Чтобы заглушить голод, он припал к родничку и долго пил. После этого стало тяжело и холодно в животе, но голод нисколько не уменьшился. В лесу правого берега уже сгущалась тьма, подкрадывалась все ближе, одно за другим деревья тонули в ней. Вместе с темнотой наплывала прохлада. Антон зябко поежился и оделся. Бой вскочил, завилял хвостом, заглядывая ему в лицо.

— Нельзя нам домой, — сказал Антон, лег на ворох лапника и оперся скулами о кулаки.

Бой лег возле, положил голову на вытянутые вперед лапы, потом шумно вздохнул и развалился на боку. У него тоже были свои переживания, и в дреме он, должно быть, заново переживал все, что произошло за этот долгий и тяжелый день. Лапы его подергивались — он куда-то бежал, преследовал, хвост отлетал в воинственном размети, в горле глухо рокотало и переливалось. Однако и во сне он слышал все. Бой внезапно притих и тут же вскочил. Антон вцепился в его пышный воротник. Как ни напрягал слух Антон, ничего не мог расслышать, но Бой явно что-то слышал, следил доносящиеся до него звуки и весь напружинился, устремляясь туда, откуда они долетали. Антон облегченно перевел дух: Бой смотрел не в сторону лесничества, откуда мог появиться Митька Казенный, а туда же, где раньше Сашко видел деда Харлампия. Должно быть, дед возвращался теперь домой и вскоре настолько удалился, что даже Бой перестал его слышать, расслабил мускулы и снова лег.

День погас, синяя изгарь закатного пожарища поглотила лес и землю. На небе зеленоватые отсветы заката вытесняла густеющая чернь, тусклый оловянный блеск реки затухал.

Антону стало не по себе. Ничего не случилось, а ему становилось все неприятнее, и он старался преодолеть неприятное ощущение, понять, отчего оно возникло. И вдруг он понял, отчего появилось это странное и неприятное ощущение, — вокруг стояла немотная тишина. Тишина, с какой он не сталкивался никогда — ни во сне, ни наяву. Она была всюду и во всем, гнетущая, непроницаемая, и уплотнялась все больше, давила как неосязаемая, но невыносимая тяжесть. Всегда непрестанно и непрерывно его овевал океан звуков. Знакомые, привычные или неизвестные и непонятные, оглушительные или еле слышные, приятные или раздражающие, они наплывали со всех сторон, наполняли собой весь мир. Голоса людей, птиц и животных, грохот, стук машин, свист ветра, шум леса, плеск воды, шелест листвы — это было всегда. Больше или меньше, громче или тише, но оно было, наполняло жизнью окружающее. А теперь вдруг все смолкло, затихло, онемело.

Это становилось невыносимо, и Антону нестерпимо хотелось вскочить и закричать. Не что-то определенное, а просто заорать, издать бессмысленный вопль, лишь бы взорвать невыносимую немоту окружающего. Но было еще страшнее обнаружить себя, привлечь внимание всего, что притаилось вокруг в зловещем, выжидательном молчании.

И вдруг совсем рядом зазвучал еле различимый шепот. Кто-то, шепелявя и пришепетывая, торопливо бормотал одну и ту же фразу. Бой не спал и, конечно, тоже слышал, но не обращал на это внимания, А невидимый все бормотал и бормотал, присюсюкивая и шепелявя.

«Да это же родничок!» — обрадовался Антон.

Монотонное шепелявое бормотание родничка будто сняло со всего зарок немоты. Неподалеку тихонько что-то треснуло и мягко прошуршало по земле. «Ветка упала», — догадался Антон. Негромко плеснуло в реке, под еле ощутимым дуновением зашептались листья орешника, в кустах пискнула то ли мышь, то ли пичуга. Нет, мир не умер, жизнь не угасла и не онемела. Просто ночью она была совсем иной, и голоса ночи звучали иначе, чем голоса дня.

