал в Ломбере, не знаю никаких вестей… Скажите, а в полном ли здравии мессир Аймерик?..

Этот вопрос прозвучал совершенно естественно, и Альфонс ответил сразу же, каким-то очень южанским жестом успокаивающе взмахивая рукой:

— О да, брат мой в добром здоровье. Около полугода назад Аймерик наконец принял сан…

(…Аймерик! Принял сан! О Боже ты мой, какая… несчастливая судьба!..)

И теперь пребывает вне дома, исполняя миссию Доброго Человека по поручению своего наставника. Если вы здесь задержитесь на несколько месяцев, может быть, его и встретите — до праздника Malilosa брат обещал появиться в замке. Впрочем, что это я, — спохватился эн Альфонс, — кормлю поэта разговорами… Идемте, сейчас прикажу подать вам завтрак. А Этьен, говорите, с вами приехал? Этьен Арни, filius minor?.. Странно, он же должен был еще с полгода провести на севере… Видно, и впрямь что-то важное случилось. Надо мне вас расспросить.

(А, так Этьен не ради собственного удовольствия сидел в Аррасе, где его ежеминутно могли зацапать католические власти. Это, значит, он проходил миссию вроде послушания… А вдруг он что-то не то сделал, и его изгнали? Может такое быть? И — следы плетей на спине, на его худой спине… Кто его бил, когда и за что?.. Все это очень странно и оч-чень неприятно. Эн Альфонс, конечно, чрезвычайно вежлив, на диспуте все были — само красноречие, об Аймерике и речи не идет, но… Я ведь на самом деле ничего не знаю о еретиках, подумал поэт, внутренне напрягаясь, — я не знаю, где здесь опасность. Этьен, маленький, что с тобою сделали — и кто это сделал?..)

…Кретьен наслаждался холодной зайчатиной и легким вином в малой зале, когда эн Альфонс вдруг вскочил, не окончив фразы, и склонился в глубоком поклоне в сторону дверей. Гостю, к двери сидевшему спиной, на миг показалось, что это к нему относится столь неожиданный жест почтения, и он слегка поперхнулся от изумленья. Впрочем, ошибку он осознал секунду спустя, и, выпустив из рук не до конца еще обглоданное заячье ребрышко (вот только перца не хватает…), обернулся, приподнимаясь. Двое вошли почти неслышно — (две черные тени, люди без плоти) — и теперь смотрели на них с вежественными, спокойными улыбками.

Кретьена продрало по спине сквозняком, и он едва не опрокинул скамью. Этот сквозняк он помнил. Хотя последний — и единственный — раз в жизни ощущал его двадцать лет назад.

холод, холод, дрожь, смущенье, Присутствие… Святой отец Бернар.

…Отец Бернар, едва не воскликнул он пораженно — но мгновенное наваждение прошло, и поэт увидел человека, старшего из двоих пришедших, так, как тот выглядел на самом деле. Ничего общего с аббатом Клервоским, совершенно иные черты. И одежда — не белая. Черная.

Только сейчас Кретьен понял, что вторая черная фигура, пониже — не кто иной, как Этьен. Юный катар сиял, как медный таз, лицо его можно было бы использовать вместо светильника ночной порою. Он не отводил глаз от своего спутника.

— Отец, — сказал он, обращаясь к Облаченному с такой счастливой и благоговейной дрожью в голосе, что поэт на миг почувствовал укол недовольства (…ревности? Да нет, не может быть. Пустое это все.)

— Отец, вот мессир Кретьен. (…Опять я тебе мессир?..) Скажите же нам теперь, что можете, прошу вас.

Старик приблизился, ответив приветливым кивком на поклон Альфонса. (И чего они все так с ним носятся, даже сеньор замка, и этот… дурачок несчастный, хмуро подумал Кретьен, скептически сводя тонкие брови. Сесть, что ли, им назло обратно? Развалиться на скамье, как наглый дворянин?..) Старик приблизился, улыбаясь уголками бесцветных губ, и склонил слегка голову в знак приветствия.

…Нет, знаменитый «ересиарх» Оливье вовсе не походил на аббата Бернара. Непонятно, как их вообще удалось перепутать! Разве что вино оказалось крепче, чем то мнилось на пробу… Аббат Клервоский был невысок, а этот — длинен и неимоверно худ. Худоба ясно читалась по кистям рук и впалым щекам, хотя под мешковатой одеждой и нельзя было предположить каких-либо очертаний тела. Как у статуи, которая сделана из цельного куска дерева. И кожа у него тоже цвета древесины — желтовато-смуглая, даже на вид жесткая, как пергамент. Человек-дерево, бесплотная плоть. Еще одно отличие — у отца Бернара почти не осталось волос, так что и тонзура не читалась; только над висками топорщились кустики седины. А у Оливье, несмотря на годы (сколько ему? Пятьдесят? Шестьдесят? Или у него просто нет возраста?), седая пышная шевелюра волнами спадала по плечам. И подбородок другой, не квадратный и волевой, как у бенедиктинского праведника, а острый, костлявый… Оливье двинул бровью, из глубоких теней (уж не от него ли эти тени унаследовал Этьенчик?) глянули темные, южные, почти совсем черные умные глаза.

— Рад увидеться с вами, эн Кретьен. Сын рассказал мне о вас. Я — давний ценитель вашей поэзии…

Брови Кретьена поползли вверх, он даже забыл, что хмурился. Оливье коротко рассмеялся, и смех у жуткого еретика оказался на удивление приятным.

— Что вас так поразило, господин мой? Или вы думали, что Добрые Христиане не умеют читать?

— Сам не знаю, — честно ответил Кретьен, внезапно вспоминая, как надо обратиться к этому чудному старику по всем правилам, и добавил как-то совершенно естественно: — Привет вам, Добрый Человек…

Оливье обошел стол, мягко попросил эн Альфонса:

— Может быть, друг мой, вы оставите нас ненадолго?..

Владелец замка тут же испарился, идиотски улыбаясь, будто ему сказали невесть какое восхваление. Вот это да, мельком подивился Кретьен, изо всех сил стараясь не поддаваться обаянию властного старца. Интеерсно, у них всегда так?.. И кто тут у кого в гостях, скажите на милость?.. А впрочем, что город — то норов, это не мое дело, решил он про себя, садясь напротив катарского епископа на скамью. Этьен примостился рядом со своим отцом, кажется, даже выражением лица пытаясь походить на маленького оливьерчика. Кретьен смущенно отодвинул в сторону недоеденного зайца и положил руки перед собой, замком сцепил их поверх дубовой столешницы.

— Да нет, друг мой, прошу вас, продолжайте свою трапезу… Менее всего я хотел бы вам помешать.

(Голос у него тоже — другой. У отца Бернара был — как колокол, гулкий и сильный, а у еретического епископа — хрипловатый, негромкий. Будто он когда-то где-то его сорвал. Я уже слышал такой самый голос — и даже знаю, где. Здесь, в Ломбере. «Послушайте, добрые люди, исповедание наше…» Как печально — видно, этому человеку на роду написано отнимать у меня друзей. Сначала Аймерик, а теперь… А, хватит, перестать!!)

— Я уже насытился, спасибо, Добрый Человек. (Как же, ждите, буду я чавкать и обгрызать ребрышко на глазах у людей, которые не едят мяса! Этьен в походе — это другое, это не в счет. Тогда он был просто Этьен, а сейчас он — «Один из Нас, Избранных-Служителей-Церкви»… Может, мне еще напиться, как рутьер, и сползти под стол?..) — Давайте лучше говорить. В самом деле, ведь я за этим к вам приехал.

— Отец, скажи ему, — встрял Этьен, слегка нагибаясь вперед, чтобы заглянуть своему учителю в лицо. По Кретьену он только скользнул светлым неосмысленным взглядом, будто тот был гобелен или предмет мебели. Сбоку на двоих катаров падал свет из узкого окна, и волосы юноши слегка золотились, золотел легкий пушок на его щеке и подбородке… Ну и свинья же ты, Этьен.

Всякий раз, когда он произносил слово «отец», голос его слегка дрожал. Кажется, это слово значило для него больше, чем для кого-либо. Потому что не всякий раз в человеке так ярко светится восторг… и… благоговение. Да, именно благоговение. Просто отвратительное зрелище!..

(Слушай, да ты что, одернул себя Кретьен. Какое твое дело?.. Это же его наставник. Наставников обычно любят. Перестань-ка вести себя как ревнивый виллан при виде любовника молодой жены!..)

— Этьен, сынок, не торопи меня.

— Простите, — прошептал тот, заливаясь краской. Вылитый провинившийся мальчишка.

— Да, эн Кретьен… сын рассказал мне.

— Все?..

— Не знаю, все ли. Но он сказал о цели вашего похода.

(Эх, Этьен, Этьен… Ну да ладно, пусть его. В конце концов, какая разница, кто первый успеет рассказать?..)

— Он хорошо сделал, Добрый Человек. (Ни за что не подам виду, что что-то не так. Кроме того, черный старец мне нравится. Как ни странно, он мне в самом деле нравится. Интересно, это зря — или нет?..) — Скажите, не напрасно ли я надеялся, что вы в мудрости своей поделитесь знанием со мною, который… который к нему стремится не ради корыстной цели, но ради него самого?..

Темные, умные, чуть приподнятые уголками к вискам глаза Оливье остановились на его лице, и Кретьен почувствовал легкое замешательство. Теперь Совершенный не улыбался, но казалось, что вот именно сейчас-то он и смеется. Смеется над собеседником, наворотившим столько загадочных фраз вместо короткого — «Где дорога к замку? Я хочу видеть Грааль».

— Эн Кретьен… Если вы хотите спросить, не знаю ли я, где стоит Замок Грааля, то ответ мой будет — нет, не знаю. И не знаю ни о ком, кто ответил бы вам. Стремитесь ли вы к знанию ради знания или же ради обретения цели… Но надеялись вы — нет, не напрасно, — старик резко и бесшумно встал, за ним, как зачарованный, тут же поднялся ошеломленный Этьен. — В Ломбере хранится много книг, принадлежащих нашей церкви. Идемте сейчас в библиотеку. Нам есть что сказать друг другу.

5

— …Эй, Кретьен… Ты спишь?..

Сплю, хотел ответить Кретьен сердито, но не смог. Открыл глаза, повернул лицо к товарищу. Этьен выпростал из-под плаща руку и теперь опирался на локоть, приподнимаясь на груде сухой листвы. Лес, теплый темный лес их первой ночевки после отъезда из Ломбера, мягко шумел в высоте. Тысячи шорохов скользили понизу, прятались в остывающих углях потухшего костерка. Где-то неподалеку в темноте переступил с ноги на ногу Морель и вздохнул почти по-человечески.

— Ну, что тебе надобно… Решил проповедь прочитать?..

— Нет… Кретьен, — седло, на которое юноша опирался локтем, тихо скрипнуло. Из-за высокой луки не разглядеть Этьенова лица. — Не проповедь… Я хотел спросить. Можно?..

— Что такое? (Этьенет, едва не прибавил Кретьен, но удержал это слово при себе. Ему было больно от тревоги и… еще от всего разного. Но этим именем он не назвал бы друга и под страхом смерти… пока.)

— Ты не… ну, не удивился, что я так отношусь… к своему отцу?.. Что я все время в Ломбере…ну, не отходил от него?.. Как будто кроме него там никого нет…

— Да чего там. Он же твой наставник… Кроме того, вы, наверное, давно не виделись.

— Дело не в том… Ну, и в этом, конечно, тоже… Просто, понимаешь, Кретьен, он — мой единственный отец. Другого у меня никогда не было. По крайней мере, я о нем ничего не знаю. Мама… она тоже не знала ничего наверняка.

(Вот оно что. Ты бастардик. Это бывает. Интересно, если бы ты сказал мне, что ты — сын короля Иерусалимского, это показалось бы мне столь же маловажным? Или я бы все же почувствовал к тебе нечто новое?)

Этьен помолчал, прислушиваясь к дыханию друга, словно ожидая, когда же тот вскричит в негодованье или с отвращением фыркнет. Но никакой реакции не последовало, и тот с шумом перевел дух. Только тогда Кретьен понял, что ему, кажется, открыли некую постыдную тайну.

— Ну, вот… — хорошо, что в темноте не видно, как Этьен покраснел. А он покраснел, это можно было сказать просто по звукам голоса. Если бы не страх, что он может замолчать, Кретьен бы его, наверное, обнял. Но сдерживал себя и лежал неподвижно, боясь спугнуть.

— Ну, вот поэтому… А кроме того, я обязан отцу многим… всем. Он меня спас однажды от смерти. И еще… от разных вещей. И возился со мной, лечил, учил. Оливье, он мне… и отец, и мать, и священник.

(А, вот, значит, как. Что же тогда случилось, как я теперь могу это узнать? Кто и за что бил и мучил тебя, Этьенет, из какой гибельной темницы тебя вытащил властный старик с сухими, как дерево, горячими руками, как он отогревал тебя и таскал повсюду за собой, делая из тебя того тихого фанатика, который ты есть сейчас?.. Я хотел бы знать — но не спрошу сам. И не надо, не говори больше. Лучше… прости меня, ладно?)

— Я про это… не люблю рассказывать. Но если ты хочешь…

— Нет, не хочу.

— Тогда… давай спать.

Кретьен помолчал. Что-то сдавливало ему горло изнутри. Наконец он сделал над собой усилие и спросил, и голос его прозвучал неестественно бодро:

— А что твой отец говорит… насчет Камелота?.. Ну, того, что ты там жил и что-то не успел доделать?.. Он в это верит?

— Не знаю… Я ему про это не расскау-уаау… — речь Этьена прервал длинный зевок. — Не рассказывал. Давай спать.

— Ага. Доброй ночи.

Этьен ровно задышал через мгновение (тот тоже быстро засыпал… И спал тихо, как мышка… И просыпался от малейшего шороха.) Не пробуя даже повернуться на бок — а то седло под головою скрипнет — Кретьен лежал на спине, глядя в рисунок черных листьев на фоне прозрачно-черного свода, и думал. Думал, думал, думал сквозь накатывающие волны горячего прилива радости. Как они тому ни мешали, подминая его под себя.

В Ломбере они провели четыре дня. Самые полезные четыре дня за всю Кретьенову жизнь. Только вот Этьена жаль, у него не сбылась надежда, в которую он вложил много своей души. Надежда на то, что неотразимый его отец, великий катарский епископ Оливье все же сделает то, что не под силу сыну, и обратит-таки Кретьена в истинную веру.

Ох, как же Этьен этого хотел!.. Он в мыслях своих уже видел их с Кретьеном странствующими священниками-Совершенными, теми, что по обычаю ходят всегда вместе, не разлучаясь; как старший из них воздействует на души людские несравненными стихами, обратив свой дар на службу Господу, а он, смиренный проповедник, после этого ведет горячие речи, толкуя строки Святого Писания толпе восхищенных слушателей… И все замки открывают пред ними свои ворота, и чистота и святость их путей освещает их лица, бледные одухотворенные лица, огнем Спасения… Они стали бы братьями, они были бы всегда вместе. Они бы оба спаслись.

…Но увы ему, увы!.. Кретьен упорно не хотел дискутировать на богословские темы. Уныло прослушал пару Оливьерских комментариев на тему того, что «Все, что в мире, похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего… И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребудет вовек», и что там еще написал Иоанн Богослов в своем Послании. Ответил цитатою из Павла — что «Никто никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее, как и Господь — Церковь, потому что мы — члены тела Его, от плоти Его и костей», и что-то насчет благости праведного брака — оттуда же… Поспорили они немножко, под исполненные бешеной надежды («Ну, отец мой, прошу вас… Еще чуть-чуть…») взгляды Этьена, который вмешиваться не смел. А потом Кретьен улыбнулся, раскланялся и воззвал: «Добрый Человек, так можно долго развлекаться, и познания ваши и веру я чту… Но, может быть, вернемся к делу?.. Так что вы говорили про Остров Аваллон? И про тот замок Тальесина?.. Манавейддан, значит, и Придери знают об этом? Жуткие все же имена у этих валлийцев…»

И епископ, как ни в чем не бывало, продолжил толковать легенду, переворачивая страницы огромной книги, прикованной к стене цепью, как злая собака или опасный узник. Это была «литературная новинка», роман Васа, всего лет десять как законченный. На французском, но Оливье хоть бы что — он, хоть и окситанец, знал и ойль, и ок, и благородную латынь, и греческий, и еще почему-то немецкий… Конечно, Вас походил на монмутца Гальфрида, землячеством с которым так гордился, помнится, рыжий Гюи — но и отличался тако же. Уж очень у Гальфрида Артур прост — военный вождь, щедрый король, и все тут — даже на мессира Анри смахивает отчасти… Сначала он юн, потом растет, стареет — как всякий человек. А у Васа — немножко другой образ, ближе к Кретьеновскому: мудрый правитель, седой, но могучий, само благородство, первый среди равных за Круглым Столом… Да, у Васа же был Круглый стол! И вполне похожий на настоящий, как заметили друг другу Кретьен с Этьеном, перемигнувшись через склоненную голову Оливье. Зрением, кстати, Оливье отличался превосходным, не то что Кретьен, который щурился и пригибался низко к листу. И они продолжали говорить о своем, будто может быть на свете что-то важнее, чем обращение в истинную веру, чем спасение живой души!.. Когда же поздно вечером, оставшись наедине, Этьен осмелился спросить своего сурового наставника, не собирается ли он все же поднапрячься и обратить Кретьена («Ведь он же — совсем наш… Правда же, отец?»), тот отвечал туманно, качая головой в такт своим каким-то непонятным мыслям:

— Никого никогда не стоит ни в чем убеждать, сынок. Не человек обращает, но Дух Святой, Утешитель. Мы можем только просить Его о помощи… А кроме того, — добавил он странно, накручивая на палец длинную седую прядь, — может быть, эн Кретьену этого и не надобно. Сдается мне, у него и без того все есть.

Этьен не понял отцовских слов. Не понял, как ни пытался. Как может все быть у несчастного католика, до сих пор пребывающего во тьме бесовских наваждений и заблуждений?.. Отцу-то все равно, спасется этот негодяй или нет, ему Кретьен — всего-навсего один из многих случайных собеседников… А вовсе не единственный друг, без которого и Чистая Жизнь Духа — не в радость!

Но что ж тут поделаешь. Пришлось Этьену смириться с тем, что его друг — тот, кто он есть. Пришлось удоволиться тем, что Оливье разрешил ему оставить на время все долги Послушания, вообще покинуть Лангедок, да и Фландрию оставить — ради Похода. Потому что теперь путь двоих лежал в Бретань, не в Малую, франкскую — нет, в Бретань Артура, Бретань Камелота, Бретань — увы и ах — Плантагенетов. Отплывать было удобнее всего, как это ни смешно, из Фландрии, или из Бретани же, иначе именуемой Арморикой, проделав полпути по собственному следу, — а дальше — все места Кретьеновских романов, которые предстояло наконец-то увидеть воочью: Канторбир, Винчестер, Карадиган… И — остров Аваллон, остров туманов, остров Евангелиста Логрского… Как говорил Гвидно — земной рай, где пребывают души павших героев. А может, и не души — нет смерти в этом зачарованном краю… А у Васа, в «Романе о Бруте» — и более того: просто островок на реке Бру, среди длинных болот Сомерсетшира, недалеко от аббатства Иосифа. Но в тех краях и стоит чудесная церковь, якобы не построенная руками человека, а явившаяся сама, Господним повелением. (На этом месте разговора, когда Оливье, склонившись, водил тонким пальцем по странице гластонберийского манускрипта, Кретьен слегка вздрогнул, дернулось пламя свечки. Смятение друга заметил Этьен, сидевший совсем близко к нему, но спросить не решился. И хорошо — Кретьену не хотелось признавать, что на миг ему стало очень страшно. Он увидел опять — гладкие стены из прекрасного серого камня, стены сплошь, часовню без окон и дверей… И то, как ему открыли дверь. И то, как невыносимо больно было — смотреть…

Но уже в следующее мгновение он ясно понял, что хочет этого вновь. Более того — что это единственное, чего он на самом деле хочет. И теперь я бы уже смог разглядеть, подумалось вскользь, пока Кретьен, прищурившись, смотрел на расплывающееся пламя свечи.

— Постойте, мессир Оливье… А кто автор?.. Кто это написал?..

— Кажется, у книги несколько авторов. Вот здесь — от Жозефа, сына Иосифа — явственно один стиль, очень поэтичный. А в начале, где об Аббатстве — кто-то другой… Тамошние цистерцианские монахи, я думаю. Видите, на первой странице:

«Многое из того взято и переложено из латинской книги, хранящейся в святом доме на острове Аваллон в сердце Опасных Болот, близ гробницы Короля Былого и Грядущего, а тако же Королевы его, на языке тех мест Белой Тенью называемой…»

— Как же все сложно… И как это совместить?.. Я узнаю многое, но все — какие-то кусочки, и, видит Бог, они не складываются в единую мозаику. Понимаете, я узнаю этот сосуд, но, прости Господи, узнаю и замок о четырех углах… Тот, вы помните:

   «Совершенно, о, совершенно место мое в Каэр Сидди:    Ни недуг, ни годы не тронут пребывшего там…    Манавиддан и Придери знают, о чем я пою.    Омывает углы его вода океана,    И весна плодоносная вечно над ним царит,    И слаще вина покажется там напиток…»

— Ну, Каэр Сидди, Волшебная Крепость… Это, конечно, да, — вмешался доселе молчавший Этьен — самый тихий из троих. — Но она же — нехристианское место. Я бы не думал, что душа может стремиться к чему-то, что не от Духа. Давайте лучше снова про рыцарей читать…

— Она же — Каэр Видир, Стеклянная Крепость. Дети, — Оливье всякий раз, когда сильно волновался, называл обоих собеседников так, и Кретьен не решался его поправить. — Дети, вы помните — turrum vitream in medio mare…

— Стеклянная башня посреди моря? — удивленно перевел Кретьен. — Что это, откуда?..

— Это Нэнниус, четыреста лет назад. И уже тогда — там же, далее — он писал о молчащих белых людях крепости, которые не отвечают на чужие вопросы… Как те, что не ответили твоему, Кретьен, Персевалю.

— Они только сами их… задают, — пробормотал поэт, двигая плечом. Тот, белый, что на берегу, так и не ответил ни на что. Он только спрашивал… И другой, который отворил дверь в часовню. «Кто ты?» «Кто твои спутники?» «Почему ты плачешь?..» «Что ты видел?..» «Чего ты хочешь?»… И самое странное, что им невозможно не ответить… Или солгать.

Странно, он же его читал, этого Нэнниуса. В Париже еще. Даже наизусть учил — «Добрых радетель трудов, учитель с пленительной речью…» (Ха, интересно, это он не про Оливье? Впрочем, нет — там дальше «Радость тебе и почет в католической Церкви святой…») Читал, читал, а про башню не заметил. Запомнил только про мальчика Мерлина, когда его кровью хотели окропить подножие крепости, а тот пошел пророчествовать и перепророчествовал всех прорицателей… И еще — про жуткие дива: про алтарь, висящий в воздухе, про могилу, которую нельзя измерить, про яму Flatio Venti, из которой дует холодный ветер из-под земли. Помнится, когда он зимой валялся в лихорадке, — «Ну и кашляет ваша утроба, кума» — а Гвидно поил его какой-то травяной дрянью, — по ночам ему казалось, что эта самая яма разверзлась непосредственно у него в комнате и дует, дует… В бреду чего только не привидится. Яма ямой, а вот башни — не запомнил…

— А что до христианства, так вспомни, куда заплыл святой Брендан, — заметил он Этьену, сбрасывая оцепенение и подхватывая нить разговора. Помнишь, в «Navigatio Sancti Brendani» они заплыли на остров, где их приняли двадцать четыре монаха, которые жили посреди моря, и Господь Сам посылал им пищу прямо с небес… Прямо как манну — Моисею!

Этьен заметно сморщился. Ни Моисей со своей манной, ни монахи посреди моря его явно не порадовали. Он уже открыл было рот, чтобы высказаться насчет ветхозаветного Бога, но Оливье поднял ладонь, и юноша прикусил язычок.

— Сын мой, не время. Ты не на диспуте.

— Хорошо, отец…

— Знаете, мессиры, — Кретьен внезапно поднялся, — кажется, я слегка перегрелся головой, как на солнце в Сирии. Не могу больше думать о сосудах для гостий и о фонтанах Вечной Юности. В каком, вы говорите, возрасте эта вода сохраняет человека?

— Тридцать и три.

— Мне на полтора года больше. И поэтому я больше не могу и пойду спать. Мне надо… совместить все это у себя в голове. Замок, башню, реку и океан, или это вообще — лес, и чашу для гостий, и голову на блюде, и то, при чем же тут все-таки путь христианина… И если ни при чем, почему я видел там знак алого креста. Кровью его нарисовал Иосиф или просто я переглядел на тамплиеров. И при чем здесь — нечего, Этьен, раздувать ноздри раньше времени — Причастие, да, именно Причастие, Святые Дары. Я католик, и ты об этом прекрасно знаешь. Спокойной ночи.

— Постой, сынок, — тихо, вовсе не властно попросил Оливье — и именно эта нотка в его голосе побудила Кретьена обернуться от дверей. — Подожди немного.

— Да, мессир?..

— Я, кажется, знаю, в чем здесь загадка.

— И…?

— Все меняется, — тихо, очень задумчиво сказал катарский епископ, снова, как обычно в раздумье, крутя длинную седую прядь. — Но у мира земного всегда есть центр, то место, где он связан с миром небесным. И в разные времена люди знают об этом месте часть правды — ту, что они видят в силу своего разумения.

— То есть вы хотите сказать…

— Есть такая восточная присказка. Однажды к трем слепым мудецам привели зверя огромного, слона. Ты знаешь, как выглядит слон, Этьен?..

— К-кажется… знаю. У него нет колен… И нос у него до земли, и он может им удушить даже дракона… А еще он не может размножаться плотски, что с его стороны очень правильно. Так?..

— Не совсем, но не это важно. Те трое мудрецов слона никогда не видели. Одному дали пощупать его хвост, другому — длинное рыло, а третьему — огромную ногу. Потом их спросили, что же такое есть слон. И первый сказал, что это — длинное лохматое вервие, второй — что это толстая змея, а третий назвал слоном огромную колонну. Кто же из них был неправ?..

— Думаю, Добрый Человек, я понял вас правильно, — медленно ответил Кретьен, обводя туманящимся взглядом сумрачный полуподвальный зал. — Благодарю за урок. Мудрецам нужно было поговорить друг с другом и попытаться совместить то, что они знали, коль уж они не могли прозреть.

Оливье улыбнулся. Вот, внезапно озарило Кретьена, вот чем он безумно похож на отца Бернара — выражениями лица, холодноватой святостью черт. О Боже мой, отец Бернар, а вдруг я — пропал?.. Вдруг я грешу против Церкви, против чего вы предупреждали мальчишку-крестоносца много лет назад, и теперь мне должны бы зачесться те два года в темнице, что вы отсрочили тогда?..

Но взгляд его пал на задумчивое лицо Этьена, в свечном золотистом свете бывшее совсем детским и задумчивым — как он, опираясь локтями на стол, пользуясь случаем, бегал глазами по строчкам оставленной отцом книги… «Заповедь новую даю вам: да любите друг друга…» Может быть, я и неправ — во всем, кроме этого. Прости, Господи, всех на свете еретиков. Я ничего не понимаю и не знаю сам, я слепой, но мне кажется, что сквозь веки все же видно, где Солнце.

— И еще… Вам больше не стоит говорить с Добрыми Людьми о своем поиске. Хотя иные из них и служат тому же, чему и вы, они не знают более вашего. Из тех, кто ведом лично мне, более вашего не знает никто. Только потеряете время, тем более что, как я посмотрю, вам знание нужно не только затем, чтобы свой роман дописать…

— А тот, кто… написал эту книгу?..

— Бог весть, что знает он и жив ли он еще меж людьми. Если хотите, я подарю вам ее — она не здешняя. Моя. Видите, не прикована цепью.

То и дело старец переходил от простого обращения — к почтительному. Вот и сейчас он встал, держа фолиант высохшими руками, и протянул его вперед с легким поклоном. Кретьен слегка шарахнулся.

— Нет, благодарю вас… Это слишком ценный дар. (А я не хочу быть связан с тобой никаким долгом, едва не прибавил он — но сдержался. Господи, откуда у катара — книга из цистерцианского, бернардитского аббатства?..) Лучше… лучше мне самому поехать прямо туда. И поговорить… с другими слепыми мудрецами.

— Как знать, может быть, среди них окажется хоть один зрячий. Доброй вам ночи, эн Кретьен.

— Отец… а я могу?.. — голос Этьена, о котором на миг все забыли, прозвучал как из глубины колодца. — Я… хотел бы тоже поехать. Если я не нужен здесь… вам и нашей Церкви.

Оливье взглянул на него с легкой усмешкой. Они стояли уже у выхода из книгохранилища, и катарский епископ вертел в руке тяжеленный черный ключ на цепочке. Ключ, безоговорочно переданный сеньором Альфонсом старому священнику на хранение.

— Этьен, мальчик… Я знаю, если бы я сказал — нет, ты бы остался. Так?..

Кретьен сжался, как улитка, которую ткнули иглой. Друг бросил на него один только взгляд — в темноте бы не разглядеть, но свечку держал Этьен, и поэту привиделось в его взгляде… то же, что у оленя в глазах, когда он оборачивается взглянуть на загоняющих псов. Эх, мессир Анри, далекая, безумно чужая теперь Шампань… Как он поклялся тогда, в бешенстве шпоря коня: «Не брошу гона, пока у меня остается еще хоть одна собака!» Кабан тогда только что прикончил клыками двух его любимых гончих. И Ален, маленький взлохмаченный паж в желто-синей накидке, сжался в седле в предчувствии новой дикой скачки… неужели это был я?..

…Этьен повесил голову, волосы его казались совсем темными в темноте (А, Этьенет ло Рос [13]Этьенчик Русый (Ок).
…)

— Да, отец мой, конечно же… Я бы остался. Я должен теперь вернуться в Аррас — или я еще нужен вам здесь?..

— Последнее время, — голос Оливье стал необыкновенно мягким, даже легкая хрипотца ушла, — последнее время я размышлял, не сократить ли тебе срок послушания. По-моему, ты уже достаточно отрешился от всего мирского и достоин принять Утешение. Я собирался послать тебя с миссией… вместе с моим Старшим Сыном.

— Отец… Будет так, как вы скажете.

(Нет никакого Камелота. Я его придумал, придумал, наслушавшись сказок Гвидно и начитавшись всякой кельтской всячины. Я сам помню, как менял имена на более благозвучные. И что ему замок, виденный во сне, соперник ли он огромной, могучей… всевластной над этим человеком церкви?..)

— Ничего, Этьен, — слова казались ему отстраненными, будто исходили из чьего-то чужого горла. — Ты делай так, как считаешь должным. Я… очень благодарен тебе за помощь. И вам тоже, мессир Оливье.

— Этьен, сын мой, я думаю, ты примешь консоламентум на следующий же праздник… После того, как вернешься из странствия. Разузнав все, что хочешь. Мессир Кретьен, я и сам бы поехал с вами, да только я уже не ищу дорог…

И несколько минут катарский епископ стоял прямо, неразличимая черная тень вне свечного круга — отрешенный еретик, мечтающий теперь только о мученической смерти, жутковатый старец почти без плоти — и слушал, как рядом в темноте оглушительно стучит сердце его юного сына.

(А наш дом, если нет у нас дома на земле, может быть, наш дом — там. Я только хотел бы увидеть город опять. Назови это служением, назови это влюбленностью, я сам не хочу искать имен. Если это все — только гордыня, то убей меня, Господи, убей меня сейчас, и не дай мне… лишиться Тебя.)

— Мессир Кретьен, — (нельзя докричаться через реку, но мы по одну сторону потока, и я могу слышать тебя) — послушайте… Давайте выедем завтра на рассвете. Когда протрубят зарю. Я не хотел бы терять времени. Хотя и ненавижу рано вставать…

   — «Если потеряли вы молитвенник…    Если проиграли в кости четки вы,    Попытатесь „Патер ностер“ вызубрить    И ступайте в Христиане Добрые…» —

(А как еще прикажете бороться с обращением «мессир»? Не бить же его по голове каждый раз, тем более что им и защищаться-то запрещено, бедолагам!)

— Постыдись хоть моего отца, ты… негодяй!..

— Ну, хорошо. Так значит, завтра на рассвете.

 

Глава 3. Персеваль

1

…Наверное, придется заехать в Труа, хотя это вовсе не по пути. Попросить, как ни жаль, денег у мессира Анри. Плыть, кстати, можно и из Бретани, но на корабль в любом случае нужны деньги. Если, конечно, не наняться гребцом.

И не то что бы Кретьену так уж не хотелось наниматься гребцом… Ему, признаться, последнее время стало безразлично — гребец ли он, или рыцарь, или модная знаменитость, великий поэт. Сейчас он был настолько самим собой, что ничто не могло этому помешать. Просто… Он хотел еще раз заехать в Шампань. Хотел увидеть графский замок, и мощеные улочки Труа, и церковь Сен-Жан-дю-Марше, в которой Этьенет когда-то пристал с вопросом к священнику, и серые воды Сены — и Анри. И… ее, ту, от которой он уехал. Кретьен бы рассказал ей обо всем, она бы назвала его — Наив, и благословила бы в дорогу. И даже если после этого они никогда не увидятся более, все стало бы хорошо.

У Этьена-то деньги были. Ему их дал Оливье — из общинных сумм, немало удивив тем обоих пилигримов, — причем довольно много, наверное, около десяти серебряных марок. Суммы хватило бы на обоих друзей, чтобы раза два переплыть Ла-Манш туда и обратно; но Кретьен, который прекрасно об этом знал, однако собирался умалчивать это откровение — для того, чтобы завернуть с дороги в Труа, вовсе не по пути — требовалась объективная причина.

С собою, кроме одежды и вещей повседневной надобности, поэт вез кольчугу. И меч, его длинный рыцарский меч, оставался у пояса.

В лесу близ города Альби двое странников напоролись на разбойников. Тех было человек десять, и драться казалось бесполезным — тем более что Кретьен был без доспеха, а Этьену и вовсе запрещало драться его послушание. А что же тут поделаешь?..

Этьен гордо выпрямился, раздувая ноздри, и рек:

— Вы осмелитесь поднять руку на Доброго Человека?..

Главный из разбойников, рутьер с рябью оспы на щеках, виновато переминался с ноги на ногу, но поводьев Этьенова коня не отпустил. Понятно, неловко ему, конечно, да и катары — люди почитаемые, однако есть-то надо… Юноша некоторое время смотрел сверху вниз, ноздри его трепетали. Кажется, ему очень хотелось рутьера двинуть между глаз, невзирая на последствия… Кретьен внезапно понял, почему Этьену необходим, просто обязателен таковой обет — не причинять вреда. Потому что он очень легко теряет голову.

