…Гийом сдержал-таки свое обещание, явился на обед в Серемондином платье.

Это была голубая, вышитая понизу жемчугом рубашка с длинными, узкими рукавами, закрывающая все тело от шеи до ног. Но мерка Серемонды была все же не Гийомова, хотя он и казался небольшим для своих лет — однако же плечи его, туго обтянутые шелком, смотрелись весьма странно, и руки вылезали из рукавов голыми запястьями. Есть на свете и мужская одежда подобного покроя — однако же либо слегка короче, либо уж длиннее, и без этих знакомых всему замку жемчужинок на подоле, и без торчащих складок на его плоской груди, и лопаться на плечах ей тоже вовсе не обязательно… В общем, Гийом, с красноватыми от бессонной ночи глазами вошедший в залу в подобном роскошном уборе, вызвал не меньше эффекта, чем сделала бы это огромная глыбина из катапульты. Обед был торжественный — сегодня уезжала Агнесса, и даму надлежало проводить; потому за столом, кроме Раймона и его приближенных рыцарей, сидела еще небольшая свита баронессы де Тараскон. Паж, собравшийся было протрубить воду, едва не подавился воздухом и забулькал в рожок. Эн Раймон во главе стола поднял свои широкие, сросшиеся на переносице брови. Агнесса уронила кубок. Элиас де Серданьи, сидевший в конце стола, так стиснул зубы, что у него чуть не треснула челюсть.

— Прошу прощения, мессен, что слегка запоздал…

…Еще бы не запоздал. Так долго и с таким скрежетом влезал в это проклятое платье!.. А самое печальное, что бессонная ночь не помогла: он так и не измыслил, как же будет оправдываться в своем поведении. «Ну, Гийом, вы же поэт, придумайте же что-нибудь», сказала вчера Серемонда — но легко сказать, придумайте! То единственное, что сумел выдавить Гийом из своего отказавшегося служить мозга, даже на самый непредвзятый взгляд выглядело диковато.

— Гийом, да на вас, никак, женское платье?

Гийом, слегка взлохмаченный и до крайности нелепый, с изумлением оглядел себя сверху вниз, для верности даже ощупал грудь и бока руками. С выражением полнейшего непонимания ошеломленно приподнял нижний край одежды.

— Неужели и впрямь, господин мой Раймон?..

— И похоже, что я знаю эту рубашку, — барон резко встал, грохотнув высоким креслом, сделал шаг вперед с выражением той же огорошенной сосредоточенности, что появлялась у него в бою. — Да, Гийом, это и впрямь платье моей жены!..

— Как же так, господин мой Раймон? — тупо повторил Гийом, медленно зацветая красными и белыми пятнами. Ну же, мозги, давайте, работайте, возопило все его существо, взывая о спасении; но мозги пребывали в состоянии блаженной отрешенности от мира и спасать никого, подлецы, не собирались со всей очевидностью.

— Это я должен вас спросить — как же так, друг мой Гийом, — голос Раймона сделался очень странен. Некоторым рыцарям в зале стало слегка нехорошо.

Гийом улыбнулся, как слабоумный, и развел руками. Руки глупо торчали из узеньких голубых рукавов.

— Да я и сам не знаю, как так получилось, эн Раймон, — выкрутился он из последних сил, чувствуя опять — второй раз за сутки — это ощущение приближающейся розги, замирающего горячего воздуха. Господи, говорила же мне мама — не ври, сынок, хуже будет… Почему я тебя не послушал, мама, мамочка?.. Пусть я провалюсь куда-нибудь прямо сейчас, только пусть мне не надо будет больше врать… — Как-то оно так… получилось само, я понимаю не более вашего… Я, видите ли, всю ночь писал новую канцону и что-то вообще уже ничего не понимаю…

…Элиас де Серданьи получил бы огромное, самое большое наслаждение в своей жизни, если бы его сейчас попросили своего лучшего друга выдрать. Или хотя бы закатить ему по шее — да посильней, так, чтобы встряхнуть ему мозги, несчастному идиоту, чтобы уже никогда не… Элиас почувствовал, как он вместе с Гийомом медленно проваливается в черную-черную воду. Друга надо было спасать.

— Слуги, монсеньор, — вскакивая на ноги, вскричал он, ухмыляясь, как полоумный, и взгляды — хотя бы частично — обратились на него. — Слуги, прачки… разболтались совсем!.. Никуда не годится… Мне недавно тоже дамский шенс подсунули. Принесли мои вещи после стирки, я стал поутру одеваться — хвать, а там дамский шенс, совсем маленький, весь в каких-то бусинках… Спасибо, паж заметил. Это все прачки, они шалят, монсеньор, разболтались совсем, вилланки проклятые… Узнать бы, кто, да и выпороть, а, господа?..

Раймон медленно перевел на Элиаса темный подозрительный взгляд. Лицо его будто бы слегка разгладилось — или показалось?.. Гийом, торчавший в дверях, как пугало, тем временем, воспользовавшись передышкой, начал потихоньку пробираться к выходу.

