После обеда на берегу появляются Тимофей и Миша. В руках у них ведра, какие-то узлы, удочки. Но они не подходят к домику бакенщика, а скрываются на некоторое время за уступом берега, потом появляются снова, но уже с пустыми руками, и идут по берегу, словно прогуливаясь. Нюра тоже видит эти маневры и начинает "готовить почву":

— Тато, что, лодка не течет, которую мы смолили? А как ты думаешь, если бы вот я и Костя — мы бы с ней справились? Ну, например, чтобы переправиться через Днепр. Он уже совсем хорошо гребет. Да? Ну, не вдвоем, а втроем или вчетвером. Она же легкая! Ты сам говорил, что на ней грудной младенец может плыть.

— Ты чего-то крутишь, Аннушка! — прищуривается Ефим Кондратьевич. Давай-ка уж начистоту. Что-то вон и дружки твои по берегу слоняются… Чего вы надумали?

Нюра пугается, что своей подготовкой она все испортила.

— Мы ничего не надумали! — оправдывается она. — Вот хоть у них спроси… Ребята, идите сюда!

Миша и Тимофей о чем-то переговариваются, потом Миша бежит к ним, а Тимофей остается на месте.

— Здрасьте, дядя Ефим! — весело кричит Миша еще издали. — Можно, да? Вся подвижная фигурка его выражает ликованье и нетерпенье.

— Что можно?

Миша осекается, укоризненно и недоуменно смотрит на Нюру: какая же это подготовка?

— Да мы думали… Мы хотели на остров. Рыбу половить.

— А что вам здесь не ловится?

— Так здесь разве клёв? — Лицо и вся Мишина фигура изображают крайнюю степень презрения. — Здесь же клёву никакого нет. Вот на Старице — да! Мы и хотели на ночь…

— На ночь? — Ефим Кондратьевич даже присвистнул. — А кто же поедет?

— Ну, мы, — показывает Миша.

— Нет, так дело не пойдет. А Тимофей что, не хочет? Чего он там топчется?

— Он хочет. Только он говорит: я, говорит, не пойду, я не красноречивый, я все дело испорчу…

— А ты, значит, красноречивый?

Миша смущенно смеется, не зная, что ответить, и машет рукой приятелю, чтобы тот подошел.

— Вот что, — говорит Ефим Кондратьевич, — лодку я дам, только при одном условии… если примете меня в свою компанию.

— Да мы!.. Да разве!.. Да конечно! — в один голос вопят ребята.

— Ох, татко, ты ж у меня и хитрый, ты ж у меня и молодец! А когда можно? Сейчас? Ребята, тащите свои вещи!

— Вон вы какие запасливые! — усмехается Ефим Кондратьевич. — Вещи тащите, а поедем, когда я в объезд отправлюсь. Только ты, Аннушка, хлеба запаси на всю команду, а то улов будет ли, нет ли, а есть захочется.

— Я сейчас! Я и картошки, я всё!.. — выпаливает Нюра и вихрем летит домой.

Задолго до вечера все пожитки уложены в лодку. Ефим Кондратьевич добавляет к ним большое рядно и свой брезентовый дождевик. Жесткий дождевик гремит так, словно сделан из листового железа.

Как ни медленно ползет солнце по небу, оно наконец склоняется к круче, за которой прячется село, и Ефим Кондратьевич дает команду садиться. Миша и Тимофей берутся за весла, Нюра вооружается кормовым, а Костя и Ефим Кондратьевич едут пассажирами.

— Ну, забирайте свои пожитки! — говорит Ефим Кондратьевич, когда лодка, шипя, въезжает носом на песчаную отмель острова. — "Ловись, рыбка, большая и маленькая…" Только уговор: в воду не лезть! Обманете — больше не поверю, и лодки вам не видать.

— Ну, станем мы обманывать, дядя Ефим! — рассудительно говорит Тимофей.

— Бывает…

— Ну, это когда было… — сконфуженно тянет Тимофей, а Миша делает вид, что он сверх всякой меры занят вещами и ничего не слышит.