— Хей, возьмите, — сказал он негромко, удивляясь сам себе, и отцепил кошель от пояса. Деньги обоих друзей находились при нем по обоюдной договоренности; и кожаный мешочек упал в пыль, прибитую недавним летним дождем.

Один из разбойников нагнулся, удивленно взвесил кошель на ладони, заглянул внутрь. Присвистнул.

— А теперь дайте нам проехать, добрые люди, — сказал Кретьен так же негромко, в ушах у него, как молоточки, стучала прилившая кровь. — Больше у нас денег нет, это правда, а дело не терпит отлагательства.

Главный изумленно посторонился, сошел с пути. Этьенов конь, помотав головой, пошел вперед, нервно подрагивая гладкой шкурой. Этьен посмотрел на друга безумными глазами — «Ты что, спятил? Зачем ты это сделал?», но ни слова не сказал.

Они проехали совсем немного, когда вдруг сзади резанул слух долгий свист. Кретьен осадил коня, рука непроизвольно скользнула к рукояти. Что, им мало?.. Треклятые рутьеры, может, им еще и лошади понравились?..

Но догнавший их человек был безоружен и казался скорее растерянным, чем агрессивным. Отдуваясь, он протрусил к Кретьенову стремени и сунул ему снизу вверх на колени что-то темное, от чего поэт сначала брезгливо отдернулся, не успев разглядеть, что это за штука. Разбойник — тщедушный непримечательный парень лет восемнадцати — умелся обратно, пробормотав что-то нечленораздельное, и Кретьен, рассмотрев вещицу, понял, что это его кошелек. Захватанный, влажноватый от касания многих пальцев. В мешочке что-то позвякивало.

— Ничего себе! Он что, деньги тебе вернул?..

Внутри оказалось немного мелочи. Хватит раза три заплатить за постой.

— Ну… да, слегка.

— То есть как это — слегка?..

— Так, мелочь. Наверное, решили, что нехорошо оставлять нас уж совсем без гроша.

— Это потому, что мы — Добрые Люди, — горделиво отозвался Этьен, подьезжая ближе и заглядывая другу через плечо. Бледные монетки лунно поблескивали в угасающем закатном свете. — Нечестия не хватило начисто нищих Христовых грабить…

— Я, например, не из таких, говори за себя. Просто я понял, что не могу сейчас ни с кем драться. Не знаю, почему… Может, потому, что путь к Граалю и пролитие крови несовместны.

— Это, конечно, хорошо, — Этьен с сомнением покачал головой. — Нам даже хватит сегодня на хороший ночлег, на ужин… Но вот дальше-то что, а, благотворитель? В Шампань, стало быть, подадимся, к твоему мессиру Анри?.. Интересно, будет ли он мне рад?.. Вон в Монтвимере у вас, знаешь, что было?.. Сколько наших убили, а уж по тюрьмам-то пересажали…

— Да кому ты нужен, неуловимый проповедник? — Кретьен изначально собирался огрызнуться, но это получилось у него даже как-то ласково. — Неуловимый ты не потому, что никто тебя поймать не может. А потому, что никто не ловит. Потому что кому ты, кроме меня, вообще надобен…

— Ты хочешь оскорбить мою Церковь?.. Если бы, если бы я был никому не нужен, это было бы прекрасно… Но увы, тебе ли не знать, как оно на самом деле…

Вот негодяй, это он намекает на Парижскую историю. Не следовало ему рассказывать. Каждый имеет право на какие-то вещи, о которых не хочет слышать напоминаний. Ведь каждый же?..

— Да, Этьен, да, прости. Кстати, нас тут чуть на кусочки не разорвали, а ты все о своем, будто и не заметил ничего. Знаешь, я решил, в Труа мы не поедем. Тем более что нам совсем не по пути. Да и за тобой, как известно, по всему северу охота…

Глаза Этьена расширились от изумления. Ворчал он скорее для порядка, а не для того, чтобы и в самом деле заставить друга отказаться от этой — единственно разумной — идеи.

— Кретьен…Но… А как же тогда…

— Я подумал… мне лучше их не видеть. До окончания похода.

— Кого — их? Денег, что ли?..

— А, денег… С деньгами я разберусь. Не беспокойся.

— Но что ты собираешься…

— Пустяки. Просто продам кольчугу. Она дорогая, очень хорошая… И твоего гасконца продадим. И…

— И меня заодно?.. В рабство сарацинам?..

— Тебя?.. Да никто тебя не купит, сарацинам, им здоровые парни нужны. Зачем им бледные недокормленные послушники? Кроме того, — быстрый, через плечо брошенный взгляд в сумерках, — ты мне самому очень нужен. Нет, тебя я никому не продам.

Место — постоялый двор под Кагором, а время — конец июля. Денек был серенький, все время пытался накрапывать дождик — но решающей грозы, которая прорвет эту душную пелену, затянувшую небо, ждали уже не первый день. Жара стояла неимоверная, несмотря на влажность; как путники, так и кони почти не просыхали от пота.

— Похоже, сегодня громыхнет наконец, благородные господа, — бодро предположил трактирщик, грохая на стол бутылку темного вина. — Рыбки прикажете подать? — осведомился он невзначай, понимающе косясь на Этьена. Сначала, когда они только вошли, лысоватый торговец попытался бухнуться перед катарским послушником на колени и испросить у него благословения. Тот отказал, заалевшись от удовольствия — и нехотя объяснил, что он, увы, еще не посвященный. Но все равно трактирщик не перестал оказывать Этьену знаки повышенного внимания, с Кретьеном же, грубым франком, чей окситанский то и дело просверкивал ойльским акцентом, держался слегка свысока. Будь Кретьен чуть менее утомлен или чуть более обидчив, он бы, пожалуй, оскорбился. Иногда воспоминание о собственном рыцарстве вскидывалось в нем, как мутная взвесь на волне, и хотелось изречь что-нибудь вроде: «Веди себя учтиво, ты, мужлан!» Но, к счастью, это желание у него никогда долго не задерживалось.

Наскоро пожевав отвратительно приготовленной оленины с яблоками (или это была собачатина? Поручиться трудно… Зато вот рыбу здесь хорошо готовили), Кретьен захотел пойти спать. Лестница под его ногами жутко скрипела, и он с трудом различил голос Этьена, отвечавший кабатчику, что нет, господину Облаченному не нужно отдельной комнаты, господин Облаченный прекрасно перебьется вместе со своим другом… Похоже, здесь, на юге, не мешало бы скрывать, что ты — католик, устало подумал Кретьен, когда дверь за ним с грохотом захлопнулась. Комнатенка — не дворец, кровать, как водится, одна — спасибо, хоть вообще есть кровать, да еще и не слишком-то узкая… Ночевал он и в худших местах, и вповалку на полу с кучей храпящих простолюдинов под боком, когда если не хочешь в темноте лишиться сапогов, снимай их и клади себе под голову… Здесь, если разобраться, даже приятно, — только душно, как в склепе. А вот никаких распятий на стене, равно как и статуй в уголке, не наблюдалось. Что же, катарский юг, рай для Этьена, да еще и под катарским же Кагором… Деревянный потолок источен жуками, окошко — одно. Темно, как в погребе — кажется, пришла наконец грозовая туча.

Вошел Этьен, держащий деревянный подсвечник. Свечки — конечно, не восковые, а сальные, трескучие — жутко чадили.

— Правда же, здесь очень уютно? — возгласил светоносец приветливо, ставя всю конструкцию прямо на пол. — Кажется, там гроза собирается. Завтра должно прояснеть. Как думаешь, где можно твою кольчугу пристроить? К оружейнику снесем или дождемся ярмарки?..

— Ага, — невпопад ответил Кретьен, стягивая чулки и бросая их в угол. На душе у него почему-то было нелегко, да еще и голова… Наверное, это из-за грозы. Сам ливень он даже любил — с раннего детства, немало поражая этим своих близких, — но не душное, томительное ожидание. Тяжелое небо, набрякшее, потное… Надо спать, а завтра с утра, даст Бог, будет солнышко, и все засверкает заново, омытое потоками с высот…

— Доброй ночи, — пожелал Этьен, разуваясь и стаскивая верхнюю из двух власяниц через голову. Потом забрался на кровать, вытянулся, как кот. Он занимал вдвое меньше места, чем Кретьен.

— Жутко жарко, — пожаловался он, ворочаясь — обычная прелюдия к ночной проповеди. Кретьен уже приготовился внимать печальной истории о том, что Адам — это ангел Третьего Неба, а Ева — второго… Но вопреки своему обыкновению катарский послушник, повернув раскрасневшееся от духоты худое лицо к другу, неожиданно попросил: — Если ты не совсем засыпаешь… Расскажи мне еще раз, что там, в этой grant livre?.. Я плохо понял то место, где король наш…

— Что?!..

— Король… Артур, — растерянно повторил Этьен, приподнимаясь. — А что?.. Что-то не так?..

— Мне послышалось, ты сказал, — король наш…

— Ох, правда? Н-не знаю… Я этого не заметил. Может, нечаянно… А почему, кстати, ты такой убитый на вид, как Персеваль у отшельника?..

— Да ничего, все в порядке. Просто голова болит.

Он не солгал — голова действительно раскалывалась, будто от слишком тесного венца. Болело как-то странно — полоской надо лбом, и все сильнее и сильнее, уже больно было даже двигать глазами. Поэтому Кретьен глаза и закрыл.

— Что, сильно плохо? — взволновался Этьен, приподымаясь на локте. — Ну, может быть, давай я тебя полечу? Если хочешь.

— Ты умеешь? — изумился Кретьен, поднимая веки. Этьенчик, изготовившийся было задуть свечу, напротив, подвинул ее поближе, нагнулся над другом. — Ты разве целитель?

— Нет, я просто… Умею немножко. Не всегда получается, но, может, и поможет… Хуже-то уж точно не сделаю. Давай-ка я сяду, а ты положи голову мне на колени.

— Н-ну, попробуй, может, и не помру, — с сомнением согласился больной, не веривший в такие штуки. Но хуже-то и впрямь не будет, и он упокоил налитый болью шар головы на коленках у друга — даже сквозь власяницу чувствуя затылком, какой же Этьен костлявый. Скелет, да и только. Врачу, исцелися сам…

Тонкие, легкие пальцы, очень прохладные — даже в такую жару — пробежали по лбу чуть заметным касанием. Кретьен опустил веки, чувствуя себя почему-то безмерно умиротворенным, как… как младенец, что ли, в колыбели? Непонятно, что там Этьен делал — просто водил руками, едва прикасаясь; но лечимый на миг словно бы провалился, и там, куда он поплыл, мягко кружась, текла как будто прохладная вода. Качающая, набегающая, темная…

…Он резко открыл глаза и понял, что отсутствовал не более мгновенья. Что ты там делаешь, Этьен, хотел спросить он, пока комната и склоненное лицо лекаря обретали обычные очертания — и вдруг понял, что голова не болит. Она стала спокойной и легкой, и ломящий обруч исчез со лба, будто его и не было. Боль ушла настолько далеко, что даже пришлось вспомнить, что голова болела.

Кретьен в изумлении приподнялся, опираясь на руку, и лекарь, сидевший с закрытыми глазами, от неожиданности шлепнул его по лбу.

— Этьен… Как ты это сделал? Она же прошла!..

Целитель сам казался немногим менее удивленным.

— Правда? Уже?.. Надо же… В первый раз так быстро… Почти сразу!.. Нет, правда прошло?..

— Еще как. Слушай, Этьен, как у тебя получилось? Может, ты колдун? Или тебя твои… наставники научили?.. «Совершенные»?

Тот покачал головой, сам несколько сбитый с толку, но в кои-то веки довольный собою до невозможности.

— Нет, наставники ни при чем… Тут никто ни при чем. Это я сам умею, давно… С детства.

— А как, хоть сказать-то ты можешь? Что ты руками делаешь, или, может, говоришь что-нибудь особенное?..

Этьен спихнул исцеленного друга с колен, очень кокетливо — с тем особым кокетством мастера, завершившего труд, поэта, закончившего чтение вслух — отряхнул ладони, будто они запачкались.

— Да я и сам не знаю… Что-то делаю, наверно. Ну, и говорю… Когда как. Сейчас вот — «Отче наш» читал. Окситанский.

— Тогда, может, ты… святой? Лечишь наложением рук…

Этьен покраснел и, скрывая это, улегся лицом вниз. Ответил в подушку, невнятно:

— Нет уж, вряд ли, не смейся ты надо мною… Я человек жутко грешный, ты меня просто не знаешь.

— Да какие там у тебя грехи?.. Разве что как у… моего брата.

— У тебя есть брат? — фальшиво заинтересовался Этьенчик, и Кретьен Бог весть почему порадовался, что не назвал имени.

— Был… раньше. Он умер, давно… Мальчишкой еще. Ну, не стоит рассказывать.

— Ага-у… — целитель, которого, казалось, утомил процесс исцеления, зевнул и потянулся задуть свечу. — А лечить у меня, между прочим, не всякого получается. Вот маму я мог, в детстве… И еще кой-каких людей, разных. Но только тебя получилось так сразу; вот отца моего Оливье, например, я тоже лечить пробовал — ничего не вышло, прямо-таки совершенно ничего…

— А себя? Ты можешь лечить себя?

— Не-а, себя не могу. Других — сколько угодно, и не только голову, а еще жар могу сгонять, раны успокаивать, чтобы не болели… А себя — нет. Да мне того и не надобно, себя-то лечить… Болезни тела укрепляют дух. Вот отец считает, что лечить вообще никого не стоит, страдания плоти, они помогают от материи отрешиться…

— Да? А по-моему, наоборот. Тот, у кого живот болит, только о своем животе и думает. Христос вот недужных исцелял, например…

— Ну что за чушь, Кретьен, что за ерунда! — неудачливый проповедник, чуть не плача, оторвал лицо от подушки — только чтобы одарить безнадежного собеседника огненным взглядом. — Я же тебе раз сто объяснял!.. Иисус никогда никого не лечил, это все надо понимать духовно! Болезни тела — радость для христианина, средство к разрушению оков плотских и освобождению души…

— Слушай, — Кретьен в припадке дружеской нежности хотел было погладить проповедника по головке, но вовремя удержал нечестивую руку. — А раз все так, зачем же ты тогда… Только что… Со мною возился?..

— Н-ну…так уж… — Этьенчик смешался и свесился с кровати, внезапно решив задувать свечи. Там он, видно, нашелся наконец с ответом, ибо уже из темноты донесся его сонный голос:

— Подумал вот, что рано тебе помирать. Ты еще тут, на земле, не все закончил, твоя голова нужна миру. Кто-то же должен «Персеваля» дописать… И успеть обратиться в истинную веру!.. Эй, да ты, кажется, уже спишь?..

2

…Кретьен стоял в церкви, в Сен-Дени. Причем видел ее всю изнутри — с ее высокими, сплошными витражами, исполненную множества цветных радуг. Одна лишь странность — он был совершенно один здесь, в огромном стеклянном ларце, сотканном из разноцветного света, и теперь медленно шел под стрельчатыми арками к алтарю, где не было священника, в звенящей, высокой пустоте. Шаги его гулко раздавались под сводом, и, страшась этого рассыпающегося звука, Кретьен остановился. Посмотрел по сторонам.

Собор медленно наполнялся людьми — все какие-то смутно знакомые, только не вспомнить имен; все с опущенными лицами, очень тихие, только шаги и слышно. А сбоку, с витража, глянули знакомые прекрасные лица — Готфрид, Бодуэн, Раймон… Белые зубчатые стены.

Была во всем происходящем какая-то маленькая неправильность, всего одна — но она засела в душе, как заноза, и ее надо было решить, распознать тотчас же. Медленно, очень медленно, словно бы тело налилось свинцом, Кретьен поднял руку, чтобы перекреститься — и понял. Соотношение между ним и предметами, между ним и высотой храма — вот в чем ошибка. Он смотрел снизу вверх, смотрел, как карлик или… как ребенок.

Ребенок. Конечно, а как же иначе. Ему тринадцать лет, или даже меньше, и сейчас начнется месса. Маленькому Алену что-то нужно было здесь, что-то нужно от… кого? От священника?.. и тут зазвенел григорианский хорал.

Собор мягко качнулся от кружения сильных голосов, и Ален поднял голову. Витраж в высоте, прямо над алтарем — Древо Иессеево, цари и пророки. Лица их, неподвижные и яркие, светились сверху, как-то неуловимо меняясь — а самое верхнее лицо, источающее Дух Святой… Почему оно коричневое? Темная кожа, темные, изможденные глаза… Человек-дерево, человек-тень. Он растет из дерева, а дерево растет из груди спящей фигурки. Я его знаю. Это же…

Алену стало страшно, он не мог более глядеть — и отвел глаза. Теперь взгляд его пал на другой витраж, боковой. Въезд Господень в Иерусалим, многофигурная картина, яркая и слегка слащавая — умильные люди в белом, с зелеными ветвями в руках, умильная морда осла…

Только одно лицо — то, что было самым сердцем картины — не выглядело умильно. Лицо Господа нашего.

Черты Его, бледные и заострившиеся, казались почти трагичными. Нет, скорее задумчивыми — будто Он, все уже давно знающий, смотрит глубоко-глубоко в Себя, Самому Себе отвечая: да будет так.

…В себя ли?..

И тут Кретьен увидел.

Увидел, куда Тот смотрел.

В середину толпы, мимо ликующих лиц, мимо смиренных и радостных учеников, мимо длинных ветвей и каменных стен — на того, кто стоял, возвышаясь над всеми, никем не видимый, и тоже смотрел.

…Серое, больное, безнадежно старое и усталое лицо с тяжелыми, рублеными чертами. С чертами неподвижными, сомкнутыми, безрадостными, обвалившимися, как дом, запертый много лет назад, как животное, увидавшее духа, как лицо, вылепленное из земли. Кожа его была темно-серой, и ростом он вдвое превосходил любого из людей.

И Кретьен, обмирая и слабея, но уже не в силах отвести глаз, понял, что это — дьявол.

Они с Господом пребывали словно бы вдвоем — сильнейший в мире сем и сильнейший во всех мирах — и взгляды их встречались над головами толпы — безрадостным знанием торжества и спокойной болью узнавания.

«Ты скоро умрешь.»

«Я знаю. Что же с того?»

И Ален, в чьих ушах пульсировал отзвук хорала, певшегося уже на каком-то незнакомом языке, понял ясно, что более никто не видит этого витража так. И еще — что все фигурки на нем нарисованные, кроме двух. И что одна из двух настоящих — та, что цвета сырого пепла — медленно начинает поворачивать огромную голову. Голову, тоска которой весит больше, чем тяжесть всей земли.

— О, нет, нет — это сон — сон — этого не бывает — Господи, помоги — это сон, и сейчас я… я сейчас ПРОСНУСЬ!.. —

Ален с силой ущипнул себя за руку, впился ногтями так, что даже вскрикнул. От собственного вскрика — или от боли — он проснулся резко, весь дернувшись, и полежал с колотящимся сердцем, слушая, как в ушах затихает его собственный голос, оставшийся по ту сторону яви. Потом поднял дрожащую руку, перекрестился, прошептал слова молитвы. Локоть слегка болел от сильного щипка. Вытер пот со лба — все тело взмокло от пота, но по спине пробегала холодная дрожь. Повернулся, чтобы коснуться живого, настоящего Этьена.

Этьенова половина постели была пуста. Пуста и холодна, слегка примята — будто ее оставили не так уж и недавно.

Кретьен вскочил, нашарил в темноте свечку. Опускать руку к темному полу оказалось особенно неприятно. В окно глядела темная, неживая ночь — наверное, гроза еще не разразилась. При неверном, трескучем огоньке Кретьен нашарил свою нижнюю рубашку; чулки, которые он с вечера куда-то закинул, теперь висели в изножье кровати. Может, это и мальчишество, но сейчас Кретьен попросту не мог быть один. Он хотел видеть Этьена во что бы то ни стало, и прямо сию же минуту.

Наверно, парень по нужде пошел. Значит, надо спуститься и выйти на двор.

Спотыкаясь на скрипучих ступеньках, Кретьен миновал темную, пустую залу. Дверь и в самом деле была приоткрыта, значит, он не ошибся. Вот ведь, понесло Этьена туда в ночи… Он вышел во двор, затворил за собой дверь, огляделся. Дверь отхожего места распахнута, там пусто. Надо бы закрыть, но как-нибудь в другой раз. Сараи — как сплошная безжизненная серая стена. Господи, где же этот дуралей? Уж не отправился ли он, не дай Боже, погулять за ворота?..

Слега дрожа от нервного возбуждения, Кретьен оглянулся назад. Так, постойте, а это что за огонек?.. Похоже на свечу, такую же тусклую и скверную, как его собственная — та, что плакала на руку горячими каплями. Это конюшня. Этьен, Этьен, какого черта лысого тебя понесло ночью смотреть лошадей?..

Он бросился туда едва ли не бегом, желая только одного — увидеть друга. Непонятно, зачем. Но тогда это безумие пройдет, и все станет хорошо, как прежде.

— Этьен, — едва ли не крикнул он, толкая плечом высоченную дверь — и тогда фигура, стоявшая к нему спиной, ссутулившись у денника Мореля, медленно обернулась. Свеча трещала, установленная прямо на земляном полу между двоими, и Кретьен увидел ясно — его лицо. Черта лысого. Именно черта лысого.

…Его лицо, серое, неподвижное, безумно усталое. С глазами, полуприкрытыми тяжелыми веками. Лицо цвета мокрого пепла.

Кретьен подавился криком, и, прижимаясь спиной к двери, не смог отвести глаза. Свечка выкатилась у него из пальцев и улетела куда-то вниз.

— Вот, ты пришел, — медленно, почти не разжимая губ, сказал Тот, приближаясь по узкому проходу. Роста он был огромного, в полтора раза выше человеческого, и его квадратные, сутулые плечи едва помещались меж рядами денников. В которых не стояло ни единой лошади.

— Что… что тебе нужно? — попытался сказать Кретьен, но из горла вырвалось только слабое шипение. Никогда в жизни ему еще не было так страшно. Он даже не мог развернуться и броситься прочь, все силы уходили на то, чтобы не оползти по двери на землю, закрыв руками глаза. На то, чтобы продолжать стоять.

Тот, кажется, улыбнулся. То есть пепельные губы его раздвинулись, и за ними не блеснуло зубов — там не виднелось ничего, просто темнота.

— Я хочу взять твоей крови, Ален. Мне нужна твоя кровь.

В руках его откуда-то взялось широкое золотое блюдо. Почти грааль, мелькнула сумасшедшая мысль, это же почти грааль. Золотое, покрытое дивной резьбой, лучащееся камнями. Только не для гостий.

— Дай мне своей крови, Ален. Мне нужно твоей крови. Вот сюда.

Нет, блюдо он держал одной рукой, в другой же блеснул металл.

Протяни руку, дай крови, наполни кровью эту штуку. Потом — ступай, я отпущу тебя.

— Нет, — попытался сказать Кретьен, но звука снова не услышал. Губы его шевельнулись, сухие, как безводная земля, и он даже почувствовал, что они трутся друг о друга, как о трут. — Нет, нет, нет. Именем Господа, изыди.

Тот приблизился уже почти вплотную, Кретьен ощутил мертвенный жар его кожи. Кажется, он был обнажен, и тогда плоть его походила на мокрую землю. Или же одет, но тогда одежда росла на нем, как плоть.

— Я возьму. Ты дашь мне своей крови, Ален. Иначе я возьму кровь другого из вас. Мне нужна кровь. Вот сюда.

Нет, нет, НЕТ, Н-Е-Т!!! Но Кретьен уже не смог крикнуть, почти сдавшийся, почти протянувший — чуть загорелую правую руку, прямо в белом, мятом рукаве нижней рубашки… Не было пояса, не было меча. Но остатка сил все же хватило, чтобы услышать свой же собственный ясный, спокойный голос из мира яви, сказавший громко — «Проснись, дурак, ну же, сделай это!» — и изо всех сил откинуть голову, врезавшись затылком в выступающий твердый дверной косяк. На миг ему показалось, что череп раскололся надвое от острой боли — и он открыл глаза. Иногда во сне можно открыть уже открытые глаза, кто пробовал — тот знает.

…Комнату заливал серенький утренний свет. Тяжело дыша, Кретьен сел на кровати. Ну и ночка, помилуй нас, Боже. Вот что значит — ночевать в комнате без распятия. Утро уже. Этьена нет, постель даже не смята. Наверно, давно уже встал — немудрено, в такой-то душный день!..

Он поднялся, оделся, стараясь не спешить. Руки его слегка дрожали. Быстренько преклонил колени и прочитал утреннюю молитву — вместо распятья обращаясь к окну. От сна восстав, прибегю к Тебе, Владыко, Боже, Спаситель мой. In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen. Не дай Боже никому таких снов.

Потом Кретьен поднялся и поспешил вниз, найти Этьена. Спустился по лестнице — бледноватый еще, но спокойный. В окна струился блеклый свет ненастного утра. Нижний зал уже не пустовал — там сидели и пили несколько егерского вида малых, хозяин хлопотал, бегая в кухню и обратно. Горел огонь (в такую-то духоту!), какой-то замызганный мальчишка оглушительно драил медный таз.

И тут Кретьена в первый раз что-то дернуло. Какая-то мысль, настолько невнятная, что не укладывалась в осмысленное подозрение.

Что-то во всем этом было не так.

Будто устроитель мистерии предусмотрел почти все, но допустил одну маленькую, очень маленькую ошибку, из-за которой, однако же, дробится целое. Как портрет человека, у которого, например, одно ухо нарисовано вверх тормашками.

…Так, молчи. Сделай вид, что ты во все поверил. Принял спокойно эту слегка искаженную явь. Не подавай вида, что ты их раскусил. Вон уже и хозяин как-то странно косится на тебя, и один из бражников приподнял лицо — что-то почувствовав… (А ты знаешь, во что они все превратятся, когда поймут, что ты их раскусил?..)

…Трава. Там в углу комнаты растет трава. Зеленая и высокая. А это кто… прополз по потолку?.. Муха?.. Жук?.. Но почему такой большой? Или…

Стараясь выглядеть как можно более естественно и спокойно, Кретьен пересек залу под безмолвными, пристальными взглядами — даже маленький чистильщик таза поднял остренькое лицо (о, Господи, и это я принял за человека, ребенка?..)

Подошел к двери, стремительно распахнул ее.

За дверью была ночь.

Кретьен закричал — так, что голос его разнес в куски плохо склеенный мирок сна — и проснулся снова, проснулся в постели, залитый холодным потом, дрожа крупной дрожью. Утренний бледный свет заливал его нагое тело, разбросавшее все простыни. На краю кровати, спиной к нему, сидел Этьен.

…Безошибочно, чутьем острой, тоскливой нежности, чутьем безнадежной любви Кретьен уже понял все — на мгновение раньше, чем тот обернулся. Обернулся всем телом — лицом, обрамленным мягкими спутанными волосами, узенькими плечиками, слишком хрупкими даже для тринадцати лет…

Да, конечно, то был Этьен. Но не нынешний, двадцатилетний. Это был Этьенет.

Сон, только сон. Но это уже неважно. Я не хочу просыпаться, не хочу. Мне все равно. Я хочу остаться здесь, с тобой.

— Здравствуй.

— Здравствуй… Этьенет.

— Я рад тебя видеть, Ален.

Кретьен подобрался ближе. Сел рядом с братом, вплотную, не решаясь к нему прикоснуться. Он отличался хрупкостью и по эту сторону смерти, а теперь, лишившись плоти, казался совсем уязвимым. Не бери за руку, а то сломаешь.

— Почему… — голос Кретьена звучал хрипло, словно он сдерживал внутри боль и раздирающую нежность, — почему ты не приходил раньше… Этьенет?.. Я же… так просил тебя. Так звал.

— Я не мог, — мальчик говорил одними губами, почти беззвучно. Глаза его, прозрачно-серые, были расплывчаты — от воды и туманной дали, наполнявших их, как перевернутые чаши. Он казался не живым и не мертвым — тем, кто до последнего дня пребывал мертвым и еще не научился снова существовать. — Я хотел. Я люблю тебя, Ален.

— Я тоже… люблю тебя. Этьенет. Прошу тебя, не покидай меня.

Тот покачал головой. Волосы его, легкие, почти невесомые, казались слегка седыми. Он протянул полупрозрачную руку и коснулся ею лица своего брата. Пальцы его были холодными — как тогда, когда Ален нес его, помертвелого, бледного от воды, по душным летним улицам, — и такими же белыми, обесцвеченными. Старший брат не отдернулся от прикосновения, но взял его руку и поцеловал. Рука, сухая и неподвижная, мертвой рыбкой лежала в Кретьеновой ладони.

— Братик… Этьенет. Я люблю тебя. Я всегда любил тебя. Кроме тебя… мне не нужно никого.

Этьен покачал головой опять, серая вода — или слезы — качалась в его глазах.

— Не надо… Ален. Пожалуйста. Лучше расскажи о себе. Как ты тут живешь.

— Я?.. Как-то… Хорошо. У меня все хорошо, ты не беспокойся. Я вот тут… еду искать замок Грааля. И со мною есть друг. А еще я написал много. Стал… поэтом, настоящим. Но это все неважно, Этьенет. Это все потом.

Мальчик смотрел на него, не отнимая руки, одетый в ту же самую белую рубашку, в которой он умер. Ниже колен, с широким воротом. Ноги его были босыми и бледными, и казалось, что Этьенету холодно. Давно уже холодно.

— Тебе… холодно?.. Хочешь… я обниму тебя?.. Станет тепло.

— Нет, Ален. Не надо. Не трогай меня.

— Почему… братик?..

— Потому что я — мертвый, — обстоятельно, очень по-Этьенетовски объяснил тот, и в глазах его качалось то же странное выражение, от которого Кретьену хотелось упасть лицом вниз и так лежать. — Нельзя трогать мертвых во сне, иначе за собой уведет. А ты — живой. Тебе туда не надо.

— Мне надо быть с тобой.

— Нет.

Глаза его на миг изменились и стали цвета тумана, плывущего тумана за окном. Похоже, те, кто обставлял и задумывал этот сон, не позаботились о мире за стенами. Кретьену казалось, что подойди он к окну — не увидит там ничего. Ни двора, ни частокола, ни стен и башен Кагора вдалеке, за широкой полоской зелени — просто ничего.

— А ты, Ален, я вижу, изменился. Ты… забыл обо мне.

— Нет, Этьенет, это неправда, — Кретьен потянулся к брату, но тот слегка отпрянул. Кретьен ясно увидел мурашки озноба на своей обнаженной коже.

— Правда, Ален. Я не верил… Но теперь вижу сам. Ты нашел себе новую цель… Нашел себе нового меня.

— Нет, — мертвея, повторил Кретьен, силы которого таяли с каждым мигом. Холод отчаянья коснулся его изнутри, и в глазах поплыли, набухая, прозрачные капли.

— Да. — голос брата неожиданно стал из чуть слышного — холодным и острым. Обвиняющим. Он выпрямился и словно бы стал чуть выше ростом. — Ну что же, делай, что делаешь. Ты был таким всегда. В день, когда ты бросишь и его, как бросил меня… Когда ты опять не успеешь к реке… Тогда ты поймешь. Или найдешь себе третьего Этьена.

— Нет… — прошептал Кретьен, холодея, не в силах протестовать. Он мог только мотать головой, и от резких движений ледяные капли его слез летели в стороны, срываясь со щек.

— Да, Ален. — Голос этого человечка, этого маленького, полупрозрачного мучителя стал жестким. Если возможно в такое поверить — насмешливым. Бледный рот его искривился — улыбка ли, гримаса?

— Ты знаешь, что это так. Ты знаешь, что бывает с теми, кого ты встречаешь на пути. Твой путь убивает их, ты приносишь своему пути жертвы. Человеческие жертвы.

— Нет…

— Да, кретьен, — это слово прозвучало едва ли не насмешкой, названием, а не именем. — Да, христианин, ты нарушаешь обеты. Ты обещал остаться со мной. Ты не сделал этого. И не говори мне, что не знаешь…

— Нет…

— Не говори, что не знаешь, почему ты тогда не успел!

Последнюю фразу Этьен выкрикнул — пронзительно, почти визгливо — и старший брат, к тому времени уже простертый на полу у его босых ледяных стоп, залитый слезами и почти слепой, резко и ясно, как при вспышке молнии (того света… часовня, замок, свет. Ослепительный свет в руках у человека) — при вспышке света он увидел, что же здесь не так. Чего не хватает в облике маленького чудовища, сидящего перед ним, убивающего его.

Святая Земля. Мешочек, ладанка. Этьенет не снимал ее с груди. Только когда купался. И похоронен был вместе с ней.

— Ты не мой брат.

Говоривший подавился словом. Мгновение он смотрел Кретьену в глаза — (вода, у него в жилах вода) — и в глубине зрачков мелькнуло что-то новое — удивление? Страх? Недовольство?

— Ты не мой брат, — повторил Кретьен, поднимаясь. Его трясло — но теперь уже дрожью ярости. Как он посмел. Холоднокровная тварь с бледной жидкой дрянью под кожей. Как оно посмело присвоить облик Этьенета… его голос?..

Он рванулся, готовый броситься на оборотня, давить его, душить голыми руками. Но тот сжался, съежился в уголке кровати жестом перепуганного мальчика, таким Этьенетовским жестом, что кулаки старшего брата разжались сами собой.

Чем бы оно ни было, оно очень маленькое. И оно чувствует страх.

— Убирайся, — прошептал он, закрывая глаза. Да, оно — лишь пустая оболочка, под которой нет ничего от того, что звалось Этьенетом. Но это тело… этот образ принадлежал некогда его брату. Слезы с новой силой заструились по лицу, и Кретьен отступил на шаг, чтобы не упасть. — Именем Господа Христа, убирайся, откуда пришло… Убирайся.

Когда он взглянул снова, поднимая руку для крестного знамения, лже-Этьенет страшно исказился. Он как-то подобрался весь, словно для прыжка, еще уменьшился, в лице промелькнул цвет серого пепла. Оскалил зубы — маленькие, белые, острые. С треугольными резцами. Как у Этьенета лет в семь.

…И вдруг все прекратилось. Судорога прошла по призрачному тельцу — и оставила его, и это на миг стал опять совсем Этьенет — бледный, тринадцатилетний, с усталым, прекрасным лицом.

Губы его двинулись — он что-то прошептал. Кретьен уже не мог смотреть, но расслышал — «Прости, прости меня. Я люблю тебя…»

Поняв, что падает, падает, валится, и сон расползается, не удержать, нет, нет, Этьен, не уходи, не уходи, Этьен, нет, нет…

— Нет, нет, Этьен… нет…

— Мессир Кретьен! Мессир… проснитесь! Да проснись же ты, ради всего святого!..

— Этьен… нет, Этьен, — он наконец разлепил безумные, почти что белые глаза, вглядываясь в лицо склонившегося над ним. Перепуганный, молодой катар изо всех сил тряс и тормошил своего друга, и мягкие волосы его слегка задевали Кретьена по щекам.