— Мессен, если позволите, я… пойду, переоденусь…

…И тут напряженную тишину прорвал наконец смех. Он был серебряный и в то же время водяной, как ручеек по камням, и исходил он из уст Серемонды, баронесы де Кастель-Руссильон, которая сидела прямо, торжествующе, положив перед собою прекрасные свои руки, сидела, смеясь, смеясь и смеясь…

— Эти поэты, — проговорила она звонко, по-девчоночьи счастливо, пока барон, муж ее, поворачивался к ней, — ах, эти поэты такие рассеянные!.. Просто сил никаких нет! Вот и все они так, и Пейре… ах, Пейре Видаль такое творит при Тулузском дворе!.. Ах, трубадуры, слуги музыки, народ не от мира сего, ха-ха-ха…

Приняв, очевидно, какое-то решение, Раймон опустился вновь на свое сиденье, повел глазами в сторону пажа.

— Труби воду, мальчик… А вы, Гийом, и в самом деле ступайте, переоденьтесь. Незачем смешить народ, вы рыцарь, а не какой-нибудь шут.

— Ступайте, да, Гийом, — благосклонно вмешалась и Серемонда, впервые в жизни почему-то не боясь перебивать своего грозного супруга. Она была баронесса, владелица замка, богатая и счастливая, гордая дама, любимая красавица, за которую рыцарю не страшно умереть. Она была свободна. То ли любовь дарует свободу, то ли понимание, сколь ты богат среди бедных, пусть даже они об этом и не ведают… Впервые в жизни она стала свободна, и смех ее — она понимала это сама — был смехом счастья.

(…Раймон! Ну до чего же Я духом стал богат, Вкусив любви услад!..)

Но в зале находился еще один человек, который это понимал. Слуга, слегка согнувшись в поклоне, давно уже стоял за ее спиной с отчаянной улыбкой; наконец он с горя тихо кашлянул, и Агнесса прикусила губу, опуская пальцы в глиняную чашу, где поверх воды плавали розовые лепестки.

…Агнесса уехала наконец, проиграв свой спор, и хуже того — понимая, что Гийом ей, кажется, все-таки на самом деле зачем-то нужен. Слова «влюбиться» она себе еще не произнесла — для нее это было бы поражением; однако воспоминание, как этот парень стоял в дурацком своем одеянье под перекрещивающимися взглядами, вызывало у нее в голове не слово «позор», а почему-то скорее уж «доблесть». Опускание Гийома в Агнессиных глазах, задуманное ею в отмщение не поддающемуся на чары дуралею, обернулось почему-то против нее самой. Хм! Вот назидание всем благородным юношам и девицам: не расставляйте ловушек, можете в них попасться и сами… Агнесса была как охотница, ненароком свалившаяся в волчью яму; а теперь и звать на помощь как-то неловко, и сидеть в яме до смерти не хочется…

А в замке Кастель тоже наступили тяжелые времена. Сентябрь выдался жаркий, как ему и подобает в предгорьях южных Пиренеев, однако в замке что-то казалось холодновато. А все потому, что эн Раймон начал подозревать.

…Барон Кастель вовсе не был дураком. Общий, так сказать, удельный вес его мозга, пожалуй, изрядно превышал Гийомовский; являлся барон и хорошим стратегом, и недурным политиком, и хитрым его тоже можно было назвать — в отличие от того же рыцаря из Кабестани, он умел притворяться. И это просто пришло ему наказание судьбы, что его сумел одурачить такой простак, как Гийом. Должно быть, Гийомова простота и помогла ему Раймона одурачить: тот и помыслить не мог, что человек с лицом, на котором любая его мысль просто-таки написана четкими буквами, может от него что-то скрывать. Серемонду же он просто не считал за человека, и зная ее страх перед ним, всегда считал, что уж жена-то ему во всем покорна, а иначе и быть не может… Гийома же барон не держал… не то что за человека — но за равного: этого светловолосого мальца он знал еще ребенком, и для него за последние пять лет в отношениях мало что изменилось. То, что этот Гийом, приятный мальчик и преданный оруженосец, вырос из подростка в юношу, его скорее забавляло, чем настораживало; как ни смешно, если бы не Серемонда, так переместившая у Гийома в голове точку восприятия самого себя, двоих мужчин и по сей день связывали бы очень взаимные, очень теплые чувства — примерно как отца и сына. Ревновать барон де Кастель мог только к равному; покажись на горизонте еще один Раймон — вот тому бы не избежать подозрительных взглядов!.. А Гийом… тут влияло все — и его возраст, и то, что он всегда был подопечным и облагодетельствованным, и даже то, что у Гийома такие смешные светлые волосы… Даже и сейчас, когда воздух слегка сгустился и потемнел в глазах у старого барона (пятьдесят три года — не шутка, в любом случае слишком поздно, чтобы пытаться изменить свой давно закостеневший характер!), даже и сейчас он не ревновал к Гийому, а скорее дивился, не понимал и приглядывался — неужели так может быть?..

Нет, он вовсе не ненавидел его. Если бы он и хотел кого-то наказать — так это Серемонду.