— Да ведь с тех пор у вас усы-то не выросли! — смеется Ефим Кондратьевич и отчаливает.

— Это мы прошлым летом потихоньку хотели лодку взять, а дядя Ефим нас застукал. Ну, мы сказали, что она сама сорвалась, а мы ее поймали… Ну, а дядя Ефим не поверил…

— Ладно тебе! — обрывает приятеля Миша. — Теперь до утра будешь нукать… Бери мешок!

Тимофей, Нюра и Миша деловито пробираются через заросли тальника. Они озабочены лишь одним — выбрать место получше — и не интересуются окружающим.

А Костя охвачен волнением. За свою уже долгую, по его мнению, жизнь он бывал лишь на одном острове — Трухановом. Но что это за остров! Он весь застроен водными станциями, будками, киосками, утыкан щитами, на которых написаны "Правила поведения на воде". И народу там всегда больше, чем на Крещатике.

Здесь нет киосков и правил, водных станций и грибков. И ни одного человека. Самый настоящий необитаемый остров. Даже стрижи попрятались в свои норки, и лишь стайки мошкары танцуют над кустами в розовых лучах заходящего солнца.

Костя отстает от товарищей и сворачивает влево. Едва слышно шурша, под ногами осыпается сухой белый песок, а Косте видится, будто он пробирается то через сплетение лиан, то через мангровые заросли, под ногами у него грохочут обломки вулканической лавы или хлюпают коварные зыбучие пески. По Костиной спине пробегает холодок, даже шевелятся на затылке коротко остриженные волосы.

Костя подбирает с земли толстую кривую ветку, пригибается. Шаг его становится пружинистей. Он готов ко всему. Волков и медведей здесь нет, но змеи же могут быть… Косте видится, как, злобно шипя, гадюка напрягает свое тело, свернутое в кольца, и бросается на него, а он молниеносным ударом раздробляет ей голову и отбрасывает в сторону судорожно извивающееся тело… Или, например…

Заросли лозняка обрываются на берегу маленького заливчика. На ветках, листьях и всяком мусоре, прибитом волнами, сидит огромная лягушка и испуганно таращится на Костю, потом подпрыгивает и, перевернувшись в воздухе, шлепается в воду.

— Костя! Костя! Где ты? Ау-у! — доносится голос Нюры.

Костя отбрасывает палку и выпрямляется. С треском и шумом пробираясь через тальник к заливчику, выбегает Нюра. Лицо ее встревожено.

— Почему ты ушел? Я… мы так испугались! — негодующе говорит она, но, заглянув Косте в лицо, сразу меняет тон. — Ты думал? Да? Я тоже. Я, когда одна, как начну думать, как начну думать!.. А там Тимка уже окуня поймал. Вот такого! Нет, не совсем такого, ну, вот такого… Пойдем!

Лов в самом разгаре. Тимофей, забросив удочки, сидит спокойно и смотрит на воду. Миша Цыганенок "переживает" за двоих. Он поминутно хватается за удилища, привскакивает, снова садится, сердито шипит на неподвижного Тимофея, когда у того клюет, то и дело меняет наживку, переставляет удочки, долго и азартно плюет на насаженных червяков и так суетится, что, если бы от этого зависел улов, у него был бы уже полный кукан. Но на его кукане две маленькие красноперки, а у Тимофея их уже полдесятка и порядочный окунь.

— Что ты сидишь, чучело? Клюет… Клюет! Слышишь? — негодует Миша.

— Не, это она еще так, балует, — неторопливо говорит Тимофей. — Пусть заглотает… А ты не колготись, а то ничего не поймаешь… — Он неожиданно быстро и ловко подсекает, и в воздухе взблескивает живое серебро.

— Это разве ловля? — пренебрежительно, сквозь зубы, цедит Миша. — Сюда бы сетку — вот тогда да!

Всем понятно, что говорит он это просто от зависти и досады, что у Тимофея ловится, а у него нет. Он забирает удочки и переходит на другое место, чтобы не видеть удачливого Тимофея.