— Этьен? — повторил тот совершенно больным, сумасшедшим голосом; лицо у него было совсем мокрое, и волосы, и подушка.

— Да, да, это я… Все хорошо. Все хорошо, ты проснулся.

— Этьенет, — выдохнул Кретьен, вцепляясь в друга мертвой хваткой, но имя теперь относилось не к мертвому, ушедшему в тени сна. Оно было сказано живому, названо как его имя. И пробудившийся зарыдал, как малый ребенок, которого побили, — зарыдал, ткнувшись головой в черную, колючую ткань Этьеновой рубашки. Друг, пораженный, неуверенно гладил его по волосам. Таким он Кретьена никогда не видел — как, впрочем, и никто на свете — но это не приносило утешенья. Этьену стало жутко. Впервые в жизни он видел своего друга слабым, и, прижимая к груди его растрепанную голову, прошептал сам себе что-то невнятное. Кажется, молитву. А может, еще что-нибудь.

3

— …Знаешь, — старший из двух всадников слегка осадил вороного коня. — Я хотел сделать здесь еще одно дело… До того, как мы уедем.

— Да? — младший насторожился, но виду не подал. — И какое же?..

— Исповедаться. Вообще, в церковь сходить.

Ну вот, так Этьен и знал! Лиха беда начало!

— И с чего это тебе вдруг… взбрело на ум?

— Да вот так уж… взбрело. Помолиться перед дорогой.

Юный катар весь скривился.

— Помолиться! Кретьен! Да сколько же раз я тебе говорил!.. Неужели же непонятно, что нет никакой разницы, где молиться — в кабаке, в поле, на улице… Или в этой вот, — он махнул рукой в конец узкой улочки, где высился, взлетая над домами, указующий в небо шпиль. — В твоей… сатанинской синагоге!.. Господь Своих детей везде слышит, а если уж не слышит — так запираться от Него в стенах тем более бесполезно!.. Ты же умный, Кретьен, ты же не фанатик какой-нибудь, который верит в то, что ему вдолбили прелаты… Пилаты…

— Мне нужно исповедаться, — голос Кретьена звучал ровно, бесстрастно. Он ехал, не глядя на собеседника — только в ясное, бледно-голубое небо. Светлое небо над городом Кагором.

Улица, не в пример Ломберским, была широкая — легко можно проехать вдвоем. Тем более что это главная улица, к собору же ведет!.. Этьен заехал чуть вперед, заглянул другу в лицо.

— Послушай… Я, наверно, очень плохой проповедник… Мой отец бы смог… Ну ради меня, пожалуйста, не ходи ты туда, не губи душу!..

— Этьен… Ну какая тебе разница? Ты же сам говоришь — Господь Своих людей везде слышит, так, может, меня услышит и в церкви. Представь, что меня просто так воспитали. Матушка научила. Привычка у меня такая, с детства…

— Она дурная, друг мой, верь мне, — Этьен вложил в голос всю силу убеждения, на которую был способен. Кретьен обернулся, посмотрел ему в глаза. Честные, серые, благородные.

— Ну не старайся ты меня спасти, Этьенет… Как твой отец говорит, — спасает не человек, спасает Дух Святой. Я же вот верю, что ты спасешься, хотя ты и не принадлежишь к моей церкви. Почему бы тебе не сделать насчет меня того же вывода?..

— А, ладно, поступай как знаешь, — Этьен отвернулся, махнул рукой. Ему было очень плохо. Он чувствовал себя, по правде говоря, просто жалкой тряпкой. Куском бесполезной плоти. Что проку становиться священником, держать посты и учиться проповедовать, если даже своего лучшего друга не можешь спасти?.. Можешь только беспомощно, бессильно смотреть, как он сам, своей рукой обрекает себя на бесконечную цепь отвратительных перевоплощений, на этот плотский ад… Но что же делать, если не может Этьен его переспорить. Не может, хоть ты тресни.

(Если бы я относился к нему равнодушнее, все могло бы повернуться иначе, мрачно думал Этьен, кусая в кровь нижнюю губу. Тогда бы я был жесток. Я метал бы молнии, как может это делать отец… А так… проклятье, плоть слаба! Нельзя никогда ни к кому так привязываться! Еще немножко — и я соглашусь, что он прав, и с улыбочкой подожду его у дверей этой церкви Сатаны… проклятая слабая плоть, язык, не умеющий говорить, руки, из которых выпадают поводья… Ох, Отче наш, сущий на небесах, сделай, сделай что-нибудь, пожалуйста, просвети ты этого идиота — не ради меня, Отче, ради него…)

— Приехали, — Кретьен легко спешился, огляделся в поисках коновязи. — Ты в церковный двор войдешь, я надеюсь? Это ведь вам не запрещено? Да и за лошадьми присмотришь, а то вон Морель, по-моему, заметил даму… своего сердца.

И впрямь, с ними разминулся всадник на гнедой кобыле, и черный жеребец затанцевал в поводу, раздувая могучие ноздри. Этьен фыркнул — вот они, плотские страсти, налицо! Удивительно ли, что желая сподобиться Царствия Божия, их надобно отвергать?..

Лошадиная красавица уже скрылась, но Морель и у коновязи продолжал приплясывать, кося огненным глазом.

— Зверюга, — ласково сказал Кретьен, трепля его ладонью по холке. — Ничего, вот вернемся из похода — найду тебе невесту… А пока терпи, негодный, стремись к совершенству… Этьен, я постараюсь скоренько. Постарайся тут не помереть до моего возвращения, ладно?

Катарский послушник только тяжело вздохнул. Кретьен глянул на него и решил не говорить фразу о том, что Морелю, возможно, помог бы в его беде консоламентум. Почему-то ему показалось, что Этьен сейчас не оценит шутку по достоинству.

Ничего, иди, подумал Этьен с внезапным облегчением. Все к лучшему, видит Господь. Как только ты заикнешься на исповеди этому служителю диавола, что ищешь Замок Грааля — или что дружишь со мной — тебя немедленно прогонят прочь. Может, даже отлучат. Тогда-то ты наконец поймешь, чему поклонялся, тогда ты увидишь во всей красе истину о своей разлюбезной церкви… И все станет очень хорошо.

Впрочем, кто знает, холодком пробежала по спине новая мысль — если ему предложат выбор, что он выберет?.. Может быть, свою церковь. И тогда… тогда все пропало. В конце концов, что ему я и мой отец?..

Ну нет, это же Кретьен, он не такой, — отмахнулся катар от своей тревоги, как от назойливой мухи. Я же его знаю. (Уверен, что знаешь?.. А, Этьенчик?..) Да, да, уверен!.. Мы же… говорили про Город. Мы видели друг друга совсем беззащитными, открывались до конца. Он меня не предаст. И Грааля не предаст.

…А ведь всякое бывает. Мало я, что ли, слышал историй о предательствах — дети порой предают родителей, братья — друг друга… Недаром отец говорил — старайся не доверять никому, кроме лишь собратьев по вере! Кретьен ведь так много знает. Мы же у него в руках. И, ради своего спасения…

Перестань, как тебе не стыдно, идиот! — мысленно крикнул Этьен сам себе, и даже в наказание ударил себя в челюсть кулаком. Не ожидал, что получится так сильно — но так тебе и надо. Кого ты подозреваешь?.. И — в чем?.. А кроме того, если так, то уже все равно. Если так случается на свете, то плевать, что будет со всеми нами. Значит, мир и спасение не стоят и обола. Значит, нет правды в царстве диавола.

А на самом-то деле она есть, я знаю, я видел. И все будет хорошо.

Но все-таки маленькая тень продолжала бродить неподалеку, когда за Кретьеном ухнула, закрываясь, тяжелая дверь, и Этьен принялся мерить шагами церковный двор, кусая губы и повторяя свою единственную молитву.

…Кретьен вошел. Дверь гулко ухнула, закрываясь за ним. После жаркого дня в церкви было, пожалуй, даже холодно. И — совершенно пусто.

Причем, похоже, здесь пусто всегда. Как это дико! Кажется, на юге католическая церковь столь же загнана и нелюбима, как катарская — у нас на севере. Хорошо, что я сюда пришел, подумал Кретьен, преклоняя при входе колено и истово крестясь. Очень хорошо. И дело не только в том, что мама с детства приучила меня не начинать никакого важного дела без исповеди. Кроме того, есть вещи, после которых быстро тянет в церковь. От вчерашнего кошмара хочется спрятаться здесь. От… того, у кого лицо цвета мокрого пепла. И еще непременно надо дать здешним священникам и служкам денег, чтобы они молились за раба Божьего Этьена, упокой Господь его душу.

Подойдя уже к самой ризнице, Кретьен обернулся на вход, как оборачиваются, почувствовав пристальный взгляд в спину — и вздрогнул. На него действительно глядели.

Там, над входом, был Всевышний. Sanctus, Sanctus, Sanctus Dominus Deus Sabaoth. Или нет, Христос — но в роли Пантократора, Судии. Отделяющий широким, неумолимым движением раскинутых рук — агнцев от козлищ. К избранным — правая, поднятая рука, там лоно Авраамово, гармония, светлые стройные фигуры. Левая, несущая наказание длань — опущена, карая порок, и судорожно сжавшиеся фигурки скорчились в мучении, и более нет им места среди людей. В мире черное и белое были безнадежно перемешаны, но пришло время, и Господь отделяет Своих. Лицо Его, белое, суровое и глядящее прямо… Его лицо…

Кретьен, побледнев, перекрестился. Прости меня, Господи, я не хочу оказаться слева, о, как же я не хочу оказаться слева…

…Он толкнул ризничную дверь. Маленький, лысоватый, старый священник, дернувшись всем телом, вскочил ему навстречу из-за стола.

— Сын… мой… Что вам угодно?..

— Я хотел бы, — и Кретьен с внезапной дрожью жалости, изумления, боли — понял, что священник его испугался. — Отец мой, — сказал он со всем вежеством, на которое только была способна его рыцарственная душа, сказал, преклоняя на пороге колено, — отец мой, я хотел бы исповедаться.

…Многое видел в жизни Кретьен, но вот такого — еще никогда. И более того — никому бы не пожелал того увидеть. Это была церковь Божия, та, которую он привык видеть в силе и славе, скорее подавляющей и грозной, нежели уничиженной. Церковь Божия, где в пустеющем соборе старенький священник боится входящего человека, боится, что явились защитники ереси — как-нибудь ущемить его… Кретьен бы все пережил — даже если бы ему предложили выбор: церковь или друг. Тогда он, наверно, выбрал бы того из них, за кем в данный момент видел бы правду. Но вот этого он спокойно воспринять не мог, и в этот миг стал ревностным католиком — более, чем когда бы то ни было. «Сатанинская синагога», вспомнилось ему скривившееся лицо Этьена, — и единственный раз за все время ему захотелось Этьену как следует врезать.

Что ж поделаешь, грубый франк. Что ж поделаешь, есть такая порода людей — они защищают тех, кого бьют. И в этот момент им даже все равно, правы те или нет. Увы им, увы.

— Отец, я… хочу покаяться в грехах.

— Говорите, сын мой. Говорите без утайки, с истинным раскаянием сердца, и помните о пяти ступенях покаяния — осознание греха, испытание совести, покаяние изустное, чистосердечное раскаяние и намерение боле не грешить.

Священник, при виде Кретьенова послушания, словно оттаял сердцем. А когда он, приосанившись наконец, указал покаяннику на скамеечку для коленопреклонения у своих ног, мир понемножку вошел в свою колею. Похоже, этот отец готов был отпустить любой грех за одно только достоинство — что к нему явился не катар, а честный католик.

— Грешен я гордыней. Пред высшими и пред равными. Так же грешен похотью. Я предавался греховным мыслям о замужней даме, жене моего сеньора.

— Так, сын мой, так… А не предавались ли вы с этой дамою плотскому греху, скажите без утайки — Господь все грехи прощает…

— Нет. Нет, никогда.

— Это хорошо, сын мой, это хорошо…

— А еще предавался я отчаянию. И давно не вспоминал о Церкви Божией. Лгал — как казалось мне, во спасение; гневался, презирал. Давно не вспоминал с раскаянием, что виновен в смерти моей матушки — она умерла от тоски по мне.

— Что еще, сын мой?.. Не убивали, не лжесвидетельствовали, не блудодействовали?

— В душе своей стократ все это совершал. Но въяве — не попустил Господь.

— Сим отпущается раб Божий… как ваше имя, сын мой?

— Ален.

…Он закрыл глаза, чувствуя, как они теплеют от слез. Но, твердо решив не плакать, он сжал зубы, радостный, радостный — и так стоял, пребывая словно бы в теплой воде, пока священник читал молитву отпущения.

— Встаньте, сын мой. Епитимья вам — пожертвовать на церковь, сколько можете, да посетить на Успение Богородицы какой-нибудь большой собор вашего края. Вы ведь не отсюда, наверное?..

— Из Шампани.

— По выговору оно и видно… Ну, вы сами знаете, что у вас там крупного есть, а если на юге останетесь — так у нас тут Сен-Жилль, или вот собор Святого Павла в Нарбонне, в Тулузе — святой Сернен, а в Кастре — Сен-Винсент… В Альби — святая Сесиль, а в Оше — Богородица… Наша-то — небольшая, но сюда тоже можно…

— Благодарю, отец.

— Не за что, не меня — Господа благодарите…

— Вот, возьмите на церковь.

Бледные глаза клирика расширились, когда он заглянул в кошелек.

— Сын мой… Да вы щедры…

(Бог с ней, с этой кольчугой. Ну, заедем в Труа, подумаешь. Или наймусь на корабль гребцом, а Этьен поедет на деньги от продажи коня…)

— Что вы, отец, вовсе нет. Можно ли попросить вас… молиться за душу моего брата?

— Ну, разумеется… Как имя?..

— Этьен.

(Имя, горькая льдинка, исходящая наружу из горла.)

— Этьен, а другие имена либо прозвища — есть?..

— Есть. Талье.

— Талье, сын мой?..

— Арни.

— Талье-Арни, сын мой? Я верно расслышал?..

(Почему я так сказал, Господи? Ответь мне, я сам не знаю. Ну… значит, пусть будет так.)

— Да, отец.

…- Исповедь окончена, сын мой, Ален. Вставайте же.

Колени уже слегка затекли, но Кретьен не спешил подниматься.

— Отец… Жоселин. Я хотел… Еще сказать.

Насторожившись, клирик как-то весь подобрался. Чего он еще хочет? Неужели задумал признаться в ереси или еще в чем?..

— Я хотел попросить… благословения.

(Это — прыжок в воду с моста. Все или ничего. Как в детстве он боялся выдирать зубы, а отец научил — если сразу, то не больно… Если не мяться, не размышлять, а сразу, одним рывком — р-раз! Все — или ничего.)

— Я ухожу… В далекий путь. Искать Замок Святого Грааля.

Кретьен прыгнул, и вода с грохотом сомкнулась над ним.

Священник молчал целую вечность. И от того, что он скажет, зависела Кретьенова судьба. Зависело, кто выйдет отсюда после исповеди. Человек — или тень. Мертвый — или живой.

Господи, помоги мне, если я прав. Или убей меня, если я неправ. Потому что я, кажется, уже не смогу повернуть обратно.

— Что же, сын мой… Это опасный и долгий путь. Но он ведет к великой реликвии, и… — священник, слышавший слово «Грааль» второй раз в жизни, а в сочетании с замком — и вовсе впервые, несколько раз перевел дыхание, потом последний раз помедлил — и прыгнул вслед за ним.

— Dominus tecum.

— Et cum spiritu tuо.

— Benedicat ti omnipotens Deus, Pater, et Filius, et Spiritus Sanctus.

(И Дух Святой…)

— Амен, — ответил Кретьен, и тысяча роз всплеском зацвела у него перед глазами.

— Иди в мире Христовом, Ален.

Он поднялся с колен, ослепленный сиянием, израненный светом, истекающий Радостью. Он шел к дверям, как слепой, и едва не забыл преклонить колено, оказавшись напротив алтаря. Пол плавно качался под его ногами, стены хохотали, Христос-Пантократор улыбался. Ангелы обнимались над входом. Грешники со сцены Суда ликовали. Цветы расцветали из камня под ногами.

Старенький отец Жоселин проводил его почти до самых дверей. В это время за порогом, ярко освещенный безжалостным солнцем, возник хмурый Этьен. Зыркнул в сторону собора — не идет ли?.. А то пропал невесть куда, непонятно, что там можно столько времени делать… Может, его там проклинают… торжественно?

Отец Жоселин шарахнулся от нарисовавшейся за дверьми черной фигуры. Ох, как знакомы ему были такие, облаченные в самую жару в черное, недовольно косящиеся в сторону храма…

— Сын мой, Ален… А этот человек… он — с вами?..

— Да, он меня ждет.

— А почему же он следом за вами… не вошел в храм?..

— Он… не мог.

(Вот она, единственная вина, в которой Кретьен не исповедался. Вот она, эта вина, ходит за порогом в черном одеянье. Этьен, дружба с еретиком. Почему же ты не сделал этого, а, покаянник?.. Да очень просто — потому что я не считаю свою дружбу грехом. Не считаю.)

Священник слегка сжался. Вот, впервые за много месяцев — такой подарок судьбы, и тот оказался с подвохом!..

— Сын мой… Этот человек… — (Сказал, словно выплюнул слова изо рта). — Он — ваш… наставник?

— Нет. Он — мой друг.

— Вы неосторожны в выборе друзей, сын мой.

И сын отвечал со спокойной готовностью — ему, и Господу-Судии на барельефе, и бледному горячему небу, — всем, кто мог его услыхать:

— Да.

4

Этьен внутренне ликовал. Он еще не спросил друга, что же случилось. Но взгляд того был таким отрешенным, руки так заметно дрожали, когда он отвязывал Мореля, и с первого раза ловкий Кретьен не смог сесть в седло, нога проскользнула в стремени. Этьен пока не трогал его — сначала надо уехать подальше от сатанинской синагоги. Хорошо все-таки, что здесь, на юге, римская церковь слаба — за ними никто не гонится. И никто не в силах их задержать. А свои пустые проклятья пусть расточают, сколько им влезет. Кто этого боится?..

Теперь главное — утешить друга. А то он, кажется, сейчас упадет с коня от горя. Еще бы — потерять веру в церковь, которую считал истинной тридцать с лишним лет!..

— Кретьен…

— А?..

— Ну… как? Что тебе там… сделали?..

Кретьен обратил на друга взор — и Этьена прошибла дрожь. Кажется, его дорогой друг спятил. Потому что то, что плясало сейчас, дробясь бликами света на его лице, было вовсе не отчаянием. Это горел восторг, сияние, радость такая сильная, что уже почти слитая с болью в высшей точке накала.

— Этьен, — голос его был тихим. Но огонь сердца, казалось, вот-вот выплеснется у Кретьена изо рта. — Этьен, я рассказал священнику… все.

— ВСЕ?

— Да, о Граале.

— И…

— И он благословил меня в путь.

— Благословил тебя?.. Ты сказал, он тебя…

— Благословил.

Этьен, прежде пророчивший другу падение с коня, сам чуть не вывалился из седла. Пожалуй, если бы Кретьену предложили на выбор — все сокровища Антиохии или подобное выражение Этьеновского лица — он безоговорочно выбрал бы второе. Это зрелище, воистину, стоило десяти лет жизни.

Глаза катарского послушника едва ли не в прямом смысле слова полезли на лоб. Цвета он стал невнятного — не бывает в природе подобных цветов. Кажется, он даже сказать ничего не мог; Кретьена охватила такая горячая волна любви к другу, что он едва не выпрыгнул из седла вертикально вверх. Наконец Этьен овладел своим языком, но единственное, что он смог — это возопить, как герой античной трагедии:

— Католический священник?!..

Что там Антигона, что там Этеокл и Полиник!.. Кретьен заорал так, что все окна, выходящие на улицу, мгновенно распахнулись, конь Этьена оступился, с одной из крыш сорвалась стая голубей, в соборе вздрогнул священник Жоселин, решив, что его духовного сына зарезали-таки злобные катары, а сам духовный сын едва не оглох от собственного восторга.

— Да!!! Да!!! Да!!! Этьен, мой милый… Этьенчик, дуралей, как же я тебя люблю!!!

— Значит… тебя не отлучили?.. — медленно приходя в себя, возвращаясь в нормальную цветовую гамму, спросил юный катар. Кретьен, продолжая бесноваться, потянулся и прямо с коня облапил его руками, сжал в объятьях, трижды расцеловал. Тот ответил на объятье, цепляясь за друга, как утопающий — за соломинку, но тот даже не заметил. Бросив стремена, он ударил Мореля по бокам пятками и запел во все горло, не стесняясь ни своего похороненного в песках Сирии голоса, ни буйного веселья в понедельник утром. Так продолжался самый радостный день в этой человеческой жизни.

   — Veni, Sancte Spiritus,    Et emitte caelitus    Lucis tuae radium… [15]

Этьен, подпевай! Ты что, не рад? Теперь все будет очень хорошо! Или тебе песня не нравится? Она же про Дух Святой, вполне катарская!

— Да нет, нравится… И… я рад. Рад, конечно же. Просто… Я ничего не понимаю. Как же так может быть?..

— А и не надо ничего понимать! Ты просто радуйся. Господь наш радостных любит!

   Veni, pater pauperum,    Veni, dator munerum,    Veni, lumen cordium… [16]  —

И наконец — тихий, но чистый и красивый — второй голос присоединился к пению, и горожанка по имени Гильельма, мимо чьего дома они проезжали, с опаской сказала своей дочке Раймонде, девице на выданье:

— Ишь, господа небось гуляют, нет им ни будней, ни воскресений! Или школяры бесстыжие напились и буянят, как бы не подожгли чего, с них станется…

А гимн на два голоса все летел и летел в тишину широкой вонючей улицы, вдоль длинной сточной канавы, вдоль разогретых солнцем домов:

   — Consolator optime,    Dulсis hospes animae,    Dulce refrigerium!    O lux beatissima,    Reple cordis intima    Tuorum fidelium!    Veni, Sancte Spiritus… [17]

Но двое поющих пели по разным причинам. Кретьен — от радости. А Этьен — он не просто пел. Он молился.

(Очищай нечистое, Орошай иссохшее… Направляй заблудшее… Дай всем почитающим Упованье твердое… О, приди к нам, Дух Святой…)

О, приди, Consolator Optime. Приди, Утешитель, и спаси нас.

5

…Он проснулся оттого, что на лицо ему падал солнечный свет. Окно спальни располагалось в глубокой нише, да еще и витражное — но на закрытый правый глаз Кретьена пришлось как раз белое стеклышко, один-единственный ослепительный луч. Какое-то время он еще боролся с пробуждением, морщась и отворачиваясь — но настырное солнышко опять добралось до его лица, пощекотало щеку теплым касанием. Он улыбнулся и открыл глаза.

Первым, что он увидел, была темная фигура, силуэт возле окна. В первый момент, не совсем еще проснувшись, Кретьен смутно вспомил, что в такой самой позе запомнил Этьена, когда отходил ко сну. Тот сказал, что ляжет позже, что ему надо еще подумать. Решив, что к другу, как всегда, от жары сон не идет — ничего, посидит, носом поклюет и ляжет, не в первый раз — Кретьен быстро отключился, засыпал он всегда стремительно, если его не донимали тяжкие мысли. А сейчас тяжких мыслей не приходило, все прекрасно и просто, путь светел и прям, а замок сеньора Бержерака очень гостеприимен, и ужин был очень и очень хорош… Одно неприятно — это вчерашний богословский диспут, совершенно в стиле жанра, разыгравшийся между ними с Этьеном. Перед сном катарского послушника потянуло говорить на опасные темы, и Кретьену нехотя пришлось обсуждать с ним, что значат слова насчет глаза, который надо себе выколоть, если он тебя искушает. «Всякий грех и хула простится человекам, а хула на Духа Святого не простится человекам», — зачитывал Этьен в темноте, низко склоняясь к бледно светящимся страницам, и эти слова оказались последним, что поэт осмысленного слышал. А дальше он, к стыду своему, кажется, заснул. Самое печальное, что все подобные беседы, сколько их ни велось, не давали доброго плода — да и вообще никакого. Или Этьен решал его, безнадежного идиота, спасать от тьмы невежества — и это еще полбеды — или, что гораздо хуже, начинал терзаться собственным ничтожеством. Еще бы, объяснить не умеет… А доводы вроде «Ну я тебя прошу, поверь мне — я знаю, что это правда, и желаю тебе только добра» — Кретьена не убеждали, а напротив же — вызывали желание погладить друга по головке. Или стукнуть по ребрам. Да кого же тут стучать-то, кости кругом, только ушибешься…

Больше всего Кретьен любил Этьена, когда тот забывал о существовании церквей вообще. И преображался — в воплощенную радость, в целомудренного рыцаря с возвышенным и одновременно детским лицом, в вассала Короля Былого и Грядущего, делящего с другом опасный поход. Однако последние несколько дней по дороге от Альби таких моментов почти что не случалось.

Город Бержерак располагался уже достаточно близко к северу, чтобы быть католическим; в отличие от насквозь катарского Ломбера, здесь не считалось хорошим тоном немедленно просить благословения у Совершенного, повергаясь пред ним на колени, или снимать распятия со стен. Однако Этьена сочли именно тем, кем он и являлся, хотя и махнули на него рукой; веротерпимый, или же просто — веробезразличный сеньор Бержерака достаточно приветливо принял у себя знаменитого поэта (сей рыцарь лет тридцати, чем-то похожий на более тихий вариант мессира Анри, даже умел читать!) Поэта — а заодно и его катарского спутника, а какая разница-то, лишь бы капеллан не пронюхал и не возмутился особенно громко… Кретьен был не прочь, чтобы ужин им подали наверх, в выделенную хозяином спальню — вместо рыцарского зала: он и сам не особенно рвался в общество, кроме того, жутко устал в дороге. Затяжная непогода задержала их на пару дней, и сегодня, в первый погожий денек, пришлось проделать далекий путь — почти без минуты отдыха, от рассвета до заката. Оттого постель пришлась как нельзя более кстати, и какие уж тут дискуссии о евангельских фразах! А Этьен — он, наверное, железный. Или настолько уже умертвил свою плоть, что она и пикнуть не смеет — позволяет издеваться над собой как попало. Да, при том, что Кретьен был выше и сильнее своего друга, тот, как ни странно, обладал несравненно большей выносливостью, и поэт даже не очень удивился, проваливаясь в сон, что тот, кажется, все еще сидит на своем стуле и даже что-то читает вслух…

…Да, именно в такой же позе. Господи Боже, он что, так просидел всю ночь?

— Этьен!..

— А, вот ты проснулся, наконец, — слегка дергаясь от его голоса, отозвался катарский послушник, подымая склоненное лицо. Кретьен слегка заледенел от его меловой бледности. Извечные синие круги вокруг глаз теперь стали черно-фиолетовыми.

— Этьен… Ты что, не спал всю ночь? Так и сидел тут?

— Ну… да, — голос его был каким-то безжизненным. Кретьену, еще мягкому и беззащитному после сна, стало страшно.

— Ну зачем, а?.. (Этьенет, хотел сказать он, но слово застряло у него в горле.) — Плоть, что ли, умерщвляешь?.. Нам же ехать опять целый день, с коня свалишься…

— Я хотел подумать.

— И как?.. Получилось? — последний раз попытавшись шуткой изгнать тень беды, Кретьен отчетливо понял, как же это неуместо. Его улыбка словно повисла в пустоте, как протянутая в приветствии и не взятая рука.

— Получилось. — Голос Этьена звучал ровно, спокойно, и даже против света было видно, какой бедняга бледный. Да еще эти идиотские черные одежды усугубляют белизну. — Знаешь, Кретьен… Мне надо тебе кое-что сказать.

— Скажи, — Кретьен хотел подойти поближе, но вдруг отчетливо осознал неким шестым чувством, что разговор, который сейчас состоится, нельзя вести голышом. Он огляделся и взял висящую в изножье кровати рубаху.

…Увидев лицо Этьена вблизи, он почувствовал, что в комнате — жуткий сквозняк. Катарский послушник был не просто бледен — бледно-зелен, с веснушками, проступившими на носу, как брызги грязи. Нижняя губа — и точно, искусана. В отличие от мессира Анри, в минуты сомнений грызшего ногти, Этьен предпочитал в кровь кусать губы, да так яростно, что Кретьен порой просто-таки боялся за их целостность. Вот и сейчас — красные пятнышки, следы ночных раздумий… (Оставьте его, зачем вы его мучаете, беззвучно крикнул кто-то у Кретьена в голове — силясь изгнать тех демонов, внутренних демонов, всякий раз раздиравших в кровь душу его друга. Не смейте трогать его, это же Этьен. Лучше… меня трогайте. Я другой. Я справлюсь.)

Но хуже всего, что Этьен не смотрел ему в глаза.

— Этьен… В чем дело? Что-то случилось?

— Да нет, ничего, — тот сделал бледную попытку улыбнуться, и она ему, как ни странно, удалась. — Ничего особенно страшного. Просто… мне надо вернуться в Ломбер.

Горный обвал, не иначе, свалился с плеч Кретьена, присевшего на корточках рядом с другом. Господи, вот же дуралей. Выдумывает трагедии на пустом месте. Он взял руку Этьена и как следует ее тряхнул.

— О Боже ты мой, так почему же у тебя такое лицо, как будто ты полсемьи похоронил? Надо — значит, надо. Жалко, конечно, столько дней потерять — но ладно уж, поехали… Ты мне, я надеюсь, объяснишь хотя бы по дороге, что это на тебя нашло?..

— Нет, Кретьен, ты не понял, — тот мягко, но непреклонно высвободил худую ладонь. — Мне надо… совсем вернуться. Одному.

Кретьен упорно продолжал не понимать. Поморгав, как сова на ярком свету, как пес, которого неожиданно окатили ведром холодной воды, он упорно снова поймал друга за руку и сильно сжал, так что тоненькие пальцы хрустнули.

— Этьен… Чего такое ты несешь? Зачем это тебе… куда-то возвращаться?..

Катарский послушник наконец встретился с ним глазами. В этот миг Кретьен, кажется, впервые в жизни ясно и холодно понял, что его друг — не мальчик, не Младший Сын, не младший брат. Он — мужчина. Ресницы у него были русые, длинные и мягкие, а за ними — серая сталь. Честные, серые, грустные глаза. Глаза рыцаря, принявшего решение. Глаза человека, отвечающего за себя.

— Кретьен… Я долго думал и принял решение. Дальше ты идешь один. Я останусь со своей Церковью.

…И холодная вода с размаху обрушилась на Кретьена. Кто-то стал душить его изнутри. Фразы не получилось, только чуть слышное, на выдохе — «Что?!»

— Да вот… так уж, — Этьен снова отвел глаза, видно, не в силах выдержать ошеломленный взгляд. Рука его, холодная, как у Этьенета из того кошмарного сна, слегка шевельнулась, и Кретьен только сейчас заметил, что все еще сжимает ее в своей. Разжал ладонь, освобождая слипшиеся пальцы — но Этьен, если и было больно, этого не заметил.

— Ты… меня прости. Но мы — люди разной веры. Это правда. Наши пути, они не могут слиться, тогда один из них вберет в себя другой, а я того не желаю… Ни тебе, ни себе.

Кретьен наконец справился со своими голосовыми связками, хоть это ему и стоило небывалого труда. Комната, мягко раскачивающаяся вокруг, обрела резкие очертания. Пожалуй, Кретьен все-таки мог назвать себя сильным человеком. А так же — человеком действия. Он вспомнил картинку из прошлого — опущенное мертвое лицо мальчика по имени Арно, его бесчувственный голос… Арно тогда требовалось выбить из жуткого смертного равновесия. Этьена сейчас — тоже.

Рыцарь протянул руки, схватил его за плечи, глядя снизу вверх, хорошенько тряхнул. Тот мотнулся, как тряпичная кукла.

— Этьен! Что за бред собачий! С чего ты это взял?!!

— С того, что… так оно и есть.

— Чушь. Я же тебе сто раз все объяснял! И ты даже все понимал, я помню! О том, что к Господу много путей, но на самом-то деле они все — один путь… Что есть только два пути — к Центру и от Центра. И если мы с тобой оба идем к Нему — значит, идем вместе. Вспомни — «Кто делает правду, тот праведен, подобно как Он праведен…» Вспомни — «А заповедь Его та, чтобы мы веровали во имя Христа и любили друг друга, как Он завещал…» Он прощает грехи, очищает пути, приводит к Себе, узнает Своих!

— «Лучше уповать на Господа, чем надеяться на человека»… И еще, «Оставь все, иди за Мной», — прошептал Этьен едва слышно, терзая бедную свою губу. На ней выступила капелька крови.

— Не сходи с ума, ты, идиот несчастный! — Кретьен почти орал. Он вскочил и забегал по комнате, как тигр по тесной клетке зверинца, и, сделав круг, опять остановился перед безучастно сидевшим Этьенчиком, сжимая кулаки. — Мы оба христиане, чего ж тебе еще? Зачем радовать дьявола, раскалываясь в самих себе? Почему я могу войти в твою несчастную церковь… Тьфу ты, черт, у вас ее и нету, — ну, так туда, где вы вместе молитесь, как в Ломбере — и там прекрасненько обращаться к Богу, зная, что Он меня слышит и не оставит, — а ты не можешь? Не можешь спокойно войти в храм? Да чем ты тогда лучше… Твоих прелатов-Пилатов, которых вы так ненавидите?..

Губы Этьена сжались в твердую линию. Терпи, filius minor, терпи. Пусть он хулит Церковь истинную. Плати за свою дурацкую любовь сполна, пусть тебе будет плохо, ты это заслужил.

Кретьен, видно, заметил, что все стало еще хуже. Остановился, уронил воздетые руки. Господи, как же Ты попустил такое, что дети Твои убивают друг друга за Тебя.

— Этьен… Ты же понимаешь, что это — дела земные. И что не бывать Царствию Его («и царствию Его не будет конца…»), пока мы все не будем вместе. Что мы — слепые дети во тьме, но все же дети Отца, и есть надежда, что Он выведет нас отсюда… Если мы согласимся.

— Кретьен…

— Да, chrestiens. Я христианин, понимаешь, и это главное. Сочти меня кем хочешь, подумай обо мне то же, что подумал бы тот епископ, по чьему приказу тебя пороли едва не до смерти и бросили в тюрьму… (Ты вздрогнул. Что делать, прости, я причинил тебе боль. Я забыл, что ты не знаешь — я слегка понял твою историю. Была такая тюрьма Шатле в моей жизни. И когда они били Ростана, он потом уже даже не кричал, только хрипло всхлипывал, так что мы слышали, как влажно шмякают удары по телу… И была такая матушка Сибилла давным-давно, среди песков Святой Земли, а у нее — сын Жеан, узник. И еретик.) — Думай что хочешь, но я не человек церкви.

Этьен на миг вскинул глаза, и в них сверкнуло что-то… Безумно знакомое. Далекое. Надежда?.. Но ей не судьба была сиять долее одного мига.

