Свой двухместный номер в гостинице «Юность» — в меру хорошей и в меру недорогой, то, что нужно для двоих среднеобеспеченных туристов-журналистов — они покинули около пяти часов вечера. Два часа неизвестным образом были пожраны сменой часового пояса; еще полтора понадобилось на дорогу из аэропорта, да еще половину драгоценного часика сожрала дурацкая, по мнению Марко, привычка его спутника организовывать пространство вокруг себя. Всякая ерунда вроде выкладывания зубной щетки и бритвы на полочку в ванной могла отлично подождать до ночи, когда уже нельзя гулять. Марко изводился у двери, почти как пес, который крутится и скулит в ожидании прогулки; был бы у него хвост — стучал бы им по полу. Он хотел наружу, под серо-золотое небо неведомой страны, прочерченное жуткими вершинами сталинских «замков» — советского барокко, которое в золотом тумане смотрелось даже красиво. Не хуже римских дворцов. Марко любил большие города, рождавшие в нем ощущение свободы, части потока; невозможно было понять, почему у его спутника такое лицо, будто болят зубы.

— И вот сюда еще надо сегодня успеть, — он так ожесточенно водил пальцем по странице путеводителя, что продавливал ногтем бороздку. — Смотри! Церковь святого Климента, Папы Римского. Вот здорово, у раскольников церковь Папы, а тут рядом еще раз, два, три, четыре храма, и все по дороге к Третьяковской галерее. А еще тут же рядом музей художника Тропинина. Ты знаешь художника Тропинина? Он был раб, художник-раб, у русских ведь рабство было до самого… девятнадцатого века, и хозяин нарочно его не освобождал, так и держал, считай, как домашнюю игрушку, а сам глядел, как к нему лучшие люди эпохи ездят…

— Музей — это неплохо. Но не думаю, что Джузеппе имел в виду такое времяпровождение — чтобы мы, едва приехав, пустились в вояж именно по храмам Москвы…

— Снаружи посмотреть, пофотографировать! — изумился Марко. — Все туристы так делают. Так, небось, и сам Грамши делал по первому-то разу!

— Грамши, заметим, в этой стране мог чувствовать себя более свободно.

— Тут и без церквей есть что посмотреть, — покорился Марко. Он еще не привык находиться рядом с Гильермо, спорить с ним… да вряд ли собирался привыкать. — Улочки все эти старинные. Русская еда. Tres specifique, вспомнил Гильермо, однако упоминание о еде отозвалось в желудке чем-то вроде спазма радостного ожидания. Тело намекало, что поесть и правда не мешает, какое там мешает — похоже на лучшую идею на свете. Вернувшись от дверей, он последний раз сполоснул в ванной руки, пригладил щеткой непривычно длинные волосы… Будь это Симоне или любой другой из его братьев, или хотя бы Анджело — Марко бы не упустил шанса его подразнить и поторопить. Мол, сколько можно копаться, прихорашивается тут, как примадонна… Но сама мысль, что так же просто может быть с Гильермо, была недопустима и одновременно кошмарна, и Марко прикусил язык, с которого чуть не сорвалось что-то в этом роде. Только не надо краснеть. Хватит уже краснеть. Непринужденнее, свободнее.

Уже переступая порог, они максимально непринужденно и свободно доспорили до конца — а именно Гильермо сообщил спутнику, что всего сразу успеть нельзя, что по музеям надо ходить утром, а сегодня лучше ограничиться чем-нибудь одним, крупным и обязательным. И коль скоро они — образцово-показательные бестолковые туристы, то и сомнений нет, куда пойти под этим серо-золотым небом Советского Союза: конечно же, на Красную Площадь. Пьяцца Росса. Мавзолей Ленина, храм святого Василия и Вечный огонь. А по дороге где-нибудь перекусить.

Марко, чрезвычайно храбрый и независимый, даже отспорил нечто для себя: спутник его согласился туда, до Площади, ехать на метро, а обратно до какой-нибудь станции в отдалении, например, Кропоткинской, пройти пешком. Да и «чувство синдика» — Гильермо некогда был синдиком в Санта-Марии, мучился целых три года, а потом к облегчению всего монастыря его срок служения кончился, — чувство синдика громко подсказывало, что в самом центре большого города кафе всегда особенно дороги. По дороге можно и перекусить.

«Компаньо дон Камилло». Вернее, в его случае — компаньо фра Гильермо.

Марко разбирал смех при взгляде на товарища, солидного шпиона Ватикана, в джинсах и кроссовках, в рубашке с воротником «апаш», открывавшим ключицы. Гильермо тоже не снял креста, Марко впервые разглядел, какой у него крест — странненький, эмалевый, больше похожий на памятку о Первом Причастии. Но крест выглядел не более чем штрихом к портрету интуриста; Гильермо развернул кепку козырьком назад и стал еще моложе и смешнее. Только выражение лица осталось каким-то слишком серьезным, слишком замкнутым. Однако же хватит пялиться на своего спутника, давно пора пялиться вокруг!

