— Костя! Вставай же, Костя! — будит его Нюрин голос. — Ребята уже давно ловят. Ты всегда так долго спишь? Да?

Костя сразу же вспоминает вчерашний разговор, и у него пропадает охота вставать, ловить рыбу. Он ничего не отвечает и поворачивается на другой бок.

— Не хочешь — как хочешь, — решает Нюра. — Я тогда сама буду ловить.

Костя слышит, как она собирает удочки и уходит. Тогда он поднимается. Пусть уходит! Очень нужно, чтобы она опять заговорила про вчерашнее!.. Солнце еще не взошло, но уже почти совсем светло. Над рекой опять тает легкая дымка тумана. Поеживаясь от прохлады, идущей с реки, Костя пробирается к ухвостью острова. На берегу Старицы сидят рыболовы: неподвижный Тимофей, суетящийся даже сидя Миша и Нюра.

Снизу по темной и неподвижной еще реке идет лодка. Это Ефим Кондратьевич завершает утренний объезд бакенов.

— Дядя Ефим! — кричит ему Костя. — Возьмите меня с собой!

Ефим Кондратьевич причаливает, Костя прыгает в лодку, и они плывут дальше. Дядя на весла Костю не пускает: у него еще не сошли водянки; Костя берет кормовое, правит и изредка, где нужно, подгребает. Они оба молчат и работают.

Косте приятно это спокойное мужское молчание, приятно погружать весло в темную тугую воду, слышать ее курлыканье под веслами и смотреть на бегущую навстречу им широкую водную гладь.

Кланяющийся красный бакен Чертова зуба остается позади — они погасят его на обратном пути, — уплывает назад остров. Они гасят огни на белых бакенах, потом переваливают к правому берегу, пускают лодку по течению и один за другим гасят красные.

Рыболовы уже поджидают их на берегу. Нюра приплясывает от нетерпения и размахивает живой сверкающей низкой — своей добычей. Миша о чем-то спорит с Тимофеем, который неторопливо снимает рыб с кукана и бросает в ведро.

Тимофей и Миша снова садятся на весла, а Нюра, захлебываясь и давясь словами, рассказывает, какие огромные рыбины срывались у нее с крючков. Тимофей добродушно усмехается, а Миша дразнит Нюру и говорит, что она не умеет отличить голавля от головастика, а тоже садится ловить.

Лодка пристает к берегу, Тимофей и Миша берут свои ведра с уловом.

— Так ты приходи, Костя! — говорит Миша. — Я тебе радиоузел покажу.

— Ага, приходи, — подтверждает Тимофей, — мы тебе все покажем.

Они уходят, но, сделав несколько шагов, спохватываются и кричат:

— Спасибо, дядя Ефим! Можно, дядя Ефим, мы еще придем?..

Ефим Кондратьевич подтаскивает лодку повыше на берег. Костя ему помогает. После ночного разговора ему хочется делать все так, чтобы это было приятно дяде. Не то чтобы он заискивал или рассчитывал на похвалу — и без всяких похвал Косте приятно помогать ему и даже просто быть возле него.

Прибрав инвентарь, дядя идет отдыхать — ночью он не спал, — Нюра опять моет пол, потом собирается что-то стряпать, и Костя остается один. Он купается, ныряет, но одному купаться скучно, а нырять, когда никто не видит твоего полета, и вовсе не интересно.

Костя устраивается на корме лодки, стоящей у берега, опускает ноги в воду и смотрит на реку. Какая она все-таки большая! В Киеве, особенно если смотреть сверху, с Владимирской горки, или из Первомайского сада, она кажется узкой и тесной. В середине и конце лета песчаный выплеск Труханова острова подходит чуть ли не к самому правому берегу, а причалы на нем становятся похожими на длинные недостроенные мосты — так мелеет и сужается река. Между быками бывшего Цепного моста, подвернув штаны, бродят рыболовы. И, если бы Костя не опасался, что мама узнает и ему влетит, он бы свободно переплыл с берега на берег. Конечно, не один, а, скажем, вместе с Федором.

Здесь не переплывешь. Если опустить голову к воде, левый берег кажется совсем низеньким и очень далеким. Он и в самом деле далеко, даже грести устаешь. И течение быстрое. Журчащие струи все время мягко и упруго выталкивают Костины ноги на поверхность; у самого дна вытянулись и дрожат, как струны, зеленые нити речной травы.