— Ни одной из земных. Я хочу Той Церкви… Которая из братьев, любящих Господа и друг друга, которой я здесь не видал… Хотя мы могли бы… Я давно думал, что мы могли бы заложить камешек в ее стену. (Камень, который отвергли строители, заделался главою угла…) Ну, найти какой-то путь. Путь к…

Этьен молился, чтобы этого слова не было сказано. Он боялся, что едва услышит это слово, твердость его умрет. По той же самой причине он старался не смотреть другу в глаза — чтобы не дать искусить себя в последний раз. Но слово прозвучало, и хотя Этьен все время, не переставая, читал «Отче наш», на этом слове («Хлеб наш сверхсущный… Дай… нам… дай…») осекся, и остаток молитвы ухнул в пустоту.

— … Вспомни Камелот. Вспомни Грааль.

…(И Слово стало плотью…) И Этьен понял. Этьен в самом деле понял, спасибо Тебе, Господи, Утешитель, Параклет — понял, почему должно поступить так. И ему стало одновременно очень больно и очень легко. Он встал и с удивлением понял, что глаза его мокры. А он и не заметил, когда это случилось.

— Кретьен… Я понял. Понял, почему все так.

— Что ты понял, ты… Неспособный ничего понять?..

Кретьен с совершенно измученным спором лицом ухватился за складку занавеси алькова. Вчера он так устал, что не успел побриться, и подбородок его за несколько дней припорошило темным. В черных волосах проблескивали стальные нити — не то так ложится свет… Не то седина. Но все равно — надо же, какой… красивый человек. Его Кретьен.

— Нам не должно идти вместе из-за Грааля.

— Из-за…как?

— Из нас может быть прав только один. Мне казалось, что это я. Но может быть, прав и ты. И нам нужно… разделиться. Как рыцарям из Французской Книги. Со мной ты никогда не найдешь замка. Поэтому я пойду своим путем.

Кретьен долго смотрел на расплывчатое пятно его лица. Острый подбородок, широкие скулы. Русые волосы заправлены за уши. Ему двадцать три, а Этьенету было бы сейчас где-то около тридцати. Как безумно жаль, что все — так.

Он тяжело, как больной, сел на низкую кровать, застланную мехом. В каменных стенах замка холодно даже летом, когда весь мир задыхается от жары.

Он сел, оперся локтями о колени, потер большими пальцами виски. Голова начинала болеть, ныть — опять этой полоской надо лбом, как будто на нее надели слишком тесный железный венец-шапель, венец из железных острых цветов… Попросить Этьена полечить? Нет, никогда. Пусть она хоть расколется на части.

— А, поступай как знаешь. Я думал… Я думал, ты мне брат.

Думал он. Думал, умник, тоже мне. Не умеешь думать — не берись. Он обхватил голову руками и плюнул на все. Рано или поздно так должно было случиться, ты знал, что рано или поздно придется рвать по швам. Ты виноват во всем этом сам, я тебя предупреждал, чтоб ни к кому не привязывался, печально сказал ангел-хранитель, разводя бесплотными руками. А теперь — прости, я больше ничего не могу сделать. Как-то справляйся сам, отрывай, как присохшую повязку от раны. Что же делать, что с мясом — все лучше одним рывком.

Этьен испугался. Примерно как тогда, на постоялом дворе, когда Кретьен метался во сне по кровати и кричал. Друга уверенного в себе, старшего и всезнающего можно бить, но друга умирающего…

…Теперь уже катарский послушник, разрываясь на части от боли сердечной, тряс закаменевшего за плечи. Приговаривал что-то неосмысленное, приподнял густую черную прядку, чтобы заглянуть другу в лицо. Квадратик белого света из витражного окна медленно полз по кровати и теперь успокоился у Кретьена на боку. Он сидел, закрыв лицо ладонями, и из-под пальцев сочилась соленая вода.

— А, Иисусе! Ты что, плачешь?..

(Потрясающе умный вопрос. Да вы растете и развиваетесь с каждым днем, мессир Арни. Ваше проницательность делает вам честь. Вы не потомок мессира Мерлина Амврозия, случайно? Или, может, ученик?..)

— Кретьен… Да ты что… Из-за меня?..

(Нет, знаете, из-за тетушки Агнес, которая отравилась несвежей зайчатиной. Из-за отрока Жиля, сына конюха, у которого режется коренной зуб.)

Жутко презирая самого себя сразу за все — за мягкость, за слабость, за твердость, за жестокость — Этьен прижал его черную голову к своей груди и сказал наконец вслух то, чего не собирался открывать никогда:

— Ты думал… верно. Я тоже об этом думал. О брате. Мне казалось… что я тебя узнал. Что ты был моим братом в прошлом воплощении.

«Брат в прошлом воплощении» как-то странно фыркнул, может быть, рассмеялся. Конечно, он же католик, он не верит в разные жизни. Он насмеялся, я так и знал, мне не стоило этого говорить. Но дело сделано, да и все равно уже, терять — так терять, говорить честно — так до конца. Не надо было так привязываться, сам знаешь — ты сам вырыл свою могилу, дурак, теперь рви по швам и не удивляйся, что швы будут с кровью.

Но сказалось совсем иное, то, чего Этьен от себя и не ожидал никогда, и разум его еще дивился, пока язык произносил слова, повисавшие в воздухе, как заклинание.

— Ты же сам говорил — расстаться нельзя, если не хочешь того. Какая разница, как велико меж двоими расстоянье. Мы даже сможем говорить… Когда захотим. Я буду ждать, — (так надо, так надо, поверь, я плохой проповедник, худший в мире, но пусть Дух даст мне хотя бы раз в жизни вложить свою уверенность в чужое сердце.) — а ты поедешь. А потом ты вернешься и найдешь меня — когда бы то ни было, через год, через десять, ты меня найдешь. И скажешь, что ты видел, нашел ли ты реку, есть ли через нее мост для нас. Тогда я увижу, что твой путь — он истинный. И тогда я попробую тоже пройти им. Ты покажешь мне путь до Реки. Я пойду за тобой в твою Церковь, или в Белый Город — куда поведешь. Я… (он не сказал — клянусь. Он никогда не сказал бы этого, покуда оставался собой. Но евангельского «Да» не доставало, и слово «клянусь», не сказанное, осталось в воздухе, и его услышали. Кто именно — я не знаю, но его услышали.)

Тот, кто слышит все обеты, кто свидетель им на земле и на небе.

И Кретьен тоже слышал.

Он еще помолчал, все не отнимая рук от лица. Но теперь он уже не отчаивался. Он думал.

Потом поднял голову. Этьен все еще был рядом — уже не стоя, но опустившись на колени на коричневую шкуру у кровати, чтобы сравняться ростом с сидящим. Глаза его — серые и тревожные — смотрели прямо, наконец — в глаза. Кажется, он отдал долги. Кажется, с него пали какие-то оковы. «Или оставлен — у сердца спроси — или же освобожден».

Этьен слегка поразился взгляду друга — сухому, пристальному, крайне осмысленному. И еще более поразился он его словам, сказанным очень деловым, вовсе не горестным, живым голосом.

— Слушай, Этьен, я подумал… Хорошо, пусть будет так. Но прежде, чем мы расстанемся — то есть разойдемся — у меня к тебе есть одна просьба. Сделаешь?..

— Да, конечно, все, что угодно, — ответил младший сын «ересиарха» Оливье раньше, чем успел подумать. И не солгал — он бы сделал все, что угодно. Кроме лишь одного — и он, спохватившись, добавил: — Если только это не… не противу моей Церкви.

— Нет… Думаю, нет, — рыцарь из Труа слегка усмехнулся. — Скорее уж наоборот… Вот что: я хотел бы, чтобы ты меня благословил в дорогу. Так, как вы это делаете.

Второй раз в жизни Кретьен поразил своего друга едва ли не до потери сознания. Тот широко распахнул глаза — а говоря низким стилем, вытаращился, как та самая рыба, которая размножается без плотского акта, а потому годится Чистому в пищу. Потом опять закусил и без того измочаленную за ночь губу.

— Кретьен… Но как же ты…

— Я тебе уже говорил… Понимаешь, мне это нужно.

— Ты уверен, что… хочешь катарского благословения?.. Ты же…

— Да, я католик, это ты хочешь сказать?.. Да, уже благословленный в дорогу отцом Жоселином, католическим священником (а жалко, что не отцом Бернаром, вдруг пронеслась неуместная стремительная мысль. А вот бы их познакомить с Оливье, интересно, они вцепились бы друг другу в горло или нашли бы, о чем поговорить?.. Наверно, «ересиарх» хорошо играет в шахматы. Они бы сыграли партию-другую… Бернар — белыми, а Оливье… Только святой клервоский аббат умер больше десяти лет назад, вот в чем неудача). И — да, я уверен, что хочу. Иначе не просил бы.

Этьен поднялся на ноги. Щеки его горели.

— Но… У нас благословлять имеют право только священники. А я еще не получил Утешения. И… зачем тебе это надобно?.. Ты же…

(Ты же все равно не веришь в мою Церковь. Ты же благословения просил у служителя Сатаны, ты же говоришь, есть Церковь Небесная. Лучше бы тебя твой Король Артур благословлял, из твоего иллюзорного мира, в котором тебе дом и храм. Лучше бы тебе не искать ничьих земных слов и напутствий — ты же говоришь, Господь Сам разберется…)

Тот посмотрел странно, вставая — взгляд чуть сверху, но почему-то словно бы снизу, словно бы на старшего. Просящий. Но ты — гордый, ты привык быть старшим сам. Да он же не умеет просить, он умеет только отвечать на просьбы, понял Этьен неожиданно — и кажется, только в тот миг на самом деле полюбил этого человека. Странно, что мы можем любить других людей по-настоящему, только когда испытаем к ним первую жалость. Только когда поймем, чем они в мире убоги.

— У нас даже мирянин имеет право крестить, если нет священника. Это была просьба… А ты волен поступить, как знаешь. Отказать или нет.

(Вот это да, вот это гордыня, подумал Кретьен с изумлением врача, поутру обнаружившего у себя чумной бубон. Вот где она пряталась, проклятье мое. Как же я мог не видеть — и жить столько лет, не замечая, что она уязвляет дух и плоть?.. Лучше уж быть прелюбодеем или убийцей — по крайней мере, такой грех всегда у тебя на виду, ты помнишь о нем. А Этьен — нет, он другой. Он свободен от этого, и из вас двоих белый — он. Тот, кто никогда не стремился казаться сильным, старшим, не испытывающим нужды, расточающим дары. Должно было так случиться, чтобы тебе, христианин, нуждаться в даре именно от него. От того, кого ты считал младшим, защищал и опекал. Господь дает дары, и не думайте, что Он вас наказал, если, схватившись за уголь, вы обожжете руку. Вы знали, что огонь горячий, и в том нет чудо, и не надо, обжегшись, спрашивать у небес — «За что?» Просто таково свойство огня, что он — горит.)

…Бедный Этьен. Никогда доселе ему не приходилось так тяжко выбирать. Перегревшись мозгом на мысли, не будет ли кощунством благословлять католика, да еще и тому, кто сана пока не имеет — он тряхнул головой, рыцарь Артура, не помнивший своего имени, — и принял решение.

— Я… согласен. Встань на колени.

Кретьен опустился на каменный узорчатый пол. Не на медвежью шкуру возле кровати — прямо на камень. Усмехнулся уголками губ.

— Надеюсь, что никто из слуг или сам хозяин не решат к нам сейчас заглянуть на предмет того, не проснулись ли гости. Мы с тобой тут так орали, что я не удивлюсь, если нас прибегут спасать. Будет очень жаль… Они получат много сильных впечатлений.

— Решат, что ты еретик?..

— Может, и так. Этьен… Делай же.

Последние слова он почти прошептал, на миг оказавшись в Святой Земле, и мессир Анри коснулся его плеча своим клинком. «Во имя Божие, во имя архангела Михаила и святого Георгия сим делаю тебя рыцарем. Будь храбр и честен.»

Храбр и честен…

— Скажи… Слова. Ты помнишь, как в Ломбере говорил эн Альфонс, например?..

— Благослови меня… Бон кретьен.

(Прости, отец Оливье, простите, все братья, прости меня, Господи, если я делаю что-то не то. Я готов за это платить… Потом.)

— Бог да благословит тебя, как я благословляю. Да соделает Господь из тебя истинного Христианина и да сподобит блаженной кончины.

Теперь — поцелуй мира. Поднял друга, поцеловал его в лоб. Лоб был очень горячий, будто у Кретьена жар. Или просто у Этьена очень холодные губы?..

— Этьен… Это все?..

— Да, все.

— Спасибо.

Этьен не ответил. А что тут ответишь-то?.. Постоял напротив друга, не зная, куда девать руки и глаза. Тот первым нарушил молчание, и лицо его пылало, катарский послушник же, наоборот, был бледен, как труп.

— Надо ехать. Прямо сейчас.

— Как скажешь. Позавтракаем?..

— Да, пожалуй… И еще придется мне пообщаться о поэзии с сеньором де Бержераком. Он нас так вежественно принял, нехорошо было бы улизнуть, не утолив его духовной жажды…

— Тоже, что ли, твой поклонник?..

— Ну, вряд ли поклонник… Но «Клижеса» читал. И ему вроде понравилось.

— А-а…

Еще помолчали. Кретьен осматривался, отмечая взглядом предметы одежды, которые он вчера с обычной своей хаотичностью разбросал по спальне. Надо бы собрать. А пояс — не перевязь, а второй, плетеный кушак для кошелька — почему-то завалился за сундук, оттуда только хвостик высовывался, такая золотистая кисточка. Это вчера, дабы почтить хозяина, Кретьен облачился в длинные бархатные одежды и в них беседовал о поэзии, разыгрывая знатного почетного гостя, а не просто того, у кого нет денег на постоялый двор… Шляпа его — подарок Альфонса де Буасезон, высокое широкополое сооружение, обшитое павлиньими перьями — почему-то высилась на статуе некоего святого-покровителя, стоявшего в углу. Небось, Этьеновы штучки!.. От бедного святого, почти целиком скрытого под модной штуковиной, были видны только подол длинной одежды и босые стопы ног, даже пол его остался неизвестным. Кретьен подошел и освободил деревянного человека от нежеланной вуали, и на поверку это и впрямь оказалась девушка. Кажется, Сен-Фуа, святая Вера — копия огромной статуи из южного Конша, где ее монастырь… Раскрашенное лицо продолжало улыбаться, глаза возведены к небесам. На голове деревянной девушки — чье-то золотое запястье, ей оно как венец… Точно, сеньорову юную сестру ведь зовут Верою, наверно, это она надела украшенье на святую покровительницу. Свинюга ты все-таки, Этьен, свинюга бессовестная.

Этьену, безмолвно наблюдавшему за процессом освобождения святой, в это время пришла мысль.

— Кретьен… Нам нельзя вместе уезжать. Давай так — кто-то первый, кто-то второй.

— Почему? — еще спрашивая, Кретьен, как у него часто бывало, уже знал ответ. Особенно когда он говорил с Этьеном — они так хорошо чувствовали мысли друг друга, что порой могли общаться практически без слов. Один начинал фразу, другой заканчивал. Или один спрашивал: «Как ты думаешь…» — а другой отвечал: «Ага», не дожидаясь окончания… Но на этот раз Этьен — привыкай к одиночеству, привыкай — все-таки ответил словами:

— Потому что тогда нам пришлось бы разъехаться в дороге в разные стороны. А я бы… Очень того не хотел.

(И боюсь, что, может быть, не сумел бы, не сказал он вслух — но это было и не обязательно.)

— Тогда езжай ты первым, а я — за тобой. Или, если хочешь, я буду первым.

— Ну уж нет, пусть будет все по-честному! Давай бросать жребий.

(А и правильно. Сколько можно разыгрывать из себя сильного человека, а, Кретьен? Сколько можно стараться взять все на себя? Конечно, уезжать первому — труднее. С чего ты взял, что из вас двоих сильный — ты?..)

— Ну… Хорошо. А какой жребий? Монетку?

Он выволок из-за сундука пояс, схватив его за кисть. В кошельке позвякивало серебро (еще придется поровну делить деньги… Как все это дико, а главное — абсолютно не верится, что это правда. Что они в самом деле разъезжаются в разные стороны.) Кретьен двумя пальцами вытащил одну денежку — и охнул от удивленья.

— Что там такое? Золотой, что ли, нашел?

— Нет… — голос поэта был странен. — Этьен, видит Бог, это иерусалимский денье.

Мелкая монетка короля Иерусалимского Бодуэна III. Откуда мог попасть в кошель этот серебряный кружочек, имевший хождение только в Святой Земле, только давным-давно?.. Даже сейчас, когда там уже новый король — не Бодуэн, а брат его Амори — такие деньги уже не ходят. А это — в самом деле она, монетка Кретьеновской крестоносной юности, таких больше нет — а ей хоть бы что, лежит себе на ладони, такая твердая и настоящая, и вот она, башня Давида на гладком ее лице…

— Может, разбойники подбросили — ну, тогда? Кретьен, они кого только не грабят, у них все может заваляться…

— Может… Вообще все что угодно может быть. Ну что, кидаем?.. Я бросаю, ловишь ты. Если башня, первым еду я.

Луч, к тому времени с кровати переползший на стену, на гобелен, изображающий Роландово посвящение в рыцари (Роланд удивительно — и, наверное, не случайно! — походил лицом на мессира хозяина замка, а Ожье Датчанин, прилаживающий ему шпору, напоминал Аймерика), — луч встретил монетку в полете и сделал ее на миг ослепительной вспышкой серебра. Этьен поймал денье, медленно, словно оно могло удрать, разжал ладонь. Башня.

…Этьен стоял уже возле палисада, похлопывал по холке серого своего коня. Собирался уезжать.

Разжал руку, посмотрел на серебряную монетку. Кретьен, уезжая, сказал — «Оставь себе… На память.» Он и оставил. Зря это все, конечно…

Денежка из Святой Земли, где ходил и учил ангел Иисус, посланец Божий, ярко блестела. Интересно, почему у нее такой вид, будто она только вчера отчеканена?.. Но на ней — башня. Четырехугольная, большая. Почти как та.

Конечно же, нет ничего глупее на свете, чем проделать в денье дырочку и носить на шее, как католики носят свои дурацкие кресты (пыточные столбы) и ладанки. Но, уже ставя ногу в стремя, Этьен понял к своему глубокому сожалению, что именно так он и поступит.

И уже за пределами замка и города, когда ворота гостеприимного Бержерака распахнулись, выпуская облаченного в черное гостя — ступай, ступай… Нам таких, как ты, не надобно… — юный катар вспомнил, что же он хотел сделать уже давно. Держа поводья одной рукой, другой полез в кожаную сумку через плечо — там лежал Новый Завет, провансальский перевод. Как учил отец, в сомнениях открой Библию — и Господь через Живое Слово Свое даст тебе совет и утешение. Воспитанник ересиарха сильно удивился бы, если бы знал, что юного мессира Анри Шампанского, а заодно и служанкина сына Алена в том же самом некогда наставлял отец Франсуа, замковый капеллан. Вроде уже и сомнений нет, и совет не поможет — а вот утешение бы не помешало…

Черная книга с тисненым дискоидальным крестом на обложке распахнулась на одном из самых зачитанных мест. Самый любимый Иоанн. Страницы захватанные, каракулей переписчика кое-где уже почти не разглядеть. Переписчиком был сам Этьен в годы своей ранней юности — таким образом суровый духовный отец учил юного профана писать.

«Бог есть Свет, и нет в Нем никакой тьмы. Если мы говорим, что имеем общение с Ним, а ходим во тьме, то мы лжем и не поступаем по истине; если же ходим во свете, подобно как Он во свете, то имеем общение друг с другом, и Кровь Иисуса Христа, Сына Его, очищает нас от всякого греха…»

Ничего себе, утешил!.. Этьен перескочил глазами на следующий столбец, может, там будет лучше.

«…потому что тьма проходит, и истинный свет уже светит. Кто говорит, что он во свете, а ненавидит брата своего, тот еще во тьме. Кто любит брата своего, тот пребывает во свете, и нет в нем соблазна; а кто ненавидит брата своего, тот находится во тьме, и во тьме ходит, и не знает, куда идет, потому что тьма ослепила ему глаза».

«Этьен, мы слепые дети во тьме, но все же дети Отца…И есть надежда, что Он выведет нас отсюда. Если мы согласимся.»

Этьен вздрогнул, резко повернулся всем корпусом, так что в спине что-то хрустнуло. Ему показалось, что слева едет еще один всадник — и конь его черен, как тень, как… Но это всего лишь его собственная тень, тень от вечереющего солнца бежала с ним рядом по каменистой дороге — конь и всадник, но не настоящий. Не Кретьен…

— Ничего, ничего, — прошептал то ли тени, то ли сам себе всадник, правивший на юго-восток. — Даже если ты всегда был не прав… «Плоть и кровь не могут наследовать Царствия Божия, и тление не наследует нетления», брат мой, милый брат. «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся»… Поэтому все будет хорошо, и уже совсем скоро.

Конь, прядая ушами, обернулся на хозяина, разговорившегося с самим собой. Не то ему хорошо, не то плохо — пойди пойми…

— А если прав окажешься ты… — Этьен вспомнил, что в руке у него книга, и деловито спрятал ее в суму. — Что же, тогда я буду рад еще больше.

 

Глава 4. Не песни славе…

1

…Морель устал. Плащ промок. Лес казался бесконечным.

Бедный мой конь, подумал Кретьен внезапно, когда скакун, запнувшись о корень, глубоко и как-то совсем по-человечески вздохнул. Плохой я хозяин, бедный ты Мавр, — совсем я тебя замучил… Мой путь, он и правда убивает всех вокруг. Хорошо Этьен сделал, что с него сошел. Зато цел останется. Со мной нельзя иметь дело. Нельзя…

Некогда холеный, испанский скакун за последнюю неделю и впрямь изрядно погрустнел. Кретьен был не лучшим лошадником в мире, и почистить коня ему за это время не пришлось ни разу. Жрать Морелю, опять же, хотелось. А лес выдался какой-то противный, вся земля во мху да прелых листьях — только веточки с молодых деревьев и утешали…

Темная мокрая ветка хлестнула всадника по лицу, острым коготком зацепила и сорвала капюшон. Кретьен от неожиданности выругался. А, проклятье, ну и погодка! Отвратительное место — графство Мэйн… Или, может быть, это уже Бретань? Конечно, предупреждали же в Пуатье, что там, на границе двух графств — «обширное безлюдье», но кто бы мог подумать, что безлюдье — настолько поганая штука?.. Правда, еще в Пуатье говорили, что в этой пустыни нашло себе приют немеряное множество отшельников — «Просто новый Египет какой-то, их там столько, сколько по всему остальному северу не наберется… Того и гляди на святого Антония напорешься. Или еще на какого Макария… Но вы, мессир Кретьен, поэт, вам такие места должны нравиться.»

И где же ваши хваленые полчища святых Антониев? Пожалуй, Кретьен пришел бы в восторг от любой самой маленькой и скромной кельи, да хоть от землянки!.. А то непогода совсем замучила, укрыться негде, а главное — Морелю трудно. Сотрет себе шкуру, нельзя же в дождь ехать, в самом деле… С края капюшона сорвались тяжелые холодные капли, упали прямо на руки, державшие поводья. Одна рука была в перчатке, а другая почему-то нет — что-то он делал, волосы, что ли, под капюшон прятал — и перчатку снял…

Хорошо хоть, от «павлиньей» шляпы удалось избавиться. Кретьен такие штуки никогда не любил, но — подарок все же, просто так не откажешься и в канаву не выкинешь… Вот и продал ее перед самым отъездом одному юнцу в Бержераке, последователю моды — который с таким завистливым восхищеньем взирал на гороподобный убор, что Кретьена мгновенно посетила сия прекрасная идея. Вот, сказалась-таки кровь купца Бертрана!.. Надеюсь, эн Альфонс не осудил бы. Конечно, поэт сильно подозревал, что на деле, в мастерской эта шляпа стоила много больше той суммы, которую выложил ему, блестя глазами, юный красавец; но уж ладно, тем более что Кретьену никогда не выпадал досуг разобраться в ценах на подобные сокровища. Кроме того, основным достоинством от сделки было все-таки отсутствие шляпы на голове. Ох, сейчас бы ее сбило веточкой, и никакие ленты-завязки не помогли бы — сорвало бы вместе с головой! Лес, он такие штуки не любит. Особенно ночной лес.

Господи, куда же подевалось то прекрасное лето, когда теплый ночной лес гудел, как полутемный храм, а любая речка звала искупаться?.. Теперь слово «искупаться» могло вызвать у Кретьена только нервный смех. Да этот дождь, он еще и холодный, как ч-черт знает что, прямо палестинский… Тоже мне, середина августа. Такое ощущение, что погода напрямую зависела от жара и безоблачности Кретьенова счастья; когда все было так хорошо, жарило солнце, когда снился кошмар — грохотала гроза, а сейчас, после жуткого и безнадежного расставания — серое небо, вечный плачущий дождь… Ну-ка, взбодрись, ты, рыцарь из Труа! Кто сказал, что расставание было ужасным? Очень по-доброму распрощались, так, как надо, без боли и обид… Но, Этьен, идиот, Господи, как же без тебя невыносимо пусто! Так и кажется — обернусь, а там второй всадник позади, худющая фигура в черной одежде…

Впрочем, нет, Этьен обыкновенно впереди ездил. Это потому, что он отлично ориентировался. Просто врожденный талант у него был к лесной науке!.. Вот и Этьенет во всех их давних детских блужданиях всегда выводил брата на дорогу, нутром, негодяй, чувствовал направленье!.. А старшему из братьев, увы, с даром следопыта не повезло. Другого такого дурака, способного заблудиться меж двух деревьев, стоило поискать по всей Шампани. В городе еще худо-бедно, а в лесу — пиши пропало!.. Деревья все одинаковые, любая дорога может вывести куда угодно, а из сторон света Кретьен отчетливо помнил только две — запад и восток. Где солнышко садится и откуда восходит. Впрочем, в пасмурные дни и те делались для него понятиями абстрактными, чистой теорией; а уж насчет юга и севера он никогда не был уверен. И если учесть, что последние два дня выдались пасмурными на редкость…

Да, признался себе Кретьен, брезгливо стряхивая капли с голой руки, — кажется, я заблудился. Раньше была дорога, но я, как самый умный человек на свете, с нее сошел. Нарочно, чтобы ехать вдоль тропы под сенью ветвей и не очень намокнуть, когда морось превратилась в настоящий дождь. А теперь где она, твоя дорога?.. Поди поищи ее в темноте!.. Всего через час после заката — уже хоть глаз выколи. Кстати, не обернулось бы это выраженье пророчеством по типу Мерлиновских, подумал всадник тревожно, потирая щеку. Ветка хлестнула и впрямь довольно сильно, хорошо, что не по глазам… Но кто порукой, что следующая поведет себя столь же милосердно? И кто порукой, что он успеет разглядеть мокрые длани дерев раньше, чем получит от них следующую оплеуху?.. Он и на свету-то — не самый остроглазый человек в мире…

А на Мореля надежды нет, он вон сам спотыкается, и идет как-то неуверенно, не чувствуя направленья — чует, зверюга, что его хозяин тоже весь в сомненьях.

Что же делать? Вариантов, собственно говоря, всего два. Остановиться тут на ночлег или ехать дальше. Эх, Этьен, с беспросветной тоской подумал Кретьен, от боли сердечной пригибаясь к мокрой передней луке. Был бы ты здесь!.. Ты бы меня вывел. Вдвоем мы бы выбрались откуда угодно… Но Бог с ним, с Этьеном, он, небось, спит себе сейчас на каком-нибудь постоялом дворе вроде того, кагорского, а кабатчик ходит мимо дверей на цыпочках, чтобы неровен час не разбудить Доброго Человека. И снится ему, наверное, Оливье. А может быть… и белые стены.

Вдали визгливо закричала сова. Кретьен вздрогнул. Не любил он их, всех этих лупоглазых — еще с детства не любил, начитавшись всяких бестиариев… И что хорошего может быть в птице, которая предпочитает тьму — свету? Недаром она — один из символов диавола…

Еще один «символ диавола» ответил товарке с другой стороны, и крик его закончился чем-то вроде противного хохота. Вот ведь, пакость, и дождь им нипочем! Ну уж нет, я здесь не останусь. Надо ехать дальше, может, попадется какое-то укрытие, например, пещерка или охотничий домик, — а здесь спать совершенно невозможно. Даже огонь не разведешь — все мокрое кругом… Хотя бы на полянку надо выехать, кто знает, что в этом буреломе водится.

— Ну, что встал? Поехали!

Морель дернул мокрой шкурой на спине. Конечно, неприятно, а кому легко-то?.. Но конь идти никуда явно не собирался, напротив же, увлеченно объедал невысокий мокрый куст справа от себя. Кретьен легко сжал коленями его бока — но верный скакун на этот раз полностью презрел требованья хозяина, который, по его мнению, и так издевался над ним последние дня два. Куда это годится — конь весь зарос грязью, ест всякую дрянь вместо вкусненького овса или хотя бы сочной травы, — а тому и нуждочки мало! Нет, ни один уважающий себя конь не позволит так с собой обращаться. А Морель себя, признаться, уважал.

Кретьен вообще-то никогда не пользовался хлыстом. Они с Морелем достаточно хорошо понимали друг друга и без того; но плетка у Кретьена все же была — ременная, с черной блестящей рукояткой, она висела на поясе на всякий случай. Например, если придется отгонять бродячих псов. Такие псы, одичавшие твари вблизи некоторых деревень, могли представлять настоящую опасность — особенно когда собирались в стаи. Собак Кретьен любил и относился к ним с пониманием, но пару раз ему пришлось ставить на место зазнавшихся кобелей — однажды в Ломбере, и еще — по дороге во Фландрии.

Вот и сейчас рука его потянулась, нащупала рукоять плети. Да что же это такое, уже собственный конь не слушается!.. Огреть его хорошенько, чтобы вспомнил, кто тут главный… Но пальцы человека в последний миг разжались, ему вдруг стало ужасно стыдно. Господи, что же это я!.. Да я, кажется, жесток… Прости, меня, Господи, и ты, Морель, извини — просто, не буду больше скрывать — мне ужасно плохо, потому что я потерял друга.

И уже не в первый раз. Скажи, Кретьен, а что ты еще не потерял? Где твои родители, брат, сеньор, возлюбленная? Где твои собратья, с которыми вместе ты клялся в верности Истинному Королю?.. Кому ты еще нужен на белом свете, разве что коню Морелю, — и тот, наверное, рад бы избавиться от такого хозяина…

Морель, внезапно устыдившись своего поведения, откусил последний лист от бедного куста и тронулся наконец с места. Кретьен ехал, сгорбившись в седле, надвинув капюшон пониже, чтобы беречь глаза от ночных ветвей, и по подбородку его стекал дождь. Тот, что капал с краев капюшона. Он чувствовал себя пустым и холодным, и темнота лежала на его бездорожном пути. Вот куда ты пришел, паладин. Да все твои дни и сны, все белые города, кипы стихов и ложных надежд не стоят единого взгляда того же Этьена, который ушел своей дорогой, не стоят звука голоса Мари, смеха Анри… Ничего, в чем содержится живая человеческая любовь, теплая, горячая — та, которую ты променял на свои холодные дороги!.. Может быть, человек лжет себе, когда говорит, что ищет чего-нибудь, кроме тепла?.. Неужели ты всегда лгал себе, и это — только гордыня?

Говорят, человек никогда не бывает один, потому что его всегда видит Господь. Господи, это правда? Тогда пусть я это почувствую! Из глубин взываю к Тебе… Говори со мной! ГОВОРИ!..

— Поговори со мной! — кричал он в ночное небо, уже сбросив на спину капюшон, открывая лицо — такое контрастное в темноте, смесь черного (волосы, брови, глаза — сплошные зрачки) и белого — холодным каплям, холодным, как Его любовь.

— Говори со мной, отвечай мне!.. Я не верю, что Ты не слышишь!.. Говори!.. Я хотел быть Твоим, но Ты скрыл от меня лицо! ГОВОРИ же со мной, ГОВОРИ!!

— …Добрый путник…

Кретьен дернулся всем телом, подавившись собственным голосом. Дернулся и Морель. Выросший словно бы ниоткуда, вырисовываясь светлым пятном на фоне черного леса, слева, спиной к большому дубу, стоял человек.

— Что ж ты кричишь-то так, добрый путник? Заблудился, что ли?

— Да, — справляясь с первым, потусторонним каким-то ужасом, отозвался рыцарь, изо всех щурясь в темноту. Силясь разглядеть.

Человек был, кажется, довольно высок, но сутул, в некрашеной длинной дерюге, накинутой на плечи. В руке, воздетой на уровень головы, он держал закрытый стеклянный фонарик, и мягкое пламя делало его лицо совсем белым, таким, что черты не разглядеть.

— Немудрено, что заблудился… Здесь места глухие, да ты еще и с дороги сошел. Ну ладно, коли не побрезгуешь, пошли, тут неподалеку моя келья.

Келья, с безумным облегчением подумал Кретьен, келья. А я так устал. Это отшельник, Господи, какой же я дурень — конечно же, это отшельник. Мне же говорили, что отшельников в мэйнских лесах — как рыб в озере… Какой позор, он, кажется, слышал мои вопли. «Поговори со мной», ох, стыдно-то как… Даже более того — похоже, именно своими воплями я его и разбудил. Ни один уважающий себя отшельник не будет в такой дождь просто так прогуливаться.

— Спасибо… отец, — радуясь, что в темноте не видно, как он покраснел, ответствовал Кретьен, чувствуя себя совершенно разбитым. Более всего хотелось лечь где-нибудь, где сухо, свернуться в клубок — и спать. — Конечно же, не побрезгую… (Я вам заплачу, хотел прибавить его грешный язык, но в последний момент Кретьен одумался и промолчал.)

— Лучше бы тебе спешиться, — заметил отшельник в дерюжном плаще, опуская руку с фонарем. — Коня можно вести в поводу. А то ветви здесь низко, еще ушибет…

Устыдившись, Кретьен соскочил с седла. Хотел легко соскользнуть на землю — и в итоге шлепнулся, как мокрый мешок. Намотал на руку скрипящие поводья.

Отшельник, ожидая, когда он будет готов, стоял неподвижно, фонарик чуть покачивался в его руке. Лицо, полускрытое длинным неряшливым капюшоном, теперь было освещено снизу — и вблизи показалось Кретьену смутно знакомым. Да он совсем молодой, подумал он вскользь, с отстраненным удивлением — он, кажется, ровесник мне…

Но отшельник не дал долго себя рассматривать. Без лишних слов он развернулся и уверенно зашагал через чащу, раздвигая ветви свободной рукой. Кретьен двинулся за ним, за покачивающимся кругом света от фонаря, плывущим по земле. И Морель, мотнув вверх-вниз большою головой, тоже пошел.