Сковавшее Антона напряжение спало. И тут Антон заметил, что темнота тоже не такая непроглядная, как казалось поначалу. Правобережный лес за спиной Антона был по-прежнему черной сплошной стеной, но Антон уже без большого труда различал ближайшие купы кустов, светлую струю речного быстротека. Над скалой левого берега стал заметен неровный гребень древесных вершин, а в небе, будто щурясь, замерцали редкие мелкие звезды. В глубокой дали за лесным гребнем кусочек неба посветлел и стал наливаться воспаленной тревожной краснотой.

«Неужто пожар? — подумал Антон. — В Ганешах? Или горит лес?»

Он читал описания лесных пожаров. Описания были очень красивые, но от них становилось жутко и хотелось бежать, как бегут перед ревущей стеной огня все обезумевшие от ужаса жители леса. А куда бежать ему в случае чего? Спрятаться в речке? Не та речка — в ней вода попросту закипит…

Тревожные мысли его прервал странный далекий звук. Похоже было, будто кто-то диким басом проревел «у» в большую пустую бочку. Бой вскочил.

— Тихо! Тихо, Бой! — сказал Антон. — Это ничего, это бугай ревет…

Антон узнал этот звук. Однажды ночью в пионерском лагере, выйдя по нужде, он услышал такой же странный, пугающий звук. Сторож, отчаянно боровшийся с дремотой, обрадовался возможности поговорить и долго, обстоятельно объяснял Антону, что ревет водяной бугай, по-ученому выпь, угрюмая болотная птица, крик ее слышно за километры…

Выпь снова испустила пугающий вопль. Должно быть, поняв его как вызов, Бой приподнял башку и глубоким басом бухнул в ответ. И тотчас свора таких же басовитых псов обрушила на них свое буханье. Десятки собачьих глоток старательно повторили: «бух, бух, бух…» Казалось, их расставили цепью вдоль всего левого берега, и они, будто рассчитываясь, по цепочке передавали сигнал. Бой от неожиданности даже присел, шерсть на холке у него поднялась. Ему отвечали такие же большие, сильные псы, их было много, очень много, но он бесстрашно принял вызов. «Бух-бух!» — уже зло пролаял он. Эхо снова подхватило гулкий голосище и, передразнивая, понесло вдоль реки.

Бой гремел. Он обливал врага презрением, призывал и угрожал жестокой расправой. А невидимые бесчисленные враги отвечали ему тем же, без конца повторяя и передразнивая. Антона трясло от смеха.

— Бой, замолчи! Там никого нет! — хохоча, уговаривал Антон, пытался придержать его челюсти, но Бой вырывался и снова бухал.

Это продолжалось долго, однако мало-помалу Бой, то ли проникшись презрением к брехливым, но трусливым врагам, то ли поняв, что ему отвечают какие-то не настоящие собаки, лаял все реже, долго прислушивался к эху, наконец решительно вернулся к вороху лапника и лег.

Зарево за лесной далью разгоралось, все больше светлея, поглощало звезды, потом из-за гребня сосновых вершин появилась серебряная краюха луны.

И тотчас заискрилось, заблистало зеркало реки; как солдаты по команде, шагнули, выступили вперед одиночные деревья и кусты, отбросив за спину черные плащи теней.

Бой вскочил и прислушался. Теперь он смотрел не за порог и не на левый берег, а туда, где вилась еле заметная тропка, по которой они пришли сюда и которая вела к гречишному полю и к лесничеству. Антон хотел схватить Боя, чтобы оттащить глубже в тень и зажать ему пасть, но не успел. Бой прыгнул вперед и бесшумно исчез среди кустов. Сердце у Антона остановилось. Каждую секунду мог раздаться яростный рев Боя, выстрел…

На тропинке послышались странные звуки, будто кто-то ласково урчал и одновременно смеялся. Потом из темноты шумно скатился по откосу Бой. В зубах у него белел сверток. Следом за Боем сбежала маленькая фигурка с большим тюком в руках.

