1
Печаль всегда рисуется на бледных, истомленных воздержанием и омраченных суровой думой лицах катаров. Так писал еще сам святой Бернар.
Видно, великий аббат Клервоский не видел Этьена Арни. По крайней мере, не бывал с ним близко знаком.
Катарский послушник и впрямь был бледен и худ, как палка; от вечных постов под глазами его лежали синеватые тени, и порой казалось, что бедняга уже готов сию минуту освободиться от оков плоти — а именно испустить дух. Однако на самом деле он оказался вынослив на редкость, хотя на вид и «соплей перешибешь»; глаза Этьен держал по большей части опущенными, будто изо всех сил стараясь не изменить образу, уготованному для подобных ему пером великого проповедника — но… Господи, как же он умел смеяться.
Причем если Этьена разбирало, даже пришествие всадников Апокалипсиса не смогло бы его остановить. Он хохотал, закинув голову, из глаз катились крупные слезы, — а кончалось обычно тем, что он просто валился от смеха с ног прямо там, где стоял, и катался по земле, подметая ее волосами, выгибаясь прямо-таки в коликах радости. И против этой заразы не мог устоять никто. Более прилипчивый, чем чума, спустя некоторое время смех сотрясал уже всех вокруг — наверное, в радиусе мили… Самое прискорбное заключалось в том, что хотя подобные приступы постигали Этьена крайне редко, однако если уж постигали — время и место становилось ему совершенно безразлично. Пожалуй, если бы омраченного суровой думою беднягу обуял смех на королевском приеме, он и там бы не смог сдержать себя. Этой своей черты он стеснялся и старался не позволять себе проявляться подобным образом. Зато сияние — такая штука, которую не утаишь, вроде шила в мешке. Этьен сиял, и сиял ярко-прозрачной радостью — сквозь все свои «оковы плоти», несмотря на черные одежды или на прискорбный факт, что Божий мир — это, в сущности, очень печальное место, темница духа, царство Нечистого… Кретьен опять проснулся ночью от болезненного какого-то тонкого огня, разгоравшегося у него внутри, и лежал неподвижно, слушая шепоты леса и тихое дыхание спутника, завернувшегося в плащ. Ему хотелось плакать.
…Из Арраса выехали тем же утром; у Этьена не было коня, и Кретьен купил ему здесь же, в замке, тонконогого серого гасконца-полукровку. Этьен сначала мялся и отказывался, потом предлагал спутнику свои сбережения — тощенький кожаный кошель, который не сильно поправили полтора года письмоводительской службы. Наконец угомонился, когда Кретьен заявил, что коня купил для себя и просто одалживает его на дорогу до Ломбера. Итак, они выехали из Арраса тем же утром, и теперь им предстоял долгий, на месяц неспешного пути, маршрут — через всю страну, к югу. Этьен кое-как знал дорогу, и сначала двум пилигримам предстояло пересечь графство Вермандуа, родину донны Изабель, а потом — как Кретьену ни претило об этом думать — уголком срезать полную виноградников Шампань. Вот и ехали они — если дорога попадалась широкая, то рядом, а если узкая — то сменой, Этьен — впереди.
День был солнечный и очень жаркий, июнь выдался совершенно жуткий для того, кто успел за два года в сирийских песках возненавидеть жару лютой ненавистью. Даже под сенью дубов Кретьену то и дело приходилось протирать лоб рукавом, — это при том, что странствовал он в легкой шелковой одежде, и его, бело-голубого, пекло и вдвое не столь же сильно, как сплошь затянутого в черное спутника. Этьен даже рукавов не желал засучить — только капюшон откинул, и теперь Кретьен, отпустив поводья на медленном шаге, смотрел задумчиво на его худую черную фигурку впереди. На то, как пятна света и тени сквозь колеблющийся зеленый свод скользят и сменяются, золотя его русые, слегка волнистые волосы. На то, как он скованно поводит острым плечом, сгоняя привязчивого слепня. Кретьен смотрел, и снова жидкий огонь, это болезненно-непривычное чувство наполняло его жилы словно бы легкой болью. Он забыл, как оно бывает. За двадцать лет можно забыть что угодно.
Это была та самая — признайся, признайся себе, ведь ты узнал! — та самая острая нежность, которую он когда-то испытывал к маленькому брату.
Ты его знаешь меньше недели, остановись, христианин, — одернул трувор себя, подставляя лицо невесть откуда налетевшему ветерку. — Этот человек тебе никто, он твой спутник, и не более того. Скорее всего, вашему знакомству недолго продолжаться — ровно до Ломбера. Ты ничего не знаешь и не узнаешь о русоволосом молодом еретике, которого по странной случайности зовут так же, как твоего — умершего, давно умершего! — брата…
Ветер откинул и прядки Этьена, слегка надул его сброшенный капюшон. Словно почувствовав пристальный взгляд, юноша обернулся, натянув поводья, сказал через плечо, поднимая коричневые брови:
— Мессир Кретьен, дорога расширяется. Может, рядом поедем?..
Трувор поравнялся с ним, прислушиваясь к нарастающей и вибрирующей нотке внутри себя. Конечно, все это зря. Все это пустое. Но ощущение его — горячего, живого — присутствия было столь приятным, что ни за что на свете Кретьен не отказался бы от него раньше времени. Придет время, и все умрет само. А пока пусть будет, как есть.
(Не привязывайся ни к кому. Ты же помнишь, что случается с теми, к кому ты привязываешься слишком сильно. Ты свободен, и ты всегда должен быть свободен. Не позволяй этому овладеть тобой.)
— Слушай, Этьен…
— Да, мессир Кретьен?..
— Ну… какой же я мессир? Мы же договаривались…
— Ладно… хорошо. Так что… ты хотел спросить?
— Да так, пустяки… Или нет, вру — не пустяки. Помнишь, тогда ночью ты говорил, что тоже видел? А что видел — не сказал…
Этьен в легком замешательстве осадил коня; потом повел плечами, слегка покраснев, тронул снова.
— Ну, это… так, ерунда. Может, и не было ничего… Я… не хочу и рассказывать. Не бери в голову.
— Как хочешь. Прости, что спросил.
(Вот, видишь. Довольно с тебя? И с чего это он должен тебе доверять, рассуди здраво. Оставь в покое человека… у которого своя дорога и свои дела.)
После нескольких минут безмолвной езды Морель слегка споткнулся, Кретьен дернулся в седле. Этьен неловко посмотрел на него, закусив нижнюю губу, потом сказал, глядя в сторону:
— Ну… я просто думал, что вы примете меня за… За дурака. За мальчишку.
— А ты кто? Мудрец? Или прекрасная дама?.. — стараясь не дать идиотской улыбке расплыться до ушей, Кретьен потянулся с коня и слегка ткнул спутника в бок. Кулак наткнулся на твердые ребра, Этьен охнул и улыбнулся.
— В общем, я… думаю, что жил там. Тогда.
— Где? — спрашивая, Кретьен уже понял ответ, но слово успело сорваться с губ, и Этьен сдвинул брови домиком. Кажется, он отчаянно стеснялся — даже смотрел в сторону, по-видимому, ужасно интересуясь подлеском слева от дороги.
— Ну, там же… В Камелоте. То есть не в самом Камелоте, я туда только… приезжал иногда. Наверное… я так думаю. Но… там, в Логрисе. У меня был там Король. Мне это снилось.
Кретьен слушал, не смея перебить ни словом, но застывшее его лицо могло показаться как внимательным, так и остолбеневшим. Катарский послушник перевел дыхание. Кажется, второй раз в жизни за последнюю неделю он поверял незнакомому человеку свои сокровенные тайны. Но если первую из них знал хоть кто-то, то вот этот секрет до последнего мига принадлежал только ему одному. Как все не постыдные, но ранимые детские секреты, которые нельзя доверять другим. Не вынимайте улитку из ракушки. Она может умереть на жарком солнце…
— Мне часто такое снилось, — запинаясь, выговорил Этьен. — Давно. Я сначала никак не называл эту страну, а потом, когда вы… Когда я прочитал про Бретань и про… В общем, я стал думать, что это она. Я еще привык думать перед сном — так, бывало, пустишь, как мельничное колесо, а оно начинает само крутиться… И было так легко — уходить туда. Особенно когда все вокруг… когда случались всякие несчастья.
(Сколько же ему лет, подумал Кретьен с болью — или с чем-то еще — глядя в необыкновенно юное, заострившееся лицо с легким румянцем на скулах. Двадцать? Больше? Меньше?)
— Я думаю… я там жил. До того, как родиться в нынешнем теле.
— Это как? — вопрос сорвался сам собой, и Кретьен, как всегда, понял ответ, пока слова еще не отзвучали. Конечно, он же катар, они же верят в перевоплощение. Они же еретики.
Но Этьен, по счастью, был так погружен в свои слова — видно, подыскивал выражения — что пропустил вопрос мимо ушей. Кажется, говорить ему стало легче — он поднял голову и теперь смотрел на солнце, вверх, почти не щурясь. Глаза его блестели от влаги, выбитой мечами солнечного огня.
— Я там жил, и должен был сделать что-то очень важное. Мне снилось… Уже несколько раз. Густой лес, и в лесу, кажется, город. Белый, а одна башня — черная. Самая большая.
— А река?
Этьен сморгнул. Взглянул в лицо спутнику, слегка щурясь — словно проверяя, не издевается ли.
— Нет, реки не было, — ответил он медленно, следя за сменой выражений в глазах Кретьена. — А что, должна была… быть?
— У меня была, — просто ответил тот, в зеленом лесу и под ясным небом вручая ключ от своей души из рук — в руки раскрасневшемуся юноше. — Только у меня это был не сон. Я просто туда пришел. И — в этой жизни.
(Как же я мог забыть, о, Господи. Как я мог забыть реку. И то, что за ней. И того, кто стоял на том берегу. И то, как неслась вода, и как гудел непроходимый черный лес. И стояла трава стеной, и пахла травой — более, чем все травы на свете. Как я мог хотя бы один час в жизни не думать об этом. И не узнать, когда Ты напомнил мне.)