— Отец… (Странно называть его отцом, когда он так молод, шевельнулась запоздалая мысль. Но как же еще? Не братом же…) — Отец, скажите… Это я разбудил вас своими криками? Если так, то прошу меня простить…

— Я пошел на зовущий голос, воистину, — он говорил, не оборачиваясь, и шаг его был скор и тверд — как у… рыцаря. — Я пришел на твой голос, добрый путник, но ты не разбудил меня. Я молился.

— А… Хорошо, коли так.

— Да, я служил свою бедную мессу в честь великого праздника. Ты знаешь, какой сегодня праздник, Кретьен?..

Кретьена прошиб холодный пот. Он замер как вкопанный, так что идущий в поводу конь едва не сбил его с ног.

— Откуда вы… Почему вы меня так назвали?..

На этот раз отшельник обернулся, остро глянул через плечо. Глаза его из-под капюшона блеснули, темные, в каждом отражалось пламя светильника.

— А кого еще, кроме христианина, мог бы я встретить в своем лесу, говорящего на этом языке, франк?..

(Господи, какой я идиот. Так привык к своему имени, что почти забыл, что оно означает.)

— Д-да… Простите, отец. Я… очень устал.

— Что же, скоро мы дойдем, — голос отшельника казался почему-то безумно знакомым, как бывает во сне. Дождь мягко шуршал по листьям, стекал по мокрым длинным волосам. — Конец пути уже близок.

— Я… рад. Спасибо.

— Так ты знаешь, какой сегодня праздник, христианин?

— Нет, отец. Я… потерял счет дням, находясь в этом странствии.

— Сегодня день Успения Богородицы.

…Ноги у Кретьена слегка подкосились, он ухватился за ствол ближайшего дерева. Кора была мокрой и — по ощущению — грязной. Кретьена мутило от стыда. Он что-то пробормотал.

Молодой отшельник развернулся, посветил ему в лицо своим фонарем. Поэт моргнул пару раз, отводя глаза от света.

— Что с тобою?.. Ты плачешь?..

Если бы Кретьену не было так тяжко, он узнал бы уже тогда. Но он только ответил, отводя глаза, в которых плавали зеленые пятнышки:

— Нет, это просто дождь.

— Что с тобою?..

— Я совершил непоправимый грех, отец. Я не исполнил свою епитимию.

— Какова твоя епитимья?

— В день Успения посетить собор. Епитимья за… гордыню и греховные помыслы.

— Это не непоправимый грех, — голос отшельника был совершенно спокоен, белая, удивительно белая рука его потянулась и тронула Кретьена за плечо. — День еще не окончен. Идем, христианин, я отведу тебя в церковь.

2

— …Входи, христианин. И веди своего коня. Пока еще можно.

Кретьен ступил на порог. И не говори, что никогда не слышал о таком. Развалины давней церкви — еще не стремящейся вверх, а по-древнему низкой. Частый приют для отшельников. Они строят свои кельи в боковых приделах, используя остатки каменных стен, некогда обрушенных — войною или страшной бурей, — а в алтаре служат мессы, когда к ним приходят верные.

Эта церковь была из серого местного камня, невысокая, длинная. В дальнем конце — алтарь. Сбоку галерея отгорожена стеной, сплетенной из веток.

Отшельник безмолвно принял у Кретьена поводья Мореля, увел коня куда-то вбок. Копыта громко простучали по мокрому камню. Крыша местами обвалилась, и дождь лил прямо на потрескавшиеся плиты пола, омывал обломок круглой колонны, указующий в темные небеса… Но над алтарем часть полукруглого свода уцелела, и там горел свет. Кретьен преклонил колено и перекрестился, а потом пошел на этот огонь. С волос его и с плаща стекала вода и капала на пол. Вот, Господи, вот, Дева Мария, Матерь Христова, я пришел, как обещал. Простите меня, отпустите грехи вольные и невольные. Я не хочу их, нет, я хочу быть Твоим.

Горели не свечи — откуда свечи у отшельника — нет, какое-то масло в глиняных плошках. Алтарь застлан белым покровом, над ним — самодельное грубоватое распятие, а вот дарохранительницы нет. Амвон пуст, на нем лежат только сухие листья. Их вообще много здесь — нанесло, видно, ветром через пролом в стене, и они то и дело тихо шуршат, перелетают по плитам под дыханием сквозняков.

…Церковь внезапно показалась Кретьену очень большой. И света в ней будто больше, чем могут дать два жалких огонечка. Я здесь был, я уже был здесь раньше, подумал Кретьен отчаянно, изо всех сил стараясь вспомнить — и тут сзади ему на плечо легла рука.

Отшельник стоял у него за спиной, строгий и спокойный, очень прямой. Плащ его тоже был мокрым — потемнел от воды, длинный, очень ветхий, весь в заплатах. Глаза под капюшоном казались совсем темными.

— Эта церковь… — голос его гулко отозвался в камне, а ветер гудел за стеной, — она очень древняя. Говорят, во всей Бретани нет старее ее. Говорят, она старше старейшего из франкских королей.

— Отец… — (я не могу его так называть, ему же всего лет тридцать с небольшим. Я хочу называть его иначе) — знаете ли вы, какому святому она посвящена?..

— Святому Алану. По-вашему — АлИну.

(О, Боже мой… Оно все уплотняется. Что бы это ни было, оно совсем стягивается вокруг меня.)

— А кто… — голос Кретьена звучал как-то со стороны, словно исходил не из его собственных уст. — Кто таков этот святой?..

— Король Алан, родич Иосифа Аримафейца, был первым Королем Грааля.

— Королем… чего?

Он уже не говорил — шептал. И тем громче прозвучал стальной, высокий голос отшельника, который, поднимая светильник на уровень лица, движением головы и плеч откинул капюшон.

— Грааля, христианин. Того, чему ты служишь. Неужели, fratre, ты до сих пор не узнал?..

Молодое, длинное, строгое, удивительно безмятежное лицо. Волосы — сплошная светящаяся седина. Очерк губ — как у человека, имеющего власть говорить.

— Теперь… Узнал.

— …Ты готов, fratre? Ты долго шел, но всему есть пределы.

— Готов — к чему?..

— Войти в Круг. Стать одним из нас.

— Одним из… вас?

— Прийти, куда шел. На всякий вопрос есть ответ, всякой жажде, что от Господа, есть утоление. Смысл пути — в том, чтобы разбиться о цель. Готов ли ты?..

…Он долго смотрел в глаза рыцарю, облаченному в белое. Совсем белое, только на груди — алый крест. А рыцарь смотрел на него, и глаза его были не черными, нет — карими, окруженными темными ресницами, и Ален внезапно увидел его таким, каким тот был в детстве. Потому что некогда он был ребенком, как и всякий человек — нет, он не бессмертен, просто жил очень долго, и у него есть имя, и он Кретьену брат. Человек той же породы, птица того же оперенья, которая зовет в стаю того, кто считал всю жизнь, что его порода вымерла столетья назад. Или просто — не жила никогда.

— Готов ли ты? Мы… ждем тебя. Ты увидишь… то, чего искал. Хочешь ли ты?

И огромная церковь древней, артуровской еще Малой Бретани, живая бьющимся в ней сердцем малого огня, покачнулась в его глазах. Огонь, свет, Господи Боже мой, жар. Тепло.

— Да… Я хочу.

Лицо рыцаря преобразилось — так осветила его улыбка. Он повел рукой, державшей фонарь — и широкий жест его указывал на пролом в серой каменной стене, в ночь.

— Тогда иди, fratre.

И Ален пошел.

…Дождь кончился, и река шумела, быстро неся ледяные темные воды. Но Кретьен не смотрел более на реку, он смотрел за нее. На Город, на зубцы белых сияющих стен, на главную башню, вздымавшуюся в небеса в мощи и славе, как хор поющих голосов. Кретьен, кажется, даже услышал этот хорал — мужские голоса, чистые и сильные, и торжество и сила и слава их песни наполнила его жилы жаром огня. Бьющийся в ветре высоты белый стяг — теперь Кретьен знал, что на нем за герб. Он быстро совлек с себя одежду, дрожа не то от холода снаружи, не то от жара изнутри, и (вода, очисти меня… Вода, омой мои грехи… Вода, очисти меня навсегда) шагнул.

— Кто ты?..

Ноги его — по колено — леденил стремительный, сбивающий с ног поток. Ален поднял голову, взглянул на того, кто стоял неподвижным стражем на берегу реки. Теперь он знал, как ему ответить.

— Я — христианин.

— Чего ты здесь ищешь?..

— Святого Грааля.

— Где твои спутники?..

— У меня их нет.

— Тогда иди сюда.

Он сделал еще один шаг, вода поднялась выше колен. Едва удержался, чтобы не упасть. Плыть будет безумно трудно. Кретьен еще раз взглянул на Замок — за ним подымалась узкая, едва светлеющая полоса. Это восток. Там занимается рассвет.

Ален поднял руку и перекрестился, прежде чем погрузиться в черную воду единым броском, как учил отец — если сразу, то не страшно — и закрыл глаза.

И увидел его.

Этьен обернулся через плечо в звенящей какой-то, серебристой пустоте, и свет солнца чуть золотил его русые волосы. Худое лицо, светлые, серые, печальные глаза. Черная одежда — слишком жаркая для такого прекрасного дня. Острые плечи.

«А потом ты вернешься и найдешь меня. И скажешь, что ты видел, нашел ли ты реку, есть ли через нее мост для нас. Тогда я увижу, что твой путь — он истинный. И тогда я попробую тоже пройти им. Ты покажешь мне путь до Реки. Я буду ждать. Я… (клянусь).»

— Да, Этьен.

…Вода с ревом билась о его колени, которые от холода уже почти потеряли чувствительность. Он открыл глаза — в них стояло отражение трех башен. Черная и две белые. И развернутый небесными ветрами светлый стяг.

— Не медли, — в голосе с того берега прозвучала — или это ему показалось — легкая тревога. — Твои силы на исходе, и скоро рассвет.

— Я знаю, монсеньор, — собственный голос показался Кретьену хриплым, неблагозвучным, как кваканье лягушки. — Я не могу войти в воду… пока.

— Почему, христианин?

— Потому что я солгал тебе.

— Солгал?

— Да, монсеньор. Я солгал, что у меня нет спутников. У меня есть спутник. И я должен вернуться за ним. Я… обещал.

— Что же, — нет, это не сталь прозвучала в прекрасном голосе — нет, волненье и беда. — Ты волен сделать так. Но неизвестно, дойдешь ли ты до Реки еще раз. Переходят ее только единожды, и мало кто дважды вставал на ее берегу… А ты желаешь сделать это в третий раз, христианин.

— Монсеньор… — ноги Кретьена совсем онемели, он их уже не чувствовал. — Более всего я хотел бы оказаться на том берегу, где ты. Но я не могу. Не могу сделать это в одиночку.

(«Через год, через десять, ты меня найдешь. Тогда я увижу, что твой путь — он истинный. И тогда я попробую тоже пройти им. Я… (клянусь)».)

— Христианин, — голос рыцаря был звонок и уже почти бесстрастен. Как ледяная речная вода. — Я предупредил тебя.

— Воистину, так, — прошептал Кретьен, опуская голову, и черные, с сильной проседью, не просохшие после дождя пряди скользнули по его нагой спине. — Так, и да поможет мне Господь.

Когда же он вскинул лицо, чтобы посмотреть еще раз на тот берег — рыцаря уже не было. Только белый замок, за которым, на самом краю земли, на крайнем востоке, бледнела рассветная полоса. Кретьен развернулся и вышел из воды, поднял штаны, натянул их на одеревеневшие ноги. Шерсть чулок слегка намокла от брызг.

Когда же, затянув шнуровку на боку и перекинув через локоть плащ, он оглянулся — не было уже ни реки, ни замка, только темный, роняющий капли, дышащий лес. А позади темнели развалины разрушенной древней церкви, и где-то в ее стенах сопел, переступая с ноги на ногу, всеми покинутый и порядком усталый Морель.

…Они с конем переночевали в развалинах — свод здесь сохранился, правда, не везде. Попросив у Дома Господня прощения, Кретьен даже развел на каменном полу маленький костерок, тем более что в боковом приделе нашлись сухие дрова — видно, он был не первым путешественником, который находил здесь приют от непогоды. Кроме того, Кретьен нашел на полу возле уцелевшего алтаря фляжку, в которой оказалось крепкое вино. Выпил половину и уснул, сгребя в одну кучу нанесенные ветром сухие листья — себе на ложе, надеясь, что поутру все же не встанет больным. Плащ высох не до конца, но сил сушить его уже не хватило — накрылся прямо влажным. Спал Кретьен крепко и видел очень яркий и на редкость подробный сон, а пробудился — от жары, и, сев на жестковатом шуршащем ложе, увидел сквозь пролом в стене, что дождя нет. По небу несутся быстрые, густые и сероватые облака, а в прорывы меж ними просверкивает ослепительное лицо Солнца. Он не знал, что за одну ночь в его волосах изрядно прибавилось седины.

Он смотрел на Солнце и вспоминал свой сон, собираясь ехать. Ему приснилось окончание «Персеваля», и Кретьен даже знал, как его переложить в стихи. Но теперь это не имело почти никакого значения.

3

— Эн Кретьен?..

Катарский епископ был и впрямь немало поражен. Он поднялся гостю навстречу, отложив тяжеленную книгу; в окна его спальни — самые большие и светлые во всем замке — лился дневной свет, ярко озарявший лицо вошедшего, но старец в черном все же прищурился, словно бы не веря своим глазам.

— Да, мессир, я. Я ищу Этьена.

На какой-то безумный миг ему показалось, что Совершенный сейчас недоуменно поднимет брови: «Этьена? Так вы же вместе уезжали…» И тот почти воплотил это жуткое видение, действительно, одна из его тонких, не тронутых сединой бровей слегка изогнулась:

— Этьена?..

(И если ты сейчас скажешь, что не знаешь, кто это такой — я тебя задушу!)

— Да, мессир, Этьена Арни, вашего… сына. Он в Ломбере?

— Нет, — глаза старого катарского священника смотрели странно, как-то недоверчиво. — Его нет здесь.

— Так где же он?! (Черт побери, едва не прибавил Кретьен, но сдержался. Ты думаешь, я отниму его у тебя? Ты думаешь, ты заполучил его навеки?)

— Сразу по возвращении, незадолго до Успения Богородицы, Этьен принял сан. Я отправил его с миссией на… север.

Кретьен привалился к стене. Вся бешеная сила, которая две недели заставляла его без передышки гнать коня на юго-восток, останавливаясь только для ночлега, — вся эта сила куда-то девалась. Он отстраненно посмотрел на Оливье и хотел спросить, но промолчал. Тот заговорил сам, выходя из-за стола, и в темных глазах его виднелось что-то вроде… вроде сочувствия.

— Этьен очень удивил меня, возвратившись так скоро, и — в одиночестве. Более того, едва спешившись во дворе, даже не отдохнув с дороги, он поспешил ко мне и умолял тотчас же дать ему консоламентум. Объяснять, что произошло с ним в дороге, сын отказался. Обряд провели в тот же день.

— А-а… Понятно.

— Эн Кретьен, — Оливье пытливо глянул своими южными глазами ему куда-то внутрь головы, — может быть, вы объясните мне, что случилось с моим сыном?.. Меж вами произошло что-то, что прибавило ему твердости, но и сделало… хрупким. Хрупким, эн Кретьен, тем, что не может согнуться, но может сломаться. На исповеди он не сказал о произошедшем ни слова — видно, не считая это грехом. Но верьте мне… я люблю Этьена не меньше вашего, и сейчас волнуюсь за него, как никогда.

Он не лжет, не лжет. Они же вообще не могут лгать, вспомнилось Кретьену, им обеты запрещают… Бедный Этьенчик. И бедный его отец, и бедные мы все.

— Мессир… Я рассказал бы вам. Но не могу. Кажется, так просто это не раскажешь. Мне просто нужно… с ним встретиться. Обязательно. Мы друг другу… обещали.

— Обещали?.. Люди нашей церкви не дают обещаний и клятв. Кроме лишь обета, который приносится во время Утешения. Странно, почему, если мой Этьен и правда обещал что-то — почему он не сказал об этом во время публичной исповеди?

(Отгадай сам — почему, старый ты простак. Потому что не раскаивался. Как же я рад, Этьен, как я рад. Я все-таки не ошибся.)

— Впрочем, неважно. Теперь никакой прежний обет не может иметь для него значения. Теперь он — священник, Совершенный.

(А вот и может, едва не вскрикнул Кретьен — но не вскрикнул. Еще как может, плохо вы, господин Оливье, знаете своего духовного сына!.. А ведь правильно он меня боится, правильно не доверяет, зачарованно подумал поэт, вглядываясь в бесстрастное, изжелта-смуглое лицо человека-дерева. Я же и в самом деле опасен для него, я — соперник их церкви. И для Этьена — куда более серьезный, чем все католичество с грозным Папой во главе!)

— Мессир Оливье… Скажите, где он сейчас. Нам нужно увидеться. (Не бойтесь же вы, хотел добавить он — но сдержался. Видно, судьба ему в этом диалоге умалчивать все свои рвущиеся наружу реплики.)

— Друг мой… Прости, я не вполне доверяю тебе. Я видел Этьена после того, как он вернулся из странствия с тобою. Таким я его видел только однажды, очень давно. Когда он еще не был моим сыном.

— Когда вы его вытащили из тюрьмы, спасли от повешения? Когда он, беззащитный и никому не нужный, сидел там по подозрению в ереси, о которой даже ничего толком не знал, и некому было за него заступиться?.. Когда вы, отважное братство юга, монахи и рыцари, явились выручать своих, и заодно под руку подвернулся и еще один, чужой?..

Глаза Оливье едва не выскочили из глазниц.

— Этьен… рассказал об этом?

— Я с удовольствием ответил бы — да, мессир. Но это не так, я просто сам догадался. Впрочем, неважно.

— Вы умны и проницательны, эн Кретьен, — катарский епископ говорил, слегка отстранившись, и холодное лицо его стало еще более замкнутым. Пальцы перебирали концы длинного пояса. — Но пока вы не скажете, зачем ищете моего сына, простите, я не открою вам, где он сейчас проповедует. Может быть, для него будет лучше, если вы оставите его в покое… и пойдете своим путем. Его жизнь была очень нелегка, и мальчик только сейчас начинает обретать свет и мир.

— Раз так… Я могу объяснить, — Кретьену неожиданно стало все равно. — Я хочу сказать Этьену весть. Я нашел дорогу. А больше я ничего не скажу, и если вы меня сейчас отошлете прочь, уйду и буду искать своего друга сам. В конце концов, наш край не так уж велик. Лет за десять…

— Мир не ограничен владеньями короля Луи Седьмого, — заметил Оливье как ни в чем не бывало, возвращаясь к своей книге. — Есть Германия, Арагон, Бретань, в конце концов — вам ли не знать… А пути странствующего проповедника могут завести куда угодно. Везде, во всех землях люди ждут и жаждут света Евангелия! Кроме того, тела наши смертны. И смерть подстерегает любого из нас каждый день и час… Тем более — безоружного священника, не держащегося за плотскую жизнь.

Если бы это был прежний Кретьен, не тот, что стоял по колено в ледяной воде, говоря через поток — он бы почувствовал к старому катару жар ненависти. Но новый Кретьен, тот, которого называл братом бледный рыцарь с алым крестом на груди, не чувствовал ничего. Убеждать? Просить? Или — смешно и подумать! — угрожать человеку, который не боится, кажется, вообще ничего, для которого и мучительная смерть — радость и высшее благо?.. И новый Кретьен просто печально, учтиво поклонился и взялся за медную ручку двери.

— Постойте, — голос Оливье догнал его в спину. — Этьен со своим спутником сейчас в графстве Невер. Община в Везеле. Там они должны были подготовить свержение и лишение власти местного аббата, который есть волк среди овец и истинный слуга Сатаны, давний враг Добрых Христиан.

Кретьен обернулся. Невер… Везеле… Поле святого Бернара… Где он раздавал алые кресты. А потом рвал на полосы свою рясу…

Какое-то время они смотрели друг на друга — светлые, яркие северные глаза, и темные, почти черные — южные. Оливье длинен, прям, неподвижен, черная деревянная статуя — более детально прорезаны только лицо и желтые кисти рук. Потом Кретьен поклонился — низко, прижав к груди раскрытую ладонь.

— Благодарю, Добрый Человек. Да поможет тебе Господь.

4

— Да, благородный господин. Было такое дело.

Кретьен дернулся так, что даже слегка расплескал вино.

— Что?.. Говори подробней!..

Но трактирщик, посапывая, уже устремился за тряпкой — вытереть со стола. Со слугами здесь, кажется, дело обстояло негусто.

Шел пятый день с тех пор, как Кретьен, пользуясь своей громкой поэтической славой, заявился в замок графа Жервэ Неверского — заявился, только чтобы в тот же день его покинуть. Вести оказались ужасны. Бедняга злосчастный аббат святой Магдалены, свержение коего было уже близко, пожаловался королю и даже, кажется, Папе (или насчет Папы придумал донельзя смущенный граф, желая оправдать свое дальнейшее поведение?) Графу заплатили, и он, осознав тлетворное влияние ересей на католическую душу, отказался от своих пагубных намерений — он же почти согласился у себя в Везеле признать независимую общину с политическим устройством Юга… Гуго де Сен-Пьера, главного пособника еретиков, у которого они устраивали свои богомерзкие сходки, обличили, большинство еретиков, неверцев по происхождению, за один день быстро рассовали по тюрьмам, ожидая августейшего решения. А двоим зачинщикам, южанам-Облаченным, тем, кто принес сию пагубную заразу в чистые земли севера, удалось, к большому сожалению, ускользнуть.

Кретьен едва удержался, чтобы не врезать смущенному графу по физиономии. «Понимаете, господин мой, — говорил тот стеснительно, разглядывая свой кубок со светло-золотистым вином, как интереснейшую вещь на свете, — и в самом деле, меня словно околдовали, а тут у меня прямо-таки раскрылись глаза! Эти еретики, они еще и не такое могут. Вот наш капеллан говорит — с ними вообще не подобает беседовать честному христианину: стоит поговорить с ихним, извините за выражение, священником — и хлоп, оглянуться не успеешь, как ты у них в руках… Вот на юге у них, в Лангедоке, сидит такой Селлерье или Оливье — так это, говорят, вообще не человек, а сущий дьявол! Обольщает души просто-таки единым взглядом, нет на него Папской власти, на проклятого.»

(Сколько ж тебе дали, сколько ж тебе сунул этот несчастный аббат, тоскливо думал Кретьен, прижимаясь спиной к спинке высокого стула. Они с графом коротали досуг в ожидании трапезы за легким вином и шахматной партией, и граф теперь, хитро улыбнувшись, передвинул белую костяную пешку на клетку вперед. Верно, задумал какую-то каверзу.)

Бывает так, что аббаты в графстве богаче дворян. Бывает так, что и сам граф занимает деньги у прелатов, расположившихся на его земле… Особенно если эти священники из таких, о коих говорил Этьен — которые молятся не Господу, а скорее своему кошельку, и с собственных крестьян, братьев во Христе, готовы содрать три шкуры в счет налога…

— Угроза вашей ладье, мессир Кретьен.

— А? Что? Ладье?… А, ладье…

Кретьен рассеянно передвинул ладью с битого поля, и граф, продолжая хитро улыбаться, взял слоном его коня. Фигурки красивые, одни — костяные, другие — красного дерева. Кретьен играл красными. Следующим ходом придется пожертвовать пешкой. Маленькой деревянной пешкой, пехотинцем, которыми всегда жертвуют. Ради успеха всей игры. А маленькие темные пешки, которые так легко умирают, иной судьбы и не ждут. Не стать тебе новой королевой, пешечка, конец тебе пришел…

Странно: мир рушится, небосвод роняет первые звезды — только днем не видно, светло — а он сидит себе у окна в маленьком покое и безмятежно играет в шахматы. А хорошо играет этот длинноусый неверский граф!.. Он — стратег, разумно и обдуманно идет на небольшие жертвы. Интересно, сколько же ему заплатили, во сколько нынче ценится голова Этьена Арни, сына блудницы, духовного сына сущего дьявола Оливье?..

— Беру пешку, мессир Кретьен.

— Да, я знаю.

…Маленькая, темная, круглоголовая. Пешка похожа на маленького черного катара. На послушника. Или Облаченного.

— Вам мат, мессир Кретьен.

— Мат? Да, уже?.. (Раньше я хорошо играл…) — И вдруг, пораженный внезапной четкой мыслью среди сплошной расплывчатости, Кретьен уставился на победителя через шахматный стол, вытаращив свои пронзительно-светлые глаза:

— Послушайте, мессир… Это вы их предупредили? Вы… помогли им бежать?..

Граф Жервэ в замешательстве толкнул локтем столик, фигурки зашатались, белый костяной король со стуком упал на бок. Красный продолжал стоять — длинный, деревянный, худой. Темный шахматный король — это Оливье.

— К-кому, мессир?.. Я?… Да… Как же можно так обо мне подумать?..

— Вы, — уверенно и негромко сказал Кретьен, одним движением выливая в рот свой кубок вина. — Не беспокойтесь, монсеньор, никому я не скажу. И вообще, мне пора ехать. Вы, конечно, не знаете, где они скрываются?

— Не знаю. Скорее всего, в пределах графства, они же пешие, а кто им теперь продаст лошадей?.. Аббат их ищет, и с ним — королевские солдаты, а кроме того — несколько моих… Вряд ли еретики успели уйти далеко.

— Да, вряд ли. Господь еретиков карает.

— Истинно так, господин Кретьен, истинно так.

— Так я вас покидаю, мой сир. Жаль, что не пришлось разделить с вами трапезу.

— Жаль и мне. Знакомство с вами зачтется мне за честь. Мне недавно привезли список «Ланселота».

(Да?.. Значит, Годфруа все-таки дописал. Хорошо, я рад. Посмотреть бы… Наверняка насовал в целомудренный текст о служении Даме своих любимых смачных сцен, от которых и рутьер покраснеет… Странно: мир рушится, а я думаю о каком-то Годфруа.)

— Так я отбываю, мой сир. Всего вам хорошего, помоги вам Господь. И, кстати… вы очень хорошо играете в шахматы.

…Пятидневная погоня по следу Этьена довела Кретьена до состояния полного душевного истощенья. Он спал за все это время часа по три в сутки, на каждый птичий крик его пробирала дрожь, под глазами лежали тени не хуже, чем у какого-нибудь катара. Подбородок потемнел от щетины. Вид — как у рутьера, наверное. Или как у файдита-ненавистного, который только и ищет, кого бы за деньги пришибить… Неудивительно, что честный трудяга-трактирщик мечется перед ним, как тень, и ежится от его тяжелого взгляда, как грешник на угольях. Странно, кстати, что он не толстый, как большинство представителей его профессии, а худой, маленький, вертлявый, с длинным носом… Впрочем, мелкое телосложение помогало ему суетиться за троих.

— Эй, как тебя там… трактирщик!

— Жакоб, мессир.

— Жакоб, поди сюда, не бегай ты, ради всего святого…

— Но вино, мессир… Вы пролить изволили… Прикажете еще подать?..

— К черту вино, — Кретьен нетерпеливо взмахнул рукой, опрокинув не до конца еще опустевшую бутылку. Жакоб ловко подхватил ее в полете. — Говори по делу. Про еретиков, двоих. Что знаешь? Здесь они?

— Так точно, мессир, здесь. Сегодня днем их зацапали.

— Как — зацапали? — сердце Кретьена гулко ухнуло и куда-то обвалилось.

— Да вот так и зацапали, мессир, господина аббата солдаты… И мессиры королевские рыцари, мессир. Они, мессир, еретики эти, от правосудия, стало быть, скрывались.

— Где они сейчас?..

— Да вестимо где — под стражу их куда-то посадили, мессир… И серебряными цепями обмотали, чтобы колдовать не вздумали, — вдохновенно фантазировал трактирщик, найдя себе благодарную аудиторию. Эту историю за сегодняшний день он рассказывал уже раз в двадцатый, но такого прицельного внимания еще не получал ни от кого. — Они же, благородный господин, знаете, что выделывали?.. Младенцев зачинали с матерями да сестрами, а потом на оргиях своих богопротивных их, стало быть, сжигали, а пепел лопали заместо причастия! Жаб лобызали, черных кошек целовали — страшно сказать — в задницу…

Несмотря на дикий страх, Кретьен едва не расхохотался. Вот бы Этьенчика вестями порадовать!.. Спросить, сколько он младенцев слопал за время их расставания, и какие вкусней показались — крещеные или некрещеные? А так же насчет кошек и прочего. Но сейчас было не до того, и чтобы взять себя в руки, он вылил в рот остатки вина. Вино он заказал крепкое, и Кретьена продрала дрожь до самых костей.

— Довольно о всяких мерзостях, ты… честный католик!.. Скажи лучше, где этих еретиков сейчас держат?

— А, мессиру угодно еретиков посмотреть, — понимающе закивал Жакоб, при трескучем огне сальных свечей его лицо казалось едва ли не дьявольским. — Да не пустят вас, благородный господин, там же солдаты, сами понимаете. Наш добрый граф приказал. Сторожат их, никого пущать, стало быть, не велено. У нас многие — бабы в основном — ходили еретиков смотреть, да никого не пустили, разойтись, мол — и все тут… А вы бы оставались до утра, — бросая алчные взгляды на Кретьеновский худой кошелек, резво предложил трактирщик, — их же на рассвете вешать будут, вот и насмотритесь. У нас вся деревня глядеть пойдет. А на ночь я вас в отдельный покойчик устрою, и девчонку вам, — он лукаво подмигнул, — подберем подходящую! Не ходите вы, за-ради Бога, к этому Жермену, старой заднице, у него и вино плохое, и дочка — мымра, каких мало…

— Как… будут вешать?..

— Да обыкновенно как, мессир — за шею, не за ноги… — Жакоб сам засмеялся удачной шутке. — Так сир граф, стало быть, приказал, а то и сир король — поймать, значится, и повесить. Утром, потому что щас же уже ничего не видно, — объяснил он проникновенно, изо всех сил подмигивая объявившемуся на горизонте слуге, чтобы тот принес еще вина. Если благородного господина напоить как следует, так он ни до какого Жермена, старой задницы, уже просто не доползет, придется ему тут заночевать. — А окромя того, они до заката заняты были. Виселицу, стало быть, строили. На берегу речки, мессир.

Кретьен встал, с шумом отодвигая скамью. В ушах у него стучали кровяные молоточки. Господи, да он, кажется, и в самом деле пьян.

— Куда же это вы, мессир? — всполохнулся трактирщик, видя, как выгодный гость прямо-таки ускользает из рук. Такие все съедают, все выпивают, о деньгах не спорят — это, мол, ниже их достоинства… Рыцари, одним словом. — По нужде, может, собрались? Так давайте я вас провожу, фонариком посвечу… А еретиков смотреть сейчас даже и не вздумайте, бесполезно. Да и не на что там смотреть-то, вот те крест, — Жакоб истово перекрестился. — Я ж их вблизи видел, вот как сейчас вас — их же у меня в трактире и брали, как раз пополудни! Они тут рыбку ели. Рыбку! Да не в пост!.. Останьтесь, господин хороший, я вам и больше расскажу, сам видел… Ввалились мессиры солдаты, раз, два, повязали, те и пикнуть не успели! И что смешно-то — ведь не защищались совсем, прямо как овцы. Один-то ладно, совсем хиляк, соплей перешибешь, а другой на вид вроде складный, даже, не в обиду вам будь сказано, покрупнее вас будет… Однако ж нет, так и дали себя повязать, одно слово — еретики… Мессир! Куда же вы?.. А заплатить?.. А, тьфу, пропасть…

Злой как сто тысяч асассинов, трактирщик грохнул по столу кулаком и рявкнул на подвернувшуюся девчонку. Вот кой хрен их разберет, этих рыцарей? А на вид такой солидный был… И ведь не привяжешься теперь, не гнаться же за ним, в самом деле — еще ка-ак рубанет своим мечищем, с них, благородных, станется, смотрит-то как мрачно… Вот ведь незадача, кто ж по нему мог разглядеть, что ему и всего-то было нужно выпить на халяву!.. Впрочем, не столько выпить, сколько пролить. Скотина рыцарская, сколько хорошего вина пропало!..

Морель нетерпеливо пританцовывал у коновязи. Кретьен вскочил в седло, почти не чувствуя своего тела. Руки его заледенели и слегка тряслись. За то недолгое время после заката, которое Кретьен провел в познавательной беседе с трактирщиком, успела сгуститься промозглая, темная ночь начала октября. В воздухе висела неразличимая морось, сырой туман приполз от реки. Все эти вилланы, наверное, уже попрятались по домишкам — и спросить-то не у кого…

Выпустить Кретьена за ворота двора явилась босая растрепанная девочка лет двенадцати, с широким, неправильным личиком, слишком серьезным и взрослым для ее детских лет. Будто ребенок шутки ради надел взрослую маску. В руках у девочки горела свечка, прикрытая стеклянным закопченным колпаком от непогоды.

— Девочка, — проговорил Кретьен, склоняясь с коня к светоносице и стараясь, чтобы его хриплый, непослушный голос звучал не слишком уж страшно. — Скажи, малыш, ты не знаешь, где… поместили двух пленных? Которых сегодня взяли тут, в кабаке?

— Знаю, — серьезно отвечала она, поднимая освещенное личико, казавшееся в свечном свете почти красивым. — Одного в сарай к Жану Кривому, который раньше старостой был, а второго, молодого — к Жерену Горожанину, это на том конце деревни, где плетень косой. А вы их что, спасать собираетесь, благородный сир?

— Спасибо, милая, — не отвечая, Кретьен вытащил из кошелька денежку, положил ей в ладонь. — Вот, возьми. А это передай хозяину, я ему забыл заплатить.

— Благодарю вас, мессир… Только там — стража, — предупредила благодетельница с серыми косичками, оттягивая в сторону тяжелый засов ворот, перебирая замерзшими босыми ногами.

— Я знаю.

— Ну, Бог вам в помощь. Езжайте, благородный сир.

Кретьен почувствовал, как глаза его защипало. На кого-то она похожа, чуть ли не на Этьенета, Боже ты мой… Он сжал ногами бока Мореля, высылая его вперед, и огромный конь проплыл, словно черный корабль, мимо девочки со свечкой — прочь из ворот.

…И в самом деле стража. Четверо. Двое явственных вилланов, которых приказ вырвал из родимых лачуг и теплых постелей, и с ними — два кольчужника. Плохие, конечно, кольчуги, крупные, короткие — но все же это солдаты, исполняющие свои обязанности. Дай Бог, чтоб не графские.

Четверо в тоске жгли костер перед дверьми большого дровяного сарая и играли во что-то — кажется, в кости. Один валялся плашмя, накрывшись плащом. Но никаких бутылок, никаких признаков согревающего напитка — дело серьезное, еретика стерегут, аббат бы им показал — выпить!.. Трезвы, как стеклышко. Поэтому при звуке копыт те из них, что в кольчугах, резво повскакали на ноги, один схватился за меч.

— Эй, кто здесь?.. Чего надо?.. Проезжай, не велено!..