Костя пробует представить себе, как от сверкающей ряби на поверхности до темного дна, где, поводя усами и отдуваясь, лежат в ямах сомы, от этого гористого, коренного, до левого, низменного, берега, во всю эту ширину и глубину идет тугая, упругая толща вод. Идет ежеминутно, ежечасно, из года в год, зимой и летом, ни на секунду не останавливаясь, не иссякая.

Раньше река была для Кости местом, где купаются, ныряют с вышки, загорают, катаются на лодках и катерах. На уроках географии учитель говорил, что это "водные пути" и "белый уголь", но эти слова оставались сами по себе, а на первом плане были обжигающий песок пляжа, слепящие зайчики на воде и трепещущие на леске красноперки.

Теперь река выглядит иной. Спокойно несет она свои воды, и, как ни бороздят ее волны, как ни кромсают колесами и винтами пароходы, она остается такой же спокойной и величавой.

А пароходы идут один за другим. Большие и маленькие. Белые и нарядные — пассажирские и серые — буксиры. Одни идут торопливо и легко, в одиночку, другие грузно, с натугой тащат вереницы барж или плотов. Каждый раз на подходе к острову сверху они гудят строго и предостерегающе: "Посторонись, иду-у-у!" И сразу же за каменной грядой берега широко распахиваются — плыви, мол, не задерживайся…

Нюра кончает стряпню, будит отца и зовет Костю завтракать.

— Тато, мы к бабушке в село сходим, — говорит Нюра. — Ладно? Да? А то я уже сколько не была, просто ужас! Она же к нам прийти не может. Да? Ей потом на гору не влезть. А мы сбегаем. И к ребятам. Обед я приготовила, и ты разогреешь. Да?

И вот они идут по луговине к Гремячему яру. Из-под ног брызжут кузнечики, над головами вьются столбики мошкары. Где-то в Старице, заросшей травой, квакают и стонут лягушки. Нюра то и дело нагибается, рвет скромные блеклые незабудки, фиолетово-синий мышиный горошек и похожий на яичницу-глазунью бело-желтый поповник. Цветы тонко и нежно пахнут свежестью реки и сеном.

Широкая, заросшая травой улица пустынна. Только посередине, там, где колесами и копытами дорога взбита, как пуховик, взрываются пыльные клубы. Там куры ныряют в пыль, встряхиваются, ошалело смотрят по сторонам, сипят и снова ныряют. В тени плетней и вишняков, вывалив розовые языки и хакая, лежат разомлевшие от зноя собаки. Они провожают взглядом Нюру и Костю и опять закрывают глаза. Только один большой пес приподнимается, лениво бухает простуженным басом и вертит лохматым хвостом в прошлогодних высохших репьях, словно не может решить, рассердиться ли ему и залаять как следует, или надо, наоборот, приветствовать их. Однако и для того и для другого слишком жарко. Нюра и Костя не обращают на него внимания, и, покружившись на одном месте, он снова ложится.

Хата бабушки — в глубине двора. Ее совсем не видно за розовыми кустами, красными, лиловыми стрелами мальв, львиного зева.

Бабушку, маленькую, сморщенную старушку с выцветшими, но когда-то, должно быть, такими же голубыми, как у Нюры, глазами, они находят на огороде.

— Внучка пришла? — говорит она, и морщинки на ее лице разбегаются в радостной улыбке, словно улыбается каждая из них. — От и добре, що пришла! А це хто?.. А, Юхимовой сестры сынок. От який гарнесенький!.. Здрастуй, здрастуй!.. Ну, ходимте до хаты.

После зноя улицы в хате кажется прохладно и сумеречно от вишен, заслонивших окна.

— Ну от, сидайте, молочка выпейте… Як вы там з батькой хозяйнуете?

Пока из Нюры словно взапуски выскакивают слова, бабушка ставит на стол молоко, хлеб.

Костя пьет сначала из вежливости, потом наливается молоком, пока в животе у него не начинает бултыхаться. Ему нравится и маленькая прохладная хатка, и ласковая, тихая бабушка.