— Ты?! — глупо спросил Антон, не веря своим глазам.

— Я, — почему-то виноватым голосом сказала Юка. — А что? Думаешь, я обиделась? Я обиделась. А потом подумала, что глупо и несправедливо обижаться на тебя сейчас.

— И не страшно тебе было?

— Нисколечко… — сказала Юка, но тут же помотала головой. — Нет, неправда! Очень-очень страшно. Прямо жутко!

— Зачем же шла?

— Но ведь тебе одному еще страшнее! А вдвоем не так. Правда? Ты бы ведь тоже так сделал?

Антон промолчал. Он совсем не был уверен, что поступил бы так же, как она.

— А потом… — начала Юка и осеклась.

Этого объяснить нельзя.

Когда она была маленькой, папа называл ее «Ошибкой».

— Почему я Ошибка? — спрашивала Юка.

— Ты по ошибке родилась девочкой. Тебе следовало родиться этаким сорванцом с тугими кулаками и вечно расквашенным носом…

Юка была девочкой, тем не менее нос ее часто бывал расквашен. Во всем и всегда она искала и требовала справедливости. Она расстраивалась и сердилась на книжки и кинокартины, если в них находила несправедливость, и, не раздумывая, лезла в драку, если сталкивалась с несправедливостью лицом к лицу. Ее били, она не плакала и никому не жаловалась. С девочками было скучно. Они болтали о тряпках, шушукались о мальчишках, жеманничали, притворялись ужасно нежными и взрослыми девушками. Юку все это не интересовало, и она предпочитала водиться с мальчишками. Иногда они были грубы, но по крайней мере поминутно не куксились, не манерничали и умели мечтать. Они мечтали стать летчиками, моряками, исследователями, Чапаевыми, открывателями кладов и всяких сокровищ. Правда, зачастую мечты у них были какие-то очень деловитые, иногда просто шкурные.

Когда Юке прискучивали чересчур практичные мечтания товарищей, она уходила гулять одна. Тогда никто не мешал глупой болтовней о деньгах и о том, что с ними можно сделать. Деньги — это прямо какое-то несчастье: о них без конца думают и говорят, будто весь мир можно купить, разменять на какие-то металлические кружочки или бумажки в радужных разводах… Он ведь так беспредельно огромен и удивителен! И полон тайн. Они не только в далеком будущем, за морями, за горами. Они здесь, они всюду. Вот стоит только свернуть за угол или заглянуть в тот двор, протянуть руку — и откроется тайна…

Юка не умела ходить медленно. Она начинала идти медленно, чинно, как все, потом шла все быстрее, быстрее и наконец пускалась бегом. Ей казалось, пока она идет медленно, там, впереди, может быть, в той улице или вон в том переулке, случится что-то чрезвычайно интересное, важное, а она не увидит, раскроется тайна, а она не узнает… И она бежала. Так было легче и лучше. Она бежала навстречу всему, широко распахнув в удивлении и восторге свои большие синие глаза.

Особенно любила Юка гулять в белые ночи. Это удавалось редко. Но иногда мама и папа уезжали в субботу вечером к друзьям в Петергоф и оставались там ночевать.

— Смотри, Юленька, — говорила мама, — ты уже большая девочка, я на тебя полагаюсь. Из дома не выходи, поужинай, послушай радио и ложись спать.

— Да, конечно, мамочка, — серьезно отвечала Юка, но, как только дверь закрывалась, делала по комнате круг колесом.

Это искусство стоило ей долгих часов труда и многих синяков, но, когда она однажды во дворе, зашпилив подол платья английской булавкой, прошлась колесом перед ошеломленными ребятами, все признали, что колесо она делает даже лучше, чем Петька из семнадцатой «а».

Потом она стелила себе постель — по возвращении на это никогда не хватало сил! — и, стараясь, чтобы не заметили соседи, выскальзывала из парадного.