Кретьен, чувствуя, как в нем дрожит, исполняясь огня, каждая жилка, медленно подъехал, и не думая спешиваться. На огромном черном коне он нависал над насторожившимися стражниками, словно тень вне круга огня. Отсветы пламени озарили его бледное лицо, сдвинутые брови. На поясе — меч, не такой, как у солдат — длинный, рыцарский. А доспеха — нет. Нет доспеха, проклятье…

— Х-хэмм, монсеньор, — слегка оробев, подал голос один из вилланов, самый здоровый, тот, что недавно лежал на земле у огня. — Чего вам надобно-то?.. Мы тут… это… еретика стережем. Пущать не велено.

— Пустите меня к нему, живо, — процедил Кретьен, собирая в голосе все равнодушное презренье, на которое только был способен. Сердце его бешено колотилось, он играл наудачу. Все — или ничего. — И без разговоров, вы… мужичье!..

Светловолосый виллан помялся с ноги на ногу, обернулся за поддержкой к остальным. Солдаты оказались посмелее, один даже отставил ногу вперед (ну и делов-то, что рыцарь! Зато — один против четверых. И он, кажись, без доспеха…)

— Не, бла-ародный сир, не велено. Господин аббат с живых шкуру спустит. До утра придется повременить, бла-ародный сир.

Сердце Кретьена исходило огнем. За все годы своего рыцарства он так и не научился одному — тону и образу высокородной скотины, для которой вилланы — что грязь под ногами. Вроде того саксонского рыцаря по имени Лудольф, которого обрызгал грязью ехавший на телеге крестьянин — а тот, недолго думая, взял да и отрубил виллану ногу. «Ибо был он вне себя от гнева», как рассказывал некогда граф Тибо. Кретьена страшно перекосило тогда от этой истории, и до сих пор он не выносил рыцарей именно такого типа, в который должен был сейчас перевоплотиться сам. Но что ж поделаешь, надо. Призвав на помощь бессмертные образы короля Луи, юного Жерара де Мо и еще многих, многих, — он скривился от плохо сдерживаемого гнева и слегка приподнялся в стременах.

— Как ты разговариваешь с рыцарем, ты, грязный виллан?! Да я тебя сейчас… Да ты знаешь, кто я таков?..

— Никак нет, мессир, — солдат чуть попятился, но позиции не сдал. Два мужлана переминались у него за спиной, зыркали с легким страхом. — Вы ж не представились… А у меня приказ…

— Да я — племянник графа, весь день скакал с личным порученьем насчет этого… дерьма еретического! От самого Везеле!.. И не для того скакал, чтобы всякая вилланская свинья меня, видите ли, «не пущала»!

— Нащ-щет вас не было приказано, — стойко держался честный служака. — Я ж не графу служу, ваша милость, мы в подчинении у господина аббата… А он нащ-щет вас ничего не говорил.

— Дубина, мужлан! — прорычал Кретьен так, что второй солдат слегка подпрыгнул. — Да что мне твой дерьмовый аббат!.. А, кр-ровь Господня, валяй, рыло пакостное, буди своего аббата, я с ним сам разберусь!.. Я ему вот этой вот рукой, — он потряс внушительной перчаткой, обшитой стальными бляшками, — по морде наваляю за то, что так распустил смердов! Ну, пошел, скотина — да поскорей, я тут долго торчать не собираюсь.

Солдат неуверенно обернулся на товарища, тот сделал большие глаза. Расчет Кретьена оказывался верен — чуть больше наглости, и ни один из них не сунется к аббату, не посмеет его будить — а ну как гонец окажется истинным, аббат тогда небось по головке не погладит!..

Тем более этот, о котором такие злодейские слухи. А если все же — провал… Ну что же, тогда придется драться, и, может быть, покачиваться завтра на веревочке рядом с Этьеном. Рыцарей вешать не то что бы не запрещено, но случается… А за ересь — и подавно.

— Буду я аббата будить, ага, как же, — пробормотал бедняга страж, раздираемый извечным противоречьем меж любовью — очевидно, в его случае это была любовь к жизни — и долгом. — Чтобы он в случ`чего с меня семь шкур спустил? Эт-та, значит, господин рыцарь, может, вы сами сходили бы?.. Привели бы господина аббата, а там — хоть к еретику, хоть к черту лысому, проходите, пожалста…

— Мужлан, — лицо Кретьена залила краска уже неподдельного гнева. — Ты забываешься. За кого ты меня принимаешь, а?

— Так Господь же вас знает, милс-дарь, — пряча глаза от безумного светлого взгляда, солдат, однако же, не убирал руки с рукояти меча. — Может, вы и не от графа вовсе. Может, вы ентого еретика выручать хотите. На вас же того не нарисовано… Может вы и сами, эт-та… того?..

(Эх, бумажку бы сейчас. Любую. Письмо, листок со стихами, все, что угодно… Чтобы сунуть этой безграмотной роже под самый нос с криком — «Ты читать умеешь, скотина?.. Вот графская подпись, мурло ты поганое!» Но, хотя омерзительная роль уже дико утомила Кретьена, оставалось продержаться еще совсем немного. Сделать последний рывок. Помоги мне, Господи — и прости.)

— Эт-то… Что же ты такое говоришь? — голос рыцаря стал острым, как бритва, и таким же опасным. Рука скользнула к поясу, нащупывая рукоять плети. — Эт-то как ты меня назвал, вилланская морда?! Я ослышался — или ты меня обвинил в том, что я будто бы поганый катар? Может, я еще и младенцев жру, как по-твоему?! Ну-ка, повтори, что сказал!..

Одно мгновение они смотрели друг на друга — Кретьен, приподнявший плетку, и солдат, чья длань тряслась на рукояти меча. Последний шанс — Кретьен слишком хорошо знал, что никогда не сможет ударить плетью человека. Но еще немного — и он бы попробовал. Это самое сомнение, бешеный страх и почти что твердое знание того, что он не сможет, сорвется, не продержится долее мига, виллан и увидел в глазах рыцаря — и ему показалось, что он увидел там свою смерть.

Солдат сдался первым. Разжимая граблеобразную длань, он тяжко вздохнул, опуская взгляд, и словно бы нехотя выговорил:

— Ну, простите благородно, мессир… Не губите, Христа ради.

Кажется, Кретьена спасло еще и то, что он был на коне. С высоты, с седла легче взирать на человека с презрением. Кроме того, снизу не видно, как дрожат у тебя руки.

Он победил.

— Да… пошел ты, нужен ты мне, свинья, — легко спешиваясь, все еще сжимая в кулаке плеть, Кретьен швырнул поводья Мореля одному из вилланов — тому, что ближе стоял. — Присмотри за конем. За мной следом не соваться — буду допрашивать еретика по особо важному вопросу. Кто полезет — отведает плетки. (Или надо было сказать — зарублю?..) Ну, отворяй!..

Темноволосый виллан, и впрямь слегка напоминающий выражением лица угрюмую свинью, завозился с засовом. Железная полоса поползла из паза со ржавым скрежетом.

— Только, мессир… Там вторая дверь, так от нее ключи у аббата… Стало быть, это, вы уж как-нибудь в сенях… Через дверь, эт-та, расспрашивайте. И еще — уж не обессудьте, мессир, мы вас снаружи слегка прикроем, а то все-таки мало ли что… Окошков там, конечно, не водится, но мы все-таки люди подневольные… Вы как выходить надумаете, стукните нам изнутри — эдак раза три, мы и выпустим…

Наверно, надо было возмутиться. Потребовать все ключи, свечку — и полную свободу действий. Но, во-первых, прогулка по лезвию меча, опасная игра и так зашла уже слишком далеко — Кретьен слышал, как в процессе их перебранки с солдатом два виллана перешептывались насчет того, не сбегать ли за кем из графских людей, для опознания… А кроме того, не мог он больше спорить и орать. Он устал, безмерно устал; на губах осталась какая-то горькая корка — словно след тех ругательств, которыми вежественный рыцарь осыпал вилланских бедолаг… Сил делать это больше не было. Кретьену, словно бешено изголодавшемуся, хотелось только одного — услышать голос Этьена. Живой голос. Остальное — все равно.

— Поди к черту. Поступай как знаешь. Отворяй.

5

… Понятно, почему именно этот сарай избрали в качестве темницы. Наверно, самый здоровенный в деревне, с толстыми стенами, с двумя дверьми. Между первой, толстенной, с досками внахлест, и второй, потоньше — тесный «предбанничек», без единого окошка, темный, как могила. Кретьен толкнул дверь перед собой — бесполезно, не поддастся, так ее не выломать. В темноте — хоть глаз выколи, так что даже непонятно, не ослеп ли ты — Кретьен дождался, когда проскрежещет наружный засов, возвращаясь в паз. Сердце оглушительно колотилось где-то в ушах.

…Затихли. Пора.

Припав лбом к жестким, занозистым доскам, он позвал — тихо, хотя хотелось заорать во всю мочь — и сердце его едва не остановилось, когда откуда-то издалека — от противоположной, что ли, стены — послышался тихий, мышиный какой-то шорох, и слабый, неуверенный, безмерно знакомый голос, сухо кашлянув, откликнулся:

— Кто здесь?..

…- Этьен… это я.

— Мессир… Кретьен?..

— Не называй меня мессиром, дурак, — Кретьен понял, что сейчас лопнет. От радости ли, от горя, от безумного облегчения — все одно.

— Да… Это ты. Но… как?..

— Неважно, Этьен. Важно, что… вот я здесь.

— Это опасно, — голос Этьена был очень хриплым. Что с ним, простудился, что ли? И говорит тихо — еле слышно…

(Ты что, простудился, едва не спросил было рыцарь — хотя ничего глупее придумать было нельзя. Тут голову рубить собираются, а ты о волосах горюешь…)

— А мне, — голос его прозвучал чуть насмешливо, — плевать.

— Зато не плевать мне. - (Это он обо мне тревожится, он — обо мне, Господи Боже ты мой…) — Кретьен, пожалуйста, быстро уезжай. Эти мужики, они перепились, наверное, да?.. Я тебя умоляю, беги, пока никто не проснулся. А то они тебя убьют.

— Не мели ерунды (я старший, я сильный, я все устрою…) Никто меня не убьет, я их запугал до полусмерти, сказал, что я графский гонец. И без тебя я никуда не поеду.

— То есть…

— Да, Этьен. Я нашел дорогу. И теперь вернулся за тобой. Как обещал.

— Кретьен… — тот выговорил имя замирающим каким-то придыханием и — замолчал, да так надолго, что поэт забеспокоился, жив ли он там.

— Хей-я, Этьен! Ты там где?..

— Здесь…Я… думаю. Это… правда?

— Клянусь.

— Как хорошо, — голос, мне остался только голос, я не вижу тебя, не могу прикоснуться — только тихий голос в темноте… Если примерно так общаются бесплотные духи, не хотелось бы после смерти войти в их число. — Вот же радостная весть. Самая радостная на свете. И… ты видел замок?..

— Да. Видел. Но не вошел туда.

— Значит, замок есть. — Шелестящий голос, тихий, как шорох ветвей. — Он все-таки есть, и все — истина. Значит, я не зря верил, всегда-всегда верил, даже когда… когда уже не верил ни во что. Теперь и умереть не страшно.

— Этьен! — он почти закричал и сам испугался, как звучит его крик в полной темноте. — То есть как — «умереть»?.. Я тебе умру! Да я тебя сам придушу за такие мысли… (Комичность этой фразы дошла до него не сразу, а только когда Этьен саркастически хмыкнул из-за двери). — И ничего ты не умрешь, я за тобой приехал… Сейчас мы с тобой придумаем план, и я тебя вытащу. И мы отправимся в Замок Спасения, где нас давно уже ждут, и там никакое зло нас никогда не найдет.

— Кретьен… Это все бесполезно.

— Что, черт тебя дери, бесполезно? Придумывать план?.. И вообще, что ты там шепчешь, как придушенная мышь, подойди ближе к двери и говори в щелку. Будем как… как влюбленные Пирам и Тисба, ха-ха. Знаешь такую трагедию?..

— Нет. Кретьен…

— Ну и хрен с нею. Подойди к двери, не могу же я без конца кричать.

— Я не могу подойти, Кретьен. Я связан.

— Что?.. — в какой-то миг Кретьену захотелось проломиться сквозь стену и порубить в клочки чертовых сытых здоровых вилланов, чей смех приглушенно слышался снаружи. — Ну, тогда… подкатись как-нибудь, что ли…

— Не могу, Кретьен… Я уже пробовал. Тут эти… дрова.

— Господи, какие еще дрова?..

— Обыкновенные, деревянные. Это дровяной сарай.

— Этьен… — его уже начинало что-то душить изнутри. — Вот что, я придумал. Сейчас нам не выбраться, будем терпеть до утра. Ты как там, не очень… больной? (Побитый, хотел сказать он — но не смог выговорить.)

— Не очень. Только все немножко затекло… И пить хочется.

А себя ты лечить не можешь, я помню. Других — сколько угодно, но не себя… И вот почему у тебя такой хриплый голос. Хочешь пить. Что такое жажда — я помню, я знаю, хотя, кажется, испытывал жажду не только в песках Сирии, но и всю свою жизнь… И ведь оба мы знаем, что такое — тюрьма. Оба знаем, что это очень страшно.

— Этьен, милый, ты уж потерпи. Утром… Вот слушай, что я придумал: когда тебя выведут — если будут только эти четверо, и еще не приплетется их мерзкий аббат — скажу, что нужно срочно доставить тебя к графу. Нет, не годится, ключи-то у аббата, без него никто тебя никуда не выведет. Так, другой вариант: я въезжаю торжественно, ну, туда, на поле, где тебя должны… казнить, и заявляю, например, что я — твой сеньор, а ты — мой сбежавший виллан, и я…

— Кретьен… Ну, ты просто глупость какую-то придумал.

— Да, пожалуй. Кто мне поверит, а даже если и так — кто мне тебя отдаст? Кроме того, чем тут докажешь… Да, ты прав, это несколько неубедительно. Ну, вот я еще придумал: можно тебя похитить, как Ланселот — королеву Геньевру из огня. Подлететь на Мореле, схватить… Кто сунется — зарубить. Даже хорошо, что у меня есть меч и нет доспеха — а то Морель не вынес бы нас двоих…

— Кретьен… Так не получится. Меня поведут люди, солдаты, ты ко мне просто не пробьешься. А если пробьешься — так будет поздно, они уже все на нас накинутся…

— Проклятье, если бы я был не один!.. — Кретьен в темноте отчаянно стукнул себя кулаком по колену. Он сидел прямо на полу, прижимаясь лицом к двери, и узор древесины, должно быть, уже отпечатался на его щеке. — Ну, плевать, пойду на крайность, что ж поделаешь. Сейчас пойду и попробую ограбить аббата. У него ключи. (Я уже однажды грабил аббата, промелькнуло у него в голове, мне не впервой…) Сколько там у него охраны, двое, трое?.. И те небось спят… Порублю скольких смогу, и если с нами удача — сей же ночью ускачем отсюда прочь. Эти-то, здешние, не привяжутся. А если привяжутся… В конце концов, я рыцарь, неужели с четверкой вилланов не справлюсь? (Не справишься, ты сто лет не дрался. Двое из них в доспехах, не забывай. В отличие от тебя. Да они еще и шум поднимут на всю деревню… Хочешь драться один против двадцати солдат?) И мы ускачем далеко, к Реке…

— И не сможем ее перейти.

— Почему?..

— А кровь-то, Кретьен, кровь на руках? — голос Этьена звучал печально, едва ли не увещевающе. Так мог бы отец говорить с заблуждающимся любимым сыном. — Запятнанных кровью там не примут… Если такие вообще смогут найти дорогу.

— Тогда со мной все бесполезно. Я кровью давно запятнан.

— Нет, не говори так. Если ты про того турка, то это же в бою, это же ты защищался. И то — не христианская кровь… А я, кстати, тоже не смог бы войти. Предателей туда не пускают.

— Предателей?

— Ну… да. Ведь мой брат, — Кретьену было показалось, что Этьен говорит о нем, и он вздрогнул — почему в третьем лице?.. — Мой брат по вере, он остался бы здесь за себя и за меня. А двоих спасти не смог бы, — Кретьен почти что увидел, как он там грустно улыбается, — не смог бы и сам король Артур… Король наш.

— Послушай, ты, катар! Что ж тебе все не нравится, что я ни предложу?! Ты бы сам чего-нибудь придумал, если такой умный — ругать-то любой умеет!.. У тебя есть какой-нибудь план?..

— Да, есть, — Этьен чуть повысил голос и тут же сухо закашлялся. Поэт прямо-таки видел, как тот облизывает губы — вечный жест всех жаждущих, бесполезное утешенье. А ведь он даже не может поднять руку, чтобы вытереть рот или убрать волосы со лба. Самое жуткое в мире мученье — это беспомощность… И она здесь разделена на двоих.

Откашлявшись, Этьен продолжал, и теперь голос его звучал еще тише и суше:

— У меня есть… план. Мессир Кретьен, оставьте все как есть.

— То есть как это — как есть?.. Ты предлагаешь мне позволить им убить тебя?..

А как же я, как же я буду дальше жить, едва не сказал он — но не сказал и в тот же миг забыл о себе. Брат, я так никогда не сделаю. Буду проклят, если сделаю это.

— Кретьен… (Не мессир, нет, хотя бы словом не мучай меня)… — Ты знаешь, я тут подумал… Может, это и есть мой путь к Реке. Может, я окажусь там. Мы как рыцари Артура… Каждый шел по отдельности, а встретились в самом конце. Помнишь?..

Кретьен плакал, упершись лбом в шершавые доски, и не мог отвечать.

— Ну, что же ты… Не плачь, прошу тебя. Ты же — Рыцарь Замка Грааля. (Да он меня утешает, понял Кретьен с новым приступом отчаянья — и едва подавил стон. Только этого не хватало. Он утешает меня.)

— Тем более что все не так уж и плохо… Смерть ведь не самое плохое, что может случиться. А хорошая смерть — и вовсе благо… — он снова закашлялся, и в этот миг бесплотный Этьен в душной темноте стал Кретьену дороже всего. Жизни, чести, Замка Грааля.

— Ты знаешь, я читал недавно Евангелие… Сказать, что за место мне открылось?.. Я наизусть помню… «Говорю вам тайну: не все мы умрем, но все изменимся. Вдруг, во мгновение ока, от последней трубы»… Нет, «по последней трубе. Ибо вострубит, и мертвые воскреснут нетленными, а мы изменимся… Ибо тленному сему надлежит облечься в нетление, смертному сему — облечься в бессмертие. Тогда и сбудется слово написанное — поглощена смерть победою».

— Этьен…

— И знаешь, — голос Этьена перестал быть хриплым и вдруг зазвенел. Если бы он так мог говорить всегда — юноша, страдавший от того, что он плохой проповедник! — Знаешь, друг мой, что это значит?.. Что есть те, кто может прийти туда, в Самое Сердце Мира, только через смерть, а иные — и не умирая. Так сказано про нас с тобой. Про то, что мы там встретимся. И… опять будем братьями.

— Этьен… — теперь уже голос другого из них был хриплым и прерывающимся, — я понимаю, о чем ты говоришь. И все же ответь мне… только на один вопрос. Ответь, прошу тебя… ради Христа, скажи честно. Только одно слово. Мне попытаться спасти тебя?.. Не торопись, ради Бога, не торопись. Если скажешь «да», я не знаю, удастся ли мне. Но я сделаю все, что в человеческих силах. Я… обещаю тебе. Скажи мне только одно слово.

— Нет.

Короткое слово, один выдох, три буквы. Это конец.

— Этьен…

— Нет, Кретьен. Нет… сир Ален, рыцарь Артура, брат мой. Ступайте вслед за видением Грааля. Мы встретимся за рекой. Я… тоже обещаю.

— Этьен…

— Мне… трудно много говорить. Но не нужно жалеть, все теперь правильно. Я вырос, Кретьен.

— Да, ты… вырос. Теперь из нас старший — ты.

— Нет, неправда. Теперь у нас нет старшего. И еще… — голос в темноте стал вдруг совсем голосом того, прежнего Этьена… Этьена с веснушчатым носом. Этьена с торчащими тощими ребрами. Этьена, выходящего из сверкающей воды. Этьена, освещенного солнцем, Этьена, хохочущего на зеленой траве… — И еще, друг мой: когда я умру за свою Церковь… Тогда она отпустит меня. И я стану свободен. Мы оба станем свободны. Мы уже свободны.

Ален больше не плакал. Он сидел словно бы в пустоте, и если бы кто из сторожей решил в теперь проведать, что поделывает графский племянник — хитрость Кретьена мгновенно раскрылась бы. Впрочем, он бы о том не особо пожалел.

— Этьен…

(Я хотел бы видеть тебя в сиянии. В сиянии вечной жизни, того блистающего духовного тела, в которое веришь ты и верю я. Того, которое сеется в тлении и восстает в нетлении, и потому нельзя расстаться, даже если один жив, а другой — нет, и двое разделены пропастью — или рекой, через которую не перейти. Но до того времени, как и второй из них переплывет ледяной поток, они могут говорить через ревущую воду, и ничто не заглушит их голосов…

Но еще больше я хотел бы, и да простит меня Господь, видеть тебя живым — с твоей дурацкой черной одежкой, с манерой по ночам проповедовать и не давать мне спать, с закушенной нижней губой, с дурацкими шуточками, со всем, всем, что делает тебя — тобой… Чего не разглядеть в темноте, чего не видно через поток…)

— Этьен, может быть, ты… чего-нибудь хочешь? Чего-нибудь такого, что я мог бы сделать для тебя?

(-пока ты еще жив —)

— Да… хочу. Только…

— Скажи.

Он посопел в темноте, словно бы стесняясь. Потом все-таки выговорил, и Кретьен впервые в жизни заметил, что его друг слегка картавит. Не выговаривает букву «Р».

— Я бы очень хотел… Если ты сможешь… Чтобы ты был завтра рядом. До конца.

— Хорошо, я буду.

— Понимаешь, плохо перед смертью видеть только… лица врагов. А так… мне будет легче, если я буду знать, что вот ты тут стоишь и за меня молишься, чтобы Господь Утешитель взял меня к Себе… Понимаешь, плоть слаба, и мне очень страшно.

— Да, хорошо. Я останусь.

— Если сможешь.

— Смогу.

…Помолчали. Говорить вроде уже и не о чем. Этьен первым нарушил тишину:

— У меня тут окошечко над головой, маленькое и с решеткой. Но все равно видно, что небо чуть светлее. Уже начинает светать.

— А-а.

— И все равно… я очень рад, как все у нас получилось. Было очень здорово, я всегда радовался. Как, помнишь, апостол Павел писал — «Всегда радуйтесь»…

— Помню.

— Я вообще в жизни очень мало радовался, так почему-то получилось. А тут вдруг — за одно короткое лето и столько всего… Ты меня все-таки убедил.

— В чем?..

— В том, что в мире есть свет. И радость. Даже здесь, не только в сфере Чистого Духа. И если даже здесь… бывает так хорошо, то как же оно там-то, наверное, здорово… — катарский священник двадцати трех лет от роду снова закашлялся и какое-то время после этого молчал, дыша со свистом. Кретьен поймал себя на том, что беззвучно шепчет в душной темноте, где не разглядеть и своей руки, и услышал свой шепот словно бы со стороны:

«Свет во тьме светит, и тьма не объяла его… Не… объяла… его…»

Евангелие от Иоанна, самое любимое катарскими проповедниками. То, что они зачитывают собратьям, лежащим на смертном одре.

— Кретьен… Ты меня слышишь?..

— Да.

— А помнишь… Твои стишки про консоламентум?.. «Сшейте черные одежды…» И те, другие — «Ах, какая благодать — нам за веру пострадать…» Ведь так все оно и получилось, странно, правда?.. Могли ли мы знать?..

— А если бы и знали?..

— Да, ты прав, все равно все было бы так же. А помнишь про… Беранжера Пышный-Зад?..

— Помню. Забудешь про него, как же. Так я и не узнал, про что же эта дурацкая история…

Этьен как-то так особенно хрюкнул, и показалось даже — вот сейчас он расхохочется. Так, как он один умеет хохотать — на весь мир, забыв обо всем… Но, видно, с пересохшим горлом да связанными руками не очень-то посмеешься, и он только вздохнул.

— Лучше тебе и не знать… о чем же повествует сия возвышенная эпическая поэма. О-ох, проклятье, руки совсем занемели… Ясно же, что не убегу, зачем было так скручивать-то!.. Разве что из любви к искусству… Ну, неважно. Кстати, ты уверен, что точно про этого Беранжера не писал?..

— Дурак… Не смешно.

Опять помолчали. Этьен дышал чуть с присвистом — похоже, ему все-таки что-то отбили, когда пришли их «вязать», к тому же и дурной кашель… Кретьен вспоминал, как оно было, когда на земле цвело лето. Где-то за стеной переругивались их бессонные сторожа — слов не слышно, только «бу-бу-бу»…

— Мессир Кретьен… — вот, он опять назвал его мессиром, но это слово прозвучало как-то иначе, не как прежде, и более не было обидным. А просто — человек почтительно говорил со своим любимым поэтом, живой знаменитостью, как на светском приеме при Алиенорином дворе. — Ночь еще долгая. Вы не могли бы… вы не знаете, чем кончилось там с Персевалем?.. Вернулся ли он, увидел ли снова Грааль?..

— Да, я знаю.

— Расскажи. Пожалуйста. Я… хочу слышать стихи. А то я так устал от допросов, от этих… дураков. Хочу послушать что-нибудь… другое.

— Я помню не все. И не все получилось переложить в стихи.

— Ну и… пусть. Пожалуйста.

— Хорошо… Там не так уж и много. (И похоже, что этого никто никогда не узнает. Рукопись у Изабель, а конец ее — только у меня в голове. Ну и Бог бы с ним. Правда останется правдой, записана она на бумагу или нет. А если правда есть, рано или поздно она откроется кому-то — пускай не мне, а другому, неважно, где, неважно, когда… Главное, что она есть.) Слушай… Я в детстве, когда мой брат не мог заснуть, рассказывал ему на ночь сказки… Разные истории. Это будет вот такая же история. Тебе там не очень… плохо?

— Нет. Не очень. Не бери в голову, это всего лишь… плоть. Я… не могу много говорить. Но я буду слушать. Еще есть время.

— До рассвета много времени. У нас очень много времени, и никому его не отнять. А Персеваль, огонь храня, наутро оседлал коня…

…Оседлал, оставляя отшельника, и путь его лежал через лес, темный и тайный… Темный… и… тайный… И скоро будет рассвет.

 

Глава 5. Рассвет

1

…Рассвет, поднявший свои бледные, холодные крылья над Неверской деревушкой, пришел поздно. А все из-за туманной дождливой мглы, затянувшей небосвод, из-за того, что небо плакало мелкими слезами — воздух долго оставался промозгло-синим, как бывает по вечерам, и только когда синева сменилась прозрачно-серым облачным светом, Кретьен вышел под небеса. А почему нам темно, разве ночь? Да нет, сейчас такие дни. Может, так теперь и будет всегда.

Окинул тяжелым взглядом отворившего ему виллана — похоже, это был тот самый Жерен Горожанин, владелец сарая. Мужлан слегка шарахнулся от него. Интересно, неужели я такой страшный, что люди даже вздрагивают, равнодушно пронеслось в голове у рыцаря, когда он безучастно отошел к покосившемуся плетню и привалился к нему спиной. Мокрое дерево твердо прижалось к позвоночнику, такое осязаемое, до ужаса реальное. Занемевшая спина слегка ныла, отзывалась болью в основании шеи, как после ночи письма (Этьен бы вылечил — касанием пальцев…)

Отсыревшие вилланы вяло переругивались, поддерживая свой подыхающий костер. На Кретьена никто не смотрел. Не замечая, что мелко, часто дрожит в холодном безветрии, рыцарь откинул назад гудящую, легкую, как пустая фляга, голову — и закрыл глаза. Глазные яблоки, сочащиеся влагой от слабенького света после долгой темноты, болели и казались отвратительно-огромными. Он ждал.

…Народ прибывал медленно, но верно. И не поднимая век, Кретьен видел этих неторопливо сходящихся людей — честных, любопытных римлян, во внезапно подаренный богами выходной собиравшихся в Колизей. Panem et circenses, господа. Смерть — это же так безумно интересно. На свете нет ничего, что сильней привлекало бы живого человека, будто одного сознания того, что на сей раз все происходит не с тобой, довольно душе, чтобы получить дневную порцию пищи. Люди, собиравшиеся покормить свои души, стягивались в основном на берег реки, туда, где стояла она, королева-виселица, одноногая вдова, поджидающая — аллилуйя, аллилуйя, не нас!.. Но некоторые особо любопытные хотели видеть все с самого начала.

— Скоро, значит, выводить начнут, — где-то совсем над ухом у Кретьена сказал тоненький женский голосок. И мальчик отвечал хнычущим детским баском, должно быть, нетерпеливо дергая мать за подол: «У меня замерзли ноги… Возьми меня на ручки, возьми!.. Я хочу быть повыше! Когда поведут…»

Пробуждаясь от забытья, рыцарь поднял припухшие веки, обернулся взглянуть. Однако что-то куда более значимое отвлекло его вниманье от горстки смущенных серо-дерюжных людей, переминавшихся по ту сторону плетня: где-то вдалеке, на грани слуха, тоненько и невыносимо знакомо повис высокий, высокий звон. Тонкий комариный писк.

Кретьен сжал зубы с такой силой, что даже челюсть заболела. Я не слышу тебя, проваливай, я не собираюсь слышать тебя. Я сделаю, что должен, и никто не сломает меня до последнего мига. Потом, я прошу Тебя, Господи. Пусть это заберет меня потом.

…Кажется, он волновался напрасно — слух не стал хуже. Когда быстрый властный голос (аббат? Его человек?) приказал, и засов ржаво скрипнул металлом о металл, Кретьен расслышал все, каждый шаг, каждый вздох вошедших, каждое колебание загустевшего серого воздуха. Время мира остановилось, морось замерла прозрачной сеткой (превращаясь в дождь, рыцарь, превращаясь в дождь… Смертельно простужая мир, проникая сквозь кожу, серебрясь на волосах…) Он не помнил, как оказался за оградой, вовне, среди вытянувшихся, смотрящих живых людей — но только снаружи, уже через прозрачную стену, уже ведСмого лицом на стоящих — Кретьен увидел своего Этьена.

Того, кого так хотел увидеть.

Увидел.

…Ноги, несгибаемые, тот переставлял с трудом — видно, тело затекло от пут, мучивших всю ночь напролет. Деревянно как-то, неуверенно шагал — вот, братик, твои оковы плоти и перестают тебе подчиняться… Волосы свисали вперед спутанным тряпьем, совсем не золотистые — темные, темные, и заслоняли лицо. Кажется, он не видел, куда ступать, и дернул головой — откинуть волосы (очень противно, когда они так залепляют взгляд… Лезут в рот, болтаются…) Дернул головой, открылось лицо и белая полоска острого горла, скользнул глазами по Кретьену. Рыцарь чуть не заорал, но продолжал стоять. Глаза их — неужели никто не слышал этого тихого, физически ощутимого звука — встретились едва ли не со щелчком, потом Этьен спотыкнулся, один из двоих, державших его заломленные руки, рывком поставил его на ноги. Другой ткнул кулаком в бок, прибавив что-то от себя о чертях и еретиках.

Эй, да стой же ты на ногах, чертово дерьмо еретическое. Пошел, кому говорю.

И чего тут вешать-то. Плюнуть да растереть.

Мужики, да он сейчас сам копыта откинет.

Мученик, братцы, мученик! Да они мученики христианские!..

Мама, а почему они его не зарубают?.. А когда они его будут зарубать?..

Я не хочу смотреть. Скорей бы кончали бедолагу…

Слушай, может, плюнуть и пошли напьемся?.. Работать сегодня, кажись, отменяется…

А за что его, Пьер?.. Украл, что ли, чего?.. А-а, еретик!..

Ну, так ему, так, чертяке…

Мама, а он совсем молодой!

Пошел, пошел, парень. Не заставляй себя колотить, убогий.

Черт, кости одни… Весь кулак отшиб…

…Этьен слегка дернулся от тычка, пошел. Лицо его, веснушчатое худое лицо, узнавалось с трудом. Долго ли они его били?.. Или хватило одного хорошего удара солдатского кулака, чтобы он так изменился?.. И эта темная полоска над верхней губой — должно быть, кровь засохла еще вчера вечером. Правый глаз совсем заплыл, на скуле ссадины…

И жар могу снимать. И раны чтобы не болели…

Себя ты лечить не можешь, только других. Какая теперь разница. Вот Оливье, мессир главный еретик, наверное, гордился бы своим сыном. Впрочем, не знаю, он же сумасшедший, они же все сумасшедшие. Я знаю одно — что останусь до конца, потому что обещал. Только пусть не растет белый звон, потому что он уже начался, и если он вырастет, у меня лопнет голова.

…Этьен пошел вперед, черный и тощий, принц с почетным эскортом. По бокам — два солдата, а рук они ему так и не развязали, вокруг — еще несколько кольчужников, а мы — сзади. Я иду пешком, хотя у меня, кажется, был конь, он где-то тут, наверное, в конюшне, моего коня зовут Морель, не забыть, не забыть про коня. Моего брата ведут умирать, и идти осталось недалеко, вон там уже река, и эта черная — палка, перекладина — там, на берегу. Наверное, берег обрывистый. Этьен, потерпи еще совсем недолго, все будет хорошо, это не больно, если быстро. Отец говорил — если сразу, то не больно. Раз — и все.

Так входят в воду, теряют целомудрие, падают в сон. Так выдирают зуб. Так входят в реку. Я здесь, Этьен, я с тобой, я всегда буду с тобой.

А морось медленно превращалась в дождь — пока еще совсем мелкий, легкий, оседающий на коже одежды, не приминающий волос. Дождь был холодный, и где-то в небесах летел сильный ветер — так быстро бежали рваные облака, серые на сером. А здесь, внизу, был только дождь.

Если не можешь смотреть, все равно смотри. И молись, надо молиться.

Кто-то толкнул Кретьена, тот слегка оступился. Виллан испуганно попробовал затеряться, заметив не в добрый час длинный Кретьенов меч, но тот даже не понял, что его толкнули. Недоуменно оглянулся, смигнул. Мир казался слишком плотным и осязаемым, серые кривые дома, плетни, дождь, дождь. Деревья — каштаны, а может, и дубы, а может, это все только кажется. Тот, кто обставлял этот сон, не позаботился о придании достоверности деревьям, словно они скоро кончатся. Смотрящий на фреску, помни: в ней главное — фигуры. На них смотри, на них.