— Мы пойдем, бабуся! — вскакивает Нюра. — Нам еще и к Мишке надо, и к Тимке…

— Бижить, бижить, — кивает бабушка. — Тильки потом заходьте, я вам сметанки наготувала…

Знойная улица кажется такой длинной, что Косте тоже под конец хочется повалиться под плетень, высунуть язык и истомлено хакать, как разомлевшие собаки.

— Уже скоро… Вот уже пришли, — говорит Нюра.

Небольшой домик под черепицей с распахнутыми настежь окнами, как и всё здесь, прячется в тени деревьев. На двери висит строгая табличка: "Посторонним вход воспрещается".

— Как же мы?.. — недоумевает Костя.

— Ничего… Сейчас! — говорит Нюра и пронзительно свистит.

В окне появляется прихрамывающий молодой парень в выгоревшем от солнца кителе без погон и со светлым, тоже выгоревшим чубом.

— Что еще тут за свистуны? — притворно хмурится он.

— Это я, Федор Павлович, — смущенно улыбается Нюра. — Это я Мишу зову. Он здесь? А можно нам ваш узел посмотреть? Я уже видела, а он — нет. Это мой двоюродный брат. Он сын моей тети… У тато сестра — так она его мама.

— Тоже радист?

— Нет, он не радист. Мы только посмотрим и ничего трогать не будем. Вот честное пионерское!

— Не будете? — прищуривается Федор Павлович. — Михайло! — окликает он. — Тут твои дружки пришли.

Миша выходит на крыльцо и ведет их в домик. Он старается двигаться медленно, говорить неторопливо и солидно, явно подражая Федору Павловичу, но ему это плохо удается.

— Вот смотрите, — говорит он, — это приемное устройство, это усилитель. Принятые антенной радиоволны идут сюда, здесь они усиливаются, а потом… Нюрка, убери руки!.. идут по радиоточкам. Питание у нас свое, от колхозной электростанции…

Комната уставлена железными шкафами и шкафчиками, покрашенными в светло-серый цвет. На них множество всяких ручек и кнопок. Косте, как и Нюре, хочется потрогать их, но он удерживается. Если бы еще был один Миша, а то тут же сидит этот Федор Павлович и, отставив левую ногу — должно быть, на протезе, — ковыряет отверткой в какой-то замысловатой штучке, из которой в разные стороны торчат обрывки разноцветных проводов. На столе перед ним стоит коробка репродуктора, и в ней тихонько шепчут что-то разные голоса, булькает музыка.

— Раньше мы только транслировали московские, киевские программы. А сейчас оборудовали студию и теперь можем сами передавать и доклады, и самодеятельность, и всё… И председатель и бригадиры могут наряды прямо по радио давать. Раньше чуть что — беги по хатам, а теперь взял микрофон — и пожалуйста: "Яков Лукич, как у вас там яровой клин? Жмите, жмите давайте! Чего? Косилка сломалась? Сейчас… Кузница? Кузьма Степаныч! Слетай посмотри, что там у Лукича с косилкой…" Здорово?

— Здорово! — соглашается Костя. — А ты чего делаешь?

— Дежурю. Федору Павловичу помогаю. Поправляю чего надо. Я все умею!

— Михайло, не задаваться! — не поднимая головы, говорит Федор Павлович.

— Есть не задаваться, Федор Павлович!.. Ты сколько тут будешь?.. Мало… А то я бы тебя научил. У нас радиокружок, пятнадцать человек. Ну, все изучают, а самые лучшие…

— Михайло… — предостерегающе доносится от стола.

— Есть, Федор Павлович… Ну, те, которые лучше разбираются, — те дежурят на радиоузле. Нас таких четверо. Вот мы по очереди и дежурим. А ты в кружке работаешь?

— Нет. У нас дома приемник. "Рекорд".

— Ну, "Рекорд"! Это разве приемник… Вот "Радиотехника" — это да!.. А на радиостанции ты был?

— Разве туда пускают?

— Одного не пустят, а с экскурсией пустят. Правда, Федор Павлович? Ух, я бы на твоем месте!.. — Лицо и вся подвижная фигурка Миши выражают такой стремительный порыв, что без слов становится очевидным, как много бы он сделал, будучи на месте Кости.

— Киевская кончилась, переключай на Москву, — говорит Федор Павлович.

— Есть!