До угла, где улица Рубинштейна вливается в Невский, подать рукой, а там и вовсе близко до Аничкова моста. На нем стояли «наши лошади», как говорила про себя Юка. Еще было не очень поздно, по проезжей части мчались машины, по тротуарам текли потоки пешеходов, и Юка всегда поражалась, почему они даже не поднимают головы, чтобы посмотреть на лошадей. Кони так прекрасны, так непохожи на замученных животин, которые изредка волокли по улице громыхающие тяжелые подводы. Эти были горды, сильны и непокорны. Разметав в могучем рывке хвосты и гривы, они вставали на дыбы, вырывали поводья из рук юношей. Юноши были тоже красивы, но Юке они не нравились. Они пытались покорить гордых, свободных лошадей, чтобы потом, может быть, запрячь их в громыхающие подводы… Юка знала, помнила каждый клок гривы, каждую жилку на могучих телах коней, но, заложив руки за спину и задрав голову, она обходила и рассматривала каждого заново.

— Вы молодцы, — потихоньку говорила она, — смотрите не поддавайтесь! — и шла дальше.

В странном призрачном свете замирало движение машин, исчезали озабоченные, усталые пешеходы. И тогда становились видны бродяги, а среди них была Юка, одинокая маленькая девочка в большом городе. В нем было живым все, и Юка разговаривала со всем живым.

В сквер перед театром Юка не заходила — памятник Екатерине ей не нравился. Екатерина была похожа на тумбу, а сидящие вокруг постамента придворные наклонялись друг к другу и фальшиво улыбались, будто гадко сплетничали.

Юка прямиком шла к каналу Грибоедова. Там был ее любимый висячий мостик. Две пары грифонов, взметнув вверх золоченые крылья, зажимали в пастях цепи, на которых висел мостик. Юка гладила их тугие холодные бока, мускулистые лапы, оглядывалась по сторонам, нет ли кого поблизости, и говорила львам:

— Тяжело? Устали, бедняжки? А знаете что? Вы возьмите и опустите мостик. Пусть полежит, ничего ему не сделается. А вы отдохнете. Или вы боитесь, кто-нибудь увидит? Так я посторожу и, как кто появится, свистну. Ладно? Вот стану за то дерево и даже сама не буду подсматривать. Вот честное слово, не буду!

Юка бежала и пряталась за дерево. Она все-таки не выдерживала и подглядывала. Самую чуточку. Крылатые львы, наверное, догадывались, что она хитрит, и никогда не опускали мостика.

— Эх, вы, — говорила Юка, — какие вы боязливые. А еще львы! — и шла дальше.

В колоннаде Казанского собора шептались парочки. Они провожали удивленными взглядами маленькую девочку, шагающую между колоннами; Юка не обращала на них внимания. В это время она шла среди гигантских стволов окаменевшего леса. Здесь было пустынно, дико, и тайна могла выглянуть из-за каждого ствола…

В садике возле Адмиралтейства она подходила к памятнику Пржевальскому и гладила надменно-скорбную морду бронзового верблюда.

— Плохо тебе, да? — сочувственно говорила она. — Я понимаю. У нас в Ленинграде такой ужасный климат…

Потом она шла к памятнику Петру. С Медным всадником у нее были сложные отношения. Она восхищалась им и очень осуждала за то, что он так жестоко поступил с несчастным Евгением. В конце концов, что он сделал такого? Он ведь такой жалкий, даже не требовал, не просил, а только думал о том, что мог бы бог ему прибавить ума и денег…

Опять эти проклятые деньги!… И потом у него утонула невеста, несчастная Параша. За что же было его пугать и сводить с ума? Нет, это просто жестоко и несправедливо!

Приложив ладошку козырьком, Юка подолгу всматривалась в одутловатое лицо всадника. Черные провалы его глазниц смотрели поверх голов пешеходов, Невы, строений на Васильевском, куда-то в такую даль, в какую не могла заглянуть Юка. Но все равно, какой он ни великий, Юка не боялась и каждый раз укоряла его: «Такой большой и сильный — на маленького и слабого! Неужели не стыдно?!» Бронзовый великан не обращал внимания на козявку у своих ног, смотрел в свое неведомое далеко, и рука его так же неподвижно простиралась в пустоте.

