Семен-Верста погнал стадо в село. Сашко с маленьким Хомкой тоже ушли. Бой, приподняв голову, проводил их взглядом и снова растянулся в полусне. Антон и Юка молчали.
Конечно, наилучший выход — уехать. Однако уехать Антон не хотел и не мог.
Да и как уехать? Увезти Боя, не предупредив дядю Федю? А сумеет ли Антон договориться с шоферами, чтобы их брали в машины? И как договариваться, если деньги у дяди Феди, а у Антона нет ни копейки? И справится ли он в случае чего с Боем в дороге? Теперь Антону было очевидно, что справляется он с Боем только тогда, когда Бой сам этого хочет. А если не захочет? Не только Антона — здоровенного мужика, как щенка, брякнул об землю…
И что паниковать? Завтра приедет дядя Федя, а уж он-то наверняка совладает с Митькой. Надо просто переждать, не уходить из лесничества, и все. Пока Митька Казенный узнает, где они живут, разыщет, дядя Федя будет уже здесь.
— Я домой, — сказал Антон. — Боя пора кормить.
Юка пошла проводить их, но, дойдя до шоссе, повернула обратно.
— Если что узнаешь, предупреди, — сказал Антон.
— Ага! — кивнула Юка. — Или я, или Сашко. Он рядом живет.
— А я вон в той хатке, сбоку…
Он пришел к обеду вовремя, но все-таки получил от тетки Катри нагоняй за то, что бродит черт те где, не пивши и не евши. Антон попытался напомнить, что утром он изрядно поел, но за это ему попало еще больше.
— Ты, братец, лучше помалкивай, — потихоньку сказал Харлампий. — Глотка у ей луженая, тренированная, тебе, хочь перервись, не перекричать…
Антон уже безропотно прикончил нехитрый обед. Бой со своим управился раньше и уже повиливал хвостом, приглашая снова идти гулять.
— Э, малый, — вспомнил дед, — тут тебе шофер писулю передал, когда вернулся. В горнице на столе лежит…
В записке Федор Михайлович сообщал, что нужного человека в Чугунове не оказалось, уехал в область. Им придется задержаться дня на два. Он надеется, что Антон, как парень вполне разумный, не натворит никаких глупостей.
Антон растерялся. Как теперь быть, где спрятать Боя от Митьки Казенного? Рассказать все деду Харлампию и тетке Катре? Допустим, они станут на его сторону, но что они могут сделать с Митькой? Обругать? Страшно Митька испугается их ругани. Обратиться в лесничество? Там все заняты своей работой, никто не будет сторожить чужую собаку. И разве его усторожишь? В комнате запереть нельзя — нужно выгуливать. А долго ли подстеречь и бахнуть из-за кустов?…
Он отчетливо, будто в кино, увидел, как Бой, добродушный, ласковый, ничего не подозревающий Бой, выбегает во двор, из кустов сирени гремит выстрел и… Антона даже передернуло от ужаса. Ну, сегодня он из дому больше не выйдет, гулять Боя выведет только ночью… А потом?
За окном раздался свист. Антон осторожно выглянул. Из-за кустов махали ему руками, делали страшные лица Юка и Сашко. Антон высунулся из окна. Юка подбежала ближе. Платье ее было до половины мокрое, видно, она бежала вброд, не раздеваясь.
— Прячься скорей, беги! Он сюда идет…
— Митька?
— Ага. Сашко увидел, сразу догадался и побежал сюда. Мы по дороге встретились… Чего ж ты стоишь? Беги скорей!
— Подождите, я сейчас…
Антон схватил свой рюкзак и выбежал в кухню. Тетки Катри не было.
Дед Харлампий, сосредоточенно скручивавший цигарку, поднял на Антона взгляд.
— Далече собрался?
— В Чугуново. Дядя Федя пишет, чтобы я приехал к нему… — выпалил Антон и покраснел: а что, если дед прочитал записку?… Лицо деда даже не дрогнуло. — Он пишет, чтобы я взял Боя и приехал. Срочно. Сегодня же. Так я побегу на шоссе, может, попутная машина будет и прихватит нас…
— Ну-ну, валяй прогуляйся. Поглядишь столицу районного масштабу.
— До свиданья, дедушка Харлампий… Вы только тете Катре обязательно скажите, куда я уехал, а то она будет беспокоиться…
— Скажу, скажу…
Запыхавшихся Юльку и Сашка трясло от нетерпения и страха.