Марко и не подумал снять с кепки стеллиум из десятка октябрятских звездочек, так что в метро ловил на себе веселые взгляды. Радость его была еще и в том, что он различал обрывки разговора, надежно защищенный образом туриста-недотепы от подозрения в том, что он понимает хоть что-нибудь. Так что две женщины, которым они с Гильермо бодро уступили места, могли безо всякой опаски восхвалять друг перед другом их учтивость — «от наших-то и не дождешься, наши разве что старушкам уступают… Французы небось. Французы, они галантные, они это дело с молоком впитывают… Потомки мушкетеров! Валь, да не пялься ты на него так, он же заметит!» Фотоаппарат «Кодак» на шее и спортивный рюкзачок за плечами, молодой любитель спорта как есть, какие-то храбрые ребята — наверное, школьники-старшеклассники — даже крикнули ему из дальнего конца вагона: «Гутен таг, камарад!» Марко приветливо помахал им рукой, сияя звездной улыбкой, они застеснялись и вышли на следующей станции. «Ауфидерзеен! Гитлер капут!» — с улыбкой обернувшись от дверей, крикнул самый храбрый из них, рыжий и веснушчатый; остальные покатились со смеху, очевидно, выложив весь свой коллективный запас иноземных языков. Марко повернулся к спутнику, державшемуся за поручень и поглощенному изучением надписи на раздвижной двери. Изучай, не изучай, надпись все равно кириллицей.

— Дети, — пожимая плечами, сообщил ему Марко, словно великой новостью поделился. Гильермо мрачно кивнул, не удостаивая его поворота головы. Марко неожиданно разозлился. Ну и пусть стоит с постной рожей, если ему так хочется. Он сам намерен веселиться, и плевать, что компаньо фра Гильермо не в духе: почему, в конце концов, ему должно быть дело до настроения компаньо фра Гильермо? Он ни капельки не русский, ему ни капельки тут не нравится — его проблемы. У Марко праздник, и он его отпразднует вопреки всему, весело и независимо, недаром же карман на бедре топорщится от свежеразменянных русских денег. В кои-то веки брат-студент чувствовал себя богатым.

Московское метро было красивым. Даже, можно сказать, очень красивым — по сравнению с римским и шире, и выше, и помпезнее. Однако Марко зарекся говорить об этом со своим спутником: еще по дороге в окно разглядел интересную станцию с колоннами как цветы — но промолчал. Потому что стоило еще дома сунуть нос в схему метро, раздумывая, как им ехать до центра, и высказаться — мол, какое же большое оно, вот это да! — как компаньо фра Гильермо наморщил нос:

— Парижское еще гаже. И еще запутанней.

Ну и что тут ответишь?

А главное — зачем?

Поднимаясь по эскалатору, Марко назло товарищу щелкнул фотоаппаратом. Смешные круглые фонари. Панорама станции, как ее, «Проспект Маркса». Ну и пусть кадр точно не получится — с собою две запасные пленки.

Марко честно щелкал кнопкой камеры. Ррраз — красная громада музея Ленина. Рраз — панорама Красной площади, вполоборота — Гильермо в кепке, как раз недовольно отвернувшийся в сторону, но против света получится отличный невнятный силуэт товарища-иностранца. Рраз — мавзолей с почетным караулом; на чугунных черных цепях стайками щебечут малыши, как птички на проводах. Часовые с каменными, ничего не выражающими лицами смотрят перед собой; если достоять до смены караула, увидишь, как они, удаляясь, смешно задирают ноги — тот самый «римский» шаг, ногу почти горизонтально поднимают, а потом резко опускают, — по словам бабушки, сам дуче заимствовал у Гитлера этот шаг в качестве строевой находки, а коммунисты зачем-то переняли для себя. Нужно непременно посмотреть на эту потрясающую клоунаду и заснять для бабушки! Ррраз — кремлевские темные ели, зубчатый край стены. Рраз — алые звезды… мда… а что поделаешь. Рраз — многокупольный храм Богородицы, именуемый также собором блаженного Василия, а блаженный — это не то, что у нас, не беатификация; у православных beato значит — сумасшедший ради Бога, от себя отказавшийся. Ну, примерно как Алексей — Божий человек, или с кем это еще можно сравнить? Может, с ранним Франциском… Когда он брата Руфина посылал нагишом проповедовать ради его смирения, и другие схожие истории.

Гильермо честно кивал, не слыша почти что ни слова. Восхваляемый Марко храм был похож на огромный свадебный торт — Бог весть, что такое. Чем дальше, тем больше его всячески ломало и тошнило от огромного города, от нарочито большевистского его уклада, от постоянных звезд, от красного цвета: слишком близко оказывался некий компаньо Рикардо Пальма, который здесь бы чувствовал себя как дома — с газетой «Унита» под мышкой, почти читавший Грамши, почти знавший лично Тольятти. Эти красные звезды выше крестов, символ торжествующего материализма, точно пришлись бы ему по душе.

— Красиво, правда?

— Не люблю я большие города, — невпопад ответил Гильермо, почему-то вдруг ясно увидевший летний задворок Вивьера с яркими южными тенями, с цветами в кадках, растрескавшимися каменными стенами наполеоновских времен, с голосом одинокой птицы где-то среди дикого винограда над головой — грозди по крыше, по голубым деревянным ставням… — Слишком большой он для меня.