Костя и Нюра собирают большой ворох сухого тальника. Нюра загодя начинает чистить картошку, а Костя устраивается с удочками поодаль от Тимофея и Миши. Но то ли дядина снасть ему не с руки, то ли неудачно выбрано место, клюет у него плохо, он вылавливает три красноперки, и клёв кончается. Костя собирает свой жалкий улов и идет на другую сторону острова, к главному руслу. Здесь быстрое течение подмыло берег, у самого обрыва крутит, бучится вода над омутом. Костя насаживает на крючок маленькую красноперку и забрасывает удочку. С полминуты поплавок стоит неподвижно, потом сразу, вдруг, исчезает. Костя дергает удилище кверху — и стоном отчаяния провожает сорвавшегося щуренка.

Вторая красноперка насаживается на самый крупный крючок, и не успевает Костя забросить, как рыба едва не вырывает удилище у него из рук. Костя подсекает и начинает выводить, но добыча не поддается и рвет удочку. Обливаясь потом, холодея от страха и восторга, Костя слегка попускает и идет вдоль берега — сачка у него нет, рыбу взять нечем, а тащить на крутой берег нельзя — сорвется. Но вот наконец узенькая песчаная полоска. Костя прыгает вниз и подтаскивает добычу к берегу. Черная спина, огромная зубастая пасть, злобные стеклянные глазки. Кругом ни палки, ни камня. Костя рывком хватает ее под жабры и падает вместе с бьющейся щукой на берег.

Оборвав поводок, оставив удочки, Костя, обеими руками взяв щуку под жабры, несет ее перед собой, как кипящий самовар. Щука бьет его хвостом по животу, голым ногам и беззвучно хлопает пастью, из которой торчит поводок.

Испуганно-восторженный вопль Нюры и завистливое молчанье Миши слаще всяких похвал для Кости.

— Вот это да! — говорит подошедший Тимофей. — На удочку?

— На удочку!.. — задыхаясь от счастья, отвечает Костя.

— На живца?

— На живца!

— Здорово!

Тимофей тычет пальцем в обвисшее белое брюхо рыбы, она судорожно дергается и сильно хлопает его по руке.

— Ну зверь! — изумленно тянет Тимофей, отдергивая руку. Он всовывает в рот щуке ивовую ветку, рыба яростно хлопает челюстями, и Тимофей показывает измочаленный обломок: — Видал? А если бы палец?..

Брошенная на песок щука несколько раз подпрыгивает и затихает. Костя бежит за своими удочками. Кукан с последней красноперкой уплыл, но Костя о ней не жалеет. Тимофей и Миша снимают со своих куканов ершей для ухи. Солнце уже село, клёв кончился. Насадив живцов, Костя и Миша забрасывают удочки и крепко привязывают их. Это так, на случай, если подвернется сомёнок.

Нюра, подстелив тряпочку, чистит щуку. Костя берется чистить ерша, но осклизлая рыбешка, исколов ему все руки, так и остается недочищенной, и сконфуженный Костя передает ее Тимофею. Тот уверенно и неторопливо сбивает колючие плавники, потрошит, потом берет следующего, и, пока Нюра возится со щукой, все ерши оказываются очищенными.

Тем временем Миша разжигает костер. Сухие тонкие веточки вспыхивают, как спички, потом, шипя и постреливая, загораются толстые, зеленые. Над почерневшей гривой ивняка танцует пламя, отражение его бежит через все русло Старицы к противоположному берегу. Серые ветлы на нем потемнели и кажутся большими животными, притаившимися у воды.

От ведра, в котором бурлит закипающая вода, пахнет лавровым листом и перцем. Оголодавшие ребята глотают слюнки и следят за Нюрой, бросающей туда соль, картошку, рыбу.

Костя сидит в сторонке и смотрит на реку. Огненные отблески, черные ветлы, угрюмая холодная гладь Старицы превращаются в неясные, но волнующие картины. Окружающее незаметно тает, вместо него в полуяви-полусне возникают смутные, но грозные и упоительные видения неведомых миров, зверей и див, среди которых пробирается он, Костя. Ужасные опасности подстерегают его на каждом шагу, а он бесстрашно идет им навстречу… Вот далекий шорох, шум шагов, треск веток. Что-то огромное, темное движется к ним… Сердце у Кости замирает и куда-то проваливается…

— Ну, как улов, рыбаки? — слышит он голос Ефима Кондратьевича. — На уху наловили? Или на одной картошке будем сидеть?

