Исходя из того, где начинался этот день — 21 июля — Гильермо никогда не предположил бы, где и как тот закончится.

Потому что начинался он в отличном месте, в большом и светлом зале фехтования спорткомплекса ЦСКА, где проходили предварительные соревнования на личное первенство и куда двое братьев явились исполнять свой конспираторский долг.

Гильермо до того мало знал о рапирах, вполне мог бы перепутать рапиру со шпагой; но вид соревнований — а для прикрытия полагалось хоть на что-нибудь олимпийское сходить — он избрал еще во Флоренции по принципу «чтобы не совсем противно», памятуя, что денег хватит максимум на четыре похода по стадионам — а кроме того, с детства был обуреваем острой неприязнью к футболу, баскетболу, борьбе… да, собственно, всему, что мало-мальски напоминало спорт. Фехтование, по его мнению, скорее походило на игру, на что-то такое турнирное, относящееся к эпохе Артура — или хотя бы персонажей Дюма, а значит, вконец отвратительным быть не могло, максимум — смертельно скучным. Скучать он и собирался, честно готовился ради миссии вычеркнуть из жизни потенциально хороший день, в которой можно поприключаться или хотя бы отдохнуть. Тем страннее ему было, когда волна чего-то, очень похожего на молитву — или восхищение — или детскую радость — подбросила его на сиденье стадиона, когда рапирист французский сборной по имени Дидье Фламан нанес решающий укол своему советскому противнику, и три четверти зала завыло, а последняя четверть — разразилась не то детскими воплями, не то своего рода глоссолалией. Гильермо с удивлением услышал свой собственный голос в этом хоре — и свой же собственный стон, когда месье Филипп вскоре после одного нанесенного укола пропустил сразу несколько.

Но лучше всего на свете, лучше всех был другой фехтовальщик. Гильермо мельком слышал о школе великого мэтра Ревеню, совершенно не помнил о ней, но если бы кто ему сейчас напомнил — поклялся бы отслужить вотивную мессу за этого мэтра Эрнеста и его учеников, когда на ринге появился великолепный Паскаль Жолио.

Месье Паскаль, этот юный Гарет — или, скажем, Персиваль наших дней — был очень маленький и хрупкий. Нет, пожалуй, все-таки Гарет Бомейн: так прекрасны были его руки. Невысокий, ниже почти что всех своих оппонентов; тонкий, как тростинка — он казался белой молнией в снежном фехтовальном костюме, с длинными, сзади выбивавшимися из-под маски черными волосами. Он был — молния, он был — победа, он был — Франция; куда подевался 38-летний итальянский отец Гильермо-Бенедетто, заведомо тоскующий от всего, что имеет отношение к спорту! Мальчик Дюпон, из тех самых Дюпонов, у которых виноградники, давно уже не сидел — стоял, в голос крича, бешено аплодируя, страшно жалея, что разучился свистеть. Когда месье Паскаль в полете нанес божественный укол — и эта небрежно отброшенная в выпаде назад и вверх рука музыканта — советскому бойцу Смирнову, Гильермо впервые в жизни, можно сказать, завизжал. О чудо, ослица заговорила, он понял, про что вообще существует спорт — но ему было все равно, что он там понял, он забыл себя, как «духовный пьяница» Екатерины Сиенской, который помнит только о выпитом вине и о вине, которое ему еще предстоит выпить.

Его счастье, что он не видел собственного спутника — да что там, вообще забыл про его существование. Единственное, о чем он жалел, единственное, чего ему не хватало с 9 часов утра — это французского флажка, какой же он идиот, что не обзавелся французским флажком! Вопя и ликуя, выкрикивая невнятные «Vive», когда Жолио вышел в финал, он вертелся с мокрым от пота и восторга лицом, будто сам прошел серию поединков, и подпрыгивавший на следующем же ряду смуглый паренек с французским самодельным флажком в руке немедленно стал ему братом, и ничего не было более естественного, чем братские объятия с совершенно незнакомым человеком, горячим и радостным, и Гильермо бы ни за что не подумал, что будет здесь и сейчас вопить вслух «Марсельезу», если бы его голос уже не выводил на пределе радости хором с этим парнем — «Allons enfants de la Patrie, le jour de gloire est arrivй» — потому что и впрямь вперед, сыны отечества, пришел нам день славы! А Марко — да не было там, считай, никакого Марко. Даже то в нем, что увлеклось фехтованием — не существовало на свете такого спорта, который бы не увлек и не унес с собою Марко Кортезе — даже то, что пребывало на ринге, умирало от абсолютной красоты другого человеческого существа. Марко снова надел темные очки и улыбался так, что саднило открытые зубы.

Чернявого парня, как выяснилось, звали Роман. Его товарищей — Андрей и Анатолий, сокращенно Андрю…ха, или Андрюня, или все это сразу, и Толик (это хоть легко запомнить, хотя после приступа собственной французскости тяжело не ударять такое имя на последний слог). Все они были русские, москвичи, а болели за Паскаля Жолио просто потому, что (по выражению Романа) очень уж он был formidable, и уже за одно это Гильермо бы с ним расцеловался.

Роман учился в университете, изучал иностранные языки, правда, французский знал плохо — зато испанский и английский почти что в совершенстве, и увлекался Латинской Америкой. Так что вскоре все трое бодро перешли на английский — язык интернационального общения, что с него взять — и даже Толик иногда вставлял реплики, а Андрей, русская речь которого, однако же, была понятна ничем себя не выдававшему Марко, горестно сообщил, что знает английский только в пределах «Битлов», чем вызвал в последнем острую симпатию к своей особе. С утра в спорткопмлекс входили двое подпольных миссионеров и давно сложившаяся триада русских друзей; выходила же наружу уже совершенно неоспоримая дружеская компания из пятерых человек, у которой был только один нерешенный меж собою вопрос: куда пойти отпраздновать замечательное знакомство — и роскошную французскую почти-что-победу. Откровение, что Гильермо и Марко в общем-то итальянцы, а не французы, просто один из них, скажем так, «с толикой францзуской крови», почему-то привело новых знакомых в особенный восторг.

— Джанни Родари! Чиполлино! — выкрикивал Андр…юха? юня? — да уже все равно, лишь бы человек хороший, — восхищенный, что имеет со знакомцами общие темы для разговора.

— Рафаэль! Микеланджело! Донателло! — не отставал образованный Толик.

— Рома! Грамши! Кампанелла! Джордано Бруно! Галилео! — добавлял идеологизированных познаний Роман. Упоминание брата их Ордена особенно веселило Гильермо, который честно кивал, добавляя масла в огонь — «Савонарола!» Нет, не сейчас. Сейчас мы с новыми советскими друзьями решаем, куда пойти покушать. То есть это они решают, а иностранные гости, которые тутошних ресторанов совсем не знают, готовы пойти, куда те скажут, и щедро заплатить за всех. Конспирация у них, в конце концов, или не конспирация? Синдик в Гильермо совершенно исчез, и туда ему и дорога.

Толик и Андрей оказались довольно бедны, что не редкость для студентов любой страны на свете. Роман, самый богатый из всех, потому что имел постоянную подработку — через университетское начальство устроился гидом-переводчиком в автобусных экскурсиях по Москве, — и тот просветлел лицом, когда Гильермо прикрыл рукой правую часть меню и сообщил, что заплатит за всех. В конце концов, это у него сегодня праздник.