— Рим же тоже большой.

— Рим хотя бы древний. Там камни рассказывают — о тех же первомучениках рассказывают и о первых Папах. А тут кругом советский новодел.

— Так Кремль московский как раз древний! — возмущенно вступился Марко, ныряя носом в постоянно раскрытый путеводитель. — Вот храм Покрова — одна тыща пятьсот шестьдесят один… Лобное место — эта круглая штуковина, кафедра такая, откуда объявляли приказы царей — тыща пятьсот тридцать четыре…

Гильермо, родившийся в двухтысячелетнем городе с тремя тысячами жителей, где первый христианский епископ появился в третьем веке, только дернул плечом, не желая ввязываться в ненужный спор. Он и не думал, что когда-нибудь встретит город, по сравнению с которым ему Рим покажется прекрасным.

Так что он даже обрадовался, когда Марко обратил внимание на великий российский магазин — надо же, какое дурацкое название, государственный супермаркет — навроде галереи Уффици раскинувшийся напротив мавзолея. Это, по крайней мере, причина отвлечься и развлечься; а матушке будет приятно получить из Москвы что-нибудь простое и ненавязчивое, фарфоровую тарелку с видом города или художественный альбом. Помнится, сама святая Бернадетта, прослышав, что ее портрет продают в Лурде за пару сантимов, улыбнулась: «Хорошо, мол, больше я и не стую». Но маме будет приятно, а молодой отец Гильермо-Бенедетто некогда был и вовсе счастлив, принимая из ее рук алый крест-сердце Шарля де Фуко.

Так и получилось, что к половине седьмого вечера Марко стал гордым обладателем коллекции предметов, при одном взгляде на которые — на любой из которых — его спутник начинал зримо противостоять пресловутому эстетическому коллапсу.

Кроме открыток, которые даже и считать было бесполезно, Марков рюкзачок отяжелел на четыре статуэтки олимпийского мишки (коричневые золоченые зверюги стоили каждый по четыре рубля, о чем бывшему синдику еще предстояло узнать!) Две статуэтки девицы с косой, в кокошнике и тоже с олимпийскими кольцами на животе; полотенце с русскими петухами и с олимпийской символикой посредине; скатанные в трубку плакаты в количестве пяти штук, один особенно ужасный — с девицей (той самой?) в кокошнике, с тарелкой не то блинов, не то монет, Welcome to Moscow; книжка с… кажется, с Пиноккио на обложке (вот уж чего точно не найдешь во Флоренции!); два художественных альбома — с видами Москвы и бабушкина Петербурга, то есть, конечно, Ленинграда (каждый ценою в половину месячного содержания брата-священника); полотенце и кухонный фартук опять-таки с олимпийскими кольцами и стилизованным изображением, кажется, Кремля (Джованна любит на кухне возиться); фарфоровая тарелка с сеятелем (Роти бы обзавидовался, а Жонас бы застрелился); еще набор тарелок — шесть штук — каждая с красным петухом в сапогах (это племянникам)… Еще две русские куклы-матрешки — вернее, два набора, одна в другой, всего восемь круглощеких деревянных дамочек, и еще с десяток мелких, с палец, не разбирающихся, но таких же круглощеких и сарафанно-цветочных.

А еще прибавилась пригоршня — а может, даже две — значков с олимпийским мишкой. Гильермо едва не застонал, когда Марко, остановившись на минутку, принялся прикалывать особо ценные экземпляры себе на рюкзак. Мишка коричневый, мишка золотой. Мишка на фоне земного шара. Мишка с рапирой. Мишка на коне. Мишка с футбольным мячом. Мишка с натянутым луком. Мишка одетый. Мишка обнаженный (уходи, синьоре Гойя, ты тут неуместен!)

И это бы все ничего! Гильермо, честно купивший для матери тоненькую книжку с фотографиями Москвы, должно быть, собрал все свое терпение и милость — и стойко молчал. Лишь разок намекнул, что если они хотят немного посмотреть сам город, а не только внутренности универмага, неплохо бы этим заняться, пока не наступила ночь. Марко со всем согласился, сияя, как медная начищенная монетка — после чего немедленно улизнул («Сейчас, пара минут, последняя покупка!») Но когда Марко, оставивший собрата не на две, а на все десять минут в тоске и головокружении в русскоговорящей толпе, прижавшимся к стене в тоскливой панике агорафоба, вновь объявился с чем-то большим в руках… Большим, треугольным, запакованным и перевязанным, как египетская мумия, и подозрительно напоминающим…

— О Господи! Что это?! — он вскричал, как раненый, так что на застывшую пару интуристов оглянулись все, кто был поблизости.

— Это? Инструмент же, — Марко смущенно улыбался, вращая нелепую штуковину в руках. — Это балалайка! Ленинградского завода. Для брата. Хорошая!

У Гильермо стало такое лицо, будто он подавился чем-то очень острым. Например, красным кайенским перцем.

— Балалайка? Ленинградского… завода?