Так хорошие, но уже вконец запутавшиеся в себе и друг в друге люди ходили в темноте по запертой клетке и искали выхода, но не могли додуматься до единственной вещи, уместной в данном случае — позвать Того, Кто мог бы зажечь им свет.

…После дурацкой истории с платьем Элиас здорово наорал на своего дорогого Лучше-Всех. И тот, вопреки обыкновению, даже не отбрехивался — слушал и покаянно кивал, готовый принять все до одного советы. Он ловил на себе взгляды барона Раймона — в тот день и в несколько последующих дней, — и чуял недоброе. Что у того что-то вызревает в голове, некий плод, а когда он вызреет — ой-ой-ой, тогда уж держись!.. И никакая готовность пострадать за любовь не поможет… По правде говоря, такая готовность есть только у тех, кто не очень хорошо себе представляет страдание. А Гийом с его живым воображением страдание себе как-то раз представил — и зрелище получилось весьма неприятное.

Одно останавливало его от немедленного следования Элиасову совету — бежать на время из замка, из Русильона вообще — куда угодно, к арагонскому королю, который сам любит дам и в gai sаber весьма одарен, и бедняге-трубадуру всегда даст приют… Или куда угодно, в Тулузу, под защиту другого могущественного государя — графа Тулузского, которого тоже зовут Раймон, и который, между прочим, как поют трубадуры, по власти равен императору… Да на худой конец хоть к графу Руссильонскому, кажется, тоже, как водится на юге, Раймону — спрятаться среди всех этих Раймонов, затаиться, залечь на дно и переждать, переждать, переждать… Останавливало одно — Серемонда.

Улучив-таки минутку с нею поговорить, Гийом предложил ей удрать. Она, конечно, отказалась. Бежать? Куда? А главное, откуда — из собственного замка, от власти и богатства, дарованных положением — опозоренным, изгнанным, нищим (да, Гийомчик, у тебя же ни гроша за душой, кроме того, что платит тебе за службу твой сеньор…) Может, даже стать парой жонглеров и бродить по дорогам, зарабатывая на хлеб песенками и шутками, ночуя на постоялых дворах рядом с вшивыми, похотливыми вилланами, или униженно просить ночлега в жалких замках вроде Агнессиного Льета — за пару песенок да историю о скитаниях бедного рыцаря и его госпожи?.. Нет, такая жизнь не для Серемонды, блистательной госпожи де Кастель. Тем более сейчас, когда она только-только почувствовала себя счастливой и богатой — здесь, на своей земле, в своих владениях…

А вся причина в том, повторю я с глубокой печалью, что эн Раймон очень хорошо умел притворяться. И еще одно — он был не быстрый, вроде Гийома, а медленный человек. И как раз тогда, когда вассал бы отгорел и перестал думать над происходящим, сеньор дошел от стадии размышления до стадии действий. Да, через три недели, в середине жаркого сентября, как раз в тот день, как Гийом уже перестал опасаться.

…- Гийом, дурачина, тебе говорю — уезжай!.. Каждый день на счету…

— Да ладно тебе, теперь-то уже, наверное, ничего не будет. Если до сих пор не случилось…

— Знаешь, я так не думаю, — Элиас сосредоточенно созерцал, как его кречет жадно рвет кривым клювом кусочек мяса. Они с другом зашли после тренировки навестить своих соколов и, может быть, собраться на охоту; Элиас все не оставлял мысли Гийома выманить из замка и куда-нибудь сплавить.

— Кроме того, не хочу я бегать и врать, как вор какой-нибудь!.. Мне это, признаться, самому надоело. Если меня честно спросят, так я честно отвечу. Ну, будет что-нибудь… Божий там суд или человеческий… Все лучше, чем так!..

— Гийом, ты не понимаешь…

На этих словах и вошел мальчик-паж, черненький, еще более почерневший за лето от загара. Он изрядно вытянулся, скоро уже будет годиться в оруженосцы…

— Эн Гийом! Вас мессен Раймон приказали найти. Говорят, чтобы вы к нему скорее явились, потому что барону угодно поехать с вами на охоту…

— Вдвоем, парень?

— Не могу знать, эн Элиас.

— Ладно. Сейчас.

Друзья переглянулись, прежде чем выйти во двор, под яркое солнце. В глазах Элиаса плясал страх. Гийом был почти что весел.

— Ну что, допрыгался?.. Давай я с тобой пойду.

— Не надо…

— Не дури.

— Я и не дурю. Я хочу, чтобы все по-честному… А кроме того, — в ореховых глазах промелькнуло что-то вроде воспоминания, жалости, стремления… — кроме того, я… ну, в общем, я эн Раймона люблю. Он… ну, он посвятил меня в рыцари, и все такое. Ладно, Лучше-Всех, я пошел… Поохотиться, так поохотиться.

И пока он шел через каменный внутренний дворик, превращенный прямыми, отвесно падающими лучами в колодец жара, — прямой, со спиною как палка — Элиас размашисто перекрестил его в спину.