Однако он не мог притвориться, что не понимает происходящего, когда все трое молодых людей заказали одно и то же — «котлету по-киевски» с двойным гарниром, грибы соленые, соленые же огурчики. На всякий случай взяв для себя и Марко то же самое, он наскоро прикинул — пятеро? — и попросил Романа взять две бутылки вина на свой выбор, а потом, еще раз взглянув в восторженное лицо нового товарища, от лихости своей заказал и третью. Гулять так гулять. Покажем этим бедным советским юношам французскую — ладно, пускай итальянскую — щедрость и вежество! Когда, в конце концов, нищенствующий брат Гильермо последний раз был в настоящем ресторане? Тем более таком почтенном, под названием «Украина» (ребята явно выбрали то, куда ни за что не пошли бы сами), в центре города, с видом на блестящую Москву-реку, с белыми скатертями и высокими потолками, это вам не бар «Жигули», где злой усач, таща тарелку с раками, по пути подмахивает голые столы мятым полотенцем.

— Песню, — предложил жадный до всего Роман, попутно доливая в свой стакан остатки третьей бутылки.

— Песню, итальянскую! — не на шутку загорелся Андрюха, изо всех сил показывая жестами, чего же он хочет, — получились одновременно барабан и гитара и Бог знает какие инструменты, целый оркестр. Не понимай Марко его совершенно правильно, решил бы, что тот желает большой драки, к тому же разорвать на груди одежду, к тому же выпить… Гильермо вот на эту достойную гасконца жестикуляцию поначалу изумленно поднял брови. Впрочем, гитара вышла вполне интернациональная и достоверная.

Взгляд Марко метнулся к нему в поисках помощи: игристое вино, это «Советское», наполняло голову приятным шумом, перекрывавшим все возможные мелодии. Как назло, на ум не шло ничего, кроме «Битлов», которых никак не назовешь итальянскими, а на родном языке оставались одни псалмы да еще гимны вечерни и утрени, завершения дня и дневного часа, и пара литургических — какая разница, все равно не годится, разве что весело выдать латынь за итальянский и на забойную мелодию наорать товарищам «Adoro te devote»… Марко, думай, идиот, неужели ты правда не вспомнишь ни одной приличной песенки? Не церковной, современной, нормальной светской песни?

Гильермо явственно не собирался помогать, сидел, блаженно откинувшись на спинку стула, с бокалом в тонких пальцах, настоящий символ изнеженного жизнелюба на отдыхе. Почему-то все взгляды были устремлены не на него, а именно на Марко, почему-то так выходило, что песню требовали именно от младшего из двоих, уже начали хором скандировать — Роман завел, остальные подхватили — «Песню, песню», дружно, как на стадионе, и от краткого прилива злости — нашли, понимаешь, клоуна! — Марко даже слегка протрезвел. Тут же в голове обнаружилась и надобная песня: как он сразу не догадался, ведь слушал ее столько раз подряд всего три дня назад, в самолете, и мелодия простая, и слова повторяются, не страшно сбиться…

— O'кей, о'кей, товарищи. Тише, не будем так шуметь! — он, словно защищаясь, поднял руки ладонями вперед — и, улыбнувшись немедленно замершей публике, начал отбивать простенький ритм по крышке стола.

       — Alla fiera dell'est,        Per due soldi        Un topolino mio padre comprт…

Гильермо просиял. Господи, Марко никогда в жизни не видел на его лице такого яркого и совершенного одобрения в свой адрес. Если вдуматься, это было лучше всего; это был момент полного понимания, что-то вроде заговора двух детей против взрослых, двух старых друзей, радующихся удачной шутке. У Марко внутри все перевернулось от… от боли, наверное, так что даже пришлось закрыть глаза: тем более что с закрытыми глазами петь оказалось еще проще.

На втором куплете он разошелся по-настоящему, начал получать удовольствие от пения, уже не копируя интонации, а рассказывая-повествуя от всей души. Из присутствующих слова понимал один Роман, и то вряд ли хорошо, только по аналогии с испанским, хотя слова-то простые и повторяющиеся; однако заводная мелодия радовала всех — вот и еще пара ладоней, а за ней и вторая, начали отстукивать по столу ритм, и Марко с закрытыми глазами кожей чувствовал улыбки. Одна из них, несомненно, принадлежала Гильермо — с такой же точностью слепой чувствует, где находится солнце. Когда дело дошло до огня, спалившего палку, Гильермо начал подпевать, и тут уж бесполезно было держать глаза закрытыми.

       E venne il fuoco,        che bruciт il bastone,        che picchiт il cane,        che morse il gatto        che si mangiт il topo        che al mercato mio padre comprт…

Пой, Марко, пой. Все закручено в единый узел, все по спирали нарастает, от малого набирает обороты, от мышонка до быка, а дальше вплоть до ангела смерти, потому что все от Бога исходит и к Богу возвращается, а ты терпи и пой, откуда ж тебе было знать, что это такая страшная песня…

Рома уже отстукивал ритм ложечкой; Толик, самый тихий из всех, начал хлопать в ладоши. Получался целый оркестр; Марко не был уверен, что их шумную команду не выставят сейчас из ресторана за такие представления, однако в любом случае шампанское уже кончилось, закуски тоже, и допеть он намеревался до конца. Краем глаза он даже видел нескольких официантов — их белые фартуки маячили совсем рядом, однако никто не приближался, чтобы помешать.

       Тут мясник явился,        Зарезал корову,        Выпившую воду,        Залившую пламя,        Спалившее палку,        Побившую собаку,        Загрызшую кошку,        Съевшую мышонка,        Которого мой папа        На рынке купил…        А вот и ангел смерти        За мясником явился…

Марко осекся на середине строки. Неожиданная засада: ангел, а потом еще и Господь будет, как-то напрочь он забыл о религиозной составляющей, хотя просили же конкретней некуда — ни намека, ни словечка лишнего! Гильермо явственно посетила та же мысль: он уже не пел, напротив же, делал страшные глаза — насколько страшные глаза можно сделать незаметно для окружающих. Куплет про ангела Марко все-таки допел, не бросать же на полпути, и неловко свернул песню раньше времени, отстукав по столу какой-то победный ритм, означавший концовку. Никто вроде бы не заметил, что песня куцая, да и откуда бы, если и слова понял от силы один человек из троих слушателей… Впрочем, какое там троих! С той стороны, где сплошным черно-белым пятном маячили официанты, раздались довольно стройные и дружные аплодисменты. Марко даже на стуле подпрыгнул, оборачиваясь: аплодировало не менее десятка человек, заодно и посетители за ближайшими столами — те, кому повезло расслышать. Молодой парень потряс над головой сцепленными руками — жест крайне одобрительный; женщина рядом с ним послала певцу воздушный поцелуй. Чувствуя себя полным дураком, Марко однако же доиграл роль до конца — встал и весело раскланялся, мечтая поскорее оказаться отсюда подальше. Спектакль удался. Пора выбираться отсюда. И только глядя, с каким ужасом — лишь отчасти притупленным вином — Гильермо заталкивает в кожаную книжку счета цветные бумажки, их двух-, нет, трехдневную общую норму на прокорм, эти важные красные лица Ленина, — Марко понял, что вина было катастрофически мало. Нужно было или больше, или нисколько. А так, зависнув на полпути от детской радости к горькой обиде, он слишком уж остро нуждался в других людях.