— Наловили! Наловили! — кричит Нюра. — Ой, тато, Костя такую щуку поймал! Такую щуку!.. Ужас!

Нюра и Миша наперебой рассказывают об улове, о Костиной щуке. Костя тоже присоединяется к ним. Молчит один Тимофей. Он деловито помешивает уху, пробует и объявляет:

— Готова.

Такого вкусного варева Костя никогда не ел. Он ест до изнеможения, до пота, пока живот у него не вздувается, как барабан, и готов бы есть еще, но больше не лезет.

Ефим Кондратьевич расстилает на остывшем уже песке свой дождевик, рядно, они укладываются на нем ногами к костру, но спать никому не хочется.

— Что притихли, воробьи? — спрашивает Ефим Кондратьевич.

В костре громко щелкает, раскаленный добела уголь отскакивает в сторону, вверх взлетают искры. Нюра вздрагивает.

— Все равно как выстрелило… — смущенно говорит она.

— Эх, ты! — пренебрежительно оттопыривает губу Миша. — А если взаправду выстрелит? Умрешь от страха?

— Я? Я ничего не боюсь! Да, тато? Это неожиданно потому что, вот я и вздрогнула. А так нисколечко — пхи!

— А если бы ты в Корее жила? — говорит Тимофей.

— Ух, я бы этих фашистов!.. — грозит Нюра кулаками.

— Они всю сожгли ее, Корею, — строго говорит Костя. — Бомбами и напалмом. Это такой бензин, как студень. Ни городов, ни деревень не осталось. Вожатая нам читала, как американский журналист писал, что там вместо деревень остался только голубой пепел…

Ребята затихают. Им представляется никогда не виданная страна. С воем и ревом несутся самолеты, без конца падают бомбы, и всю страну, все горы и долины охватывает пламя, и вот уже ничего не остается, кроме серо-голубого пепла…

Косте становится стыдно своих выдумок. Зачем выдумывать всякие чудища и страхи, когда есть люди страшнее всяких чудищ? Он решает, что если уж идти в моряки, то обязательно в военные, а если не удастся, так просто в военную школу.

Должно быть, о том же думают и остальные, потому что вдруг Тимофей, набычившись, словно продолжая с кем-то разговор, упрямо говорит:

— Ну, а я в танкисты. Батько же у меня — танкист. Вот и я тоже, — и снова умолкает.

— Куда же еще? — насмешливо улыбается Миша. — Тебя только танк и выдержит! Вот и будет: со всех сторон железо, а посередке — дерево.

— Ладно… "Дерево"… Это не твои шарики-винтики вертеть.

— Да без этих шариков-винтиков твой танк — глухая и слепая коробка!

— Бросьте, ребята! — говорит Нюра. — А я буду… Я даже не знаю, кем я буду. Мне всего хочется! И геологом, и инженером, и ученым… Только, наверно, лучше всего — летчиком! Да? Я и сейчас, бывает, зажмурюсь, и кажется, что уже лечу…

— С кровати, — насмешливо добавляет Миша.

Нюра бросает на него презрительный взгляд:

— Ну и что же, что девушек не берут? А я добьюсь! Я прямо в Москву поеду, а добьюсь, вот увидите! — Большие глаза ее сверкают таким сердитым голубым огнем, что не остается никаких сомнений в том, что она добьется. Она поворачивается к отцу: — Правда, тато?

— Правда, Аннушка. Конечно, лучше, если дело выбрать по сердцу. Только настоящий солдат не перебирает, а если нужно — приставили его к какому делу, он там и стоит… А смелость и уменье во всяком деле нужны, иначе и себя и других погубишь. У нас вот на миноносце был один случай…

— Дядя Ефим, а вы разве были во флоте? — загорается Миша.