Глаза Этьена распахнулись на пол-лица. Они уже даже не серыми стали, а… совсем-совсем светлыми, и (они верят в перевоплощение) Боже мой, я же видел такой точно взгляд…
— Нет… я видел только лес. И стены, Кретьен, стены — (ага, забыл своего «мессира», наконец-то!) — они светились. Но я не знаю… я ни разу не входил на порог. Я думаю, я не доделал тогда чего-то… очень важного. Не увидел… и…
— Не надо, не говори, я знаю, — Кретьен более не мог слушать. Он слышал и так, безо всяких слов. Он боялся, что еще немного — и сердце у него просто расколется.
— Ты думаешь…
— Да. Или нет. Я не знаю. Да какое это все имеет значение, Путь, Этьен, Путь — вот что это такое, только… Эй, смотри! — неожиданно он вскрикнул очень громко, указывая рукой — светлая его кисть в водяном серебре колец вскинулась жестом, в то время как сам он сжал ногами бока потного Мореля. Конь слегка всхрапнул, высланный в быструю рысь, и за деревьями замелькала полоса искрящейся быстрой реки.
…- Давай лучше купаться. Жарко — просто сил моих нет.
— Ты думаешь, стоит? — Этьен с сомнением обозревал шумный поток. — Вон же мостик есть, давай лучше поедем дальше…
— Да ни за то. Я весь липкий от пота, а про тебя и говорить-то нечего, наверное, спекся уже в своем черном балахоне… Или ты думаешь, тебе мыться ни к чему? Ты и так уже — «чистый»?..
Этьен обиженно поджал губы, вздернул подбородок:
— Не советую… не советую подшучивать над моей Церковью!.. Мессир Кретьен…
— Ну хорошо, извини, извини, — Кретьен уже распускал шнуровку по бокам. Морель, не дожидаясь, пока хозяин его расседлает или хотя бы ослабит подпруги, вошел тем временем по колено в ароматную воду и начал пить. Гасконец, которого Этьен держал за поводья, завистливо перебирал ногами, пританцовывал.
— А, ладно, уговорил, — неожиданно решившись, юноша обернулся к коню. — Сейчас я тебя пущу, ты, травяной мешок…
— А сам-то что же? — Кретьен, стащив через голову нижнюю рубашку, обернулся на друга. — Слушай, Этьен, ну не верю я, что тебе не жарко!.. Вам что, ваша ду… хм… ваша Церковь запрещает купаться? Персеваль вот купался. Это я тебе точно говорю.
— Ерунда какая, — возмущенно отмел Этьен все наветы на добрых христиан, берясь за края черной своей одежды. — Конечно же, не запрещает. Ну, вымоюсь я, ладно. Хотя бы для того, чтобы ты отвязался.
Старший из двоих тем временем уже разделся окончательно и с размаху бросился в воду, подняв жуткий каскад брызг. Черные волосы его и светлая кожа сверкнули на солнце; когда же он, отфыркиваясь и сияя, вынырнул на мелководье, Этьен стоял по щиколотку в воде, щурясь и улыбаясь. Ох, Господи, до чего же он был худой!..
— Слушай, Этьен, если бы люди после смерти превращались в какие-нибудь части домов… Ты обернулся бы частоколом, клянусь кровью Господней!..
— Это еще почему?..
— Из-за ребер. Милый мой, они же торчат, как у скелета!..
— Клясться не стоит, даже и в шутку, — назидательно рек юный катар, погружаясь по плечи, так что концы волос поплыли по воде золотистой сеткой. — Это же в Писании сказано. А про кровь Господню я уже даже и…
Но договорить ему не удалось: Кретьен обдал его таким фонтаном ослепительных брызг, что проповедник не удержался на ногах и плюхнулся с головою. Вынырнул он с лицом, облепленным волосами, как водорослями, и, отплевываясь, развернулся, собираясь для броска:
— Ах ты… вероломная католическая собака! Вот чему вас в соборах учат!.. Если в следующей жизни ты перевоплотишься в свинью, о, я… совсем не буду удивлен!.. Я ему о Писании, а он…
— Сви-ни-я — животное благородное, — заметил Кретьен, продолжая богословский диспут, вынырнув туазах в полутора от противника. — А вот что ты скажешь насчет птицы удода, живущей на мелководье… или насчет ежа преподлейшего, коий виноград с деревьев крадет, поелику есмь символ диавола? Ибо так сказано в достопочтеннейшем бестиарии, и сдается мне, что это — уготованная тебе судьба в перевоп…
Красноречие подвело оратора — пока он разглагольствовал, борясь с сильным течением, Этьен с самым невинным видом потихоньку приближался, и как только пророк решил красиво перевернуться в воде, он был тут же схвачен за ногу и ухнул с головой.
…Когда они оба, отдуваясь и хохоча, вылезали на берег, Кретьен, шедший вторым, вдруг заметил что-то странное. Он пригляделся — нет, то были не солнечные пятна, и не блики от бегущей воды. Поперек худой, в темных точках редких родинок, незагорелой спины Этьена шли узкие белые полосы. Тонкие, частые шрамы, слегка сморщенные от воды. Будто бы следы жутчайшей порки, такой, от каких порой умирают — правда, должно быть, уже весьма давней…
— Этьен! Бог ты мой, что это у тебя?!
— Где? — мгновенно обернулся тот — с блестящими мокрыми ресницами, с глазами как мокрые звезды. (Не надо, что ты, идиот, будто не знаешь)
— Вот тут, — мгновенно соврал Кретьен, щедро плеща ему в насторожившееся лицо водой. — Познай вероломство в полной мере, Рыцарь Источника Ивэйн!..
— Нет, — жалостливо промолвил тот, поднимая палец в назидании, — нет, свинья вам, мой друг, не светит. И не надейтесь. Разве что еж…
2
По ночам, когда от жары было трудно уснуть, Этьена тянуло проповедовать. Они оба уже решили, что нужно смириться с происходящим, оставить как есть сумасшедшее скороспелое дерево дружбы — пусть его растет, как Господу угодно… Если бы Кретьена прямо спросили, он бы прямо и ответил, что совершил-таки ошибку. Позволил себе привязаться к кому-то так крепко, что отдирать теперь пришлось бы с кровью. Главная беда была в том, что это произошло как-то незаметно, и сразу с обеих сторон; может быть, в тот момент, когда оба они открылись друг другу, с безумной беспечностью предоставив один другому распоряжаться собственной жизнью?.. Неважно. Зато у Этьена теперь явственно появилась цель. Он хотел обратить друга в свою катарскую веру.
…В деревенской гостинице, в комнатушке с хвостатыми жильцами-крысами, бесстыдно шуршащими по углам, где в уголке стояла маленькая, источенная жуками статуя девы Марии (вызвавшая недовольное фырканье Этьена — «Идолопоклонники несчастные… Деревяшкам молятся…») была одна кровать — достаточно широкая для двоих. Кретьен, раскинувшись голышом под простыней, с трудом одолевал здоровую зевоту. Этьен в своем черном рубище (под верхней черной рубашкой у этого самоистязателя обнаружилась нижняя, толстая, жутко кусачая и тоже черная) сидел на своей половине ложа, поджав колени к животу. Уставы запрещали священникам и тем, кто собирается ими стать, ложиться спать без одежды. Этьен страдал от жары и по этому поводу нес в мир истинную веру.
— Хей, Кретьен… Ты там не уснул еще?..
— А? Что? А, нет… (Уснешь с тобой, как же. )
— Так вот, о чем это я…
— Об ангелах… О том, как кто-то кого-то родил изо рта…
— О, Боже мой! Из уха, во-первых… А во-вторых, это я говорил уже час назад. А сейчас рассказываю, что воскресения быть не могло, так как, собственно говоря, нельзя воскреснуть тому, у кого и тела-то нету.
— Стоп, стоп, — от несообразности утверждения Кретьен даже совсем проснулся. — А зачем же тогда Господь наш вскричал — «Для чего Ты Меня оставил», если ни разу не страдал? И зачем Его дьявол в пустыне искушал хлебом, если Ему и есть было необязательно?..
— Всякий раз, когда речь идет о хлебе, имеется в виду хлеб Духовный, то бишь Слово Божие, — терпеливо объяснил Этьен, промокая лоб краешком простыни. — Многое в Писании надо понимать духовно и иносказательно, нельзя же быть таким профаном! Вот Лазаря, например, Он вовсе не воскрешал. Господь просто вывел его из гробницы духа, из того мрака, который окутывает грешника… То есть произвел над ним крещение Духом Святым. Понятно тебе это, простак ты католический?
— У-гм…
— Ну что — «у-гм»? Конечно, враг силен, и Посланник Божий не мог так просто явиться в его земли и все сделать, что надобно… Ему скрываться приходилось. Потому и в книгах нельзя все понимать так напрямую. Тебе, небось, если сказать — «оглобля», так ты начнешь озираться в поисках телеги, а еще поэт!.. Слушай дальше: когда племя сатанинское стало Господа мучить и распяло на кресте — да, да, нашли чему поклоняться, виселице — ты бы еще розге заодно кланялся или петле! — небесное тело Спасителя ни разу не пострадало. Дух его просто вознесся, а на третий день спустился обратно, вот и все…
— Слушай, а зачем?..
— Что — зачем, горе ты мое?..