«Зинку надо звать, она клевая. И Томку, она умная, Томка переводчица, ей и интересно, и полезно будет. Томка, правда, Санька притащит… А сказать ей, чтобы без Санька, пусть одна приходит! Придет-придет, куда она денется, настоящих французов посмотреть! И попросить ее стаканы захватить. Нужно, чтобы все культурно было, не посрамим Родину-мать, не из горла же глушить с иностранными гостями! Как куда? В Нескучник лучше. Там ментов мало. Если забраться в глушь, а не на набережной сидеть, все отлично будет! Не под грибом же пить, в конце концов, и не в подъезде, как алкоголики последние. И гитару можно взять, если у Зинки получится. Культурную программу устроим, не хуже чем про мышонка. И статуи там всяческие, не стыдно людям показать! И библиотека эта с колоннами. Решено, ты звони девчонкам, а мы с амигос эстранхерос — в магазин. Стрелку забивай им «Под небом голубым», и пусть только попробуют опоздать!»

Таким образом по дороге к метро «Киевская» от набережной сверкающей реки новые друзья, одолеваемые муками совести, решали, как бы им с минимальными затратами расплатиться с щедрыми иностранцами за отличный праздник. Что богатенькие гости столицы не так уж и богаты, как, по мнению столичных студентов, должны быть богаты настоящие итальянцы (или французы, с их национальной принадлежностью у ребят было как-то туманно), они поняли еще в ресторане, когда Гильермо в панике потрошил бумажник. Виноват, конечно, был опять он: можно было как-то скрыть свою панику, озвучить ее позже, сказать, в конце концов, что деньги в отеле, что угодно… Но внезапно пробудившийся юноша Дюпон, которому вечно не хватало мелочи даже на придорожную забегаловку, выдал себя с головой, и еще пришлось просить денег у Марко — у почти что впавшего в кататонию Марко, которому нужно было услышать все прямым текстом, и даже несколько раз, чтобы вытащить наконец из кармана свои бумажки, долго и не с первого раза вытаскивать — в одном кармане на «молнии» обнаружились какие-то открытки, билет из Третьяковки, билет со стадиона, талончики на троллейбус, деньги были только во втором, и снова все неловко и криво — Марко потянул, извлек мятый бумажный рубль, потом еще такую же тряпицу… Плохо не разбираться в чужих деньгах, такие они непривычные, пришлось вытащить все сразу — не пачку, а неприятного вида комок, и вытягивать из комка одну за другой надобные купюры. Гильермо делал это сам, потому что спутник его уже ни на что не годился, совершенно потерял веру то ли в себя, то ли в человечество, путался в собственных пальцах и из веселого любителя спорта превращался в того уродца, что хватался за сердце на капитуле. Кроме того, поиск нужных купюр избавлял Гильермо от необходимости видеть лица соседей по столику, лица, которые делались все длиннее и длиннее, у Романа, если еще минуты две все пойдет с прежней скоростью, подбородок вытянется до воротника…

Остатки денег Гильермо машинально убрал в свой бумажник; когда заметил, что делает, — мысленно поставил на полях nota bene: отдать потом, не забыть, что чужое. Хотелось скорее выйти на воздух, где все предположительно станет опять очень хорошо.

И в самом деле стало — не только потому, что по реке плыл белый катерок, что в таком ракурсе Москва была меньше похожа на Рим, и Гильермо сладостно вспомнил, как фехтовальщик, выпрямившись из изгиба, как живой лук, только что пустивший стрелу, наносил свои коронные два укола подряд, а Марко, выхватывая слова из потока русской речи, быстро втихую объяснил ему, что ребята обсуждают, как бы продолжить праздник на воздухе, кого-то еще позвать, что теперь они куда-то приглашают… вот сейчас пригласят.

В голове Гильермо вспыхивали разноцветные фейерверки. Чего не хватало — так это еще крымского игристого или чего-то в этом роде. Единственным человеком в развеселой компании, которого он понимал, оставался кроме Марко Ромка-переводчик, но миссионера это нимало не смущало. Он даже перестал поминутно интересоваться у Марко, о чем же говорят новые друзья: из вереницы их слов не выпадало ни одного знакомого, но он все равно любил их, был бесконечно рад им и готов ко всему, сдавался им целиком в полном доверии, почти как Шарль де Фуко — Господу. Роман — такой славный человек, будто сто лет знакомы, даже на Винченцо похож — тем временем потащил их в ближайший продуктовый, по ходу дела вводя в курс происходящего: «We are going to make some calls… To call some girls, our friends, real smart ladies, so to say… To have a little informal party! In our Russian style! Just let us buy some drinks right now… No, no, we pay, it's our turn», — поспешно пресек он попытки Гильермо — впрочем, попытки неуверенные и слабые — извлечь из заднего кармана худой и несчастный бумажник. «Информал парти», что может быть лучше. Провинциал говорил — наиболее естественное поведение, если понадобится, нарочно изображайте бестолковых туристов, развлекайтесь, общайтесь. А мы что делаем? Стараемся вовсю.

Совершенно расслабившись, он провожал взглядом подозрительные бутылки, которые Роман паковал в заплечный рюкзачок. Водка, конечно, русская водка. Что может быть аутентичнее, чем пить водку в России! «Vodka trinkt man pur und kalt: Das macht hundert Jahre alt!»

Однако самые подозрительные бутылки — нечто винно-красного цвета, но странного оттенка и за странную цену, и еще одна, огромная, чайно-коричневая, все-таки удостоились быстрой Гильермовой инспекции. Все, что он успел с точностью понять — это проценты спирта в купленном настое: цифра 19 была воистину огромной. Слово «ВИНО» он вроде бы смог прочесть верно, но не бывает же вин такого цвета? Брови его, видно, непроизвольно поднялись при виде этикеток, да и подскочивший Толя добавил тревоги, особенно всепонимающему, хотя и честно не подававшему вида Марко:

— Плодово-выгодное? Ромыч, думаешь, они эту бормотуху будут? Они небось у себя ко всяким бордо и совиньонам привыкли, а ты — «Ослиный зад»! Отравишь еще. И нас всех за это засудят. Причем в Гааге.

— Всегда мечтал попасть в Гаагу. Мир посмотреть! Не зуди, моралист, с портвягой нормально пойдет, — отбивался Рома, заталкивая бутылки в пакет. — Я коктейль сделаю. Имени Третьего интернационала. А ты что хочешь, чтобы я на пятерку купил, да еще и на семерых? Бламанже? Гляссе?

Гильермо живо отреагировал на знакомые слова, еще более, чем прежде, изумленный составом предлагаемого напитка, и новый друг поспешил развеять его сомнения:

— Это плодовое вино. Мейд оф фрутс… энд берриз. Рашн ориджинал ресепт!