— Ну да. Сувенир! Для брата! Она и строит вроде неплохо…

Твердо решивший полтора часа назад наплевать на присутствие компаньо фра Гильермо, Марко стойко пытался улыбаться и смотреть наивными глазами невиновного. Его бывший наставник, а ныне соций жег его взглядом глаза в глаза — не то презрительным, не то яростным, как он раньше и помыслить не мог — и было совершенно ясно, что Марко повинен во всем. Несчастная балалайка для Симоне… гори она… ГУМ вдруг оказался очень маленьким и очень темным. Твердый и независимый Марко был совершенно не готов, чтобы на него так смотрели. Чтобы, черт возьми, на него так смотрел именно этот человек.

— Я даже не спрашиваю тебя, сколько это стоило. Я хочу спросить, ты хотя бы примерно представляешь, сколько у нас всего денег на это время?

Горло Марко сдавило изнутри — и он, так часто плакавший в последние месяцы, безошибочно узнал это ощущение. И страшно его испугался. Он никогда не был трусом! Господи, да никогда; он никогда не боялся крика — воспитанник ребячьей банды, младший брат четверых шумных смутьянов, внук бабушки Виттории, которая могла в одиночку перекричать их всех, да подумаешь, не может быть, чтобы всего-то из-за легкого повышения голоса, чтобы это опять было проклятое оно. Лицо его сделалось совсем потерянным, и все, что удалось сказать — нечто совершенно неубедительное:

— Но это ж мои деньги… Пьетро дал… на подарки. И… и у меня сегодня день рожденья.

Гильермо сердито открыл рот — и снова его закрыл, пропуская ход. У Марко мелькнула дикая мысль, что он сейчас извинится — вот тогда-то я точно расплачусь прямо посреди толпы, Господи, пожалуйста, не допусти, чтобы он извинился! Господь услышал молитву Своего бедного дурака, и Гильермо просто условно (еще один пропуск хода) кашлянул. Сказал наконец, глядя мимо:

— Вот оно что. Так. Понятно.

Марко приготовился удержаться и не вздрогнуть, когда рука товарища, приподнявшаяся для ласкового хлопка по плечу, к нему прикоснется; но Гильермо так и не коснулся его, лишь наметив касание, оттолкнувшись от воздуха в миллиметре от ткани Марковой флорентийской футболки.

— В таком случае… Пойдем! Это нужно отпраздновать.

И уже через плечо, попыткой доделать все как надо — почти убедительно вышло бы, дождись он ответа:

— Значит, двадцать…пять?

Обремененный балалайкой, матрешками и прочими непреходящими ценностями Марко получил еще около часа почти что настоящей жизни.

По дороге Гильермо обуяла новая идея: уверенный, что кафе или ресторан может пожрать их средства на пропитание на ближайшие два дня, он решил, что нужно заранее озаботиться едой на утро и прямо сейчас, пока открыты магазины, что-нибудь купить. Потому что питаться по кафе и столовым слишком дорого, искренне считал бывший синдик; покупать продукты в магазине гораздо выигрышней. Марко после посещения ГУМа не смел ему возражать. В продуктовом на улице Арбат, куда братья вырулили случайно, после того как здорово сбились по вине путеводителя, они приобрели по настоянию Гильермо кусок сыра под названием «Российский», бутылку столового вина с недорусским названием «Биле мицне», которое Марко, гордясь познаниями в славянских языках, идентифицировал как «Белое к мясу»; кирпичик черного местного хлеба — «Это ржаной? Очень тутошний, очень русский! Вот и замечательно!» — и крохотный кусочек подозрительно розовой колбасы с таким же подозрительным именем — что-то про больницу, больничная или врачебная. Ориентировался брат синдик в основном по ценам, выбирая самые дешевые из представленных продуктов; вино стоило, скажем, 1 рубль 07 копеек («Лучше бы кофе поутру, но мы не сможем его в номере заварить…»). Продавщица, совершенно ими очарованная толстушка лет 30, с белыми кудряшками из-под косынки, изо всех сил уговаривала их не останавливаться на достигнутом. Гильермо исключительно из врожденной галантности купил у нее старательно вручаемую консервную банку с чем-то рыбным. Девушка просияла и отсчитала сдачу с красной десятки, причем выдала в том числе — «Товарищи, вам повезло, добро пожаловать в Москву, это вам на счастье!» — блестящий металлический, а не бумажный рубль — сувенирный, новенький, с блестящей цифрой 1980. Гильермо немедленно передал олимпийский рубль имениннику:

— С днем рождения, Марко. Тебе на память.

Марко старательно поблагодарил, исследовал сувенир — монета большая, в диаметре около дюйма, а на ней символ Москвы — князь в доспехах на коне, Granduca Juri Dolgoruki, на фоне большого роскошного здания под стягом. Ну и неизменные олимпийские кольца понизу. А на другой стороне — круглый и толстый советский герб, цифра 1, СССР. Отличная вещь, дома можно проделать дырку и носить, подвесив, скажем, на розарий — память о первой миссии. Пока что Марко глубоко засунул сувенир в боковой карман штанов и пошел помогать Гильермо рассовывать продукты по рюкзачкам. Вернее, в Гильермов рюкзачок — Марков был уже до отказа набит прочими сувенирами.