— Ну, зачем нужен был весь этот маскарад с распятием? Он не мог, что ли, сразу вознестись, когда понял, что все плохо?.. А то вон сколько народу в заблуждении оказалось…
На этот раз пришла очередь Этьена говорить «у-гм». Проделав это раза три, он заключил наконец:
— В общем, об этом… да, тебе лучше поговорить с моим отцом. Он… ну, в общем, он меня мудрее. Давай-ка лучше я тебе расскажу про то, почему ветхозаветный… э… Бог не мог быть отцом Спасителя. Ну ни за что. Вот это я очень хорошо могу тебе объяснить…
Но Кретьен уже спал, дыша ровно и глубоко, и одна рука его свешивалась с кровати. С сердитой, неловкой любовью Этьен посмотрел на его опущенные черные ресницы; во время самых коротких ночей уже сейчас за окном начинало светать, и видно было, как глазные яблоки спящего слегка перекатываются под покровом век. Сон какой-то смотрит, негодяй. Этьен вздохнул, прикидывая, сколько времени он говорил впустую, и прикорнул рядом, сдвинув от своего лица черные волосы, рассыпанные по подушке.
…Следующую ночь они провели в городе Жьен, где Этьен, конечно же, немедленно явил в полной мере худшую сторону своей натуры. Обычно ключом, открывающим все двери, им служило громкое имя Кретьена. Трувор и не знал сам, насколько же, оказывается, его имя — громкое. «Кретьен де Труа! Это тот самый!» — шелестом проносилось по залу — и вскоре поэт, обласканный вкупе со своим тихим и незаметным спутником, уже читал по просьбам дам что-нибудь новенькое… Никто даже особенно не обращал внимания на Этьена, который не пил вина, демонстративно отворачивался от жаркого, и на лбу которого прямо-таки сияла надпись: «Да, я катар… И горжусь этим!»
То ли общество друга так дурно на него влияло, то ли просто он такой всегда был в странствиях, по мере приближения к родимому Ломберу… В любом случае, Кретьен просто дивился, как тот умудрился дожить до стольких лет в своей Фландрии и ни разу не попасться. Но там, в Аррасе, он, кажется, вел себя тихо. А тут на него просто что-то нашло — Кретьен был прямо-таки уверен, что спроси его кто невзначай, уж не Добрый ли он Человек — тот засверкает глазами и выгнет грудь колесом: «Это кто не Добрый Человек? Это я не Добрый Человек?..» Именно потому трувор стремился в дороге держаться подальше от больших городов и графских замков, предпочитая деревенские кабаки или просто ночевки под открытым небом. Тем более что дни стояли теплые на диво — только пару раз брызнул грибной дождичек, и в лесу очень уютно спалось по ночам. Но тут как раз небо затянуло, а Кретьена внезапно повлекло к удобствам и роскоши. Замок графа Жьенского казался единственным пристойным сооружением в этом лабиринте узеньких улиц, среди бесчисленных скотных сараев и сточных канав. Особенно возмутил наглый хряк, разлегшийся поперек узкого переулка и ни в какую не желавший пропустить благородных господ. Видно, он считал это ниже своего хрячьего достоинства.
Мессир Анри в хорошем настроении перепрыгнул бы наглую зверюгу на коне, хорошенько разогнавшись. А в плохом — ткнул бы сверху копьем. Но Кретьен не был мессиром Анри, и ему пришлось спешиться и пинками прогнать пятнистую тварь прочь. Этьен вовсю радовался жизни, наблюдая эту битву, и стоило его другу опять подняться в седло, как его тотчас же уведомили, что по всему видно его славное воинское прошлое.
— Интересно, кем этот хряк был в предыдущей жизни? — поддразнил катара Кретьен, не упускавший случая поиздеваться над доктриной о перерождении. Правда, единственным видом насмешек, которых Этьен не терпел, являлись насмешки над его церковью. Он сразу как-то весь подбирался, каменел и переспрашивал ледяным голосом: «Что вы хотите этим сказать, мессир?.. По-вашему, это смешно?..»
Но на этот раз он в долгу не остался:
— Кем? Да… трувором одним… Ты поосторожнее со словами, Бон Кретьен, видишь, какая судьба постигла твоего предшественника! А все за то, что хулил Церковь Христову — по недомыслию своему…
Кретьен, в свою очередь, терпеть не мог подобного искажения своего имени. Этьен был не первым, кто увидел в нем такое сходство с обозначением катарского священника — увы, это некогда уже сделал один незабвенный парижский мэтр-преподаватель, а о нем поэт вспоминать не любил. Он страшно заворочал глазами и потянулся дрожащей скрюченной дланью к горлу нахального спутника:
— Не-ет, монсеньор, я вовсе не добрый христианин! Я — первый злодей окрестных мест! Кошелек или жизнь! Впрочем, — он махнул рукой, — разве это жизнь… И разве это кошелек… Проезжай, любезный, да не свались с коня от истощенья.
На Этьена он обижаться не мог. Вот совсем никак.
…В замке мессира Анжеррана де Жьена их приняли со всевозможным почтением. Стоило хмурому охраннику донести имя прибывшего гостя до слуха достопочтенных хозяев, как встречать северную знаменитость привалила целая толпа. Мессир Анжерран, к глубочайшему сожалению, был в отъезде, и замком на время его отсутствия управляла пара его отпрысков — дочка лет восемнадцати и шестнадцатилетний оболтус-сынок, наверняка крушение всех честолюбивых надежд собственного папеньки и безу-умный, по собственному его выражению, поклонник Кретьенова творчества. Вот что такое оно — слава, размышлял слегка раскрасневшийся от прицельного внимания Кретьен, сразу с дороги попавший на роскошный пир. Юные де Жьены, очевидно, принимали гостей — и вот, вдоволь наохотившись, вся орава молодых разбойников возжаждала развлечений несколько более возвышенных.
Дочка сеньора, юная черно-кудрявая особа по имени Амис, от Кретьена просто-таки не отлипала. Когда он пошел переодеться во что-нибудь чистое и красивое к столу, она торчала под дверью его гостевой комнаты и болтала без умолку. Этьен, не желавший переодеваться, помогал другу влезть в бархатное золотистое сюрко и делал страшные глаза.
— Вот это дева. Бедный ее будущий муж. Ей надо выйти замуж за глухого, тогда они оба будут очень счастливы…
— Перестань порочить даму, ты, грубый простолюдин… Лучше последний раз отвечай: хочешь, дам тебе надеть что-нибудь красивое?..
— Ну уж нет!
— Тогда хоть, ради Бога, не катарствуй ты за столом…
— Очень мне надо, — Этьен дернул рыжеватой бровью. На лице у него, в основном на носу, высыпали маленькие веснушки — Кретьен их давно уже разглядел. На солнышке совсем золотые точечки, а при свечном или каминном свете — коричневые… Как бы то ни было, Этьен наморщил свой веснушчатый нос.
— Кому тут проповедовать-то — детям, погрязшим в мирской суете по самые уши? Нет уж, не стоит метать жемчуг… сам знаешь перед кем…
— Ну вот и отлично. И жемчуг цел, и нас не побьют… Пошли, горюшко.
(Вот оно, словечко, словно бы «освободившееся» после смерти Этьенета. Само выскочило. Зря оно это.)
— Ну что же, госпожа моя, вот, я полностью в вашем распоряжении…
— Ах, мессир Кретьен, какая честь для нас!.. Ведь вы, в самом деле, почитаете нам что-нибудь, споете?.. А этот молодой человек, он, случайно, не ваш жонглер?..
Этьена перекосило, и Кретьен еле удержался, чтобы не показать ему язык. Ага, проповедник, получил?!.. «Не мечите жемчуг», ха-ха…
— Нет, это мой спутник и друг, — сжалившись над беднягой, быстро заступился он. — И конечно же, я вам почитаю. В самом деле, сочту за честь порадовать немудреными стихами общество столь знатное и вежественное. А вы, наверное, хотите чего-нибудь новенького, госпожа моя Амис?.. — честно спросил он, внутренне напрягаясь — «Персеваля» он на людях не читал, как вещь незаконченную, «Гламура» вообще почему-то не хотел выносить в широкий мир, лирические стихи были слишком личные… Оставался «Ланселот», будь он неладен. Всегда, везде они требовали «Ланселота»…
Но дева Амис оказалась милостива, неимоверно милостива.
— О, мессир, да что вы сами сочтете нужным… Ваши стихи, они все прекрасны, прекрасны… (Кретьен расплылся было в учтивой улыбке, не зная, не подозревая даже, ка-акой отравленный кинжал прелестная чернокудрая почитательница сейчас, вот сейчас всадит ему между ребер!) Вот, например, ваш несравненный «Мул без узды». Мое любимое произведение! Великолепный chanГon de geste! Надеюсь, мы услышим сегодня авторское исполнение?..
Настал и на Этьеновой улице праздник! Да какой, — с карнавалом, ярмаркой и потешными огнями! Он прыснул в кулак, стараясь держаться в рамках приличия, тем более что Амис уже вводила их в рыцарскую залу, полную света, битком набитую разодетой в пух и прах дворянственной молодежью.
Кретьен скривился, будто проглотил случайно целый муравейник. У-ух, как же он ненавидел, когда ему приписывали этого идиотского «Мула без узды»! Эту дурацкую историю о подвигах во имя никчемной уздечки, это издевательство над самой идеей рыцарского романа!..
— Прекрасная дама, — выговорил он с учтивостью висельника, — я вас очень прошу… Прошу вас… (гм, и ваших близких)…запомнить раз и навсегда, что роман… гм… про мула без узды не принадлежит моему перу. Его написал… э… некий неизвестный подражатель. (И я даже знаю, почему он неизвестный. Узнал бы, какой… урод это написал — руки бы повыдергивал!)
Лицо Амис заалелось, она стала (дура!!!) еще очаровательнее.
— Ах, простите, мессир… Простите, что перепутала с вашим творение кого-то из ваших учеников…
(Годфруа! Мой единственный ученик! Ты меня защищал — и я тебя защищу!)
— Нет, госпожа моя, не учеников… Подражателей, именно подражателей.
— Ну, ах, да… Я, впрочем, не очень-то хорошо разбираюсь в литературе, если признаться откровенно. Вот мой кузен, мессир Луи де Донзи, он куда более просвещенный… — девица отчаянно стрельнула глазами в кузена — рослого парня, чье широкое лицо, не обезображенное печатью интеллекта, не вызывало подозрений в том, что он умеет читать. И мессир Луи не сплоховал — тут же пришел на помощь даме: немедленно материализовался рядом и подхватил нить умирающего разговора.