Сравнив его слова с черно-бурыми неизвестными плодами на этикетке и не желая огорчать товарища нелюбезностью, Гильермо заверил по-английски, что полностью доверяет его вкусу. Марко у него за спиной невольно таращил глаза, стараясь держать лицо и не прислушиваться к русской речи настолько уж неприкрыто. Тем более что подобную русскую речь он понимал, по правде сказать, с огромным трудом. Он привык к совсем другому словарному запасу…

На неопознанной, но потрясающе красивой станции метро у золотых врат под синим полукуполом уже дожидались обещанные дамы. Те самые, без пеплума которых не бывает настоящего веселья. Впрочем, пеплума как такового ни на одной из них не наблюдалось: обе девушки явились на встречу в брюках. Марко сразу распознал, вспомнив отрывочные характеристики приглашенных, которая тут клевая Зинка, а которая — умная Томка. Зинаида оказалась и впрямь хорошенькой, в широченных самосшитых клешах с высокой талией, однако же выгодно облегавших бедра, и в неимоверной какой-то блузочке из цветных лоскутов; гнедые волосы ее были приподняты на затылке и собраны в хвост аптечной резинкой. Тома, симпатичный стриженый очкарик без намека на косметику, бодро поздоровалась по-французски, тут же стремительно застеснялась и спряталась за подругу. Зина храбрилась за обеих и, чмокнув Андрея в щеку, протянула новым знакомым загорелую лапку. «Хэлло, фрэндс! Ай эм Зина. Хау ду ю ду? Вот и все, к сожалению, ребята, что я знаю по-вашенски, Томка, переведи!» Марко пожал ее крепкие пальчики, а Гильермо поразил всю компанию, особенно своего брата в монашестве, а также нескольких случайных наблюдателей, жестом непревзойденного изящества приняв ее кисть для поцелуя. Он не поднимал ее руку к своим губам, как делают многие подражатели истинных кавалеров, но сам склонился к руке, и лихая Зинаида от его воздушного касания на миг превратилась в крохотную изумленную девочку.

Уже на улице, обретя прежний задор, Зина полностью оккупировала поразившего ее иностранца. Единственное, на что она отвлеклась, была краткая инспекция купленных бутылок — и пара ласковых филиппик в адрес их купившего. Она вслед за Толей обозвала, хотя и без особого протеста, одно из приобретений ослиным задом, и Марко даже догадался, в чем тут каламбур, наконец рассмотрев надпись на этикетке — мелкими буквами под крупным хвастливым заявлением «ВИНО»: «Осенний сад». Однако поделиться своим наблюдением с Гильермо он бы не смог и безо всякой конспирации: его вниманием и его правой рукой совершенно завладела девушка Зинаида.

— Месье, можно, я пойду с вами? Руку мне не предложите? Ничего личного и ничего лишнего, немного итальянско-советской дружбы, то есть французско-советской, русский с французом братья навек, я могу быть отличным гидом по этой части Москвы, Том, переведи! Скажите, месье, вы женаты? Кольца не вижу, будем считать, что не женаты, Том, вот это не переводи, да и зачем нам языки, ведь мы и так отлично можем понять друг друга, верно? Люди всегда могут понять друг друга! Я студентка. Тимирязев академи, а вы журналист? Я всегда думала, не заняться ли и мне журналистикой! Всюду ездить, встречаться с людьми, смотреть широкий мир…

Гильермо, и впрямь совершенно верно понимая ее, называл ее мадемуазель и кивал, от чего мадемуазель ликовала, как ребенок на деревенской ярмарке. Руки у нее были горячие, а глаза — такие радостные и простые, что вопроса о приличии-неприличии ее поведения просто не возникало — ни у кого, кроме единственного человека.

— Зинаида! Зин! — надрывался Андрюха, однако же не осмеливаясь подкатиться поближе и перехватить девицу за свободную руку. — Бессовестная ты! Чего на джентльмена вешаешься? Увидела иностранца и хвост задрала?

— Он не джентльмен, он месье! В крайнем случае синьоре! — на всю улицу заливалась Зинаида, проталкивая свои тонкие пальчики между пальцев Гильермо, едва ли не насильно переплетаясь с ним замком. Марко как будто кто-то душил.

— Смотри, родишь французика через девять месяцев! Дитя Олимпиады!

— А если и так? Французик — небось не негритенок, рожу и скажу, что от тебя!

— От меня? А чего сразу от меня-то? Спасибо, блин!

— Ладно, уговорил, скажу, что от Ромки. Ромка отпираться не будет, он у нас храбрый! И брюнет к тому же.

— От Ромки? Как от Ромки? Что это ты имеешь в виду — от Ромки?

— Стоп, стоп, девочки-мальчики, я тут совсем ни при чем, — смуглый, и в самом деле довольно французистый на вид Ромка на ходу едва не приложил пакет с бутылками о кованую решетку по правую руку. — Экспертиза докажет. Эксперты всё всем докажут. Зинка, на меня вешать не надо, родится младенчик — сразу закричит «бонжур», тут-то и будет понятно, чей он там подданный!

— Да ну вас совсем, — через плечо отмахивалась Зинаида, вроде бы обиженная, но на самом деле очень довольная. — Вы, малыши, не знаете, от чего дети бывают? Уж никак не от того, что человек по улице за руку пройдет с… товарищем! Просто у некоторых такое воображение ограниченное, лишь бы напридумывать всякой похабщины!

Толя, Тома и Роман беззлобно смеялись. Марко, едва успевая за быстрой русской речью сквозь винный шум в голове, старался улыбаться до такой степени, что мышцы лица уже болели от напряжения. А вот Гильермо, впередиидущий Гильермо, легкий и стремительный красавец в светлых джинсах, похоже, чувствовал себя превосходно. С непринужденной галантностью он перехватил свою даму под руку, ласково придерживал ладонью ее пальцы. Незнакомый язык не мешал ему, проносясь мимо посторонним шумом; широченная улица, обрамленная дворцами, залитая солнцем со всех сторон, наконец-то начала его устраивать. Авеню д'Европа в Версале, в конце концов, примерно такой же ширины, ничего особенно мерзкого, даже красиво. Нужно было всего-то крымское игристое, чтобы это осознать, и хорошая компания, и — главное — победа, наша победа. Один против всех за Францию. Один за всех, все за одного. Бенуа Дюпон и тот не был настолько французом, насколько сегодня был таковым фра Гильермо-Бенедетто Пальма, миссионер из Италии… Какой миссионер? Веселый месье-журналист, итальянско-французский турист, любитель фехтования, молодежных компаний, хорошеньких девушек.

Ведь Гильермо не играл уже… дай Бог памяти… двадцать шесть лет, с ума сойти! Причем перестал он играть вынужденно и куда как раньше, чем было бы естественным для его бесконечно артистичной натуры, для его постоянно ищущего новых авантюр сердца. Монашеская жизнь плавно вписалась в череду авантюр, стала главной авантюрой его жизни, однако же сладостное чувство — побыть не собой, стать другим, оставить всякую печаль и тяжесть на том берегу игры, да еще и игры санкционированной, считай предписанной орденским начальством — это сладостное чувство впервые с двенадцати лет пробудило в нем подростка. Того, кто делает что-нибудь ради единственной цели — посмотреть, что получится. И подросток этот, пробужденный после долгого заточения, оказался добрым и веселым, всюду принятым и всеми любимым. Девушка Зинаида была до того славная и трогательная, что Гильермо сам не заметил, как подарил ей (вернее, ловко надел на каштановую головку) свою кепку, принятую в дар с таким детским восторгом, что галантный юный Дюпон серьезно размышлял, как бы ему быстренько переговорить с Марко — прилично ли будет снять с руки и подарить девушке, например, часы. Не покажется ли это русской студентке неприличным? Не получится ли, что он от нее чего-нибудь ждет?

Потому что ничего он не ждал. Просто наслаждался ролью, отчетливо расположенной где-то посреди, меж феей-крестной и собственно принцем.