Была, помнится, такая сказка — из самых младенческих, которые читали Марко — «Потерянный день рожденья». Слоненок нашел чей-то плачущий день рожденья, который потерялся и не мог найти хозяина… Лучше бы он так и оставался потерянным. Но что же делать, надо праздновать. Это было так странно — уткнувшись в путеводитель, кружить по столице СССР, по бабушкиной Москве, плывя в тепле переулков — рядом с человеком, который почему-то стал его бедой, чтобы вдвоем с ним отпраздновать собственное двадцатипятилетие. Марко был довольно суеверен, несмотря на свою современность и на простой характер, и на то, что суеверность — одно из самых, наверное, не доминиканских качеств на свете; но иным и не мог быть человек из Марковой семьи, хотя он и честно боролся с собой, не сворачивая в сторону из-за черной кошки или нарочно наступая на трещину в асфальте. Однако ему было так неописуемо странно от навязчивой мысли, что как день рожденья встретишь, так год и проведешь… Что ж это будет за год?

Разве что раствориться в тепле незнакомого пасмурного города, постепенно позволяя ему становиться родным.

В июле пускай и тепло, а темнеет рано; серому золоту на смену уже поплыли синие сумерки — сумерки медленные, в отличие от итальянских, которые хотя и приходят позже, зато наступают стремительно. Заходишь, бывало, на комплеторий — за окнами еще предзакатный свет; выходишь уже в полную черноватую синеву, просвеченную золотом фонарей. Фонари, фонарики, итальянские желтые фонарики на кованых ногах; здесь в Москве свет, зажигающийся по сторонам улицы медленным приветствием по мере того, как двое путников продвигались вперед, был белым, синеватым. Какой безумец проектировал этот город? Впрочем, скорее казалось, что город не проектировал никто, никакого не было плана, он рос сам собой, разворачиваясь, наверчивая кольцами улочки-переулочки, протягивая между ними щупальца пересечений с самыми неимоверными названиями. Горели желтые окошки, цветные фонарики иллюминации, а живот уже подводило весьма серьезно. Марков путеводитель соврал во второй раз, и счастье настало, только когда братья выбрались из сетки переулков между «Арбатской» и «Библиотекой Ленина» на широченную улицу под названием проспект Калинина. Широкая улица — счастье туриста, потому что она есть на любой карте и ведет туда, куда ведет. Молодая луна на еще светлом небе плыла вниз, из-за крыш домов торчал ее единственный серебристый рог, когда Марко со своим старательно молчавшим спутником наконец нашли, где им перекусить. Пройдя по проспекту совсем немного, наткнулись на отчетливейший бар — хотя название «Жигули» ничего толком не говорило, тут не ошибешься.

— Давай уже сюда, — выглядывая из-за балалайки, взмолился Марко. — Очень есть хочется.

Дело в том, что пару уютных на вид ресторанчиков они уже миновали — Марко не решался спросить брата синдика, не слишком ли это дорогое место для них: по глазам видел, что слишком. А здесь было как-то попроще, бар и бар, не хуже итальянских вроде — и при открытии двери пахнуло пивом, рыбой, людьми, теплом… О да, ведь интересно это — тепло: в восемь вечера московский июль не казался уже таким теплым, а куртки-то Марко и не взял, по наивности не зная, зачем может понадобиться человеку куртка в это время года.

— Как скажешь, это же твой день рожденья.

Пустых столиков не было. Совсем не было, и что ж тут поделаешь — пятница, вечер, в конце концов, откуда же в этом сизо-туманном заведении с низким, невыносимым для клаустрофоба потолком взяться свободному столику! Марко, не желая сдаваться — и к тому же возвращаться на холод — терпеливо озирал от дверей согнувшиеся над столами спины, ожидая, что, может быть, кто-нибудь закончит трапезу и вот-вот соберется прочь, загрохочет по полу табуреткой.

От пивных автоматов торопливо шел официант — или бармен? — не отличавшийся на вид особым радушием, в форменном пиджаке, пропахшем рыбой. Усы его сердито торчали, как стрелки часов, на которых без десяти два.

— Нету мест, не видите, что ли? — окликнул он еще на ходу, по пути схватывая с густо населенного стола пустую тарелку с красными останками… чего-то. — Ждать будете — на улице ждите, граждане!

Марко несколько опешил от негостеприимного приема, так что даже не сразу понял, что ему сказали. А вот не знавший по-русски ни слова Гильермо отлично все понимал; кто бы мог подумать, что он будет служить переводчиком, однако же вот… никуда не денешься.

— Sorry, — холодно кивнул он и развернулся, готовый немедленно выйти в холодный вечер. Тем более что местечко ему не нравилось, казалось грязным, шумным, дурно пахнущим людьми и низкой стороной жизни — той самой римской изнанкой, предместья которой раскинулись за трансформаторной будкой у школы святого Антония. Марко стоял столпом на манер Лотовой жены и выглядел форменным идиотом с октябрятскими звездочками на кепке, с торчавшей из-под мышки отчетливейшей балалайкой. Балалайка и добила официанта окончательно: едва приглядевшись к посетителям, он осознал свою ошибку — гости столицы, иностранцы! — и стремительно покраснел.