От памятника Юка направлялась на набережную и шла вдоль каменного парапета к Адмиралтейству, потом к Зимнему. Она шла и в такт медленным шагам повторяла чеканные строки.

Все это так и было, так и есть, как писал Пушкин: и державное течение, и спящие громады, и узор оград, и надо всем и во всем прозрачный сумрак, блеск безлунный… Это было так прекрасно, что у Юки перехватывало дыхание, сердце замирало и на глазах выступали слезы.

Она очень не любила и сердилась, если в такие минуты к ней обращались. Почему-то взрослые задавали всегда одни и те же очень глупые вопросы:

— Девочка, что ты здесь одна делаешь? Как тебя одну пустили? Почему ты сама с собой разговариваешь?…

Однажды с такими вопросами прицепились к ней две девушки. В это время Юка была Бейдеманом из «Одетых камнем» и, сердито сверкнув глазами, мрачно ответила:

— За двадцать лет заключения в каменном мешке я разучилась говорить и теперь учусь заново…

Одна из девиц глупо хихикнула, вторая испуганно сказала:

— Она же просто псих, ненормальная!

Девицы поспешили прочь. Юка довольно посмеялась и пошла дальше.

Она любила сидеть на гранитной скамейке и смотреть на слитный бег могучих вод к близким просторам моря; за ними пепельно-серый массив Петропавловки пронзал небо золотым лучом — шпилем собора.

Потом она, не торопясь, обходила каменную пустыню Дворцовой площади и мимо Эрмитажа снова выходила к Неве. Подле атлантов у входа в Эрмитаж она проходила поспешно, не глядя. И мимо нимф, что возле Адмиралтейства держат земную и небесную сферы. Ей было их жалко, как жалко было и крылатых львов Банковского мостика. Они все несли и несли, держали и держали ужасные тяжести, взваленные на них. И лица у них были озабоченные и печальные, как у живых людей. И сердце ее сжималось от жалости…

Идти ночью по лесу было очень страшно. Ласковый и добрый, шумно веселый днем, сейчас он замер в угрюмом, угрожающем молчании. Юка знала, что нет ни духов, ни привидений, не верила в леших и русалок, знала, что в этом лесу нет хищных зверей, а люди все спят и она никого не встретит. Но тайна, так хитро и ловко прятавшаяся днем, могла открыться за тем кустом, притаиться в той ложбине или повиснуть над головой в распростертых, как руки, могучих ветвях. Юка останавливалась, прислушиваясь, и снова шла дальше. Наверное, все-таки она ужасная трусиха, если так боялась, старалась идти неслышно и затаивалась при каждом шорохе. Но она шла и не жмурилась от страха. А смотрела и смотрела во все глаза, ведь это могло появиться только на одну секунду и, если прозевать, — исчезнет навсегда…

Нет, этого нельзя объяснить. И лучше не пробовать. Вдруг Антон ничего не поймет и просто посмеется.

— Смотри, — сказала Юка, — вот одеяло. Я сплю в сараюшке на сене. Мама боится, что я простужусь, и затолкала мне в пододеяльник два шерстяных одеяла. Я одно вытащила и принесла. У тебя же ничего нет.

— Да зачем? Не холодно.

— И не рассуждай! Сейчас не холодно, а под утро ого как замерзнешь!…

Бой ткнул Антона в руку свертком.

— Ой! Самое главное: я же вам поесть принесла, вы же оба голодные… — Она взяла у Боя сверток и развернула. — Это тебе. А это вот Антону…

Ни Антона, ни Боя не нужно было уговаривать. Несколько минут было слышно только затрудненное дыхание жующего Антона и хруст костей, возле которых лег Бой. Юка смотрела на них сияющими глазами. Она была счастлива.