…Вторая процессия — вернее, вторая часть той же процессии — появилась чуть позже, когда Этьена уже поставили под перекладиной, переругиваясь, переминались вокруг. Какие-то двое главных — аббат в кольчуге, видно, наш прелат принадлежит к Турпеновскому, воинственному типу клирика — и с ним крупный почтенный человек, рыцарь, что ли, и еще кто-то худой, крутящийся между ними, и пара монахов в светлых рясах, и солдаты. Главные двое тихо переговаривались, взгляд рыцаря — невысокого, бородатого — рассеянно скользнул вдоль толпы, остановился на Кретьене. Повернуться и спросить?.. Или… Но ненадолго — когда второй смертник, ведомый троими, запел, все глаза переметнулись на него, и сердце Кретьена, которого, казалось, до того и вовсе не было у него в груди, подпрыгнуло высоко, ударив о ребра, как горячий влажный камень.

— И будете ненавидимы всеми за имя Мое! Претерпевший же до конца спасется! Блаженны вы, когда будут поносить вас и гнать и всячески злословить за Меня! Радуйтесь и веселитесь, ибо велика ваша награда на Небесах!..

Этьенчик весь дернулся, напрягся: кажется, еще миг — и он бы тоже запел, но ослепительный удар в лицо опрокинул на него нестойкий небосвод, и он подавился еще не изошедшим наружу голосом. Кретьен, медленно умирая, переставая чувствовать свое тело, обвел языком губы и молчал. Сквозь почти неслышимую дальнюю завесу звона (звона почти что и не было, может, и не было вовсе) он никогда бы не перепутал этот голос, сильный и красивый, очень мужественный, очень прежний. Даже если бы и не видел рыцаря — теперь в черном, с откинутыми назад, сильно отросшими волосами цвета пепла, с твердым очерком подбородка, высокий, здоровенный… О, друг мой, о, сир мой Гавейн. Вот и вы, вот и вы на наш маленький праздник, за Круглый Стол. Аймерик, Аймерик, как я мог не понять, что это окажешься — ты.

«Мессир Гавейн, здравствуйте.»

«Здравствуйте и вы, благородный сир.»

«Вы сегодня умрете.»

«Да и вы тоже, друг мой, сир Ален.»

«Вы, я надеюсь, не в обиде, что я не говорю с вами вслух?..»

«Нет, что вы, что вы, благородный друг мой. Я же понимаю, — нельзя. Это было бы некуртуазно. Да и незачем, сир Ален, все и так понятно.»

— Радуйтесь и веселитесь, ибо велика награда ваша… Так гнали и пророков, бывших прежде вас…

Но тут наконец одному из ведших удалось-таки действенно ударить его — кажется, в живот — так, что Аймерик замолчал, вернее, захлебнулся свистом, шумно откашливая что-то — кровь? — под ноги, в глину, вниз…

Его заставили разогнуться, подвели. Женщина, стоявшая рядом с Кретьеном, шумно высморкалась в пальцы. Заплакала?.. А может, простудилась.

Теперь два брата — старший и младший сыновья — стояли почти рядом. Голова у Аймерика моталась. Какой же он все-таки здоровенный, наш мессир Гавейн. Он всегда отлично дрался. И тогда — один против шестерых, ради справедливости… Как мне жаль, Аймерик, друг мой, священник, еретик. Как жаль.

«Что же, умрем, сир?»

«Умрем, друг мой. Да пребудет с вами…»

«А тако же и с вами, мессир, тако же и с вами.»

…Если не можешь смотреть — молись и все равно смотри. Этьен, пожалуйста, взгляни на меня еще раз, еще один раз. Ведь ты хотел этого, верно?.. Все будет как ты хотел. Взгляни на меня, видишь, я здесь, я молюсь.

Но Этьен смотрел только в сторону, только на своего порядком побитого брата по вере, который старался стоять вертикально, то и дело сплевывая под ноги темной слюной. Слабый ропот, рокот (…шум воды…) пробегал по толпе, и Кретьен не знал, что стоит впереди иных, даже чуть — на полшага — выйдя еще вперед. Он себя не замечал, его будто бы и не было.

Я — глаза. Глаза и молитва, Pater noster, qui es in caelis, adveniat regnum tuum, fiat voluntas tua, и больше меня нет, есть только — о, я все забыл, но этого — нет, кажется, не забыл, хотя и не помню, что значат слова, но у них есть смысл, и он светел… Он светел.

Аймерику на шею уже накинули петлю, и он выпрямился наконец, открылось широкое, бледное, небритое… До безумия вдохновенное лицо. Похоже, что именно сюда он и шел, похоже, он счастлив, дойдя наконец. Наверное, такое же лицо было у Раймона Порше, рыцаря христианского, за миг до того, как голова его скатилась с антиохийских стен. Похоже, этого человека и впрямь можно убить, он к тому готов. Кажется, ему уже ничего нельзя сделать. «Как мне жаль, друг», с болью сказал Кретьен с другого берега, но голос его не перешел через поток, друг не услышал его, он был уже потерян для него и для нашего мира — навек.

— Послушайте, добрые люди, братья наши во Христе…

Его опять ударили, куда-то ниже пояса, бородатый синий рыцарь что-то рявкнул — вроде бы, «Связанного не трожь!», что-то одновременно — («Кончайте же») отрывисто приказал аббат. Конец Аймериковской фразы утонул в их голосах.

— Как за Господа нашего умираем, спасителя Людей, и Его благодарю, что сподобился… Запомните, братья…

Из-под ног его вышибли колоду, но что-то там не успели с веревкой, не то она не выдержала высокого, воинского по телосложению еретика, которого время поста и воздержания ничуть не изменило — он грохнулся оземь под общий полувдох, полувскрик изумленной толпы… Его поднимали, маленький человечек, вертевшийся меж двумя предводителями, обрел наконец свое место в мире, замахал руками, отвлекая внимание на себя, и попытался сказать речь.

Этьен — худой, бледный до серости — открыл рот. Плоть слаба, плоть слаба, Этьенет, но не то дурно. Хуже всего, что и дух безнадежно слаб. Делай же, делай, что должен, потому что другого времени уже не будет, но дело не в том… Дело совсем в другом, совсем…

…Но из горла юного Облаченного вырвалось только сухое шипение. Голос куда-то девался, проклятая плоть опять подвела. Кретьен отстраненно удивился, услышав громкий, спокойный голос, говорящий в хриплой тишине, и понимая со всей холодной ясностью, что голос этот исходит из его собственных губ.

— Дайте же ему пить. Он хочет говорить. Дайте ему воды.

Вокруг него тут же образовалась звенящая пустота. Шарахнулись, как от прокаженного, и черноволосый человек стоял впереди толпы совсем один, не видя этого.

— Дайте ему сказать, — повторил Кретьен еще раз, впервые слыша свой голос так, как, наверно, воспринимали его сторонние люди. Голос у него оказался немного выше и глуше, чем он сам о себе предполагал.

Аббат — высокий и белый — резанул незнакомца взглядом, рыцарь, безошибочно узнавая равного по сословию, удивленно поднял брови. За миг неловкого молчания каждый из них принял решение, но прелат успел первым.

— Пусть скажет. Кто здесь…

(дождь, дождь, ложь, смерть, не помочь)

— …здесь может испугаться речей какого-то еретика?.. Скажи, если тебе есть что сказать, кроме хулы на истинного Бога.

Девочка, может быть, та же самая, светоносица. Может быть — другая, но тоже босая, серенькие волосы свисают из-под капюшона, полосатая одежка. Она боком, кривенько выбралась из толпы, поднырнула под Кретьенов локоть, подбежала — маленькая, тощая, сосредоточенная. Деревянная чаша из ее рук ткнулась в лицо Этьену, он жадно всосал воду одним длинным глотком, прихватив зубами щербатый край; половина воды расплескалась, по подбородку потекли кривые струйки, закапали на грудь.

Странно, что все было так хорошо видно. Кретьену с его плохим зрением сейчас даже не приходилось прищуриваться. Странен он был, и странна была его поза — почему-то властная, со скрещенными на груди руками, ноги — на ширине плеч. Это чтобы не упасть от качки.

Кому же, ответьте мне, прислуживали граалем? О злосчастный Персеваль, знай — граалем служили королю…

Босая девочка отступила (и прекраснейшая из дам, вся в сиянии, снова проследовала мимо Персеваля в шествии, и несла она грааль обратно…), нелепую угловатую ее фигурку, опущенное страдальческое личико закрыл дождь. Этьен вскинул голову, — волосы, еще сильнее потемневшие от влаги, налипли на лоб. Вот теперь они с Кретьеном наконец встретились глазами, и пока связанный говорил, свободный слушал его, и понял, что тут оказалось к чему, и прикрыл глаза от боли, и вновь увидел то, что случилось уже давным-давно.

…Витри, лето, жара. Яркий свет, пыльная улица, надо успеть. Полоса реки, загустевший воздух, в горле песок — или просто страх. Этьен, я иду. Держись, Этьен, — держись-вот-я-иду-к-тебе…

И повисший в раскаленном воздухе, оглушительный, заливающий мир белый звон.

А голос Этьена неверен, но он говорит, выхаркивая слова, как кровь, и сухой, тихий его голос потрясающе красив, и нет того, кому не стало бы очень страшно от его звука. А может, и есть.

— Я хотел бы… Я прошу позволения доказать истинность моей веры. Я докажу… испытанием водой. Если вы решитесь. Испытанием водой.

Так, Этьенет. И один я изо всех стоящих здесь понял, чего ты хочешь. Ты хочешь задать вопрос, тот самый, единственный, на который тебе нужен ответ только от Самого Господа. А от других людей ты его принимать не можешь, даже если они говорят, что знают правду. Тебе очень страшно, ты боишься и боли, и смерти, и — правды, но ты не можешь более без нее. Блаженны алчущие правды, ибо они насытятся. Но лучше бы тебе не делать этого, Этьенет. Лучше бы тебе… впрочем, нет, нет, спроси Его. Спроси. Credo in Spiritum Sanctum, remissionem peccatorum, carnis resurrectionem, vitam aeternam. Брат мой, так было всегда. In vitam aeternam. Не все умрем, но все изменимся.

…Этьену связали ноги. Руки еще раз перекрутили за спиной. То же проделали и над Аймериком, впервые в жизни последовавшим за младшим сыном своего отца — он тако же потребовал испытания. Связанных в полном молчании подтащили к обрывающемуся глинистому берегу, воды не было видно, только голос ее что-то твердил неумолчно и слезно сквозь растущий белый звон — и там на последний миг оставили в покое.

Если выплыл — значит, праведник. Значит, Господь его спас. Значит, ответил тебе «да» на вопрос о твоей Церкви, но — я бегу к тебе, Этьен, держись, продержись… Я не успеваю, я смертельно опаздываю, воздух слишком плотен, и тело держит меня, не давая успеть, и оно раздваивается. Еще немного, и я не смогу это держать, я развалюсь надвое. Один мой глаз видит город Витри, там лето и день, и я бегу. А второй видит тебя на берегу, Этьенет, и я не двинусь с места. Не смогу прервать того, что говорит тебе Господь.

Этьен стоял на берегу, покачиваясь, связанный в лодыжках — до щиколоток, и в коленях, и скрученные веревкой его руки казались совсем неживыми по виду неподвижных согнутых пальцев. Он стоял на берегу, спиной ко всем, и по выражению его сведенных судорогой лопаток Кретьен понял, что ему очень страшно. И еще — что он молится. По неподвижному, скованному рисунку острых плеч Кретьен даже понял, что именно за слова сгорают у него на губах, словно услышал его говорящим. «Отче наш, сущий на небесах…» Это тот, Этьеновский «Отче наш», да, «хлеб наш сверхсущный», да, голодный мой, Он накормит и тебя. Ибо Его есть царствие, и сила, и слава вовеки. Кретьен поднял бесчувственную руку, перекрестил брата в спину.

В этот миг Этьена и столкнули вниз.

Аймерика столкнули почти сразу вслед за ним, и шум от падения тела перекрыл вскрик-вздох толпы. Самые храбрые, а за ними и остальные кинулись к берегу — смотреть; кто-то из солдат спускался вниз — вытягивать тела и не давать теченью унести их прочь, а также смотреть, что происходит… Солдаты ведь тоже люди, и ничто человеческое им не чуждо. Берег был скользким от дождя, размочившего глину, тропка, сводящая к воде, слегка хлюпала. Кретьен остался стоять наверху, не двигаясь. Дождь усиливался, Кретьен стоял под свистящими стрелами струй в пустоте — кажется, крики и голоса проходили сквозь него, и дождь прошивал его насквозь, пока он бежал, крича, оглохнув от собственного голоса в пустоте безвозвратного, и крик его был тонким, нечеловеческим — как комариный писк…

…Он даже устоял на ногах, когда звон вдруг оборвался — резко, как, наверное, останавливается сердце, и множество голосов, как лай и ворчанье большой псарни, как гул множества летних шмелей над медовой травой — восторженным гуденьем выбило из себя целую фразу, и слова ее были таковы:

— Выплыл!.. Еретик выплыл!..

Его уже тащили на берег, кто-то кричал о повторном испытании, о нарушенном правиле, порванной веревке… Человека, у которого отовсюду текла вода, полузадохнувшегося, валяли по земле, что-то делая еще над его дергающимся телом, ибо он был жив.

Господь ответил ему, когда он вскричал: «Говори со мной!» Сильные, рыцарские руки умудрились-таки порвать путы, искусный боец, искусный пловец, племянник самого короля Артура, сир Гавейн выплыл. Аймерик прошел испытание. Второй из испытуемых утонул.

Да, а на следующий день, после ночи совещаний, решено было испытать еретика повторно. И больше он не выплывал. Но это случилось только назавтра, а пока он перевернулся на живот, сияющий полузадохшийся победитель, и извергнул на землю в мятой полумертвой траве очередную порцию мутной жидкости.

А Этьен плохо плавал. Не показался из воды. Господь ответил и ему. Так окончился поединок.

2

Ребенок, взглянувший на Кретьена, заплакал. Рыцарь задержался на нем взглядом, и малыш так зашелся рыданиями, что подбежала матушка, испуганно оглядываясь, утащила карапуза на руках. Кретьен криво усмехнулся, огляделся. Земля уже более не качалась под ногами, просто весь мир стал — дымка и дождь. Пытаясь сориентироваться в холодной пустоте, рыцарь понял, что вокруг него образовалось пустое пространство. Люди смотрели. Почему они так смотрят на меня?.. Он улыбнулся им, но ртом, а не глазами, и пошел прочь. Надо забрать коня и ехать.

(Куда?)

(Отсюда).

Они, наверное, скоро выловят тело. Что-то же они там делают у воды, шумят, плещут… Неважно. То, что они выловят, зацепив шестом, тяжелое, черное, похожее на груду тряпок, истекающих водой, уже не будет Этьеном.

Случайно скосив глаза, Кретьен заметил прилипшую к кожаной одежде, к плечу — прядь собственных мокрых волос — и понял, отчего заплакал ребенок, отчего так смотрели люди. Волосы были совершенно белые. Наверно, страшно смотреть на того, кто седеет на глазах?..

Интересно, как это выглядело со стороны. Белизна побежала от корней волос — и вниз, или снег мгновенно, р-раз — и готово, пал на его голову?

Зато теперь, донесся откуда-то изнутри памяти спокойный голос, ты совсем похож на одного из нас. Есть ли еще долги, или за все заплачено?.. Если заплачено, то пора. Пора.

Кретьен оседлал Мореля, некормленного, тоскливого, перебиравшего ногами в унылом нетерпении поскорей отсюда убраться. Вилланы несказанно унизили его достоинство, поставив красавца в соседний денник с тощим крестьянским одром, кроме того, полночи смачно жевавшим сено. Коня надо бы покормить, но не здесь. Не здесь.

И — лучше покормить коня, чем поесть самому. А при оставшихся деньгах питаться, кажется, получится только у одного из них. Путь неблизок, и все на закат, а потом, когда он найдет эту церковь, он будет там ждать. Ждать, пока за ним не придут. Может быть, придут люди. Но скоро зима.

Поднимаясь в седло, Кретьен понял, что еще осталось сделать. Не стоит губить последнего друга, Мореля нужно продать. Он добрый конь, и достоин доброго рыцаря. В том же Жьене какой-нибудь мессир Анжерран от него не откажется. Или — просто оставить, если продать не получится: дело здесь не в выручке, а в том, что Мореля жалко… Надо бы хоть как-то перекусить, отстраненно подумал рыцарь, когда его качнуло в седле — наверно, мясо и вино я есть никогда не смогу, но хотя бы хлеба… А то… плоть слаба, и может подвести в любой момент. А может, дело и не в голоде — а просто сердцу более нечего есть?..

Он проехал между рядами кривых сереньких домишек, под медленным ледяным дождем, стекающим вниз по белым волосам, и в груди у него было пусто и тихо-тихо, как в церкви мгновение после того, как замолчал хорал. Или до того, как зазвенел новый.

Господи, на все святая воля Твоя. Но я не провижу путей Твоих, не мог бы Ты забрать меня поскорее… Я, кажется, разучился жить в мире, и меня, кажется, даже и нет.

Мари, Анри, Этьен, — повторил он имена, и они опали с губ, как капли дождя, будто и не имели отношения к людям, живым или жившим когда-либо. Уж не сошел ли я с ума? Я ведь, похоже, ничего не помню. Впрочем, вот лес, он буковый, и кора у деревьев серебряная, а листья почти все — бурые и хрупкие, и скоро им опадать. В Бретани — луга, длинные отмели вереска, и Морель будет давить копытами его сухие серые цветочки, вспугивать мелких коричневых птиц. А такого леса, как я видел, может, там и совсем нет. А на Этьеновом юге мы однажды видели розовых птиц на длинных тонких ногах, и оперенье их было такого цвета, как, наверно, у ангелов… Может быть, просто уехать куда-нибудь, где тепло, или в горы, где по склонам до самых вершин растут вечнозеленые леса — сосны так пахнут, что можно просто ходить, дышать и не думать ни о чем… Жалко, что я никогда в жизни не стану монахом. Иначе можно было бы жить с Господом, спокойно и счастливо, и все время думать. Ничего не писать, не говорить с людьми. Просто — ждать… Боже мой, да я, кажется, голоден.

3

…Кретьен, шпоря Мореля изо всех сил, стиснув поводья одной рукой, другой выдирал из ножен меч. Проклятье, доспех мой, где ты, доспех… Мне не совладать с этим человеком, а впрочем, пусть будет, как будет.

— Эй, рыцарь, остановись!.. Не смей добивать раненого! Сражайся со мной!..

Всадник, уже замахнувшийся копьем сверху вниз, развернулся. Личина шлема скрывала его лицо, и не ответил он ни слова, однако же перехватил копье — огромное, туаза в два, не меньше, с черным древком. Длинный флажок, как отметили Кретьеновы глаза в то время, как мозг лихорадочно думал, был белым.

— Мессир, если ты рыцарь и не забыл законов чести, позволь мне хотя бы взять оружие поверженного тобой. Хотя бы щит…

(Этот гад меня сейчас пропорет, нанижет, как на вертел, а я без доспеха. Конец тебе, Кретьенчик, — ну и ладно, что ж поделаешь. Господи, прости и прими…)

Но, кажется, он рано собрался исповедаться. Оруженосец поверженного рыцаря, который сейчас валялся на дороге, истекая кровью, — мальчик, на чей крик о помощи рыцарь погнал коня, отличался быстротой реакции. Мессир Анри бы оценил такого оруженосца. Обломки копья его господина, два крашеных в синее куска ясеня, валялись неподалеку — один поперек пути, другой же воткнулся наконечником в землю в придорожном кустарнике. Но оставался еще щит.

Парень стремительно, пока тяжелый конник разворачивал белого скакуна, изготавливаясь для удара, бросился к спасителю, протянул ему — без слов, не до слов спешке — щит своего господина, белый миндаль с обрезанным верхом. На щите сверкнул — на ту долю мгновения, пока он был обращен к Кретьену своей внешней стороной — длинный красный (тамплиерский? Или…) крест.

Неловко обдирая руку о железную оковку, рыцарь надел щит стремительным движением (все равно не поможет, сейчас он пропорет меня) — и, не успев толком изготовиться к принятию удара, попытался хоть как-то утвердиться в седле — для отступления. Морель всхрапнул, увидев совсем близко раздувающиеся красные ноздри белого коня, — и сокрушительный удар ухнул в самую середину Кретьенова щита. Сам себе подивившись, что успел поймать удар, рыцарь едва не вылетел из седла назад — но чудом удержался, правда, давным-давно раненая правая нога глубоко провалилась в стремя, и в ней что-то хрустнуло. Но когда мир медленно собрался из кусочков и Кретьен понял, что у него ничего не сломано — ни рука, ни стопа, и более того — он все еще в седле — он увидел в ярком солнечном свете летящие по загустевшему воздуху, из тени — в свет, два обломка вражеского копья. Крутящиеся, лениво переворачивающиеся. Упали. Один — наконечником вниз, но запнулся о корень и не воткнулся. Вот это да.

Словно очнувшись (а ведь все не так плохо), он поднял наконец меч, — но тут произошло что-то уж вовсе неожиданное, более неожиданное даже, чем удача со сломавшимся от первого удара копьем. Противник на белом коне, против которого стоял бездоспешный, ошеломленный натиском рыцарь, внезапно натянул поводья, бросив ярко сверкнувший в прорезях для глаз взгляд, всадил в бока коня острые шпоры и промчался мимо, скрываясь в лес — удирая, явственно позорно удирая от поединка!.. (Может, не все так здорово, может, он за подмогой поехал?.. Впрочем, какая уж тут подмога?..)

Кретьен, не веря в такое везение, какое-то время тупо взирал ему вслед, продолжая прикрываться щитом; потом наконец осознал происходящее и опустил оружие. И услышал, как где-то наверху, в зеленых еще, просвеченных солнцем ветвях пела беззастенчивая лесная птица.

— Благородный сир…

Кретьен обернулся. Мальчик-оруженосец, о существовании которого рыцарь успел едва ли не забыть, умоляюще взирал на него снизу вверх, положив руку в коричневой новенькой перчатке ему на стремя.

— Благодарю вас, благородный сир.

— Не за что, — совершенно искренне отозвался поэт, не переставая дивиться своей легкой победе. Если бы у того не сломалось копье от первого удара, вторым бы он меня прошил… это все щит. Спасибо щиту.

— Это все щит, — сказал он вслух, осознавая наконец, что штука у него на руке — чужая, и надо бы ее вернуть. — Возьми его, спасибо тебе. Кстати, как там твой господин — это ведь твой господин, рыцарь, на которого напали?.. Он жив?..

Мальчик отошел на несколько шагов, склонился над простертым на земле. Кольчужник, насквозь пропоротый куда-то в корпус, куда — не видно из-за огромной лужи темной крови — лежал на спине, раскидав руки, как распластанная морская звезда. Голова его в плосковерхом закрытом шлеме была закинута на сторону. Оруженосец — тоненькая фигурка в зеленом поверх коротенькой какой-то кольчужки — опустился на колено, распуская завязки господского шлема. Кретьен понял правду еще когда увидел, как у мальчика дернулись и закаменели плечи, но все же счел своим долгом спешиться и подойти.

Оруженосец поднял голову, и Кретьен вздрогнул всем телом — неужели судьба ему встречать на пути призраки прошлого, без конца, без конца… Это Арно, мальчик из Ножана, стоял перед ним, глядя отчаянными карими глазами, и свет золотил его мягкие, подстриженные в кружок волнистые пряди.

Впрочем, нет — оруженосец заговорил, и голос у него оказался совсем не похож, да и разрез ореховых горестных глаз… Хотя с тех пор прошло двадцать лет. Он мог и ошибаться.

— Мой господин, благородный сир… Он мертв. Удар оказался смертельным.

— Мне очень жаль, — глупо сказал Кретьен, чувствуя себя лишним и бесполезным. Что-то надо было сказать, только вот что?.. И зачем?.. А, вот, вспомнил: — Упокой Господь его душу.

Мальчик перекрестился, опустил голову. Кретьена посетила мысль, что вот сейчас он заплачет или подымет остановившиеся глаза — совсем как Арно тогда — и криво улыбнется… И ничего с ним тогда уже не поделаешь, потому что время прошло, и то лекарство уже не подействует. Да и нет его больше у Кретьена, того лекарства. Но оруженосец не сделал ничего подобного, он просто сморгнул длинными ресницами, встал на колени и закрыл своему рыцарю глаза. Шлем лежал рядом на камешках, похожий на металлический череп.

Подошел Морель, посмотрел хозяину через плечо. Конь убитого рыцаря, устыдясь позорного бегства, вернулся и стыдливо постаивал себе неподалеку, как ни в чем не бывало объедая листву с какого-то куста. Третий конь в их компании, белый арабик изумительной красоты, но даже на вид слабенький, должно быть, принадлежал оруженосцу. Опасливо косясь на Мореля, он подошел, раздувая изящные ноздри, боязливо интересуясь запахом крови.

Кретьену очень захотелось оказаться отсюда подальше. Хорошо хоть, не оправдались его опасения о непереносимом чужом горе — оруженосец, кажется, не очень-то скорбел о своем рыцаре, не то что Арно по Милону… Убитый, кстати, оказался мужчиной лет тридцати, русым и бородатым, наверное, даже красивым — если бы смертная гримаса не исказила так сильно его черты. Что-то надо сделать с покойным, куда-нибудь его доставить — не бросать же мертвого христианина на дороге! Вот ведь приключение на мою голову. И мальчик такой славный. Дурацкая какая-то история получилась. И чего этот гад с белыми флажками от них хотел?..

— Послушай, мальчик… Я что-нибудь могу для тебя сделать?..

— Можете, благородный сир, — ответил лже-Арно с такой готовностью, что Кретьен чуть вздрогнул. Что-то ему напоминал голос оруженосца, даже не то что бы плохое — просто… печальное, напрасное. Чему бы лучше никогда не происходить.

— Что же? Я не смог спасти твоего господина, может быть, нужно помочь в его погребении?

— Да, благородный сир… И еще… Позвольте мне сопровождать вас. В вашем пути.

Только этого Кретьену не хватало!.. Заметив наконец, что все еще держит на локте чужой щит, он снял его и положил на землю, у ног хозяина. Странно, кстати — одежда у покойного зеленая и белая, а на щите — красный крест. Может, это не его герб?.. Впрочем, какая разница. Надо разобраться с нежеланным попутчиком.

— Нет, юноша, — рыцарь постарался, чтобы голос звучал как можно мягче. — Мне не нужны спутники.

…Чего-чего, а вот этого Кретьен не ожидал. Всегда, всю свою жизнь он терпеть не мог, когда люди опускались перед ним на колени!.. То ли низкое происхождение давало себя знать, то ли еще что — но при виде коленопреклоненного человека Кретьен готов был что угодно сделать, лишь бы тот поднялся. Мессиру Анри как-то раз хватило одной угрозы встать на колени, чтобы его вассал мгновенно забыл все обиды и на все согласился… А чужой паренек как знал о Кретьеновой слабости — иначе с чего бы ему еще бухнуться прямо на острые камешки и снизу вверх уставиться дурацким ореховым взглядом, умоляя о своем?

— Благородный сир… Я очень прошу вас. Позвольте мне сопровождать вас в дороге, покуда я не стану рыцарем! Пожалуйста. Ведь это о вас мне говорили. Ведь это ваш щит.

— Постой, постой-ка… Во-первых, встань с колен, пожалуйста, и немедля! А во-вторых, что за чушь ты несешь, паренек?.. Какой еще щит? Кто говорил?..

— Монахи, сир, в монастыре. Они сказали, что этот щит укроет от удара только достойнейшего из рыцарей, взыскующего Святого Грааля, а любому другому принесет смерть. Мой господин не послушал их, взял щит. Его и убили. А мне позвольте сопровождать вас в вашей дороге, сир…

— Стой, стой, — Кретьену показалось, что он сходит с ума. Он даже протянул руки, чтобы поднять мальчика с колен и — что дальше? Наверно, встряхнуть хорошенько… Но тот резво откачнулся в сторону и прижал изящные, обтянутые перчатками кулачки к груди:

— Сир, я прошу вас, ради Господа! Ведь вы — лучший рыцарь из взыскующих Святого Грааля, и я хотел бы…

— Да нет же, не может быть…

— Вы разве не взыскуете Грааля, сир?..

Вот что бы Кретьену сейчас взять да и сказать — нет! Но у него не хватило не то смекалки, не то — бесстыдства, чтобы солгать.

— Взыскую… Но… — Но об этом никто на свете не может знать, хотел добавить он — и не успел. Глаза оруженосца вспыхнули (ох, как же он похож на Арно, маленький гад), и он двумя руками схватился за Кретьенову повисшую в воздухе ладонь.

— Тогда чудесный щит — для вас. А я поеду с вами как оруженосец. У вас ведь нет оруженосца?..

(Ну и шустр ты, дружище. Только одного господина убили, а ты уже другого углядел! Но у меня нет, нет, и больше никогда, кровь Господня, не будет спутников! Будь ты хоть посланец судьбы, хоть колдун, хоть одинокий маленький мальчик — я еду один!.. Я теперь всегда еду один.) Но вслух он сказал другое, изо всех сил сдерживая вскипающие в углах глаз слезы:

— Я не отказал бы тебе ни за что, друг… Клянусь, не отказал бы, когда бы не должен был ехать один.

И, помолчав, со знакомым холодком в груди глядя на знакомый знак на плашмя лежащем щите (я не хочу этого щита) добавил:

— Ты во всем ошибся, друг мой. Я — случайный встречный, этот щит не для меня, и я не лучший из рыцарей. Ты ждал не меня.

— Вас.

— Не меня.

— Вас!..

Удивительно дурацкая ситуация: мертвый человек поперек дороги, топчущиеся вокруг любопытные кони, два из которых уже начинают друг на друга недовольно коситься поверх объедаемого ими с обеих сторон кустика рябины, и двое людей — один на коленях перед другим, держащий его за руку. Если бы Кретьен был без перчаток, тот бы ему руку поцеловал. Да, хорошо все-таки, что он в перчатках.

— Мальчик… Прошу тебя. Не вынуждай меня отказывать еще раз.

Оруженосец все-таки оказался умный. Он покорно встал, отряхнул колени кожаных чулок, обернулся к мертвому своему господину, понурив голову. Кретьену стало смертельно стыдно, будто он еще кого-то оставил стоящим у серой воды. Он молча следил, как тот, склонившись к мертвому, пытается его приподнять, но предложить свою помощь никак не решался.

— Послушайте, сир…

— Да, друг?..

— Если уж все так… Если вам не нужен спутник, тогда… Посвятите меня в рыцари. Я постараюсь, милостью Божьей, рыцарства не опозорить.

— Хорошо, я согласен, — тут же отвечал Кретьен, чувствуя, как лицо его и уши заливает горячая краска. Он себя презирал до глубины души, и презирал тем сильнее, чем бСльшая негаданная приязнь исходила из его сердца, изливаясь на светловолосого юнца, несущего мистическую чепуху наподобие юного Мерлина. Но более чем один раз он не мог отказывать человеку в просьбе. Особенно в такой, которую… охотно бы исполнил.

— Преклони колена. Оба.

(Надо вспомнить… Надо вспомнить, как делал мессир Анри. Только один раз я видел это на поле боя, и то — изнутри. Ладно, помоги Господь мне сделать все правильно. Как назло, еще пить хочется. Но с питьем придется обождать.)

— И назови свое имя, чтобы я мог посвятить тебя.

— Сир, меня зовут Мелиас с Островов, я сын датского короля.

— Короля?!..

— Да, сир.

(С каких еще островов?.. Врет он? Не может быть… Откуда он вообще взялся с таким именем, черт возьми? И куда я от него теперь денусь?..)

Однако сильное, отвратительное чувство, что он словно что-то крадет, кем-то притворяется, занимает чужое место без малейшего на то права, не оставляло седого рыцаря и тогда, как он коснулся своим мечом плеча юноши, произнося слова. На светлую золотистую голову падал солнечный свет, и нежданная, негаданная мысль посетила оборванного христианина с белыми волосами — а настоящему Арно сейчас было бы под сорок. Промелькнула и канула во мрак.

Он коснулся рукой щеки юноши — даже сквозь перчатку почувствовав, какая она мягкая и теплая. Сколько ему лет, пятнадцать? Больше? Вряд ли больше…

— Во имя Божие, во имя святого архангела Михаила и святого Георгия сим делаю тебя рыцарем, сир Мелиас. Будь храбр и честен. И… прими сей меч во имя Отца и Сына и Духа святого, употребляй его на защиту святой Церкви и на поражение врагов веры христианской, и, насколько это возможно для слабости человеческой, не поражай им несправедливо.

— Я клянусь стать достойным высокого рыцарского ордена, сир.

— Хорошо, Мелиас… А теперь встань. Наверное, нам надобно позаботиться о мертвом рыцаре.

— Да, сир. Если вы можете… Если вам… не… трудно…

— Как далеко?..

— До монастыря, он здесь неподалеку, — заторопился новоиспеченный рыцарь, отдирая прожорливого гнедого от нового объедаемого им куста, дабы взвалить на седло тело господина. — Мы с утра как раз оттуда выехали, значит, к вечеру доберемся…

— А что за монастырь? Чей?

— Н-ну, не знаю, монастырь и монастырь… Монахов, белых таких. Да он здесь один, вот и называется просто — монастырь…

— Скажи мне, Мелиас, — водрузив мертвого, оказавшегося неимоверно тяжелым, поперек седла, Кретьен вытер лоб ладонью и понял, что слегка измазался в крови убитого. В крови, уже подсохшей на ветру, запачкалась и одна длинная белая прядка. А ветер все-таки холодный, осенний, хотя на солнышке немудрено подумать, что лето наступило… — Скажи мне, пожалуйста, это уже Мэйн? Я слегка заплутал. Какой здесь город поблизости? Из Жьена я выехал дня три назад и ехал вниз по Луаре, но теперь, едва оторвавшись от реки, не встречаю ни единого города…

Мелиас вылупился на него во все глаза, так что едва не уронил своего мертвого господина на Кретьена. Вообще молодец мальчишка — лихо управлялся с мертвецом, ворочал его без малейшего отвращенья или страха. И доспех помогал снять очень ловко — они рассудили, что в дороге Кретьену лучше будет надеть его на себя, мало ли, вдруг еще придется сражаться.

— Луаре?.. Здесь нет такой реки… Эта река называется Северн.

— Как?..

— Да что вы, мессир Галахад… Будто не знаете.

— Как ты меня назвал? — теперь пришел черед Кретьена упускать несчастного покойника, и конь, спокойная в общем-то зверюга, наконец утомился от таких издевательств и решил пойти по своим делам. Наверно, объедать еще один куст. Пришлось довольно-таки грубо ему объяснить, что он не прав.

— Мессир… Галахад…

— Это не мое имя. Меня зовут Кретьен.

— Как скажете… мессир.

(Дать ему по голове?.. Зарубить его, оттаскать за волосы?.. Что он, издевается надо мною?.. Или оставить все как есть…)

И Кретьен, устраивая мертвого рыцаря поперек седла, обвязывая его вокруг пояса, чтобы не упал, махнул рукой, косясь на высокое еще солнце:

— Поехали скорее. А то до ночи не управимся.

(Монахи — это хорошо. Они все объяснят. Они объяснят, куда же я заехал и что это за Северн такой.)