— Да, в самом деле, ваше творчество, мессир Кретьен де Труа, оно очень того… хорошее. Особенно это… Это ваше ведь? Про Беранжера Пышный-Зад. Очень смешно…
Вот тут-то все и произошло. Будь Кретьен один, он бы справился. Как-нибудь постарался бы человек, дравшийся в Святой Земле с турками, и выстоял бы против такого удара. Против Беранжера Пышный-Зад. Но увы ему, он был не один. Его сопровождал Этьен, юный катар с обликом бледным и печальным, которым, к сожалению, овладел демон хохота.
Этьен весь задрожал от смеха — сначала беззвучного. Но через пару секунд из-под ладоней, которыми он закрыл алое сияющее лицо, вырвался некий ликующий вопль, который перерос в обвал уже ничем не сдерживаемого смеха. Благородное общество оглянулось в недоумении, услыхав первые раскаты надвигающейся грозы: но только один Кретьен в полной мере осознал грозящую опасность.
— Этьен, я тебя прошу…
…Но было поздно. Облаченный в черное ополз по колонне арки на пол и затрясся, заливаясь так неимоверно, что к ужасу своему Кретьен сам почувствовал проявление первых симптомов. Уголки его губ неудержимо поползли вверх. Первой сломался простая душа Луи — он заржал вслед за Этьеном, как вся конница Нуреддина, показывая воистину достойные лучшего скакуна зубы. Причина смеха, очевидно, осталась для него тайной, но это его не остановило. За ним прыснула и необразованная кузина Амис; и Кретьен недолго сопротивлялся…
— Пышный-зад! — простонал с пола совершенно беспомощный Этьен, когда друг нагнулся помочь ему подняться (то ли придушить негодяя?) Наконец он был водружен на ноги — сияющий, неосмысленный, утирающий набежавшие слезы; к тому времени хохотала добрая половина зала — разговора не слышал никто, однако смеялись уже над другими смеющимися, над самими собой, над тем, что вот ведь — угораздило их смеяться безо всякой причины… Красный — от смеха или от смущенья, непонятно — Кретьен занял наконец свое место за столом, сдерживая себя, чтобы не ляпнуть еще одну «освободившуюся» через двадцать лет фразу — «Простите, монсеньоры, мой друг — он такой… не стоит на него обижаться.» Взамен того он так сжал под столом руку Этьена, что пальцы у того хрустнули. Лицо его теперь казалось совершенно спокойным, даже четко обозначились обычные тени под глазами; вот, отец Бернар, превосходный экземпляр катарского послушника для ваших описаний!
— Долго ты собираешься… меня позорить?..
— Кретьен… — друг поднял свои честные, серые, безгрешные глаза. В них уже не было ни искорки смеха — одно сочувствие. — Ты хоть слышал повесть про этого… Беранжера Пышный-Зад?
— Нет. И не собираюсь.
— А я вот — (глубокий вздох) — слышал…
— И что?..
— Потом расскажу… Попроси передать мне во-он ту рыбку, пожалуйста! — и тихонько, фыркая в дубовую столешницу: — А ты уверен, друг мой, что ты все-таки… точно про него не сочинял?
3
— Нет, Кретьен, ты припомни! Может, как-нибудь случайно, в ранней юности…
— Слушай, ни слова больше об этом… треклятом Беранжере! Пользуешься своей монашеской неприкосновенностью, да?
…Денек опять выдался прекрасный, а до Ломбера оставалось совсем недалеко. Миль около тридцати. И с дорогой повезло — широкая, можно легко ехать вдвоем. И вообще, кажется, со всем повезло. По крайней мере, Кретьен в свои тридцать четыре впервые чувствовал себя так по-мальчишески счастливым. Кажется, даже в бытность мальчишкою ему не доставалось таких дней.
Кстати о мальчишках: Этьену на поверку оказалось двадцать три года. Выглядел он, в общем-то, младше своих лет — наверно, из-за хрупкости сложения. И борода у него росла какая-то несерьезная, так, три волоска; всякий раз, брезгливо соскабливая ее бритвой, тот напоминал мальчика, прилежно бреющегося в подражание отцу. Впрочем, росла она крайне медленно — на Этьеново счастье: он данной поросли не терпел и все время порывался ее уничтожить. Кретьен в отношении бороды был с ним полностью солидарен; кроме того, другого такого чистюли свет еще не видывал — Кретьен купался во всех встречных речках, мыл волосы, даже пару раз постирал нижнюю рубашку. Сегодня тоже наверняка будет где помыться — чем южнее, тем чаще земля прорезана многочисленными реками, речушками, ручейками, чьи тоненькие голоса или синий блеск на каждом шагу манил путешественников. Мир прекрасен, добр и хорош, мир залит светом, мир исполнен даров. Что-то у Этьена в его извечной черной власянице вид бледный и грустноватый, надо его развеселить.
— Эгей, Черный Рыцарь Черной Одежки! Почему это у вас такой вид, будто вы ежа проглотили? Все еще верите, что мир — это творение нечистого? Да ты посмотри, Этьен, как он прекрасен!.. Прямо-таки Храм Божий на земле!..
— Ты что, опять осуждаешь мою церковь?..
— Да упаси меня Боже! — Кретьен истово перекрестился, мотая головой — и тут же понял, что зря. Этьен нахмурился и отвернулся, слегка зеленея.
— Да ладно, перестань ты! Опять из-за этой ерунды огорчаться надумал? Из-за того, что ты катар, а я — католик, и по этому поводу нам вроде бы не по пути?..
— Ну… да, — признался Этьен; конь его тряс головой, отгоняя какую-то назойливую тварь, наверное, муху. Разница в вере в последнее время была любимой Этьеновой причиной для расстройства. Видя, что друг его все никак не обращается в истинную веру, катарский послушник понемножку приходил в отчаяние. Да, у Кретьена, при всех его достоинствах, имелся один преогромнейший недостаток: он был католиком. Он прилежно молился «пыточному столбу», распятию то бишь, чуть что осенял себя бесовским этим знамением, пару раз по дороге заглянул в церкви на мессу, и «Отче наш» у него был неправильный — с хлебом плотским, насущным вместо духовного, сверхсущного… Смириться с этим просто так Этьен не мог. Надежды, что в один прекрасный день друг наконец все осознает и быстро примет консоламентум, оставалось все меньше. Господи, Ты сказал ученикам — оставьте отца и матерь, идите за Мной. Неужели же должен прийти тот ужасный день, когда Ты скажешь это и мне — и я должен буду повернуться спиной к нему, к своему единственному другу, и идти за Тобой?.. Я не знаю, Господи, смогу ли я. Плоть слаба, и я боюсь.
— Знаешь, Кретьен, плоть, она слаба… Неужели ты сам не чувствуешь, как материя тебя уводит от сути, как грешное тело мешает приблизиться к Господу?..
— Ну вот, опять ты за свое… Такой денек, а ты — про материю. И с чего только вы, катары, взяли, что она какая-то особенно грешная?.. По-моему, все не так просто, мы, люди, не по прямой разделены на свет и тьму — а так, вот, непонятно… — Кретьен прочертил в воздухе некую извилистую линию. — И в душе у нас есть темное, а в теле светлое. Вот гордыня, например — самый страшный грех, а при чем же тут плоть? Из-за этой самой гордыни и Враг рода человеческого пал, а у него никакой плоти не было и в помине. Будешь жить расчистейшей жизнью духа, а от этой пакости не избавишься… Или зависть. Или гнев.
— В Ломбере поговори об этом с моим отцом, — бледнея и отворачиваясь, сказал Этьен. За образ неколебимого Оливье, своего наставника, своего единственного отца, он цеплялся всякий раз, когда чувствовал, что его собеседник, кажется, прав. Там, где он прав быть не может. Должно же все это как-то объясняться и доказываться — вот Оливье на диспуте целую толпу священников переспорил, неужто одного поэта убедить не сможет?.. Признаться, на своего неотразимого учителя юноша возлагал едва ли не последние надежды.
Кретьен нагнулся с седла, щеголяя своим уменьем, сорвал с земли цветок. Это была ромашка на длинном стебле — надломленная где-то в серединке. Сунул стебелек в рот, задумчиво пожевал, косясь светлыми глазами на помрачневшего друга, явно замыслив какую-то каверзу.
— Этьен… Я про тебя написал стихи. Прочесть?..
— Ну, прочти… А с чего это ты вдруг?
— Да так вот, вдохновляешь ты меня. Как Амор — трубадуров. Так вот, стихи. Внемли и восхищайся. Я оставлю тебя в памяти веков.
— Кретьен! Проклятье! Что это за бред?!..
— Стихи, мессир. Про юного Совершенного, во всем совершенстве стремящегося усовершенствоваться…
— Убью негодяя!
— Я все хитро рассчитал, — погрозил пальцем лукавый автор, отгарцовывая на пару шагов в сторону. — Вам нельзя проливать крови, а то все приготовления, черные одежды да посты прахом пойдут… Так что убить ты меня не можешь, я-то уж знаю. Кстати, стихи еще не кончились…
Здоровенная кедровая шишка врезалась Кретьену в лоб, и он, возопив от неожиданности, пригнулся к высокой луке седла.
— Ну ничего себе! Вот тебе и безубийственная жизнь! Да ты мне чуть глаз не вышиб!
— Ну, так не вышиб же, — Этьен, кажется, и сам слегка испугался громкого звука удара. — Покажи-ка… Кровь есть или нет?..