— Товарищи… Товарищи, погодите! Уладим сейчас! Непременно уладим! Гутен абенд, бон суар, заходите, сейчас мы вам угловой столик…

Преображение официанта так поразило Марко, что он только кивал, пробираясь за ним и не в силах надумать, на каком языке отвечать. Холодный прищуренный Гильермо шел следом, опять-таки понимая почти дословно все, что говорил белобрысый усач.

Столик нашелся неведомым образом, неведомым образом его подмахнули тряпицей, Марко бросился на табурет, как умирающий от жары бросается в воду, его церемонный спутник сел почти брезгливо, взял меню, не касаясь стола локтями.

— 40 копеек… Марко? Это дорого или нет? Это меньше доллара…

Марко нравилось все — и пиво «Жигулевское» по 40 копеек здоровенная стеклянная кружка, и хрустящие алые раки — очень, очень русская кухня эти самые раки! Будет что рассказать Симоне. Он даже попытался их сфотографировать прямо на блюде — однако тут Гильермо совершил неслыханный подвиг милосердия: по поводу дня рожденья он сам предложил запечатлеть Марко в компании с алым раком — «Дай мне камеру и возьми его, например, за хвост. Очень забавный кадр будет!» Он действительно старался. Старался хотя бы сегодня больше его не обижать. Раков, кстати же, заказать удалось с трудом — несмотря на то, что послужить им пришел взамен усача англоговорящий официант помоложе, выяснилось, что ни Марко, ни Гильермо не знают названия этой твари по-английски.

— Cancer? — попробовал было старший от глубин премудрости своей, но не угадал, напоролся на изумленно-сочувственный взгляд: «Товарищ… Вы имеете в виду, что вы… больны?» Пришлось изъясняться жестами: ткнуть пальцем в сторону соседнего столика, где компания как раз ломала красным тварям клешни.

После первой половины кружки — а пиво оказалось неплохим, хотя и жидковатым на Марков вкус — имениннику стало все равно, как именно ест его спутник. А спутник его умудрялся даже раков есть с непревзойденным изяществом, разламывая хитин кончиками пальцев и вынимая полосочки мяса, не замарав ладоней. Марко лихо разгрыз толстый хвост этой жирной речной креветки, высосал содержимое, в очередной раз вытер руки о платок. Подумаешь. Не все же должны даже груши и яблоки есть маленькими кусочками, вилкой и ножом, предварительно изящно их очищая, как всегда делает брат-лектор… Вон Джампаоло, скажем, ест как ему удобно, откусывая большие куски, отпуская шутки — мол, по его салфетке можно легко узнать, что сегодня в Санта-Марии подавали на ужин. А Джампаоло притом — отличный человек и бывший приор. То, как человек ест — это его личное дело. Не роняет куски еды на штаны и не вытирает руки о скатерть — уже хорошо. Да здесь и скатерти-то нет. А кусок рачьего хвоста, подтвердивший закон земного тяготения, упал, в любом случае, не на штаны, а на пол, где и так что-то весело хрустело.

Гильермо поднял пивную кружку, созерцая товарища сквозь желтоватую жидкость. Темно-карий глаз сквозь толщу пива был совсем черным, светлым, сияющим.

— Ну что же, Марко… С днем рождения тебя! Счастливого года!

Стекло глухо стукнуло о стекло, бар отодвинулся и скрутился в воронку, все было хорошо. Все было очень, очень хорошо, я дома, думал Марко, поглощая мясные пирожки, холодные вареные яйца, разрезанные напополам и залитые майонезом, и медленно начиная пьянеть. У меня настоящий день рожденья. Я во всамделишной Москве, в миссии. Я пью пиво в баре. Я, в конце концов, существую.

Когда заканчивалась вторая кружка, Марко услышал собственный голос, пересказывающий собрату старый анекдот от Симоне — про двух пьяниц в баре; Гильермо из милосердия улыбался. Когда началась третья кружка, Марко понял, что говорить вообще не обязательно, и так хорошо — так даже лучше, тихо слушая шум большого города, шум чужого языка, который мог бы быть родным, фоновый шум широкого мира, в котором он, Марко, в свои 25 лет — вовсе не центр, а маленькая частичка, камешек на берегу океана, и это как раз самое лучшее.

С глубоким изумлением компаньо фра Гильермо узнал, что в баре нет туалета. Этим новым знанием он поделился с Марко; Марко недоверчиво переспросил — причем так же нелепо сформулировал вопрос: мол, где уборная-то — и получил тот же смущенный ответ, сразу на двух языках. Зачем-то извинившись, он двинулся в ночь и едва не забыл балалайку — официант, еще первый, усатый, догнал и любезно напомнил — «Балалаечку-то забыли, товарищ» — и радость медленно начала перегорать в прежнюю неловкость.