— Туда побежим, в грабовник… — сказал Сашко.
Бой радостно присоединился к игре в догонялки, размашистым галопом понесся вперед.
— Стой! — сказал вдруг Сашко. — Вы бегите, а я останусь…
— Зачем?
— Посмотрю, что тут будет…
— Он же тебя узнает! — сказала Юка.
— Ну и что ж? Что он, меня шукает? Да он и не увидит, я сховаюсь…
— Вы сейчас бегите до грабовника, сделайте круг, потом к порогу на реке. Там гущина, и никто не ходит. Да ты ж знаешь, — сказал он Юке, — я тебя туда водил. Сховайтесь там, а я посмотрю, что будет, и прибегу…
Антон и Юка побежали дальше. Не углубляясь в грабовый лес, где человека можно увидеть за полкилометра, они в молодой поросли сосны повернули к шоссе. До лесничества было уже далеко.
Антон остановился.
— К реке не надо. Я подожду попутную машину и поеду в Чугуново, к дяде Феде…
— Вот это хорошо! Вот это правильно. Просто, я считаю, гениальная мысль!… Тогда давай так. Ты сиди в кустах, а я выйду на шоссе и буду голосовать…
— Отставить, — внезапно сказал Антон и покраснел. — Никакая она не гениальная, а просто глупая… Пошли к порогу.
— Но почему же?
Антон зло отмахнулся. Внезапное решение, осенившее его дома, оказалось не решением, а просто чепухой. Дикой чепухой. Во-первых, нет денег, а даром никто не повезет. Но если б и повезли — куда? Он не знает, где остановился дядя Федя, даже к кому поехал. Дядя Федя не объяснил, а Антона тогда это нисколько не интересовало. Конечно, Чугуново — не столица, но все-таки город. Нельзя же бродить по городу и спрашивать о никому там не известном дяде Феде. Можно проходить неделю и не найти — не живет же он посреди главной улицы. И скоро вечер, потом ночь. Куда деваться, что делать с Боем? А если там собак так же стреляют, как и в Ганешах? Здесь хоть лес, спрятаться можно, а там?…
— Откуда он узнал, что я в лесничестве? — спросил Антон.
— Все знают, — пожала плечами Юка. — Ребята рассказывали, и я…
— Просили тебя болтать!…
— Никто же не знал, что так получится… И все равно узнали бы. В селе все знают про всё и про всех.
О Митьке Казенном знали не всё и потому опасались его больше, чем он заслуживал. В сущности, знали только, что последние десять лет он лишь изредка появлялся в селе, на три года исчез вовсе, как потом стало известно, — сидел. В тюрьме или лагере. Чем он занимался десять лет, где жил, за что сидел, толком не знали, а сам Митька говорил об этом многозначительно, но крайне глухо. Люди постарше помнили, что он с детства был хулиганом и первостатейным лодырем. Отец его погиб в начале войны. Мать постоянно прихварывала, с трудом тянула четверых ребятишек и все надежды возлагала на подрастающего кормильца. Ему подсовывались лучшие куски, ему справлялось все в первую очередь, его старались оградить от излишней работы, чтобы прежде времени не надорвался. Митька и не думал надрываться. Он принимал все как должное, потом стал требовать и покрикивать. Школу кончать он не захотел — что от нее толку? — ни в колхозе, ни в восстановленном уже тогда лесничестве не прижился. Там нужно было работать, то есть, по его мнению, надрываться, а к этому у него выработалось устойчивое отвращение, и он искал не работы, а заработка или хотя бы легкого хлеба. Целыми днями он торчал на Соколе — глушил рыбу, если удавалось достать взрывчатку, или с такими же, как он, байбаками ловил бреднем. Потом, дознавшись у матери, где отец, уходя на войну, закопал свой дробовик, добыл его, кое-как очистил от ржавчины и начал промышлять добычливее. Бил он все, что было крупнее воробья, не делая разбора и не признавая никаких сроков. В доме нет-нет да и появлялась свежатинка. Мать радовалась: надежды ее начинали сбываться, сын становился кормильцем. Сам Митька утверждался в убеждении, что у работы и дураков любовь взаимная, а умные могут обеспечить себе вполне сносную жизнь и не надрываясь. Он очень рано научился уклоняться от работы и потому считал себя умным.