— Конечно же, есть, совершенство ты мое. Я просто-таки истекаю кровью, — раненый откинулся в изнеможении на заднюю луку, вытягивая ноги в стременах. — Если доеду живым до Ломбера, непременно открою глаза твоему отцу на твою истинную сущность — злодейскую и жестокую. Что ты — аки волк среди овец, и не получится из тебя добрый пастырь вовеки веков, аминь… Пусть твой добрый родитель тебя как следует выпорет, — Кретьен скосил глаза на друга и, увидев, что на этом слове тот слегка прикусил губу, мысленно обругал себя дураком. — А что, Этьен, неужели тебе и впрямь не понравились стихи?..
— Ну, по-твоему, это, наверно, смешно, — с трудом сдерживаясь, чтобы не хмыкнуть, ответствовал юный катар. — А по-моему, глупость невероятная. Где ты видел крест дискоидальный на спине? И вообще, ты видел когда-нибудь дискоидальный крест?.. Ты хоть знаешь, что он означает?..
— Видел… Не помню, где. У тебя на книжке какой-то нарисован…
— «Книжке»! Это же Евангелие!
— Так оно же не на латыни. Вот я и не связал… А что, по-моему, это недурная идея — рисовать их на спине, а? Например, мелом. Белые на черном, сразу видно… Особенно просветленным, пожалуй, можно и на лбу. Чтобы друг друга издалека узнавать.
— По-моему, — голос Этьена снова затвердел, — ты издеваешься над моей Церковью.
— Этьен! Милый мой! Да вовсе же нет! И потом, какая разница, ведь не это же главное… Главное, что мы оба — христиане. И Город Грааля, это тоже — главное.
— Ну, да, — растаял, растаял, снова мягкий, как глина, мягкий, как трава… — Только… Слушай, неужели с моим отцом ты собираешься разговаривать… так же, как сейчас со мной?.. Про кресты дискоидальные, которые, кстати, не имеют ничего общего с этим вашим…
— С распятием. Эпитета не надо. Нет, отвечаю тебе честно, — Кретьен теперь ехал без стремян, лес кончился, и дорога петляла через душистое поле, над которым поднимался в медовом запахе гул множества пчел. Кретьен закинул лицо в яркое ветреное небо, и в золоте солнца его волосы отливали серой сталью. — Нет, с твоим отцом я собираюсь разговаривать иначе.
4
В Ломбер они прибыли в начале июля. Было очень жарко и влажно. Кретьен при виде улочек Ломбера испытал томительное чувство узнавания — ему так и казалось, что сейчас откуда-нибудь навстречу выйдет Аймерик. Кроме того, весь этот город был просто пропитан Мари и их любовью, некогда расцветшей здесь… Несмотря на то, что Ломбер был захудалый городишко, большая деревня, обнесенная стеной неравной высоты — где каменная, где — деревянная, не Альби, короче. Всего-то хорошего — сеньорский замок неподалеку, за стенами.
За въезд в город потребовали несколько монет. Этьен хотел было возмутиться — не торговцы же они какие-нибудь, один — благородный господин, который разъезжает где ему вздумается, а второй вообще, можно сказать, на родину возвращается… Но Кретьен, не желавший ни с кем разбираться, быстро заплатил за себя и друга, и невыспавшийся охранник хмуро распахнул перед ними одну створу ворот.
— Зря ты ему дал денег, не надо было, — заметил Этьен, — я бы с ним разобрался…
Трувор только плечами пожал. Он почему-то жутко волновался.
Вот в замок их пустили беспрепятственно. Этьену стоило только назвать волшебное имя Оливье — и тут же на него выскочил кто-то знакомый, какие-то молодые люди, которые его облапили и, смеясь, куда-то увели. Кретьена оставили сидеть в квадратной малой зале на первом этаже, наслаждаться полумраком после яркого солнца. Он и сидел, размышляя, совсем ли Этьен про него позабыл или через год-другой все же вспомнит, что был у него такой приятель… Попросить, что ли, вина? Но, как назло, ни одного слуги поблизости не видно… Или отправиться искать хозяина замка, расспросить его про Аймерика? Вот кого хотелось бы отыскать! Может, он где-то поблизости?.. Что же, раз уж Этьен — такая свинья и его подло бросил, он тоже может заняться своими делами. Вот старого друга разыскать, например.
Он вышел в галерею, опоясывающую весь главный фасад здания, и поспешил вдоль больших светлых окон, — шагая из света в тень, по квадратам солнца. Дверей на задней стене галереи было много, Кретьен наугад толкнул первую попавшуюся — и оказался на лестнице.
Не желая вламываться ни в чью комнату незваным, Кретьен пошел вдоль дверей, по коридору, увешанному неразличимыми в полумраке гобеленами. Дневной свет сюда почти не заглядывал, а ночной зажигали только по ночам. Трувор надеялся на удачную встречу — и недаром. Из одного покоя, едва не сбив его с ног, стремительно выскочил некто — и возопил радостно: «Эн Кретьен!»
Самое обидное, что Кретьену его лицо ничего не говорило. Высокий, широкоплечий рыцарь лет сорока — сорока пяти. Широкое, приятное лицо, с серовато-русой узкой бородкой, но хоть убей — не вспомнить, как этого сира зовут. Поэт уже открыл было рот, чтобы вопросить, с кем он имеет честь беседовать, но тот стремительно втащил его в комнату, из которой только что выскочил сам, и по роскошеству спальни с огромным камином, скамьями с подушками для сиденья вдоль стен, огромным канделябром с восковыми свечьми — Кретьен понял, что имеет дело по меньшей мере с родственником владельца замка.
— Мессир… Скажите, кто же теперь владеет замком Ломбер? (Вывези, вывези, кривая, вывези, будь так добра…)
И кривая не подкачала.
— Представляете, Кретьен, — теперь владелец — я. Отец умер в прошлое Рождество, да пребудет он в общении Духа Святого… Так что перед вами — сеньор Ломбера, не просто рыцаришка.
Ура, проблема решилась сама собой. Это старший брат Аймерика, вот только как его зовут?.. Разрази меня гром, чтоб я помнил…
— О, как я рад увидеться с вами вновь!.. (Про Аймерика надо бы спросить. Ведь он меня с ним знакомил, кстати сказать. Но нельзя же так сразу, в лоб…)
— Как вы сюда попали-то, эн Кретьен? Приехали с моим братом повидаться?..
— Да, эн… (Гийом! Победа! Я вспомнил!) — эн Гийом… Кроме того, меня и моего друга, Этьена Арни, сюда привели и другие дела… Ведь мессир Оливье, (священник? Епископ? Главный еретик? Как бы его назвать, чтобы никого не обидеть?), учитель моего друга, сейчас пребывает в вашем замке?..
— Да, Совершенный здесь, — голос рыцаря стал чуть глуше от почтения, — имеет в Ломбере кров и убежище, как и многие иные pauperes Christi… Однако, — губы его чуть дрогнули в грустной усмешке, — мое имя вовсе не Гийом. Я — Альфонс, второй по старшинству, а брат мой Гийом позапрошлой зимой умер от лихорадки.
— Прошу извинить меня… мессир, — Кретьен залился краской. — Я давно не бывал в Ломбере, не знаю никаких вестей… Скажите, а в полном ли здравии мессир Аймерик?..
Этот вопрос прозвучал совершенно естественно, и Альфонс ответил сразу же, каким-то очень южанским жестом успокаивающе взмахивая рукой:
— О да, брат мой в добром здоровье. Около полугода назад Аймерик наконец принял сан…
(…Аймерик! Принял сан! О Боже ты мой, какая… несчастливая судьба!..)
И теперь пребывает вне дома, исполняя миссию Доброго Человека по поручению своего наставника. Если вы здесь задержитесь на несколько месяцев, может быть, его и встретите — до праздника Malilosa брат обещал появиться в замке. Впрочем, что это я, — спохватился эн Альфонс, — кормлю поэта разговорами… Идемте, сейчас прикажу подать вам завтрак. А Этьен, говорите, с вами приехал? Этьен Арни, filius minor?.. Странно, он же должен был еще с полгода провести на севере… Видно, и впрямь что-то важное случилось. Надо мне вас расспросить.
(А, так Этьен не ради собственного удовольствия сидел в Аррасе, где его ежеминутно могли зацапать католические власти. Это, значит, он проходил миссию вроде послушания… А вдруг он что-то не то сделал, и его изгнали? Может такое быть? И — следы плетей на спине, на его худой спине… Кто его бил, когда и за что?.. Все это очень странно и оч-чень неприятно. Эн Альфонс, конечно, чрезвычайно вежлив, на диспуте все были — само красноречие, об Аймерике и речи не идет, но… Я ведь на самом деле ничего не знаю о еретиках, подумал поэт, внутренне напрягаясь, — я не знаю, где здесь опасность. Этьен, маленький, что с тобою сделали — и кто это сделал?..)
…Кретьен наслаждался холодной зайчатиной и легким вином в малой зале, когда эн Альфонс вдруг вскочил, не окончив фразы, и склонился в глубоком поклоне в сторону дверей. Гостю, к двери сидевшему спиной, на миг показалось, что это к нему относится столь неожиданный жест почтения, и он слегка поперхнулся от изумленья. Впрочем, ошибку он осознал секунду спустя, и, выпустив из рук не до конца еще обглоданное заячье ребрышко (вот только перца не хватает…), обернулся, приподнимаясь. Двое вошли почти неслышно — (две черные тени, люди без плоти) — и теперь смотрели на них с вежественными, спокойными улыбками.
Кретьена продрало по спине сквозняком, и он едва не опрокинул скамью. Этот сквозняк он помнил. Хотя последний — и единственный — раз в жизни ощущал его двадцать лет назад.
холод, холод, дрожь, смущенье, Присутствие… Святой отец Бернар.
…Отец Бернар, едва не воскликнул он пораженно — но мгновенное наваждение прошло, и поэт увидел человека, старшего из двоих пришедших, так, как тот выглядел на самом деле. Ничего общего с аббатом Клервоским, совершенно иные черты. И одежда — не белая. Черная.