— Потому что мы с детства были приучены — ну, бояться иностранцев, — хохоча, втолковывала Зина под фрагментарный перевод своей подруги, не успевавшей за их с Гильермо летящим шагом. — Представляете, месье? Меня мама пугала, что иностранцы угощают детей отравленной жвачкой, и у них от этого случается рак! Если бы мне кто сказал лет в восемь, что мы с вами будем вот так прогуливаться сегодня, я бы… — и она опять и опять смеялась, встряхивая волосами и лучась совершенным каштановым восторгом.

— У меня нет с собою жвачки, мадемуазель, — галантно отвечал юный Дюпон, чьи губы совершенно непроизвольно разъезжались от смеха.

Вечерний сад, вернее, огромный парк был захватывающе красив. Его не портила даже гипсовая девица с веслом наперевес, которая, впрочем, быстро осталась за спиной: во избежание лишнего внимания друзья отправлялись подальше от дорожек. Предзакатный золотой свет пронизывал листья, падая наискосок в легкой дымке, катившей с реки. Они миновали какие-то старинные усадебки невнятного назначения, но с белыми колоннами, что-то вроде наполеоновских итальянских вилл, и наконец устроились в неглубокой ложбинке под большими дубами и липами. Река поблескивала сквозь ветви где-то впереди, а толстый слой сухой листвы под ногами пружинил новой травой, на которую непременно хотелось тут же завалиться. Гильермо так давно не лежал на траве! Однако он пока еще был слишком трезв и ограничился тем, что прислонился спиной к стволу. Зинаида тут же устроилась рядом, поглядывая сверху вниз; пушистый хвостик волос она пропустила над ремешком кепки, притом быстрые руки ее уже плели венок из листьев: девушка явно задумала отдать дар за дар, облагодетельствовать простоволосого дарителя новым головным убором. Тома довольно грамотно, хотя и запинаясь, беседовала с Марко о музыке, в то время как Роман тихо выл от восторга, нацепив его наушники, и отбивался обеими руками от Андрюхи, желавшего немедля тоже послушать, чему он там радуется.

— Убери лапы! Это «Битлз», башка твоя дурья! Это же настоящие «Битлз»! Я же этот альбом — хоть на костях, хоть как — целый год ищу! Полжизни за альбом!

Толик деловито вынул и расставил бутылки. Столом служил небольшой плоский камень; хозяйственная Тома, периодически вставляя в занудный Марков панегирик Брандуарди засевшее у нее на языке словечко «really», нарезала скудную колбасу. Она же вытащила из собственной холщовой сумки семь разнокалиберных, но чистых стаканов. Один стакан был раскладной, раздвигавшийся, как гармошка: он очень понравился Марко, сразу начавшему с ним играть. Другой, впрочем, оказался фарфоровой чашечкой, которую девушка предназначала для себя самое. Также у нее нашелся и штопор («Томка, ты золото! Обо всем подумала!»), и окончательно добившая молодых людей пачка салфеток в целлофановой упаковке. При виде бутылок и салфеток Роман наконец очнулся, отдал наушники страждущему товарищу и произвел краткий смотр артиллерии. Которая состояла из двух пол-литровых бутылок водки, здоровенной «плодово-выгодной», столь напугавшей Гильермо, и еще одной -

— Ромыч, это что у тебя за портогаз? Неужели «три топора»? Вот спасибо, блин…

Ну мало ли как напитки в разных странах называются, Марко постарался сохранить на лице заинтересованно-радостное выражение, тем более что ответ обнадежил вопрошавшего:

— Еще чего, забирай выше, это «Агдам»! Петр Петрович для милых дам, собственной персоной. Ну и для коктейля. Ассистент, скальпель! То есть штопор, Толя, дай мне штопор, не томи. А теперь всем разойтись, от винта, не мешайте мне священнодействовать!

Гильермо был уже явственно недостаточно хмелен, чтобы без подозрения принять стакан из рук Романа. Но недостаточно трезв и слишком куртуазен, чтобы, едва понюхав дикую смесь, немедля выплеснуть ее в кусты, о чем говорил — да что там, просто-таки в голос вопил его здравый смысл.

Марко, щедро глотнув плодового вина с водкой, вытаращил глаза, будто в стакане был кипяток.

— Порт-ве-шок, — убедительно учил его Андрюха, наливая вторую порцию. — Или пор-тяга. Порт-вайн, по-ихнему, и этот еще не самый смертельный. Понимаешь? Гут! Пей смело. Не бойся. Нихт! Нихт бояться, вон и девчата пьют!

Второй стакан оказался и впрямь проще первого. Главное было не задерживать жуткий коктейль во рту, глотать сразу, не чувствуя вкуса. Запили газировкой, на этикетке которой Гильермо с изумлением узнал Пиноккио — но какого-то очень русского Пиноккио, в непривычной одежде, обросшего златыми славянскими кудрями. Газ шипел в горле, поднимаясь и словно бы заполняя голову легкими пузырьками. Несмотря на все недостатки напитка, забирал он крепко и стремительно. Голоса ребят словно отдалялись, кто-то — Роман, конечно же, других бы он не понял — требовал песню, Марко что-то делал с плеером, пальцем подкручивая кассету, Тома старалась ему помочь и в результате здорово мешала, и все это было, как внезапно осознал Гильермо, потрясающе смешно.

Пятый тост был за Францию. Провозгласил его не Гильермо — Роман, проявлявший чудеса учтивости: он даже встал и протянул новому товарищу руку, которую Гильермо, впрочем, не заметил. Пить за Францию надо было стоя, он поднялся и показался сам себе очень высоким. Левому плечу стало легко, и Гильермо запоздало понял, что на плече у него уже некоторое время покоилась гнедая голова девушки Зинаиды. Тут был и Вивьер, и давняя тоска, вечная тоска человека по дому, и так похожая (как он сразу не заметил!) на Зинаиду Мадлен, о чьей смерти он узнал из холодного письма и страшно расстроился в основном тому, что даже не может расстроиться по-настоящему, и мама, гулко бегущая по залу аэропорта, и улыбка Сент-Экса с ее столика, и — почему-то — день Гильермова рукоположения, и все это нужно было рассказать новым товарищам, однако те понимали и без слов.

Марко в полуметре от него, по-римски развалившись на траве и облокотясь о бревно, вел с Романом по-английски длинный, запутанный и дико безграмотный диалог на экзистенциальные темы.

— Человек не бывает счастлив, — расслышал Гильермо, — не потому, что счастье — это фикция, а потому что человек сам — фикция… Я имею в виду августиново «пока не упокоится в Боге». Как цвет полевой, то есть за себя не отвечает. За сог-ла-сованность своих чувств с настоящими устремлениями. Вот взять, к примеру, любовь… само понятие любви, такое же отвлеченное, как понятие родины…

— Деизм какой-то нездоровый, а я скорее сказал бы, как гегельянец…

— А в помойку Гегеля с его идеальными понятиями, — резко высказался Марко и залпом допил свои полстакана. Если бы голова Гильермо еще работала, он бы постарался немедленно пресечь подобный разговор, учитывая, во что тот может вылиться. Но голова Гильермо… О, голова Гильермо!

Им овладела неуместная и неодолимая удаль. За Францию… какое там за Францию, если на пеньке в городском парке, тут надо как свеча на подставке, как город на горе, как Паскаль Жолио на ринге — одному за всех, как… Наконец-то он дозрел до того, чтобы по-настоящему запеть!