Привольная жизнь продолжалась недолго. Лесной объездчик поймал Митьку на горячем — тот подстрелил куропатку с выводком. Объездчик вздул его и едва не изломал дробовик. Митька дробовик отмолил, божась, что больше в жизни не стрельнет… Стрелять он продолжал, только стал осторожнее и злее.
Ни посты, ни мясоеды в селе давно не соблюдались, однако и при полной неразберихе в пищевом календаре всем скоро стало известно, что у Чеботарихи что-то уж слишком часто появляется убоина. В селе действительно все слухи очень скоро становятся общим достоянием, и председатель сельсовета вызвал Митьку к себе. Вместо Митьки пошла мать. Председатель не стал слушать вранье о курочках и уточках, которые вдруг с чего-то «зачали сипеть» и пришлось их прирезать, чтобы не подохли и добро не пропало. Он предупредил Чеботариху, что, если безобразие не прекратится, потом пускай не жалуется. Браконьерство, незаконное хранение огнестрельного оружия — не шутки, и в случае чего не посмотрят, что ее лодырь несовершеннолетний, — схлопочет на всю катушку…
Митька снова попался. Погубили злость и жадность. Объездчик, вздувший Митьку, жил недалеко от реки и держал уток. За лето они дичали, уплывали бог весть куда и даже ночью не всегда возвращались домой. Крупной хищной рыбы в Соколе не водилось, мелкие щурята взрослой утке не опасны, а ни лиса, ни волк спящей на воде утки не достигнут. Жена объездчика, дабы люди добрые не ошибались, выпуская уток на волю, красила им шеи чернилами. Фиолетовые ожерелья на белоснежных шеях держались прочно и видны были издалека. Митька эту метку отлично знал, и не раз его подмывало пальнуть в такую разукрашенную красавицу: свойская, домашняя утка не в пример жирнее дикой и объездчику была бы отместка… Случай долго не представлялся, но однажды, когда утки уплыли далеко, к границе участка, Митька не удержался — пальнул, но не убил, а только подранил. На беду, это был последний патрон, добить палками, сколько их ни швырял Митька, не удалось. Дико орущая стая бросилась по реке к дому, подранок за ней, а Митька — в село. В бога он не верил, но всю дорогу приговаривал: «Господи, только бы не видели, господи…»
То ли бог не обратил внимания на мольбу неверующего, то ли Митьке следовало договориться с богом заранее, а он запоздал и бог уже ничего не мог поделать, Митькино преступление видели, и возмездие появилось довольно быстро в трех лицах: объездчика, участкового и председателя сельсовета. Митька через огород бросился за клуню, потом к лесу. Пришедшие составили протокол, ружье конфисковали, наложили штраф, а Митьке оставили повестку: в двадцать четыре часа явиться в район. Иначе, как пообещал участковый, «будет хуже»…
В том, что так или иначе будет хуже, чем сейчас, Митька не сомневался. Дождавшись ночи, он вернулся домой, забрал все наличные деньги, одежду получше и двинул в город, предоставив матери самой выпутываться из неприятностей. Райцентр он промахнул с ходу — там его могли узнать, увидеть знакомые, в областном затеряться было легче. Он и затерялся, переходя с места на место, ища работенку полегче и поденежнее. Городская жизнь ему нравилась. Если не быть дураком, всегда найдется живая копейка, а ей легко протереть глазки: в городе хватает забегаловок и даже есть два ресторана. Митька дураком не был. Ни за какими квалификациями он не гнался — при любой квалификации надо «вкалывать» по-настоящему, а он старался пристроиться на должности скромные, но «перспективные» — весовщика, экспедитора, кладовщика: здесь можно было погреть руки. Он и грел, уделяя, конечно, надлежащую долю тепла нужным людям. Жизнь шла легкая, приятная и веселая. После работы он переодевался по тогдашней моде франтов районного масштаба: крохотная кепочка, кургузый пиджак и штаны, выпущенные напуском на сапожки с короткими голенищами. В компании таких же франтов Митька шлялся по главной улице, по городскому саду, торчал возле кино или танцплощадки. Непохожие, они были удивительно подобны друг другу. У всех на лицах блуждала пьяненькая ухмылочка, которая мгновенно могла превратиться в злобный оскал, у всех был неисчерпаемый запас похабной ругани и готовность броситься в драку, если не грозило серьезное сопротивление.
Эту сладкую жизнь оборвала армия. В армии Митька держался болван болваном. Поэтому о сверхсрочной или учебе с ним даже не заговаривали.