Только сейчас Кретьен понял, что вторая черная фигура, пониже — не кто иной, как Этьен. Юный катар сиял, как медный таз, лицо его можно было бы использовать вместо светильника ночной порою. Он не отводил глаз от своего спутника.
— Отец, — сказал он, обращаясь к Облаченному с такой счастливой и благоговейной дрожью в голосе, что поэт на миг почувствовал укол недовольства (…ревности? Да нет, не может быть. Пустое это все.)
— Отец, вот мессир Кретьен. (…Опять я тебе мессир?..) Скажите же нам теперь, что можете, прошу вас.
Старик приблизился, ответив приветливым кивком на поклон Альфонса. (И чего они все так с ним носятся, даже сеньор замка, и этот… дурачок несчастный, хмуро подумал Кретьен, скептически сводя тонкие брови. Сесть, что ли, им назло обратно? Развалиться на скамье, как наглый дворянин?..) Старик приблизился, улыбаясь уголками бесцветных губ, и склонил слегка голову в знак приветствия.
…Нет, знаменитый «ересиарх» Оливье вовсе не походил на аббата Бернара. Непонятно, как их вообще удалось перепутать! Разве что вино оказалось крепче, чем то мнилось на пробу… Аббат Клервоский был невысок, а этот — длинен и неимоверно худ. Худоба ясно читалась по кистям рук и впалым щекам, хотя под мешковатой одеждой и нельзя было предположить каких-либо очертаний тела. Как у статуи, которая сделана из цельного куска дерева. И кожа у него тоже цвета древесины — желтовато-смуглая, даже на вид жесткая, как пергамент. Человек-дерево, бесплотная плоть. Еще одно отличие — у отца Бернара почти не осталось волос, так что и тонзура не читалась; только над висками топорщились кустики седины. А у Оливье, несмотря на годы (сколько ему? Пятьдесят? Шестьдесят? Или у него просто нет возраста?), седая пышная шевелюра волнами спадала по плечам. И подбородок другой, не квадратный и волевой, как у бенедиктинского праведника, а острый, костлявый… Оливье двинул бровью, из глубоких теней (уж не от него ли эти тени унаследовал Этьенчик?) глянули темные, южные, почти совсем черные умные глаза.
— Рад увидеться с вами, эн Кретьен. Сын рассказал мне о вас. Я — давний ценитель вашей поэзии…
Брови Кретьена поползли вверх, он даже забыл, что хмурился. Оливье коротко рассмеялся, и смех у жуткого еретика оказался на удивление приятным.
— Что вас так поразило, господин мой? Или вы думали, что Добрые Христиане не умеют читать?
— Сам не знаю, — честно ответил Кретьен, внезапно вспоминая, как надо обратиться к этому чудному старику по всем правилам, и добавил как-то совершенно естественно: — Привет вам, Добрый Человек…
Оливье обошел стол, мягко попросил эн Альфонса:
— Может быть, друг мой, вы оставите нас ненадолго?..
Владелец замка тут же испарился, идиотски улыбаясь, будто ему сказали невесть какое восхваление. Вот это да, мельком подивился Кретьен, изо всех сил стараясь не поддаваться обаянию властного старца. Интеерсно, у них всегда так?.. И кто тут у кого в гостях, скажите на милость?.. А впрочем, что город — то норов, это не мое дело, решил он про себя, садясь напротив катарского епископа на скамью. Этьен примостился рядом со своим отцом, кажется, даже выражением лица пытаясь походить на маленького оливьерчика. Кретьен смущенно отодвинул в сторону недоеденного зайца и положил руки перед собой, замком сцепил их поверх дубовой столешницы.
— Да нет, друг мой, прошу вас, продолжайте свою трапезу… Менее всего я хотел бы вам помешать.
(Голос у него тоже — другой. У отца Бернара был — как колокол, гулкий и сильный, а у еретического епископа — хрипловатый, негромкий. Будто он когда-то где-то его сорвал. Я уже слышал такой самый голос — и даже знаю, где. Здесь, в Ломбере. «Послушайте, добрые люди, исповедание наше…» Как печально — видно, этому человеку на роду написано отнимать у меня друзей. Сначала Аймерик, а теперь… А, хватит, перестать!!)
— Я уже насытился, спасибо, Добрый Человек. (Как же, ждите, буду я чавкать и обгрызать ребрышко на глазах у людей, которые не едят мяса! Этьен в походе — это другое, это не в счет. Тогда он был просто Этьен, а сейчас он — «Один из Нас, Избранных-Служителей-Церкви»… Может, мне еще напиться, как рутьер, и сползти под стол?..) — Давайте лучше говорить. В самом деле, ведь я за этим к вам приехал.
— Отец, скажи ему, — встрял Этьен, слегка нагибаясь вперед, чтобы заглянуть своему учителю в лицо. По Кретьену он только скользнул светлым неосмысленным взглядом, будто тот был гобелен или предмет мебели. Сбоку на двоих катаров падал свет из узкого окна, и волосы юноши слегка золотились, золотел легкий пушок на его щеке и подбородке… Ну и свинья же ты, Этьен.
Всякий раз, когда он произносил слово «отец», голос его слегка дрожал. Кажется, это слово значило для него больше, чем для кого-либо. Потому что не всякий раз в человеке так ярко светится восторг… и… благоговение. Да, именно благоговение. Просто отвратительное зрелище!..
(Слушай, да ты что, одернул себя Кретьен. Какое твое дело?.. Это же его наставник. Наставников обычно любят. Перестань-ка вести себя как ревнивый виллан при виде любовника молодой жены!..)
— Этьен, сынок, не торопи меня.
— Простите, — прошептал тот, заливаясь краской. Вылитый провинившийся мальчишка.
— Да, эн Кретьен… сын рассказал мне.
— Все?..
— Не знаю, все ли. Но он сказал о цели вашего похода.
(Эх, Этьен, Этьен… Ну да ладно, пусть его. В конце концов, какая разница, кто первый успеет рассказать?..)
— Он хорошо сделал, Добрый Человек. (Ни за что не подам виду, что что-то не так. Кроме того, черный старец мне нравится. Как ни странно, он мне в самом деле нравится. Интересно, это зря — или нет?..) — Скажите, не напрасно ли я надеялся, что вы в мудрости своей поделитесь знанием со мною, который… который к нему стремится не ради корыстной цели, но ради него самого?..
Темные, умные, чуть приподнятые уголками к вискам глаза Оливье остановились на его лице, и Кретьен почувствовал легкое замешательство. Теперь Совершенный не улыбался, но казалось, что вот именно сейчас-то он и смеется. Смеется над собеседником, наворотившим столько загадочных фраз вместо короткого — «Где дорога к замку? Я хочу видеть Грааль».
— Эн Кретьен… Если вы хотите спросить, не знаю ли я, где стоит Замок Грааля, то ответ мой будет — нет, не знаю. И не знаю ни о ком, кто ответил бы вам. Стремитесь ли вы к знанию ради знания или же ради обретения цели… Но надеялись вы — нет, не напрасно, — старик резко и бесшумно встал, за ним, как зачарованный, тут же поднялся ошеломленный Этьен. — В Ломбере хранится много книг, принадлежащих нашей церкви. Идемте сейчас в библиотеку. Нам есть что сказать друг другу.
5
— …Эй, Кретьен… Ты спишь?..
Сплю, хотел ответить Кретьен сердито, но не смог. Открыл глаза, повернул лицо к товарищу. Этьен выпростал из-под плаща руку и теперь опирался на локоть, приподнимаясь на груде сухой листвы. Лес, теплый темный лес их первой ночевки после отъезда из Ломбера, мягко шумел в высоте. Тысячи шорохов скользили понизу, прятались в остывающих углях потухшего костерка. Где-то неподалеку в темноте переступил с ноги на ногу Морель и вздохнул почти по-человечески.
— Ну, что тебе надобно… Решил проповедь прочитать?..
— Нет… Кретьен, — седло, на которое юноша опирался локтем, тихо скрипнуло. Из-за высокой луки не разглядеть Этьенова лица. — Не проповедь… Я хотел спросить. Можно?..
— Что такое? (Этьенет, едва не прибавил Кретьен, но удержал это слово при себе. Ему было больно от тревоги и… еще от всего разного. Но этим именем он не назвал бы друга и под страхом смерти… пока.)
— Ты не… ну, не удивился, что я так отношусь… к своему отцу?.. Что я все время в Ломбере…ну, не отходил от него?.. Как будто кроме него там никого нет…
— Да чего там. Он же твой наставник… Кроме того, вы, наверное, давно не виделись.
— Дело не в том… Ну, и в этом, конечно, тоже… Просто, понимаешь, Кретьен, он — мой единственный отец. Другого у меня никогда не было. По крайней мере, я о нем ничего не знаю. Мама… она тоже не знала ничего наверняка.
(Вот оно что. Ты бастардик. Это бывает. Интересно, если бы ты сказал мне, что ты — сын короля Иерусалимского, это показалось бы мне столь же маловажным? Или я бы все же почувствовал к тебе нечто новое?)
Этьен помолчал, прислушиваясь к дыханию друга, словно ожидая, когда же тот вскричит в негодованье или с отвращением фыркнет. Но никакой реакции не последовало, и тот с шумом перевел дух. Только тогда Кретьен понял, что ему, кажется, открыли некую постыдную тайну.
— Ну, вот… — хорошо, что в темноте не видно, как Этьен покраснел. А он покраснел, это можно было сказать просто по звукам голоса. Если бы не страх, что он может замолчать, Кретьен бы его, наверное, обнял. Но сдерживал себя и лежал неподвижно, боясь спугнуть.
— Ну, вот поэтому… А кроме того, я обязан отцу многим… всем. Он меня спас однажды от смерти. И еще… от разных вещей. И возился со мной, лечил, учил. Оливье, он мне… и отец, и мать, и священник.