Уже на улице Марко осознал во всей полноте, что три кружки пива просятся наружу, и просятся весьма активно. Начать знакомство с Москвой с того, чтобы помочиться в подворотне? Чего-чего, а подворотен тут достаточно, если свернуть с проспекта, замаячит с десяток роскошных перспектив! Однако воплотить этот план, который он не раз воплощал во Флоренции и у моря, мешало ему не почтение к родине предков и даже не перспектива встречи с полицией, а присутствие компаньо фра Гильермо. Смешно сказать: Марко, парень из большой семьи, не стеснялся никого на свете уже лет с пяти; в 16, конечно, несколько стыдился перед своей первой девушкой, по крайней мере в лицее врал ей, спеша в уборную, что хочет помыть руки — но такие незамысловатые эвфемизмы никого не обманывали, просто создавали необходимую условность, фигуру речи, принцессы не ходят в туалет, а те, кто за ними ухаживает, тоже не должны бы так поступать. В 12 лет Марко с братьями летом соревновался, кто дальше пустит струю, и, помнится, завоевал почетное третье место, уступив лишь Филиппо и Паоло и далеко обставив Симоне, который этого ему долго не мог забыть — «Ну, ссать ты здоров, конечно, а вот в беге против меня не годишься»…

Но при одном воспоминании, как ужасно было в туалете аэропорта всего-то нынешним утром, Марко сковывал столбняк омерзения.

Компаньо фра Гильермо, похоже, было проще жить на белом свете.

— Марко?

— Мм…

— Не знаю, как ты, а я бы не отказался сходить в уборную. Что за кошмар — бар без туалета! Смотри, там наверху вроде бы еще кафе? Пойдем, спросим, нельзя ли…

— Идите… иди, — под синим фонарем если покраснеть, то станешь коричневым. — А я не хочу, правда. Я тут подожду.

— Тебе точно не нужно? Здесь, как я понял, уважительно относятся к приезжим.

— Нет же! Я подожду.

Откуда знать, зачем он сказал такую глупость? Однако сказал — значит, сказал; да будет слово ваше «да, да» и «нет, нет»… Нет, не хочу я в туалет. Вот и стой теперь, как полный болван, созерцай ночной проспект. Из дверей бара выкатилась, смеясь, парочка — парень и девушка… нет, не парочка, а целых два парня и девушка, и все трое, смеясь, стали отплясывать на тротуаре подобие «ча-ча-ча», совершенно не согласующееся с лившейся из дверей музыкой. Усатый официант, выглянув им вслед, пригрозил милицией, но ничего особенного не предпринял, а остался стоять, вполне удовлетворенно созерцая танец. Девушка была лихая и хорошенькая, с длинной русой косой, которая закручивалась вокруг ее плеч при резких разворотах. Минут через пять официанту наскучило ждать, он уже нешуточно турнул танцоров, и они — «Ну, прощай, папаша!» — умчались прочь, в сторону Арбата. Жалко — на них было приятно смотреть, и они по крайней мере отвлекали от… Из «Жигулей» тем временем выполз очередной пятничный пьяница, молодой парень, какой-то весь растрепанный, разухабистый и изрядно навеселе; едва не задев Марко плечом, он прошагал мимо до ближайшей тени — и оттуда послышалось радостное журчание… вскоре прерванное громким милицейским свистком. Сурово тут у них, хорошо, что я не пошел туда же и за тем же, переступая с ноги на ногу, думал Марко — и был почти счастлив, когда увидел наконец легкую светлую фигуру, выходившую из дверей расслабленной походкой того, кто получил, чего искал. Стоять было уже совсем нелегко.

По этой самой причине на обратном пути до метро — на этот раз ближайшей станцией оказалась «Арбатская» — вечерняя Москва для Марко смазалась и потеряла всякое содержание. Стоически дотерпеть и притом не подать вида, и не пританцовывать в метро.

Взлетев на третий этаж, Марко ринулся в туалет так быстро, как только позволяли ему остатки чувства собственного достоинства, и провел там довольно много времени: заодно решил сполоснуться в душе. Хотя бы чтобы найти для своего отсутствия более благовидный предлог. Чччерт, ведь то же самое было в лицее с Франческой — «Слушай, подождешь меня? Я пойду руки сполосну…» Марко злобно оскалился на свое отражение в зеркале и начал так растираться полотенцем, что на коже оставались красные полоски. Однако когда перестала шуметь вода, эти странные звуки, которые сперва казались ему шуткой восприятия, шуткой трех кружек пива, сделались совсем реальными: он не сошел с ума, из комнаты слышалась… музыка? Легкая мелодия, перебор струн, будто Симоне тихонько подбирает своих «Цеппелинов», скрестив ноги на ковре у кровати. Тихие стеснительные звуки, обретающие с каждым мигом все большую уверенность.

Почти паникуя, Марко выскочил из уборной, на ходу влезая в футболку. Картина, которую он увидел, была для него самой неожиданной на свете, хотя что может быть проще, если в комнате есть инструмент и есть человек: предположить, что человек играет на инструменте… Но все равно Гильермо, который, поджав под себя босую ногу, сидел на кровати и касался струн балалайки, был страннее всего, что Марко видел за сегодняшний длинный и наполненный странностями день.