— Был. На Балтике всю войну… Это еще в начале войны было, когда немцы в Прибалтику только ворвались, суда на приколе еще не стояли… Миноносец наш ходит в дозоре. Туман небольшой, самолетов бояться нечего, но воды берегись — немецкие подлодки шныряют, а мин они набросали без счету! И всяких. Что было, то и бросали: и новые и старье всякое. Идем мы, вдруг сигнальщик кричит: "Справа по борту мина!" В самом деле плавает старушка, гальваноударная. Это такая, с рогульками. Ну вот. Расстояние порядочное, однако вахтенный начальник доложил командиру, переменил курс — миноносец отходит подальше, чтобы расстрелять ее. Но вахтенный не отдает команду, в бинокль смотрит. "Что-то, — говорит, — странная какая-то мина". И все тут смотрят на нее — кто в бинокль, кто в кулак, а кто просто так. Смотрят, смотрят, и все видят, что в этой мине что-то на особицу, а что — понять не могут. А один матрос — глаза у него лучше всякого бинокля работали подходит и говорит: "Разрешите доложить, товарищ лейтенант. Там на мине человек висит". Как так? Как может человек на мине висеть? Это не качели в детском садике, на таких качелях на небо взлетишь. Командир скомандовал спустить шлюпку — может, это какая фашистская подлая выдумка, и тогда ее надо разгадать, чтоб другие не нарвались, а может, и в самом деле какая отчаянная душа уцепилась. Но лейтенанту приказывает близко не подходить, людьми не рисковать, действовать по обстановке. Отошла шлюпка, подгребает осторожно к мине, не очень близко, а так, что все видно. В самом деле: висит человек на мине, за рогульки держится. И человек, по всему видать, наш: в тельняшке, и все обличье русское. Окликнули его — живой, голову поворачивает, а голоса не подает. Тут кричит ему один: "Эй, браток, хоть невеста и хороша, не торопись со свадьбой, успеешь обвенчаться! Подгребай сюда!" — "Отставить неуместные шутки! — говорит лейтенант. — Зубы над этим не скалят. Человек в обнимку со смертью плавает". Старшина ему кричит: "Бросай свою чертову цацку, греби сюда!" А он только голову поворачивает и "мама" сказать не может и не отрывается. Видно, руки у него как вцепились, так и закоченели, и голос и силы человек от холода или, там, от страха потерял. Что тут делать? На шлюпке не подойдешь и конец не кинешь — он может не ухватить, а ну как дернешь по этой рогульке — и его в пыль и от шлюпки ничего не останется. Тут один матрос и говорит: "Разрешите, товарищ лейтенант, попробую снять этого мореплавателя". — "Давай, — говорит лейтенант, — только осторожнее". Разделся тот, кончиком обвязался и поплыл. Кончик за ним понемножку травят. Подплыл он, видит: человек уже не в себе, понимать понимает, а сделать со своими руками ничего не может — зашлись. И голос пропал. Подплыть-то подплыл, а как его снимешь? Волна хоть и небольшая, а бьет, и эта чертова игрушка на ней танцует — не подступишься. Подплыл наш матрос к тому человеку со спины, вцепился рукой ему в волосы благо кудри густые да длинные, — а другой давай пальцы его разжимать. Намучился он с ним — прямо беда! Вода холодная, а ему жарко стало. Пальцы у того, как крючья, — совсем окостенели. Мало-помалу оторвал одну руку, потом вторую, отпихнулся изо всей силы ногами, а там на шлюпке следили — рванули конец к себе. Вот его тащат, он одной гребет, другой того держит. А у того руки так и застыли — поднятые кверху, вроде как у святых на иконах. А эта подлая мина хоть и тихонько, а за ними плывет — куда, значит, течение. Ну, тут на шлюпке тащат их за кончик, чуть не под водой, лишь бы поскорей. Подтащили, подняли их… Потом мину расстреляли, конечно. А человек тот отошел. Спиртом растирали и всякое такое. Отошел…

Ефим Кондратьевич зажигает погасшую трубку.

— А где тот матрос? Живой? — спрашивает Миша.

— Живой. По Днепру теперь плавает.