       — Мой добрый принц Оранжа        Встал рано ото сна.        Чуть свет зовет он пáжа —        Седлай мне скакуна,        — Будь проклята война! —        седлай мне скакуна!

— Запел наш месье, — восторженно сказал Ромка, приподнимаясь на локтях. — Ай, здорово как!

Тома, самая трезвая из присутствующих, от восторга пролила половину стакана.

— Про что песня-то? — жалобно спросил Толя, но никто и не думал ему отвечать.

Старая героическая песня отыскалась у Гильермо внутри совершенно внезапно, он и не помнил, что знает ее, и не знал, что собирается ее петь. Он почти видел месье Паскаля перед собой, его ослепительную белую фигуру, рапира в опущенной руке, усталая сверкающая улыбка победителя — победитель в Паскале был тем же, что Карловы воины в Ронсевале, что Людовик Святой на сирийских песках, что бесчисленные мученики и воины — от Палестины до Резистанса, и дикий коктейль из спирта и гнилой бормотухи превратил его голову в колокол, и так легко Гильермо не чувствовал себя, наверное, с детских лет. Со времени турниров перед Вивьерским собором, где он мог все, потому что ничего на свете не боялся.

       — Мой добрый принц Оранжа,        Куда ваш путь лежит?        — Во Францию, на север,        Как мне король велит.        — Будь проклята война —        как мне король велит.        Во Францию, на север,        Где рать собрана.        Вот, повода держу я,        Вдел ноги в стремена,        — Будь проклята война! —        вдел ноги в стремена…

Он мог выглядеть сейчас каким угодно, только не смешным. В летних сумерках высокая фигура его слегка светилась, а голос его — один из лучших голосов Санта-Мария-Новеллы, высокий, но такой сильный, мог звучать прекраснее только в одном-единственном случае — с высоты.

Гильермо и не подозревал, что так нуждался в этом, что так соскучился. Потрясающей силы чувство дома, вот что это такое; в те времена, когда он был счастлив и жил дома, больше всего на свете он любил лазать по деревьям. Легкий и ловкий, он держался на самых тонких ветках; карабкался по почти гладкому стволу, находя мельчайшие выступы, чтобы ухватиться и удержаться. По скалам лазать тоже было здорово, цепляясь руками за колючие мелкие кустики, возноситься на почти отвесную стену в Эгбелле, чтобы оттуда созерцать прочих с тайным злорадством и объявляться далеко не сразу, будто и не слышал возгласов родни: «Где же он? Марго, ты не видела Гийома?» Но никакое скалолазание не могло сравниться с деревьями. Господи, как же давно ему не приходилось… С тех самых проклятых двенадцати лет, именно так. Индустриальный пригород Рима, заставленный каменными коробками, не располагал к подобному времяпровождению. Хотя… ведь последний раз Гильермо забирался на высоту как раз там, и был то недостроенный дом на окраине их района, куда он скрылся, удирая от шайки школьных врагов, а когда голоса их гулко забухали снизу — «Вот он! От нас не удерешь! Слазь, Наполеон, а то камешком собьем!» — и кусок щебенки ударился в проем высокого окна, где и стоял Гильермо, прижимаясь спиной к грязному камню… Тогда в ярости загнанного Гильермо с акробатской легкостью взбежал по идущей под углом потолочной балке и там замер над пропастью, крикнув в темный колодец, полный врагов: убирайтесь, иначе я прыгаю к вам! После недолгого совещания, которого Гильермо почти не слыхал из-за грохота своего огромного сердца, последний кус щебенки разбился о стену, и враги удалились, испугавшись крайней степени безумия, храбрости камикадзе, в которую они по рассуждении поверили — «Да пошел ты, псих! Торчи там сколько влезет! Ну его, чокнутого, ребята…» Гильермо до сих пор не знал, никогда и не думал после, собирался ли он и в самом деле выполнить свою угрозу. Собирался ли и впрямь прыгнуть на головы врагам в темноту, с высоты десяти, не то пятнадцати метров. Во взрослой своей жизни он ни разу и не вспомнил о том случае, и непонятно, почему вспомнил о нем сейчас, когда с прыжка ухватился руками за дубовую ветку над головой. Будь Гильермо трезв, побоялся бы в сумерках, испытал бы хотя бы неуверенность в своих давно не испытываемых силах; будь Гильермо трезв — куда там критскому лжецу тягаться с ним в парадоксальности — поостерегся бы таких экспериментов на пьяную голову; а так, подтянувшись на руках, он закинул свое легкое тело наверх. Руки и ноги сами знали, что делать, не забыли за двадцать шесть лет, как щупать ствол, как хвататься за ветки у основания, как опираться на малейшие неровности коры; ребята снизу следили блестящими от выпивки глазами, как их почтенный месье в полминуты взлетел на самую верхушку дуба, почти теряясь в ветвях. Роман и эгейкнуть не успел — песня про принца Оранжского, спешащего на безнадежную войну, полилась уже с высоты, и Марко, со стаканом в руке отступивший на несколько шагов, запрокинув голову, смотрел до кипения слез в углах глаз на белую фигуру в колеблемых ветром ветвях, на фоне быстро лиловеющего летнего неба.

— Какой мужчина, — сказала совершенно уже, похоже, пьяная Зинаида, обхватывая дерево руками и звонко целуя ствол. — Парни, Дрюня, Рома, дурачье. Какой же мужчина.

— Во разошелся, — Андрюха, похоже, искренне восхищался, забыв даже ревновать или прибавлять свое неизменное «спасибо, блин». — Во дает наш месье. А еще говорят, они пить не умеют.

— Гильермо, — восторженно от самого факта называния его имени позвал Марко, позвал ради того, чтобы позвать. — Гильермо! Не надо! Высоко! Погибнешь… как Тоска!

Он и не ждал ответа, не ждал, что его пьяный голос будет достаточно громок, чтобы быть услышанным. Он уже толком не отличал мыслей от сказанных вслух слов. Если когда-нибудь мама и бабушка так же волновались, не потонут ли в море Марко с прочими бандитами, отправляясь в очередной рейд… Волновались, и не думая в самом деле их останавливать, потому что бесполезно, а главное, это так красиво и правильно, хотя и так страшно… Ох, Марко не завидовал собственным маме и бабушке!

Если бы Марко не любил его так, как любил, совершенно по-идиотски и неотвратимо — будто убегал вперед по шпалам от летящей электрички — если бы все уже давно не случилось, оно случилось бы сейчас. То, что копилось в углах глаз, потекло по его запрокинутому лицу, вдоль висков, потому что, черт возьми, этот великовозрастный кретин… Боже мой, священник, миссионер несчастный… и этому человеку тридцать… шесть? Семь? Тридцать сколько-то, лектор монастыря… его наставник новициата, который карабкался, напившись, по деревьям и распевал французские боевые песни… Потому что Гильермо был такой дурак. И если с любовью к Гильермо почтенному и правильному еще можно было как-то совладать и жить, то с любовью к этому идиоту — шансов не было ни малейших.