— Таааак… Это у тебя что, милая? — Гильермо сосредоточенно хмурится, он так увлечен, что не замечает спутника, он занят инструментом, подкручивает колки и разговаривает только с ним — или с самим собой, напевая по-французски под треньканье трех струн. — Понятненько. Попробуем еще раз? Все очень просто, да, все очень просто! Chantons et buvons, а ce flacon faisons la guerre… Chan-tons et buvons… нет, вот так: Chan-tons et buvons, mes amis, buvons donc!

— Ты умеешь на ней играть? — все, что получается спросить, глядя широченными глазами от двери уборной. Распутанный саван балалайки, как погребальные пелены Лазаря, никому не нужный, валяется на полу.

Гильермо поднимает взгляд, улыбается — как будто даже смущенно. Есть ничего не значащие моменты, которые, ты твердо знаешь, ты будешь помнить всю жизнь. Яркий взгляд, настольная лампа, твой день рожденья, балалайка в красных завитушках на деке.

— Ну, здесь на самом деле почти нечего уметь. Классическая игра, арпеджио, любую народную мелодию сыграть можно. Это среднее что-то между нашей гитарой и мандолиной. Хочешь, павану какую-нибудь подберу? На «Турдион» минут пять ушло.

— Ты… учился где-то музыке? — Марко улыбается, стоя совершенно без сил, эдакое тело без костей.

— Специально — только в Сиене, когда стал братом, и то скорее, — долгий зевок, — скорее пению… Но умение подбирать осталось. С детства, наверное.

Магия мига уже разрушена, Гильермо уже откладывает балалайку, любовно проведя рукой по струнам. Его нежность к инструменту, к любому инструменту как к голосу, производящему звук, — вечный и безошибочный признак музыканта. — Хорошая девочка, отлично строит. Куда тебе ее положить? Прости, что я сам распаковал. Мне вдруг стало интересно, и…

(И я хотел извиниться — это ты имел в виду? Помолчи, ну просто помолчи.)

— Ничего, — неслышно отвечает Марко, еще не нащупав пола под ногами. Он уже и не хочет паваны, ничего не хочет, только лечь лицом вниз. Он ужасно хочет спросить, что это была за песенка на французском, которую Гильермо играл, и вообще обо всем хочет — у тебя, как и у меня, как и у всех, было детство? Ты поступал не сразу во Флоренции, а в Сиене? Кто ты такой вообще? — но не собирается этого делать ни за что на свете.

— Я быстренько в душ, ты ложись пока — нам вставать завтра рано, — спасительный Гильермо подхватывает какие-то незначимые предметцы. — Спокойной ночи тебе. И, Марко…

Марко вздергивает голову, Марко способен шевелиться, у него есть позвоночник, у него есть сердце и разум, он человек. Он сам себе сегодня доказал, что существует, quod erat demonstrandum.

— С днем рожденья тебя еще раз.

— Спасибо.

— Я гашу свет?

— Ага.

Наконец-то можно исчезнуть. Марко стягивает штаны, обнаруживает в кармане нечто круглое и твердое: конечно же, блистающий олимпийский рубль с князем Юрием. Подушка пахнет крахмалом — или стиральным порошком. Марко непроизвольно закусывает ткань зубами, сжимая под подушкой советскую монету, и ее острые края врезаются в ладонь. Самое смешное — Марко понимает это сейчас — что русская сувенирная монета остается единственной вещью, которую он принял из рук в руки от Гильермо. Единственный вроде как подарок. За все пять лет жизни под одной крышей — так получилось, да и с чего бы получиться иначе. За окном мерно шумит ночной город, даже при выключенном свете светло — сквозь тюлевую занавеску проникает синий уличный свет проспекта. Бревиария нет. Так странно без общинной молитвы на ночь. Во время учебы случалось разные часы пропускать, но завершение дня — это самое святое, полутемный храм, Фабиано слева, Анджело справа, Гильермо напротив на хорах, процессия с пением Salve Regina к сияющей сквозь сумрак Пресвятой Деве. И даже дома на каникулах — раскрытый бревиарий на кухонном столе, Марко, на правах клирика ведущий молитву перед сном, а рядом позевывающий Симоне и неизменно торжественная бабушка… Марко лежа читает, неслышно шевеля губами, комплеторий — тот, который безошибочно помнит наизусть: праздников и воскресений. «На руках понесут тебя, и не преткнешься о камень ногою твоею. Воззовет ко Мне, и услышу его; с ним Я в скорби»… По звуку дыхания Гильермо слышно, что он тоже еще не спит. Тоже молится? Проговаривает те же самые слова?… Ничего естественнее, чем сейчас в темноте предложить сделать это вместе. Ничего невозможнее.

«Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыка, по слову Твоему, с миром».

Ночь спокойную и кончину достойную да пошлет нам Господь Бог всемогущий. [13]Строки из «Комплетория» (молитвы завершения дня) воскресных и праздничных дней — Пс. 90, Песнь Симеона, завершительная молитва.

Happy twenty-five.