Теперь, как демобилизованный воин и, стало быть, человек, заслуживающий доверия, Митька устроился кладовщиком на большое строительство. Он стал солиднее, воровал больше, увереннее и жил лучше. Матери денег он не посылал: «около земли и так прокормится». Митька благоденствовал, пока вместе с прорабом и одним из шоферов не «махнул налево» трехтонку кровельного железа. Беседовать с сотрудниками угрозыска оказалось куда страшнее, чем задирать и обливать руганью прохожих. Митька сразу стал кротким, как овца, и разговорчивым, как радиоприемник в доме отдыха. По ниточке размотался весь клубочек, и Митька получил пять лет.
В тюрьме, а потом в лагере Митька столкнулся с закоренелыми уголовниками, рецидивистами и окончательно присмирел. Здесь не шутили. Некоронованных бандитских королей почитали безропотно и повиновались им безоглядно. Митька со страхом, но с некоторой долей восхищения, даже зависти присматривался к тому, как они держались, разговаривали и расправлялись с неугодными.
В ту пору только начинали брать правонарушителей на поруки. Нашлись на стройке, где воровали прораб и Митька, такие люди, которые готовы были закрыть глаза на все, только бы спасти от справедливого возмездия даже отъявленных прохвостов. Их ходатайства, просьбы и обращения возымели действие. Через два года Митьку, учитывая его примерное поведение, выпустили.
О прежней жизни на воле нечего было и думать. Пришлось начать «вкалывать», чтобы оправдать и заслужить… Усердия Митькиного хватило на полгода. Потом, наврав о болезни матери, о том, как «припухают» малые ребятишки, он уволился и вернулся в Ганеши. Не для того чтобы осесть окончательно, а просто переждать, пока позабудут о нем и его деле, чтобы потом поехать в город и попытаться вынырнуть снова.
Вот здесь-то и пригодились ему все словечки и ухватки, которых он понабрался от уголовников в тюрьме и лагере. Он ходил фертом, держался вызывающе, смотрел на всех вприщурку, обыкновенные слова цедил сквозь зубы, зато непечатные, которых в его лексиконе было во сто крат больше, орал громко, во всю глотку. Слава и прежде о нем была дурная, теперь стала еще хуже. Ему такая слава прибавляла веса в собственных глазах, и он говорил о своем прошлом загадочно и невнятно: непонятное всегда кажется более страшным. После нескольких лет унижений и панического страха перед беспощадными блатными Митьке нестерпимо хотелось, чтобы теперь боялись его. И его боялись. Старались не задевать, сторонились, уклонялись от споров.
Председатель предложил Митьке заняться делом, стать на работу либо в колхоз, либо куда еще. В ответ Митька выругался. Тогда председатель напомнил о законе, по которому тунеядцы и бездельники могут быть выселены.
— Шо ты меня на бога берешь? Шо ты меня пугаешь? Я уже пуганый. И сделать ты ничего не имеешь права, я человек казенный, с меня еще судимость не сняли… Меня рабочий класс на поруки взял, а ты травить хочешь? Да я знаешь шо могу сделать?…
Председатель махнул рукой и отступился. С тех пор к Митьке прилипла кличка «Казенный», которая почему-то льстила его нелепому самолюбию. Целыми днями он слонялся по селу, с презрительной гримасой слушал пересуды, сопровождая их непечатными комментариями, и не упускал случая поесть и выпить на дармовщину. Охотно он брался только за одну работу — резать кабанов, что сулило и выпивку и обильную жратву. Делать этого он тоже не умел, не раз случалось, что кабан с ножом в левом боку вырывался, дико визжа, заливая все кровью, метался по двору. Митька, ухмыляясь, раскуривал папиросу и приговаривал:
— Дойдешь, дойдешь…
Митька не забывал о своих похождениях с отцовским дробовиком, руки у него чесались, но о том, чтобы завести ружье, не могло быть и речи. Разрешения ему не дали бы, да он и не смел об этом заикнуться. После краткого знакомства с угрозыском Митька был нагл со всеми, кроме работников милиции.
И единственным человеком в селе, перед которым с него слетали весь форс и фанаберия, был участковый уполномоченный. Он не стращал, ничем не угрожал, но видел Митьку насквозь, знал, за что тот сидел, и пустить ему пыль в глаза было невозможно.
И вдруг к Митьке Казенному попало ружье. Он его не украл, не купил. Ему вложили его в руки, и не кто-нибудь, а сам председатель сельсовета.