       — Я уезжаю целым,        Вернусь чуть жив от ран.        Копейных три удара        Приму от англичан,        Будь проклята война! —        Приму от англичан…

Гильермо было совершенно все равно, понимает ли кто-нибудь. Слышит ли, знает ли кто-нибудь. Единственный человек внизу, который действительно понимал слова — девушка Томка — смотрела снизу вверх так, как смотрят северяне на яркую птицу, а Марко… скверно все было с Марко, но, по счастью, никто не обращал на него внимания. Яростный рефрен — Que maudit soit la guerre, «будь проклята война» — неуверенно, но верно подхватил снизу женский голосок, и это сделало Гильермо еще храбрей и еще веселее. Жаль только, что дуб кончился, залезть выше невозможно!

— Месье! — надрывался снизу Роман — единственный, у кого хватило ответственности или трезвости, чтобы встревожиться. — Месье… Блин… Мать твою! Come down! Please! You can fall! And it's all prohibited, absolutely prohibited!

Вместо ответа, не тратя голоса, надобного для песни, Гильермо подпрыгнул на ветке — знайте наших — и в самом деле едва не свалился, но успел выправить траекторию падения, удержался за ствол, перескочил по-беличьи на сучок пониже.

— Томка, крикни ему по-французски, Том, будь человеком! — паниковали внизу. — Он же грянется сейчас! И что мы с ним будем тогда делать, хоть бы замолчал, ведь щас менты придут!

Не понимая ни слова, Гильермо не сомневался в интонации — и ему хотелось хохотать. Давно ему не было так смешно, да что там, может, и никогда не было! Будь у него две глотки — запел бы обеими.

— Погоди ты! Дай послушать! — неожиданно грозно рявкнула Томка, и бедный переводчик, махнув рукой на все, вылил остатки водки в остатки портвейна. Энергично перемешал.

— Да ну вас всех! — вместо тоста провозгласил он, взмахивая бутылкой так, что едва не снес голову Зинаиде. Та уже просто плакала, как Ярославна, обхватив руками ствол дуба заместо прекрасного Гильермо. Роман щедро выплеснул последние глотки коктейля в стакан бледному и почти неподвижному Марко, который принял дар каким-то неимоверно широким жестом, чуть было не уронившим его самого.

       — J'en ai un а l'йpaule,        Et l'autre а mon cфtй,        Un autre а la mamelle,        On dit que j'en mourrai,        — Que maudit soit la guerre! —        On dit que j'en mourrai…        Один в плечо вонзится,        Другой мне бок прошьет,        А третий в грудь придется,        И он меня убьет —        Будь проклята война! —        И он меня убьет…

Гильермо видел с дерева серую и белую воду реки, уже троящийся в ней стеклянный жемчуг цветных фонарей, видел огни и башни большого чужого города, плавящийся огонь автодороги. Ветер с воды холодил его грудь — рубашка в процессе штурма высокого дуба, оказывается, расстегнулась чуть ли не до пояса. Волосы его, непривычно длинные, то заслоняли глаза черными крыльями, то щекотали шею. Холодный ветер осушил поющий рот, Гильермо подавился ветром, перевел дыхание перед последним куплетом о трагической судьбе принца, которого несли к могиле четверо кордельеров. Он почувствовал себя идиотом так же резко, как пятнадцать минут назад чувствовал последним воином Милой Франции. Пятиминутка случайного спорта плюс глоток прохлады образумили его, как охолаживает ушат ледяной воды; увидев себя со стороны, Гильермо зашатался на ветке — ему померещился до тошноты знакомый голос-шелест. Беда, беда, попался. Что ты делаешь здесь, пьяный идиот? Начнем, впрочем, сначала — что ты пил? Зачем ты это пил? Мир словно включился, обрели смысл путаные голоса снизу — паникующий Ромкин, совершенно пьяные Толиков и Андрюхин, слегка вибрирующий страхом голос Томы. И, что самое интересное, смысл обрело совершенное молчание того единственного человека, слова которого бы он непременно понял. Марко молчал.

Гильермо встряхнулся, как пес, прислушиваясь к телу; тело честно отвечало, что дела его плохи, и плохи весьма. То, что происходило в его желудке, безусловно, именовалось отравлением. Сейчас, когда шальное веселье прошло, сын и внук виноделов безошибочно чувствовал катящуюся снизу вверх мерзкую муть. Скоро она докатится до мозгов, тогда придется весьма туго, а ведь нужно еще возвращаться, и Марко молчит — вот это очень плохо, что Марко молчит! Без малейшей жалости к себе Гильермо поднес ко рту свободную руку и крепко укусил на сгибе. Так, просыпайся, приходи в себя, нужно выбираться отсюда и вытаскивать парня.

— Месье! — наконец это была Тома, медленно подбирающая французские слова и уже основательно напуганная. — У вас все в порядке? Спускайтесь, пожалуйста! Это опасно! Придет… жандармерия!

— Я иду, не волнуйтесь, — отозвался Гильермо и осознал, что голос не очень-то его слушается. Все силы ушли на принца Оранжского, мир его праху, язык во рту ощущался чужеродным телом, а перед глазами — это уж никуда не годится — начиналось невнятное мельтешение. Смертельные карусели начали ход. Спускаться требовалось срочно, пока они не разошлись по-настоящему.

Собравшись с силами и крепко потерев себе уши ладонями для отрезвления болью, Гильермо использовал две минуты наведенной резкости на то, чтобы спуститься. Получилось не так плохо, как могло бы, ноги подвели только под конец, и то ему удалось спрыгнуть более-менее удачно, а не свалиться мешком в подставленные руки Романа. Хорошо. Хорошо, пьяная твоя морда, надрался как клошар и выставил себя шутом. Злость помогала бороться и трезвила, поэтому Гильермо даже не пытался ее душить. Так, теперь прочистить желудок… пока не поздно.

С героически прямой спиной Гильермо отошел шагов на пять, подальше от милых дам. И, как истинный римлянин, последовал примеру древних патрициев, правда, без всякого павлиньего пера, а лишь при помощи богоданных пальцев. И еще раз. И еще. Не хочешь — а надо, потом поздно будет.

Когда же он распрямился наконец, прямо навстречу беспокойному взгляду Романа, приковылявшего посмотреть, не помирает ли он, Гильермо обнаружил еще одно досадное последствие пьянки: итальянский и английский языки, еще недавно такие надежные и крепко спаянные с сознанием, совершенно его покинули. С полминуты Гильермо вспоминал, как по-английски сказать «Все в порядке», плюнул и показал бедняге переводчику большой палец. Руки не очень слушались, и палец, как стрелка барометра, почуявшего «великую сушь» сразу после «переменно», сам собою повернулся вниз. Добить этого гладиатора. Публика говорит — добить.

Теперь главное. Марко. Где Марко?

Голова Гильермо еще не прояснела, приходилось бороться с признаками дурноты, лица ребят накатывали из темноты, как театральные маски, сумерки наступили как-то слишком уж быстро, наверняка это были шутки пьяного восприятия. Марко обнаружился у корней дуба, совершенно потерянный, скрюченный, как эмбрион, — руки обхватили колени, голова свесилась на плечо.

— Вставай, нужно идти, — по-французски обратился к нему Гильермо, сам себя ненавидя. Голова Марко мотнулась — не то согласно, не то в попытке ее приподнять. Больше ничего не произошло.