— А тот, что с мины его снимал?

— И тот живой… Ну, спите давайте, а я проеду, хозяйство свое посмотрю. Скорый на Херсон должен идти.

Ефим Кондратьевич уходит, а ребята долго молчат, и каждый думает об одном: а он сумел бы сделать то, что сделал этот отчаянный матрос? Им хочется думать, что — да, сумели бы и они, но сказать это вслух не решаются, потому что это было бы пустое бахвальство: на словах сумеет каждый, а вот попробуй на деле…

Так и не решив этого вопроса, Тимофей и Миша засыпают, а Костя никак не может уснуть. Ему представляется волнующееся хмурое море, окутанное легкой дымкой тумана, зловещий металлический шар с рогульками, танцующий на волнах, и человек, который вырывает у смерти уже обреченную, окоченевшую жертву…

— Костя! А Костя! — слышит он шепот Нюры. — А знаешь, это ведь тато про себя рассказывал. Он тогда матроса с мины снял. Только он не любит про это рассказывать. А приезжал к нему друг — тот самый, что на мине висел, они думали, что я сплю, и всё вспоминали, а я не спала и слышала…

Ошеломленный Костя широко открывает глаза и рот.

— Ага! — продолжает Нюра. — Все как есть слышала! Ты только у него не спрашивай, а то он рассердится. Я тогда утром спросила, так он сказал, что мне приснилось и чтобы я не приставала с глупостями.

— Вон он какой! — с чувством говорит Костя.

— У! Ты еще даже не знаешь, какой он… Он такой!.. — Нюра не находит слов и делает неопределенный, но очень взволнованный жест. — Я же, ты знаешь, найденная.

— Как — найденная?

— А так. Вот он вернулся с флота. Да? А ни мамы, ни меня нет. Он туда, сюда — нет, и всё. Мама же эвакуировалась, а куда — никто не знает. Эшелон ушел на восток. А сколько их было! И может, мы уже разбомбленные, может, нас уже нет? Да? А он не поверил и начал искать. Сколько он искал — ужас просто! И нашел! То есть нашел место, где мы раньше были, — в Кустанае. Только мамы уже не было… она умерла… — Голос Нюры вздрагивает. — А меня тоже не было. Меня сдали в детский дом, а он переехал, а потом снова переехал. И опять ему никак не найти. А он все-таки нашел. Всю Среднюю Азию изъездил и нашел! Это я уже помню, это в сорок шестом году было. И тогда он сказал: "Теперь, дочка, шабаш. Поехали до дому и будем жить вместе". Вот мы приехали и живем. Он потому и в бакенщики пошел. Он же матрос, мог на пароход или на море, а он не захотел, чтобы меня не оставлять. "А вдруг, говорит, — опять потеряешься!.."

— Хороший он у тебя!

— Ага. Вот только если бы мама была жива!.. Это хорошо, когда есть мама…

В голосе Нюры звучит глубокая печаль. Костя не находит, что сказать, чем утешить ее, и молчит.

— Тебе хорошо — у тебя мама есть! Расскажи, какая она. А?

— Что значит какая? — растерянно переспрашивает Костя. — Обыкновенная. Мама как мама…

Он будто ненароком меняет позу, отворачивается от костра, потому что лицо и даже уши его начинают гореть. С удивлением и стыдом он чувствует, что ему нечего сказать о своей маме, он ничего о ней не знает.

Вот папа — другое дело. Папа был убит на войне, когда Костя был еще маленький, но он хорошо знает, где служил капитан Голованов, какие у него награды и за что они получены.

А о маме он никогда не думал. Костя был слишком занят своими делами, чтобы думать о ней. И что же тут думать? Когда он просыпался, на столе стоял завтрак — это была мама. Приходил из школы — его ждал обед. Нужны были чистые рубашки, или новые башмаки, или пальто — они появлялись, и это тоже, конечно, была мама. Она делала все, что нужно было Косте, а больше он ни о чем не думал. Если Костя баловался, обижал Лельку, мама сердилась и строго отчитывала его. Что же еще?