— Мессир… А ваш щит?.. Возьмите его…

— Он не мой…

— Все равно, возьмите. Другого-то у вас нет.

— Ну… давай, — и, укрепляя перевязь на груди, Кретьен почувствовал щит за плечами так на своем месте, будто он там и был всегда.

(Да вы — грабитель, монсеньор. Разжились чужим вооружением — и довольны?.. Да будет тебе известно, дорогой мой, что щит ты оставишь в монастыре. И чужую кольчугу. И — по правде говоря, давно пора — своего несчастного коня. С которым не хватило духу расстаться в Жьене. Хотя насчет коня… Там посмотрим.)

— Благородный сир…

— Да, Мелиас?

— У вас кровь на лице.

— Сейчас вытру.

4

— Мессир Гала…

— Меня зовут Кретьен.

— Да, благородный сир.

Какое-то время ехали молча. Кретьен держал в поводу коня с мертвым рыцарем, Мелиас следовал впереди, иногда оглядываясь и одаряя старшего друга очередным сияющим взглядом. (Только твоей любви мне и не хватало, мальчик. Хоть бы ты куда-нибудь делся, что ли. Хоть бы скорей этот несчастный монастырь. Хоть бы…)

— Так что ты хотел сказать?..

— Сказать?.. А, сказать… Я, это… лучше поеду вперед.

— Зачем еще?

— Здесь может быть опасно.

— Тем более, зачем?.. Кроме того, ничуть не более опасно, чем где угодно.

— Так я поеду вперед?..

— Нет, конечно. Едем сменой, и так — до самого монастыря. Там, кстати, и перекусим, а то я проголодался.

Солнце клонилось к закату, окрашивая дорогу красноватым золотом. Для октября совсем тепло, однако тени уже неприятные, длинные, и ветер холодноват, когда налетает порывами… Солнце заходило впереди, и под ноги Кретьенову коню ложилась колеблющаяся тень Мелиаса. Белый арабик казался розовым от света. Хорошо, что есть вода во фляге — Кретьен вытащил пробку, отхлебнул. Горло и правда здорово пересохло. Предложил попить Мелиасу — тот отказался, у него была своя фляжка с чем-то (с вином? По крайней мере, по подбородку стекла красная струйка, когда конь мальчишки спотыкнулся. Интересно, а почему он мне отпить не предложил? Это у них называется — вежество? Только посмотрел, как на статую святого — с почтительным любопытством…)

Какие-то интересные деревья по сторонам дороги, среди обычных буков и грабов. Вон то, с красноватой корой, например — у него не то листья такие, не то — широкие мягкие иглы… А вон у того кустарника — листья с коготочками. Куст только что царапнул Кретьена по сапогу, пару листьев сорвало острой шпорой.

— Позвольте, благородный сир…

— Что еще?..

(А ведь заговорили едва ли не в первый раз за всю дорогу — Кретьен разговаривать не хотел из своих личных соображений: заговорить — все равно что привязать к себе. Как-то сблизиться. А сближаться нельзя ни в коем случае, именно потому, что это так легко. А Мелиас, сын — хм — датского короля, — видно, не решался заговаривать первым после того, как получил все же, что хотел.)

— Я все-таки поеду…ну… вперед.

— Не поедешь.

— Извините, сир, — в голосе мальчика зазвенела хотя детская, но уже стальная обида. — Вы сами посвятили меня в рыцари. Теперь мы равные, и вы не должны мне приказывать.

— Хм… Гм… Но я старше. И я согласился тебя сопровождать не за тем, чтобы…

— Тем более, сир, вы только что меня посвятили, и по обычаю должны исполнить любое мое желание.

— Что-то не слыхал я о таком обычае.

— Все о нем слыхали.

А говорит маленький ушлый нахал так, будто это и правда бесспорная истина! Не может быть, чтобы он врал.

— И что же, ты теперь желаешь поехать вперед?

— Нет, сир Га… кретьен, мое желание я пока оставлю при себе. А вперед поеду просто так.

Господи, избавь Ты меня от него, взмолился седой рыцарь, возводя очи горИ. Или пусть я хотя бы за него не волнуюсь. Какое мне дело до этого парня, который совершенно обычно говорит по-французски, однако же утверждает, что он — сын невесть какого островного короля… Он не похож на Этьена. А если бы и был похож — тем более, не следовать же словам демона из того ужасного сна, не искать же себе нового… Я устал, Господи. Я хочу уйти. Я не хочу служить кормилицей при невесть чьем дурном ребенке, который в детской гордыне своей считает, что дело рыцаря — всюду совать свой нос в поисках дурацких приключений!

— Делайте, как знаете, сир Мелиас. Но я на вашем месте не обгонял бы старшего, потому что так будет безопаснее.

Светловолосый дурак только головой тряхнул. И сжал ногами бока своего ухоженного красавца-коника. Даже шпор нет пока у мальчишки — пусть ему отец-король шпоры надевает, я тут ни при чем, не свои же ему отдавать…

Мелиас ускакал, оставив Кретьена с мертвым рыцарем на коне и с белым чужим щитом за плечами. Невольно оказавшись погребальным эскортом для человека, даже имени которого не знаешь (надо спросить мальчика… Как-то не сложилось…), галопом не поскачешь. А жаль. Будем надеяться, здесь нет никаких развилок и я не собьюсь с пути. Что ему делать ночью в совершенно незнакомой Бретани без провожатых, только со знатным покойником на лошади в поводу?.. А ведь я этого человека помчался спасать — и не спас. Одно утешение — может, тот злодей с белыми флажками и оруженосца бы решил прикончить, да не успел… Интересно, зачем он напал на хорошо вооруженного рыцаря — чтобы потом удрать от Кретьена, у которого даже копья-то не было?

…Этьен мой, Этьенет. Опять ты. Я буду думать о тебе, можно?.. О том, как ты хохотал над всякой ерундой, дразнился дурацким Пышным-Задом, задирал нос… Почему я не с тобой, где бы ты сейчас ни был, почему я даже не похоронил тебя — зачем я еду сейчас по дороге непонятно куда, везу незнакомого покойника, мучаюсь голодом — голодом тела и сердца?.. Зачем я позволил тебе уехать одному?..

(Мы будем свободны, Кретьен… Мы уже свободны.)

…свободны. Плавный ход мыслей прервал громкий крик. Шум, треск. Там, впереди. Что-то случилось, стычка.

(Ты же знал, знал, что нельзя его отпускать! И позволять кому-нибудь приближаться к себе не до конца. Скорей, болван! Скорей, скорей, чтоб тебе сдохнуть!..)

Второй раз за день (прости, верный конь) он вонзил шпоры в бока Мореля. Отшвырнув поводья «погребального» коня, на ходу перекинул вперед щит. Но было уже поздно.

…Мелиас валялся поперек дороги; в кольчуге слева, где-то меж ребрами — здоровенная кровавая дыра. Арабский белый конь, весь в крови — наверное, Мелиасовой — еще бил ногами по воздуху, но, похоже, был уже мертв. Наверное, сломал спину при падении — тонкие косточки у этих коньков…

Кретьен спешился, задыхаясь, будто мчался он, а не Морель; бросился на колени рядом с новопосвященным рыцарем. Недолго ты, Мелиас, пожил в новом высоком звании, чума на меня…

Но тот, как ни странно, еще оставался жив. Открыл карие помутневшие глаза, и даже губы шевельнулись. Кретьен чуть не расплакался от облегчения. — Живой?.. Я же говорил — не езди ты, дурень, этой дорогой…

Брови Мелиаса чуть дернулись — русые брови, чуть темней волос. Наверное, удивился парень, что я сейчас еще читаю нравоучения!

— Живой… Но… сир мой Гала… хад, я… кажется, помираю.

— А где… — (вот она, праведная ярость, какая бывает! Когда больше всего на свете хочется убить негодяя, и даже не мешает ни мысль о том, что тот — тоже человек, ни страх, что не хватит сил.) — Где та… скотина, которая…

— У… скакал. Это был… наверное… тот же самый. А может… другой. Но с копьем.

(Встать, погнаться следом, убить. Нет. Нет и нет. Не до того. Господи, помоги мне, пусть он не умрет, этот новопосвященный. Пусть я с ним что-нибудь сделаю такое, чтобы он не умер. Что же они все умирают вокруг меня, будто я — проклятый, лучше бы мне самому, наверное…)

Мелиасу явно было тяжело говорить. Он дышал со свистом, пятерня в изящной перчаточке нашарила и теперь мусолила края раны. Из кровавой дырки и рваных колец торчал короткий кусок обломанного копейного древка.

— Не трожь руками рану, кому говорю!.. Может, не смертельная…

— Нет, смер… тельная, — Мелиас помотал головой, пачкая короткие волосы в пыли, и сделал некую гримасу — наверное, долженствующую изобразить улыбку. — Cир, мое же… лание, оно… теперь… сделайте. Не бросайте меня здесь. Не бросайте.

— Конечно, не брошу, о чем речь… Бога ради, потерпи до монастыря, рана твоя пустяковая…

Тот усмехнулся еще раз, весь скривившись от боли — нет, рань его хоть куда, а наглость из мальчишки и копьем не выбьешь… Закатный свет уже совсем потускнел — в октябре темнеет быстро, — и кровь Мелиаса, запятнавшая камни дороги, казалась черной.

— Сир, по…жалуйста… Отвезите меня в монастырь… я там… покаюсь.

— Монастырь где? Здесь прямо?

— Правая развилка, потом — левая, потом — через мостик, а не в объезд… Сир… Скорей, я же… уми… раю…

Опять полез пятерней в свою рану, дурак несчастный. Щегольские перчаточки — от таких бы и Филипп Эльзасский не отказался — уже все в кровавой коросте. Почему раненому все время кажется, что стоит только ухватиться за больное место рукой — и станет легче?.. Кретьен вот наоборот к своим ранам испытывал всегда смутную брезгливость, не хотелось их ни трогать, ни даже видеть… Однако мальчик молодец, не плачет, не кричит, держится. А больно, наверное, ужасно. Этьен, где ты, Этьен, лекарь, утиши ему боль…

— Вовсе ты не умрешь, — Кретьен рывком поднял его на руки, Мелиас от резкого сотрясения заорал. Собрав все силы, чтобы как можно меньше его тревожить, Кретьен попытался сесть в седло без помощи рук — но преуспел только с третьей попытки. Во время первых двух юноша стонал, надрывая ему сердце, и наконец потерял сознание — что же, так оно, наверное, и лучше. Вокруг обломка копья сочилась темная влага, и нужно было успеть. Где-то вдали заржал, пребывая в недоумении, конь с мертвым рыцарем на спине — но сейчас не до него. Нужно успеть довезти живого, а с мертвым разберемся потом. Если и впрямь до монастыря недалеко, то за покойником можно вернуться, поймать коня… А сейчас — вперед. Рыси Мелиас точно не переживет, но, может быть, галоп… Только постараться не свернуть себе самому шею.

…Выглядит, как мертвый, тревожно подумал Кретьен, пока голова юноши билась, закинутая на сторону, о его плечо. Руки уже занемели от двойного напряжения — ноши и управления конем, но это пустяки, это неважно, главное — успеть. Несколько раз ему казалось, что Мелиас умер, и он останавливал коня, проверял. Нет, просто без сознания, и то, наверное, к добру — зато не очень страдает. Дыхание есть, хоть и совсем легкое, и один раз раненый простонал. Кретьен сумел-таки не растревожить рану, но кровь все же сочилась, не переставая, и один рукав кольчуги везущего совсем потемнел от алой влаги — влаги жил того, кого он только сегодня посвятил в рыцари. Кретьен внезапно нервно рассмеялся — он представил, что сейчас из зарослей появится тот подлец, который Мелиаса ранил, и придется драться с ним… Самое время.

— Рыцарь, защищайся!

…И верно, как напророчил. Их оказалось еще и двое — один на неразличимо-темном в сумерках коне растопырился перед мостом, а на светлом копье другого поблескивал длинный блик, выдавая, где среди зелени расположился негодяй.

— Мессиры, — вместо страха опаленный быстрым гневом и неимоверной усталостью, Кретьен натянул поводья. — Я везу раненого. (Уж не вами ли, мессиры, не вами ли он ранен? Тот, первый, был на белом коне — и у того, что в кустах, скакун млечно светится в синеватой мгле… Уже успел разжиться новым копьем, как я погляжу. Хочешь и его сломать, любезный? Или хочешь, я отхвачу тебе голову? Наверое, я даже смогу это сделать.)

— Защищайся, если ты не трус.

— Рыцарь, — в голове у Кретьена, под покровом бледно светящихся белых волос, что-то, кажется, начало закипать. Стараясь не очень потревожить раненого, он положил руку на рукоять — совершенно бесполезный жест против копейщика. — Я прошу позволить мне довезти раненого до монастыря. Он неподалеку. Я могу поклясться вам двоим — и вы, сир, вылезайте из кустов, будьте так добры! — что после этого вернусь на то же место и буду биться с вами обоими, если вам так уж хочется драки. По очереди или сразу с двумя — как вам угодно.

Тот, что на темном коне, молчал, как бы в смущении. Второй тем временем выбрался на свет Божий; разглядеть, тот это гад или не тот, было невозможно — в сумерках все кошки серы.

— Сир, — наконец выговорил он, — очевидно, наиболее умный из двоих, — выезжая вперед и заставляя товарища потесниться, — мы дадим вам проехать и не будем вас преследовать, если покажете нам свой щит.

Кретьен едва не расхохотался. Рука его, вибрировавшая на рукояти и державшая почти всю тяжесть полулежащего Мелиаса, жутко устала. Сейчас на ней порвется какая-нибудь мышца, подумал рыцарь, убирая-таки руку от меча. Смехотворная тревожность ситуации заставляла его слегка дрожать.

— Это не мой щит. Впрочем, если вам уж так приспичило на него смотреть, то пожалуйста, хоть обсмотритесь. Только он у меня на спине, кому-то из вас придется меня объехать, мне здесь неудобно разворачиваться.

— Дайте слово, что не нападете ни на кого из нас, пока мы будем смотреть.

— Клянусь, — бросил Кретьен отрывисто, страстно мечтая их обоих придушить. — Надеюсь, что и у вас неплохо с рыцарской честью, и вы меня тоже в спину не ударите. Смотрите, только скорее, ради Христа. Раненый умирает.

Тот, что на темном коне, спешился и быстро, почти бегом, обошел Кретьенова скакуна. Морель волновался, переступал с ноги на ногу. От этих людей исходил какой-то непереносимый для коня запах тревоги, и он всхрапнул, желая не то потоптать чужака, не то от него шарахнуться. Оба человека были в закрытых шлемах, безликие железные лица. Голос из-под личины звучал чуть приглушенно:

— Рыцарь, где вы взяли этот щит?..

— О Бог ты мой, мальчик дал! Когда я его защищал от нечестивого… рыцаря (от одного из вас, а, ребята?), и по его же просьбе я оставил щит при себе. Если все ваши засады из-за щита, то заберите его, ради Христа. Только не стойте на пути.

Белый всадник снял шлем. Волосы, белые, как у самого Кретьена, как шерсть его высокого коня, серебристо блеснули в темноте. Если бы Кретьен видел чуть получше… Но так из бледного пятна, бывшего, по всей вероятости, лицом всадника, донесся голос:

— Вы можете ехать, сир.

Кретьен тронул коня, миновал копейщика, ежеминутно ожидая чего-то — может, удара копьем в спину — въехал на выгнутый деревянный мост. За неширокой речкой смутно светлели стены монастыря. Удара в спину не последовало.

…Монах-привратник, распахнув не створу ворот, а только маленькую, низкую дверь, протянул руки, чтобы принять раненого у всадника. Осторожно, стараясь не тряхнуть, Кретьен стал опускать Мелиаса, — но усталые руки подвели, он буквально уронил юношу на монаха, хорошо хоть, тот оказался сильным и быстро среагировал. Однако Мелиас от неожиданной встряски пришел в себя с совершенно замогильным стоном, разлепил глаза, из которых тут же засочились слезы боли. Увидев над собою белую, высокую фигуру монаха, он выдавил нечто вроде предсмертной улыбки мученика и выговорил:

— Выр-выр-выр…

— Что, сын мой?..

— Дыр… Ылы-лы… влау-ау.

— Говорите тише, я расслышу, — старец склонил ухо к самым губам мальчика, и по всей его повадке, по силе рук и уверенной позе Кретьен догадался, что тот некогда и сам был рыцарем. Мелиас прошептал, но на этот раз внятно, так что расслышал даже его спаситель:

— Ну… Вот… Сир Галахад… Довезли, слава Христу. Теперь и умереть можно, если Господу угодно…

С этими жизнеутверждающими словами он из последних сил — и откуда они только у раненых всегда берутся, эти последние силы! — выдернул из раны обломок копья. Кретьен успел только выругаться совершенно непривычным для себя образом, так что даже сам удивился — а Мелиас, испустив опять же из последних сил отчаянный вопль (те силы, с которыми он себя приканчивал, оказались, видно, предпоследними), лишился чувств. Кровь обильно хлынула из раны, пачкая рукава белоснежной рясы. Кретьен кубарем скатился с коня, запутавшись сразу в обоих стременах.

— Отец, скажите… Тут можно еще что-нибудь сделать?

— Такую рану я могу излечить недель за семь… С господней помощью, — спокойно ответствовал белый старик, невозмутимо перехватывая юношу поудобнее. — А теперь, сир рыцарь, помогите мне, зажмите края раны. В обители я ее промою и остановлю кровь, но его нужно быстро отнести внутрь…

Кретьен бросился к нему, стягивая прилипшие потные перчатки.

До кельи новопосвященного не донесли — кровь шла слишком сильно, его положили осматривать и перевязывать прямо на квадратном монастырском дворе. Еще один сердитый белоснежный старец промыл рану, и когда ее коснулась теплая вода, бедняга снова пришел в себя.

Глаза его, почти неосмысленные от боли, влажно мерцали в свете многочисленных свечей и светильников. Белые, смутные, сменяющие одна другую фигуры склонялись над ним, но среди них карий взгляд несчастного юноши высмотрел только одну знакомую. В черном, с белыми свисающими волосами.

— Господин мой… — не особо еще соображая, что с ним происходит, выговорил Мелиас, от дергающей боли трагически сводя русые брови. Похоже, он напрочь забыл, что сам выдернул обломок копья, да чего он только не забыл, сдается мне… — Мой сир Галахад, я… я разыщу вас, как только смогу си…деть в седле.

— Непременно, добрый сир Мелиас, — ответствовал Кретьен, изо всех сил сжимая сердце, в кровь кусая, как Этьен какой-нибудь, нижнюю губу. — А сейчас мне нужно ехать. И… Да исцелит вас Господь.

Он отошел в сторону, шатаясь от усталости. Надо бы здесь остаться, перекусить. Поспать. Сегодня выдался совсем безумный день, и Кретьен просто разбит.

Трясущимися пальцами отвязав от пояса фляжку, рыцарь отпил глоток — холодная вода из реки Луары слегка прояснила мысли. Первым делом надо закончить, что начал. О Мелиасе он позаботился, как смог; теперь следует позаботиться о мертвеце. Убитом рыцаре, которого пришлось бросить по дороге, привязанного к седлу. Потом — о Мореле, ему сегодня тоже пришлось несладко. И только после этого — позаботиться, наконец, о себе. Например, узнать у монахов, где он все-таки находится, и подумать об ужине и постели.

Белый монах без единого слова выпустил Кретьена наружу, безмолвно кивнул в ответ на его сообщение, что он вскоре вернется и привезет тело, требующее погребенья. Морель, умница, мирно пасся снаружи; подозвав коня, Кретьен поднялся в седло. Испанский скакун взглянул на него со столь ярко выраженным презрительным недоумением, что хозяину даже стало неудобно.

— Ну, Мавр, милый мой, — хозяин неуверенно потрепал животное по холке, чувствуя себя мелким взяточником и подлизой. — Это последнее дело на сегодня. Зато нас в кои-то веки ждет хороший ужин, а тебя даже почистят, наверное… Пошли, пошли. Долг перед мертвыми — долг каждого христианина. Кроме того, я ведь и шпорами могу. Ты их помнишь…

Морель помнил. Морель вздохнул. Морель пошел.

5

…Здесь была река. И совсем недалеко, справа, был мост. Выгнутый неширокий мостик, который он переходил не так давно.

…Но река осталась на месте, а мостик исчез. Ни слева его нет, ни справа, — да и леса такого на том берегу тоже, кажется, не было. Где-то Кретьен дал крюка, будь проклят неумеха, который на тридцать пятом году жизни не умеет определить, где право, где лево!.. Тридцать пять лет плутать, почти как евреи по пустыне, и так и не научиться понимать эту треклятую геометрию земную, лесную науку. Неужели придется перебираться вплавь?

…Нет, ее не переплыть. Кажется, река стала шире, и теперь катила свою ледяную воду неодолимым вихрем, шум ее, ровный и глубокий, сильный, как шум скачущего огромного войска, бился о Кретьенов слух. И непонятно, что случилось раньше — он узнал голос воды или все же, внезапно выйдя в прогалину меж деревьев, узнал темный берег на той стороне, полосу дерев — и над ними — ослепительно-белые стены.

Только средняя башня — темная. Потрясающе красивая, и над нею — белоснежный стяг. В темноте не разглядеть, что за знак на нем, но никто на свете лучше Кретьена не знал, что там за герб. Алый узкий крест.

…Они стояли на берегу, и на этот раз их было несколько. Может, семеро. Может, больше. Все белые, стройные, молчаливые. Волосы и лица их ярко сияли, и Кретьен почувствовал, что теплая влага, то и дело подступавшая изнутри весь сегодняшний день, наконец заливает ему глаза.

Он все-таки пришел.

Светила луна — где-то у Кретьена за спиной. А может, то светились стены. Или белый флаг. Или…

И полоса рассвета. С прошлого раза она стала ярче, теперь уже не зеленоватая, а слегка розово-золотая, будто из-за горизонта, из-за сияющих стен вот-вот готовы прорваться ослепительные лучи. Предвещающие рассвет самого светлого дня.

— Кто ты?..

Спросил один голос, перекрывающий шум воды, и этот голос был молодым и безумно знакомым. То, что билось в нем, звалось нетерпением, да — ожиданием, так окликают пришлеца из-за двери дома, где давно ждут желанного гостя. Не гостя — того, кто должен вернуться домой.

— Я…

Голос Кретьена показался ему самому хриплым и старым. Я их всех старее, подумал он с удивлением, но почти без боли, они меня старше, но старее — я. Он медлил с ответом, зная, что сказанное им останется истиной уже навсегда, и ответил наконец — это получилось легко, будто он не называл себя, не говорил имен, а просто выдохнул.

— Я рыцарь. Христианин.

— Чего ты здесь ищешь?..

— Святого Грааля. Сердца мира, Крови Истинной, которая искупила мир.

— Где твои спутники?

Кретьен спешился. Скинул через голову теплый плащ, шагнул к самой воде, так что брызги летели на его кожаные чулки, река лизала носки сапог. И только тогда ответил, прижимая ладонь — белую, обнаженную, перчатки в крови Мелиаса остались где-то там, у монастырских малых врат — прижимая раскрытую ладонь к груди, напротив бьющегося, кажется, выросшего раз в десять, гулкого сердца:

— Они здесь.

— Тогда иди сюда, брат.

То, что с ним говорят на латыни, то, что на латыни давно уже отвечает он сам, Кретьен осознал как-то запоздало, и это вовсе не удивило его. Кажется, на свете не осталось ничего, что еще могло бы его удивить, но зато он мог обрадоваться.

Расседлал Мореля, положил седло на землю, хлопнул коня по потной черной спине.

— Ступай, малыш. Иди… к монахам.

Конь не хотел уходить, смотрел непонимающими глазами. Что, хозяин в самом деле решил его отослать?.. Его, с которым они не разлучались еще никогда?.. Может, хозяин просто считает, что Морель обиделся?.. Нет, нет, все в порядке, Кретьен, я тебя уже простил… Ничего, что ты меня не кормишь. Я тебя все равно люблю.

Кретьен взял двумя руками тыкавшуюся в него ласковую морду, поцеловал — в крутую горбинку, в твердую косточку посередине.

— Ступай, Морель. Правда. Ступай, уходи.

Показал для верности рукой — куда. Зачем-то перекрестил коня. Тот посмотрел еще недоуменно, но приказ есть приказ — у рыцаря с конем должно быть во всем согласие, иначе какая же они боевая единица?.. И Морель пошел, то и дело оглядываясь, треща ломаемыми ветками, как слон. (У слона нос как змея, и нет колен… И размножается он без плотской похоти, что с его стороны очень правильно… Ответь мне, слепой мудрец, что такое слон?)

— Прощай, коняга.

(-Прощай, человек — )

И человек, смаргивая редкие слезы, стал раздеваться. Перевязь с мечом. Да, она останется тут, на берегу, так надо. С собою не взять ничего. Нагим пришел я… Черное сюрко, черная рубашка, траур по Этьену. И меховая накидка тоже черная — вместо прежней, темно-синей, которая осталась в городе Жьен. Так, шпоры, их положить к мечу, на плащ. Теперь сапоги, чулки, нижние штаны. Все.

Нагой и содрогающийся, Кретьен постоял на берегу, вглядываясь в светлеющую далекую полосу, потом ступил наконец в воду. Лед охватил его ноги — по щиколотку, до колен, и выше, выше, по пояс. Течение неслось столь сильно, что сбивало с ног, и медлить более было нельзя. Перекрестившись — о, помоги мне, о, вода, очисти меня — он бросился в живую леденящую тьму, и на миг она накрыла его с головой.

А что же нам еще делать, христианин. Если ты поддашься, она поглотит тебя.

Лед и отчаяние охватили его, как цепкие руки необоримых течений, когда, пытаясь выплыть против урагана, против тока крови земной, он понял, что не доплывет.

Я больше не могу.

Плыви.

Я не могу. Я утонул. Как Этьен. Как Этьенет. Мне не выплыть.

Плыви.

Это конец, конец. Я знал, что никогда не переплыву этой реки.

Плыви.

У меня свело ногу. И сейчас сведет руку, правую, в нее словно вонзились сотни ледяных игл. Я кричу, но кругом вода, она заливается мне в рот, и в нос, заполняет голову — и делается совсем темно.

— Плыви, брат, — сказал Этьенет отчаянно — маленький, худой, светловолосый, в распахнутой на груди рубашке. Между ключиц свисает шнурок с ладанкой, Святая Земля. — Ален, миленький, пожалуйста, плыви. Ведь я так хочу за реку.

Кретьен почти увидел, как уходит наискось в темную глубину его собственное нагое беззащитное тело, влекомое могучими теченьями — белое сквозь черно-зеленую толщу воды… Кажется, это все.

Плыви, плыви, сынок, не останавливайся, — умоляюще сказала матушка, хрупкая Крошка Адель, прижимая лоскут с вышиваньем к груди. Вышивка — на белом ярко-алый крест.

Я слаб, я недостоин, я не могу. Конец.

— Плыви! Давай! — отчаянно крикнул Арно от кромки берега, — неужели ты оставишь меня стоять у воды, плыви же, крестоносец!..

Анри и Мари, взявшись за руки, переплетя пальцы, хором молились, как двое детишек, заблудившихся в лесу. Бертран Талье, почтенный торговец тканями, стиснул кулаки. Волосы у него были слегка обгорелыми.

— Плывите, сир Ален, рыцарь Артура, — стараясь не выказывать волненья, попросил Аймерик — совсем уже издалека… Был он бледен, со следами веревки на покрасневших запястьях, но уже спокоен и тверд, как и подобает племяннику Короля quondam et futurus.

— Ну же, не подведите. От вас зависит судьба… Ну, скажем так, всего Круглого Стола. Еще не конец, ты, грубый франк, — сказал Ростан Кайлья по прозвищу Пиита, взмахивая руками в широком южанском жесте. — Давай, северянин, давай, пожалуйста… Ради всех нас.

— Ты должен, — сказал грубый Гвидно, прижимая к себе за плечо своего младшего брата, как всегда, похожего на помойного кота. Дави молился по-валлийски, и был он бледен, как смерть, только веснушки, коричневые, брызгами грязи проступили по всему лицу.

— То есть ты ничего не должен, конечно… Но я прошу тебя. Держись, трувор, — мессир Аламан, приветствуя его салютом, поднял свой меч — их меч — и в рукояти блеснул алый крестик. — Ты сможешь, я знаю.

— Плыви, мес-сир! — смешно коверкая слова, греческая девочка Лени беспорядочно махала руками. — Па-жа-лу-ста, кирие!..

Изабель де Вермандуа, графиня Фландрская, закрыла лицо ладонями.

…нет, нет, простите меня… Я не смог. Прощай…

Тело его рывком проволокло по дну, когда последний изо всех, неузнанный — потому что был теперь не в черном, но в ослепительно-белом — подал тонкую, длиннопалую руку, и в глазах его, за ресницами цвета злаков, полыхнула серая сталь.

— Кретьен…

…Трава умопомрачительно пахла травой. Он раскрыл глаза. Ветхий человек, кажется, утонул, а тот, кто лежал, слабый и нагой, на потрясающе пахнущей траве, звался, должно быть, человеком новым. Мокрое тело его холодил утренний ветер — не осенний, нет, ветер конца прекрасного мая. Пробежал по лицам, узнавая и не узнавая каждое из них, попробовал улыбнуться. Светлые глаза его задержались на одном — и широко распахнулись от удивления.

— Так ты и впрямь…

— Конечно, здесь, — Персеваль улыбнулся, выглядел он лет на семнадцать, не старше. Даже волосы, кажется, светлые не потому, что седые, а просто белокурые. — Где ж мне и быть?.. Ты же знал…

Он хотел покачать головой, но не смог. В ушах шумела вода. Он просто опустил ресницы вместо ответа.

— Ну, зато теперь знаешь. И там, еще по пути — ты меня разве не узнал?

Карие глаза, светлые глаза. Кретьен ответил — снова взмахом ресниц.

Из-за спин склонившихся людей пришел новый голос — такой прекрасный, такой узнаваемый (так вот кто это был… Как же я не узнал ТЕБЯ, ведь это все время был ТЫ…), что Кретьен почувствовал себя в силах воспрянуть навстречу. И остальные, повинуясь сказавшему — так, как повинуются из восторженной любви, — отступили, следуя словам:

— Отойдите, братья, дайте ему увидеть.

И, приподнимая с истинной травы запрокинутое лицо, Кретьен посмотрел. И увидел, как над головами белых рыцарей, над стенами белого замка, над холмом, над купами юных деревьев, в раскалывающем смертное сердце утреннем благословенном сиянии восходит Солнце.

Во славе и радости своей.

— Смотри, пришедший.

И он оглянулся.

Конец третьей части.

 

Эпилог

…Мне снились люди, стоящие за рекой. Стояла ночь, кажется, полнолуние, и я стоял у реки, дрожа от холода ее несущихся мимо темных вод. Сердцу моему было очень больно и одновременно очень радостно, так что я думал — оно может расколоться на куски. Люди молчали, только смотрели, и в ясном сиянии огромных, неправдоподобно ярких звезд, а может, то падал свет от городских стен, — я видел их лица, белоснежные (кажется, седые) волосы. Они все были одеты в длинные белые котты или какие-то плащи, одного вроде бы возраста, лет тридцати — (рыцари, рыцари, это рыцарский орден), но при этом среди них различались старшие и младшие, это читалось ясно даже с другого берега. И одного из них, того, кто казался старше двоих, стоящих от него по сторонам, я, кажется, узнал. Он опирался на копье и стоял легко, как человек очень радостный среди своих братьев; он был поэт — не говорите мне, что я с кем-нибудь перепутаю поэта!.. Не знаю, узнал ли он меня, но он окликнул, и голос его прозвучал очень красиво, и я обрадовался тому.

— Кто ты?..

…Да, то светила луна, и полная луна, и в ее ярком, белоснежном свете я увидел, как дрожат мои колени. Горло мне сдавило — не страхом, но печалью, ибо я не знал, как ему отвечать.

— Кто ты? — повторил он, и я в смятенье закрыл глаза, которые наполнялись горячей влагой, и сжал кулаки до боли, чтобы собраться с силами и ответить… Но боль оказалась слишком резкой, и она разбила сон, и я проснулся в слезах — а на мою подушку светило яркое зимнее солнце.

…Зато теперь я знаю, что надо делать. Отец говорил мне, когда я был мал — если сразу, то не больно. Только не забыть перекреститься, когда придет время, и нас всех, наверное, соберут там по зову трубы, ибо вострубит. А пока дай руку, друг, мы будем идти и ждать, и не будем останавливаться.

Как говорил мессир Анри, плашмя ударяя вассала мечом по плечу — будь храбр и честен. Все остальное — вода.

КОНЕЦ.

Ссылки

[1] Балкон (loiges) — верхняя галерея замка, проемы которой были обращены не во внутренний двор (как у нижних галерей), а наружу.

[2] «О разорении и завоевании Британии», 6 в.

[3] «Пророчества Мерлина», первая из книг Гальфрида Монмутского. Написана предп. около 1120 г.)

[4] В XII веке вместо черных фигурок были красные.

[5] «Много говорить грешно», «Персеваль», реплика учителя Горнемонта.

[6] Суета сует (лат.)

[7] Туаза, туаз — старофр. мера длины, около двух метров.

[8] «Нищие во Христе», одно из названий Добрых Людей. (лат).

[9] Осенний катарский праздник. Ни с каким католическим по времени не совпадал.

[10] «Младший сын», название младшего из двух приближенных учеников катарского епископа. (лат.)

[11] «Дующий Ветер», лат.

[12] «Плавание святого Брендана», средневековая ирландская повесть ( прим. верстальщика ).

[13] Этьенчик Русый (Ок).

[14] — Господь с тобой.

[14] — И со духом твоим.

[14] — Да благословит тебя всемогущий Бог, Отец, и Сын, и Дух Святой.

[15] «О, приди к нам, Дух Святой,

[15] И небесный луч пошли

[15] Света незакатного…»

[16] «О, приди, отец сирот,

[16] О, приди, податель благ,

[16] О, приди, сердечный свет…»

[17] «Утешитель истинный,

[17] Светлый Гость смиренных душ

[17] И отрада нежная!..

[17] …О блаженный свет небес,

[17] Озаряй сердца Твоих

[17] Верных почитателей!..

[17] О, приди к нам, Дух Святой…» (лат).

[18] Брат (лат.)

[19] Кретьен сказал — diz, это «повествование», такой жанр. Этьен говорит в ответ — chanГon de geste, это вид героико-эпического романа, например, «Роланд».

[20] Хлеба и зрелищ (лат).

[21] Епископ из «Песни о Роланде», который сражается вместе с рыцарями и ободряет их своим примером и речью. Нередкое явление.

[22] Отче наш, сущий на небесах… Да придет Царствие Твое, да будет воля Твоя.

[23] Верую в Духа Святого, отпущение грехов, воскресение плоти, жизнь вечную. (Из апостольского «Символа Веры»)

[24] Sang real.

[25] Былого и грядущего (лат.), эпитет Артура.