Гильермо попробовал поднять товарища — и едва не свалился сам. Положение спас Роман, который, к счастью, мучился сент-эксовским комплексом ответственности за тех, кого приручил; отодвинув Гильермо, он склонился к помирающему низко-низко, к самому его лицу… и что-то такое быстрое, неуловимое там произвел, отчего Марко вскрикнул и сделал попытку вскочить, попытку, которая ни за что не удалась бы, не поддержи его Рома и Гильермо с двух сторон. Тихий ангел Тома собрала в пакет пустые бутылки, мятые салфетки, искала стаканы. Зинаида пыталась помочь, но ничего не видела, потому что из эстетических соображений не надела на гулянку очки, а без них, как выяснилось, ориентировалась в сумерках с трудом.

Андрюха был малопригоден в качестве помощника, зато он мог идти сам, что по нынешним смутным временам уже достижение. Одной рукой он стискивал в кармане штанов драгоценную кассету с «Битлами» — сокровище, подаренное ему Марко в некоторый неопределенный момент пьянки, миг полной любви и интернационального понимания, когда Андрюха, кажется, пел ему Высоцкого про скалолазку, а Марко, кажется, подпевал — о да, подпевал по-русски, от чудодейственного коктейля обретя дар Пятидесятницы, иначе не скажешь. Наушники болтались на шее Томы, это тоже, кажется, был подарок. О том, не подарил ли он кому-нибудь и плеер заодно, Марко будет думать только завтра, и то не с утра. Пока все, что он мог, — это слабо перебирать ногами, одной рукой обхватив за пояс Романа. Вторую его руку Гильермо закинул себе за шею. Совсем немного осталось, совсем немного, потом можно будет расслабиться, потом он позволит себе почувствовать себя так скверно, как оно того стоит. Главное было — ни на миг не закрывать глаза, лучше даже не моргать, потому что тогда адская крутилка становилась стремительной, будто он попал на винт стиральной машины, а роскоши разъезжаться по швам Гильермо сейчас не мог себе позволить.

— Que maudit soit la guerre… Марко, черт вас дери, ногами двигайте…

— Клянусь, — промямлил Марко, рывком выпрямляясь и взмахивая руками, как подстреленный.

— Что?

— Клянусь, что… больше не буду.

— Чего ты не будешь? — итальянский язык постепенно возвращался, хотя бы от злости.

— Пппппадать. Из свввятого послушанння.

— Заткнись, — Гильермо встряхнул его, держа под мышки, так, что едва не свалился сам. — Заткнись и иди.

Клятвопреступление произошло буквально через несколько шагов, когда ноги Марко встретились в темноте с очередным торчавшим из земли корнем.

К тому моменту, как смертельно усталые пилигримы добрались до освещенного шоссе, Марко упал не менее пяти раз. Особенно трудно было протолкнуть его через дырку в кованой решетке: совершенно нежизнеспособный Марко вдруг испугался чего-то, вцепился с двух сторон в прутья и явно изготовился дорого продать свою жизнь. Спасла положение гениальная Тома, выплеснувшая ему в лицо остатки газировки «Буратино» и тем приведшая его в чувство на надобную четверть минуты. Гильермо краем сознания понимал, что выглядят они сейчас ужасно, но мир растекался в свете тошнотворно оранжевых фонарей, не давая оценить масштабы разрушения. Ему хватило здравомыслия, чтобы сразу отказаться от мысли дойти до метро. Какие там деньги, быть бы живу. Из огненного потока наконец вычленилась машина с шашечками, новые знакомые, они же свидетели кошмарного позора, затолкали их обоих на заднее сиденье, где Гильермо окончательно покинули все языки, кроме французского. Краем уха он слышал, что Роман с Томой что-то втолковывают водителю, и слабо надеялся, что новые друзья умны и доброжелательны, говорят таксисту не что иное, как правильный адрес, а значит, до дома сегодня удастся доехать. Марко же и вовсе лежал, как тряпка, распластавшись по сиденью и частично — по коленям товарища. Сам Гильермо держал себя на поверхности из последних сил, зная, что осталось недолго — доехать, расплатиться. Добраться до номера. Все. Один раз он все-таки отключился, по пробуждении через пару минут слегка запаниковал, по-французски попытался объяснить водителю, куда надобно их везти, и тут же понял, что проснулся именно от толчка. Машина больше не двигалась.

— «Юность» ваша, — убедительно сказал расплывчатый таксист, показывая вперед и вбок. — Приехали, товарищи иностранцы.

То, что он назвал дальше, очевидно, было ценой проезда. Гильермо старательно ощупал свой зад, нашел-таки бумажник, с третьей попытки открыл его, надеясь, что ангел-хранитель поможет вытащить правильную, достаточную и не самую крупную купюру и скрыть от таксиста, что он совершенно ничего не понимает. Это потребовало от него столь великих душевных усилий, что он даже толком не понял, что тут не так, когда вкрадчивая рука водителя потянула из его пальцев весь бумажник целиком. Встряхнулся он уже в следующий миг, когда вкрадчивую руку неожиданно перехватила другая — это полубессознательный Марко включился в действие, да так крепко вывернул таксисту запястье, что тот вскрикнул и немедленно капитулировал.

— Эй, товарищ, эй! Пустите! Я… перепутал!

Пальцы Марко немедленно разжались. Он и сам не заметил, как тело его рванулось на защиту, потому что голова пробудилась на пару секунд позже.

— Боже, какая гадость, — внятно сказал Марко, открывая измученные глаза. — Dio mio. Dio mio.

После этой краткой молитвенной сентенции он перегнулся через колени Гильермо, лежа в позе готового к порке сына, и… тот едва успел распахнуть дверцу машины, как его товарища вырвало на асфальт, — неубедительно, правда, совсем не обильно. Тихо матерясь, водитель вышел, чтобы подстраховать ужасного Марко спереди. Наконец шаткая конструкция из двух опирающихся друг на друга гостей советской столицы оказалась перед дверьми гостиницы в чернильной ночи, меж огней и тьмы. Вычислив верные огни и траекторию их достижения, Гильермо потащил собрата на себе, подогревая себя яростью — с тебя, приятель, можно писать икону святого Луиджи Гонзаги с умирающим на руках! Только главное — вас обоих не нюхать, ни Гонзагу, ни умирающего. И не приглядываться. Потому что у самых дверей Марко снова вывернуло, и отнюдь не так удачно, как в первый раз — теперь он испачкал и свою футболку, и джинсы Гильермо, а еще предстоял путь по холлу и дальше до номера, и этот путь должны были проделать во что бы то ни стало недостойные псы Господни, которые прямо-таки по апостолу Павлу возвращаются на свою… да, именно туда и возвращаются. Как сказал бы Аполлинер, «Guillaume, qu'es tu devenu?» Впрочем, какой уж тут Аполлинер, это ж Бодлер сплошной, O cerveaux enfantins, эстетика безобразного… Такими и подобными выкладками отвлекал себя от немедленного падения Гильермо Пальма, лектор Санта-Мария Новеллы, в долгом пути до третьего этажа, и только всадив ключ в дверь номера и повернув нужное количество раз, только сгрузив посреди комнаты безобразную кучу — человеческие останки, младшего товарища — он позволил себе уединиться в ванной и на четверть часа исчезнуть для мироздания.

Из ванной он вышел весь в мурашках от ледяного душа, совершенно пустой изнутри (на всякий случай прочистил желудок еще раз), с мокрой головой, с трижды подряд почищенными зубами, в худо-бедно застиранных джинсах — пришлось намочить половину штанины, но это ничего, сейчас так даже полезно. По внутреннему ощущению, уже почти человек, почти что он сам, по крайней мере, готовый позаботиться о ближнем.