(А, вот, значит, как. Что же тогда случилось, как я теперь могу это узнать? Кто и за что бил и мучил тебя, Этьенет, из какой гибельной темницы тебя вытащил властный старик с сухими, как дерево, горячими руками, как он отогревал тебя и таскал повсюду за собой, делая из тебя того тихого фанатика, который ты есть сейчас?.. Я хотел бы знать — но не спрошу сам. И не надо, не говори больше. Лучше… прости меня, ладно?)
— Я про это… не люблю рассказывать. Но если ты хочешь…
— Нет, не хочу.
— Тогда… давай спать.
Кретьен помолчал. Что-то сдавливало ему горло изнутри. Наконец он сделал над собой усилие и спросил, и голос его прозвучал неестественно бодро:
— А что твой отец говорит… насчет Камелота?.. Ну, того, что ты там жил и что-то не успел доделать?.. Он в это верит?
— Не знаю… Я ему про это не расскау-уаау… — речь Этьена прервал длинный зевок. — Не рассказывал. Давай спать.
— Ага. Доброй ночи.
Этьен ровно задышал через мгновение (тот тоже быстро засыпал… И спал тихо, как мышка… И просыпался от малейшего шороха.) Не пробуя даже повернуться на бок — а то седло под головою скрипнет — Кретьен лежал на спине, глядя в рисунок черных листьев на фоне прозрачно-черного свода, и думал. Думал, думал, думал сквозь накатывающие волны горячего прилива радости. Как они тому ни мешали, подминая его под себя.
В Ломбере они провели четыре дня. Самые полезные четыре дня за всю Кретьенову жизнь. Только вот Этьена жаль, у него не сбылась надежда, в которую он вложил много своей души. Надежда на то, что неотразимый его отец, великий катарский епископ Оливье все же сделает то, что не под силу сыну, и обратит-таки Кретьена в истинную веру.
Ох, как же Этьен этого хотел!.. Он в мыслях своих уже видел их с Кретьеном странствующими священниками-Совершенными, теми, что по обычаю ходят всегда вместе, не разлучаясь; как старший из них воздействует на души людские несравненными стихами, обратив свой дар на службу Господу, а он, смиренный проповедник, после этого ведет горячие речи, толкуя строки Святого Писания толпе восхищенных слушателей… И все замки открывают пред ними свои ворота, и чистота и святость их путей освещает их лица, бледные одухотворенные лица, огнем Спасения… Они стали бы братьями, они были бы всегда вместе. Они бы оба спаслись.
…Но увы ему, увы!.. Кретьен упорно не хотел дискутировать на богословские темы. Уныло прослушал пару Оливьерских комментариев на тему того, что «Все, что в мире, похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего… И мир проходит, и похоть его, а исполняющий волю Божию пребудет вовек», и что там еще написал Иоанн Богослов в своем Послании. Ответил цитатою из Павла — что «Никто никогда не имел ненависти к своей плоти, но питает и греет ее, как и Господь — Церковь, потому что мы — члены тела Его, от плоти Его и костей», и что-то насчет благости праведного брака — оттуда же… Поспорили они немножко, под исполненные бешеной надежды («Ну, отец мой, прошу вас… Еще чуть-чуть…») взгляды Этьена, который вмешиваться не смел. А потом Кретьен улыбнулся, раскланялся и воззвал: «Добрый Человек, так можно долго развлекаться, и познания ваши и веру я чту… Но, может быть, вернемся к делу?.. Так что вы говорили про Остров Аваллон? И про тот замок Тальесина?.. Манавейддан, значит, и Придери знают об этом? Жуткие все же имена у этих валлийцев…»
И епископ, как ни в чем не бывало, продолжил толковать легенду, переворачивая страницы огромной книги, прикованной к стене цепью, как злая собака или опасный узник. Это была «литературная новинка», роман Васа, всего лет десять как законченный. На французском, но Оливье хоть бы что — он, хоть и окситанец, знал и ойль, и ок, и благородную латынь, и греческий, и еще почему-то немецкий… Конечно, Вас походил на монмутца Гальфрида, землячеством с которым так гордился, помнится, рыжий Гюи — но и отличался тако же. Уж очень у Гальфрида Артур прост — военный вождь, щедрый король, и все тут — даже на мессира Анри смахивает отчасти… Сначала он юн, потом растет, стареет — как всякий человек. А у Васа — немножко другой образ, ближе к Кретьеновскому: мудрый правитель, седой, но могучий, само благородство, первый среди равных за Круглым Столом… Да, у Васа же был Круглый стол! И вполне похожий на настоящий, как заметили друг другу Кретьен с Этьеном, перемигнувшись через склоненную голову Оливье. Зрением, кстати, Оливье отличался превосходным, не то что Кретьен, который щурился и пригибался низко к листу. И они продолжали говорить о своем, будто может быть на свете что-то важнее, чем обращение в истинную веру, чем спасение живой души!.. Когда же поздно вечером, оставшись наедине, Этьен осмелился спросить своего сурового наставника, не собирается ли он все же поднапрячься и обратить Кретьена («Ведь он же — совсем наш… Правда же, отец?»), тот отвечал туманно, качая головой в такт своим каким-то непонятным мыслям:
— Никого никогда не стоит ни в чем убеждать, сынок. Не человек обращает, но Дух Святой, Утешитель. Мы можем только просить Его о помощи… А кроме того, — добавил он странно, накручивая на палец длинную седую прядь, — может быть, эн Кретьену этого и не надобно. Сдается мне, у него и без того все есть.
Этьен не понял отцовских слов. Не понял, как ни пытался. Как может все быть у несчастного католика, до сих пор пребывающего во тьме бесовских наваждений и заблуждений?.. Отцу-то все равно, спасется этот негодяй или нет, ему Кретьен — всего-навсего один из многих случайных собеседников… А вовсе не единственный друг, без которого и Чистая Жизнь Духа — не в радость!
Но что ж тут поделаешь. Пришлось Этьену смириться с тем, что его друг — тот, кто он есть. Пришлось удоволиться тем, что Оливье разрешил ему оставить на время все долги Послушания, вообще покинуть Лангедок, да и Фландрию оставить — ради Похода. Потому что теперь путь двоих лежал в Бретань, не в Малую, франкскую — нет, в Бретань Артура, Бретань Камелота, Бретань — увы и ах — Плантагенетов. Отплывать было удобнее всего, как это ни смешно, из Фландрии, или из Бретани же, иначе именуемой Арморикой, проделав полпути по собственному следу, — а дальше — все места Кретьеновских романов, которые предстояло наконец-то увидеть воочью: Канторбир, Винчестер, Карадиган… И — остров Аваллон, остров туманов, остров Евангелиста Логрского… Как говорил Гвидно — земной рай, где пребывают души павших героев. А может, и не души — нет смерти в этом зачарованном краю… А у Васа, в «Романе о Бруте» — и более того: просто островок на реке Бру, среди длинных болот Сомерсетшира, недалеко от аббатства Иосифа. Но в тех краях и стоит чудесная церковь, якобы не построенная руками человека, а явившаяся сама, Господним повелением. (На этом месте разговора, когда Оливье, склонившись, водил тонким пальцем по странице гластонберийского манускрипта, Кретьен слегка вздрогнул, дернулось пламя свечки. Смятение друга заметил Этьен, сидевший совсем близко к нему, но спросить не решился. И хорошо — Кретьену не хотелось признавать, что на миг ему стало очень страшно. Он увидел опять — гладкие стены из прекрасного серого камня, стены сплошь, часовню без окон и дверей… И то, как ему открыли дверь. И то, как невыносимо больно было — смотреть…
Но уже в следующее мгновение он ясно понял, что хочет этого вновь. Более того — что это единственное, чего он на самом деле хочет. И теперь я бы уже смог разглядеть, подумалось вскользь, пока Кретьен, прищурившись, смотрел на расплывающееся пламя свечи.
— Постойте, мессир Оливье… А кто автор?.. Кто это написал?..
— Кажется, у книги несколько авторов. Вот здесь — от Жозефа, сына Иосифа — явственно один стиль, очень поэтичный. А в начале, где об Аббатстве — кто-то другой… Тамошние цистерцианские монахи, я думаю. Видите, на первой странице:
«Многое из того взято и переложено из латинской книги, хранящейся в святом доме на острове Аваллон в сердце Опасных Болот, близ гробницы Короля Былого и Грядущего, а тако же Королевы его, на языке тех мест Белой Тенью называемой…»
— Как же все сложно… И как это совместить?.. Я узнаю многое, но все — какие-то кусочки, и, видит Бог, они не складываются в единую мозаику. Понимаете, я узнаю этот сосуд, но, прости Господи, узнаю и замок о четырех углах… Тот, вы помните:
— Ну, Каэр Сидди, Волшебная Крепость… Это, конечно, да, — вмешался доселе молчавший Этьен — самый тихий из троих. — Но она же — нехристианское место. Я бы не думал, что душа может стремиться к чему-то, что не от Духа. Давайте лучше снова про рыцарей читать…
— Она же — Каэр Видир, Стеклянная Крепость. Дети, — Оливье всякий раз, когда сильно волновался, называл обоих собеседников так, и Кретьен не решался его поправить. — Дети, вы помните — turrum vitream in medio mare…
— Стеклянная башня посреди моря? — удивленно перевел Кретьен. — Что это, откуда?..
— Это Нэнниус, четыреста лет назад. И уже тогда — там же, далее — он писал о молчащих белых людях крепости, которые не отвечают на чужие вопросы… Как те, что не ответили твоему, Кретьен, Персевалю.
— Они только сами их… задают, — пробормотал поэт, двигая плечом. Тот, белый, что на берегу, так и не ответил ни на что. Он только спрашивал… И другой, который отворил дверь в часовню. «Кто ты?» «Кто твои спутники?» «Почему ты плачешь?..» «Что ты видел?..» «Чего ты хочешь?»… И самое странное, что им невозможно не ответить… Или солгать.