Свернувшись калачиком, Нюра давно уже спит, а Костя, сопя и ворочаясь, вспоминает и думает. И, оказывается, вспомнить можно многое.

Он смутно помнит себя еще совсем-совсем маленьким. Живут они не в Киеве, а в завьюженном, насквозь продутом буранами Барнауле. Зимой бураны могут человека свалить с ног, и он замерзнет, а летом ветер со свистом несет над городом песок и пыль. Как ни кутайся и ни прячься, песок всюду на вещах, на одежде, скрипит на зубах.

Зимой Косте нечего надеть, и на улицу его не пускают. Завернувшись в одеяло, он сидит у окна, смотрит на воющие белые вихри и ждет маму. Приходит она поздно, закутанная во всякое тряпье, как матрешка, в огромных бахилах — пимах. Она толстая, но, раздевшись, оказывается маленькой и худенькой. Мама топит печку, кормит Костю, и, если ей не нужно опять идти в госпиталь, они садятся к теплой печке и немножко разговаривают.

Мама работает медицинской сестрой. Уходя на дежурство, она оставляет Косте вареную картошку или, изредка, кашу и хлеб. Хлеба мало, и мама просит есть его не сразу, а понемножку. Костя обещает. Но день длинный, ждать скучно, и от этого есть хочется еще больше. Костя щиплет его понемножку и незаметно съедает весь. Когда приходит наконец мама, Костя голоден, как хозяйский Шарик. Он ест и ест и, только наевшись, вспоминает:

"А у тебя, мама, разве нет хлеба? Почему ты одну картошку?.."

"Ешь, ешь, — улыбается мама. — Мне не хочется. И потом, тебе надо расти, а я уже большая, выросла…"

Иногда, проснувшись ночью, Костя видит, что мама сидит у коптилки, и плечи ее вздрагивают. Это потому, что от папы долго нет письма, и мама беззвучно плачет над его старыми письмами. Костя начинает нарочно громко ворочаться, мама гасит коптилку, ложится рядом с ним, и он, согревшись, засыпает.

Когда с фронта приезжал папа, Косте было не до мамы. Он примерял папины медали и погоны, расспрашивал про войну и всюду ходил за ним. Он помнит, что мама тогда стала еще красивее и была веселее всех. Она бегала и смеялась, как маленькая девочка, тормошила Костю и постоянно пела. Папа провожал ее счастливыми глазами и тоже смеялся…

А когда папа погиб, она стала опять такой, как в Барнауле. Только еще бледнее и печальнее. Косте тогда было шесть лет, а Лелька еще лежала в коляске. Марья Афанасьевна, соседка, приходила к ним, останавливалась у порога и, пригорюнившись, жалостливо смотрела на Лельку и Костю. "Сиротки вы, сиротки! Как же вы теперь будете?" — приговаривала она.

Однажды мама рассердилась и сказала ей:

— Марья Афанасьевна, я попрошу вас детей моих не жалеть — у них есть мать!

Она кончала тогда институт и каждый день ходила на лекции. Когда прибыло извещение о гибели папы, она опять начала работать медсестрой и все-таки ходила в институт. Приходила она поздно, и случалось, что, вернувшись из школы, Костя не находил обеда, а мама сидела у стола, закрыв глаза и опустив руки. Костя сердито швырял свою сумку с книгами и бурчал, что вот учишься, учишься, а поесть вовремя не дадут!

"Не сердись, Костик, — устало говорила мама. — Я сейчас…"

Костя наедался и убегал к товарищам, а когда возвращался, мама что-нибудь шила или стирала. И Костя удивлялся: что это такое, что мамы вечно шьют и стирают, как будто нет дела интереснее!

Иногда мама просила Костю поиграть с Лелькой или убрать комнату. Костя возмущался и ехидно спрашивал:

"А кто будет за меня уроки учить? Лелька, да?"

Мама ничего не говорила и убирала сама…

Костя долго ворочается на гремящем дождевике, но, как бы он ни лег, все ему жестко и неудобно. Он дает себе множество обещаний и честных слов и, вконец истомленный стыдом и запоздалым раскаянием, засыпает.