Странно, он же его читал, этого Нэнниуса. В Париже еще. Даже наизусть учил — «Добрых радетель трудов, учитель с пленительной речью…» (Ха, интересно, это он не про Оливье? Впрочем, нет — там дальше «Радость тебе и почет в католической Церкви святой…») Читал, читал, а про башню не заметил. Запомнил только про мальчика Мерлина, когда его кровью хотели окропить подножие крепости, а тот пошел пророчествовать и перепророчествовал всех прорицателей… И еще — про жуткие дива: про алтарь, висящий в воздухе, про могилу, которую нельзя измерить, про яму Flatio Venti, из которой дует холодный ветер из-под земли. Помнится, когда он зимой валялся в лихорадке, — «Ну и кашляет ваша утроба, кума» — а Гвидно поил его какой-то травяной дрянью, — по ночам ему казалось, что эта самая яма разверзлась непосредственно у него в комнате и дует, дует… В бреду чего только не привидится. Яма ямой, а вот башни — не запомнил…
— А что до христианства, так вспомни, куда заплыл святой Брендан, — заметил он Этьену, сбрасывая оцепенение и подхватывая нить разговора. Помнишь, в «Navigatio Sancti Brendani» они заплыли на остров, где их приняли двадцать четыре монаха, которые жили посреди моря, и Господь Сам посылал им пищу прямо с небес… Прямо как манну — Моисею!
Этьен заметно сморщился. Ни Моисей со своей манной, ни монахи посреди моря его явно не порадовали. Он уже открыл было рот, чтобы высказаться насчет ветхозаветного Бога, но Оливье поднял ладонь, и юноша прикусил язычок.
— Сын мой, не время. Ты не на диспуте.
— Хорошо, отец…
— Знаете, мессиры, — Кретьен внезапно поднялся, — кажется, я слегка перегрелся головой, как на солнце в Сирии. Не могу больше думать о сосудах для гостий и о фонтанах Вечной Юности. В каком, вы говорите, возрасте эта вода сохраняет человека?
— Тридцать и три.
— Мне на полтора года больше. И поэтому я больше не могу и пойду спать. Мне надо… совместить все это у себя в голове. Замок, башню, реку и океан, или это вообще — лес, и чашу для гостий, и голову на блюде, и то, при чем же тут все-таки путь христианина… И если ни при чем, почему я видел там знак алого креста. Кровью его нарисовал Иосиф или просто я переглядел на тамплиеров. И при чем здесь — нечего, Этьен, раздувать ноздри раньше времени — Причастие, да, именно Причастие, Святые Дары. Я католик, и ты об этом прекрасно знаешь. Спокойной ночи.
— Постой, сынок, — тихо, вовсе не властно попросил Оливье — и именно эта нотка в его голосе побудила Кретьена обернуться от дверей. — Подожди немного.
— Да, мессир?..
— Я, кажется, знаю, в чем здесь загадка.
— И…?
— Все меняется, — тихо, очень задумчиво сказал катарский епископ, снова, как обычно в раздумье, крутя длинную седую прядь. — Но у мира земного всегда есть центр, то место, где он связан с миром небесным. И в разные времена люди знают об этом месте часть правды — ту, что они видят в силу своего разумения.
— То есть вы хотите сказать…
— Есть такая восточная присказка. Однажды к трем слепым мудецам привели зверя огромного, слона. Ты знаешь, как выглядит слон, Этьен?..
— К-кажется… знаю. У него нет колен… И нос у него до земли, и он может им удушить даже дракона… А еще он не может размножаться плотски, что с его стороны очень правильно. Так?..
— Не совсем, но не это важно. Те трое мудрецов слона никогда не видели. Одному дали пощупать его хвост, другому — длинное рыло, а третьему — огромную ногу. Потом их спросили, что же такое есть слон. И первый сказал, что это — длинное лохматое вервие, второй — что это толстая змея, а третий назвал слоном огромную колонну. Кто же из них был неправ?..
— Думаю, Добрый Человек, я понял вас правильно, — медленно ответил Кретьен, обводя туманящимся взглядом сумрачный полуподвальный зал. — Благодарю за урок. Мудрецам нужно было поговорить друг с другом и попытаться совместить то, что они знали, коль уж они не могли прозреть.
Оливье улыбнулся. Вот, внезапно озарило Кретьена, вот чем он безумно похож на отца Бернара — выражениями лица, холодноватой святостью черт. О Боже мой, отец Бернар, а вдруг я — пропал?.. Вдруг я грешу против Церкви, против чего вы предупреждали мальчишку-крестоносца много лет назад, и теперь мне должны бы зачесться те два года в темнице, что вы отсрочили тогда?..
Но взгляд его пал на задумчивое лицо Этьена, в свечном золотистом свете бывшее совсем детским и задумчивым — как он, опираясь локтями на стол, пользуясь случаем, бегал глазами по строчкам оставленной отцом книги… «Заповедь новую даю вам: да любите друг друга…» Может быть, я и неправ — во всем, кроме этого. Прости, Господи, всех на свете еретиков. Я ничего не понимаю и не знаю сам, я слепой, но мне кажется, что сквозь веки все же видно, где Солнце.
— И еще… Вам больше не стоит говорить с Добрыми Людьми о своем поиске. Хотя иные из них и служат тому же, чему и вы, они не знают более вашего. Из тех, кто ведом лично мне, более вашего не знает никто. Только потеряете время, тем более что, как я посмотрю, вам знание нужно не только затем, чтобы свой роман дописать…
— А тот, кто… написал эту книгу?..
— Бог весть, что знает он и жив ли он еще меж людьми. Если хотите, я подарю вам ее — она не здешняя. Моя. Видите, не прикована цепью.
То и дело старец переходил от простого обращения — к почтительному. Вот и сейчас он встал, держа фолиант высохшими руками, и протянул его вперед с легким поклоном. Кретьен слегка шарахнулся.
— Нет, благодарю вас… Это слишком ценный дар. (А я не хочу быть связан с тобой никаким долгом, едва не прибавил он — но сдержался. Господи, откуда у катара — книга из цистерцианского, бернардитского аббатства?..) Лучше… лучше мне самому поехать прямо туда. И поговорить… с другими слепыми мудрецами.
— Как знать, может быть, среди них окажется хоть один зрячий. Доброй вам ночи, эн Кретьен.
— Отец… а я могу?.. — голос Этьена, о котором на миг все забыли, прозвучал как из глубины колодца. — Я… хотел бы тоже поехать. Если я не нужен здесь… вам и нашей Церкви.
Оливье взглянул на него с легкой усмешкой. Они стояли уже у выхода из книгохранилища, и катарский епископ вертел в руке тяжеленный черный ключ на цепочке. Ключ, безоговорочно переданный сеньором Альфонсом старому священнику на хранение.
— Этьен, мальчик… Я знаю, если бы я сказал — нет, ты бы остался. Так?..
Кретьен сжался, как улитка, которую ткнули иглой. Друг бросил на него один только взгляд — в темноте бы не разглядеть, но свечку держал Этьен, и поэту привиделось в его взгляде… то же, что у оленя в глазах, когда он оборачивается взглянуть на загоняющих псов. Эх, мессир Анри, далекая, безумно чужая теперь Шампань… Как он поклялся тогда, в бешенстве шпоря коня: «Не брошу гона, пока у меня остается еще хоть одна собака!» Кабан тогда только что прикончил клыками двух его любимых гончих. И Ален, маленький взлохмаченный паж в желто-синей накидке, сжался в седле в предчувствии новой дикой скачки… неужели это был я?..
…Этьен повесил голову, волосы его казались совсем темными в темноте (А, Этьенет ло Рос [13]Этьенчик Русый (Ок).
…)
— Да, отец мой, конечно же… Я бы остался. Я должен теперь вернуться в Аррас — или я еще нужен вам здесь?..
— Последнее время, — голос Оливье стал необыкновенно мягким, даже легкая хрипотца ушла, — последнее время я размышлял, не сократить ли тебе срок послушания. По-моему, ты уже достаточно отрешился от всего мирского и достоин принять Утешение. Я собирался послать тебя с миссией… вместе с моим Старшим Сыном.
— Отец… Будет так, как вы скажете.
(Нет никакого Камелота. Я его придумал, придумал, наслушавшись сказок Гвидно и начитавшись всякой кельтской всячины. Я сам помню, как менял имена на более благозвучные. И что ему замок, виденный во сне, соперник ли он огромной, могучей… всевластной над этим человеком церкви?..)
— Ничего, Этьен, — слова казались ему отстраненными, будто исходили из чьего-то чужого горла. — Ты делай так, как считаешь должным. Я… очень благодарен тебе за помощь. И вам тоже, мессир Оливье.
— Этьен, сын мой, я думаю, ты примешь консоламентум на следующий же праздник… После того, как вернешься из странствия. Разузнав все, что хочешь. Мессир Кретьен, я и сам бы поехал с вами, да только я уже не ищу дорог…
И несколько минут катарский епископ стоял прямо, неразличимая черная тень вне свечного круга — отрешенный еретик, мечтающий теперь только о мученической смерти, жутковатый старец почти без плоти — и слушал, как рядом в темноте оглушительно стучит сердце его юного сына.
(А наш дом, если нет у нас дома на земле, может быть, наш дом — там. Я только хотел бы увидеть город опять. Назови это служением, назови это влюбленностью, я сам не хочу искать имен. Если это все — только гордыня, то убей меня, Господи, убей меня сейчас, и не дай мне… лишиться Тебя.)
— Мессир Кретьен, — (нельзя докричаться через реку, но мы по одну сторону потока, и я могу слышать тебя) — послушайте… Давайте выедем завтра на рассвете. Когда протрубят зарю. Я не хотел бы терять времени. Хотя и ненавижу рано вставать…
(А как еще прикажете бороться с обращением «мессир»? Не бить же его по голове каждый раз, тем более что им и защищаться-то запрещено, бедолагам!)
— Постыдись хоть моего отца, ты… негодяй!..
— Ну, хорошо. Так значит, завтра на рассвете.