Миша подлетает к щиту первого металлического шкафа, переключает какие-то рычажки, крутит маленькие черные диски с насечкой по краям. Из репродуктора на столе оглушающе гремит бас, потом, словно поперхнувшись, затихает, вместо него звучит оркестр, он с громом и стуком изображает, как быстро-быстро пилят дрова.

— Американский джаз, — смеясь, оборачивается Миша.

Пилка дров затихает, ее вытесняет спокойный голос московского диктора.

— Пошли, — говорит Нюра.

Косте нравится здесь, и уходить ему не хочется, не узнав назначения всех рычажков, лампочек и ручек, но он стесняется молчаливого Федора Павловича, который копается в ощетинившейся проводами штучке. Они прощаются с ним и уходят. Миша провожает их на улицу,

— Ты приходи к нам, — говорит он. — Я тебя всему научу! Хочешь? У тебя как по физике?.. Ну, тогда проще простого… В два счета научу!

— Михайло, не задаваться! — голосом Федора Павловича говорит Нюра и прыскает.

— Ничуть я не задаюсь, а просто… Попробуй-ка сама!.. А Федора Павловича ты не бойся, Костя, он хороший…

— Ага, задавак не любит! — вставляет Нюра, но Миша даже не смотрит в ее сторону.

— У него, видал, вместо левой ноги протез. Он сам сделал. Лучше всякого фабричного. У него орденов знаешь сколько!.. А вы куда? К Тимке? Арбузы-репы смотреть?..

Тимофея они находят в большом тенистом саду за каменным двухэтажным зданием школы.

Он неторопливо ходит от дерева к дереву, осторожно нагибает ветки и осматривает зеленые, словно поросшие пухом шарики плодов.

— Здравствуй, Тимка! — кричит Нюра. — Мы пришли! Здравствуй!..

— Здорово! — улыбается Тимофей, и сейчас же лицо его становится строгим. — Только по деревьям не лазить и ничего не рвать.

— Очень нам нужно! — оскорбляется Нюра.

— Нужно не нужно — я предупреждаю. А то больше не пущу.

— Где же твои арбузы? — спрашивает Костя.

— Я не только арбузами занимаюсь, я и грушами занимаюсь. У меня трехлетка по грушам.

— Как — трехлетка?

— Ну, трехлетний план. Понимаешь? Во время войны за садами уход какой был? Никакой. Немцы садов повырубили сколько? Потом зимы были знаешь какие! Люди замерзали, не то что деревья. Ну, а груша — дерево нежное, теплолюбивое. Вот всякие бэры, дюшесы и вымерзли. Восстановить надо? Надо. А что? Опять бэры и дюшесы? Стукнет мороз — они опять померзнут. А по селам, в колхозах, у колхозников сохранились местные сорта, они выжили. Вот, значит, надо их разыскать, культивировать, распространить…

— Что же ты, по всей Украине будешь ездить?

— Ну зачем? Разве я один? Нас знаешь сколько, юных мичуринцев? Ого! Вот я тебе покажу письма — у меня знакомые чуть не по всем областям есть. То есть так, по письмам, знакомые. Ну, мы обмениваемся семенами, опытом… Пойдем вот, я тебе покажу. Мне один из Кировограда прислал семена, так дерево уже вот такое…

Тимофей показывает Косте множество саженцев, называет их сорта, откуда присланы семена и рассказывает, как он, Тимофей, их выхаживает и воспитывает. Костю это не очень занимает: все деревья, по его мнению, одинаковы, разница только в том, что одни побольше, другие поменьше. Однако он слушает и удивляется Тимофею. Тимофей здесь совсем не такой, как на реке. Он остался таким же неторопливым, но ни сонным, ни ленивым его не назовешь. Основательно, по-хозяйски, он шагает между саженцами, говорит уверенно и спокойно о вещах, Косте не известных, и даже почти не нукает.

— Постой! — вдруг спохватывается Тимофей. — А где Нюрка? Ну, я ей сейчас дам!..

Но Нюра уже идет им навстречу, старательно любуясь не то верхушками деревьев, не то плывущим над ними перламутровым облаком.

— Ты где была? — подозрительно спрашивает Тимофей.

— Ходила, смотрела, — пожимает плечами Нюра. — Уже и это нельзя, да? Пойдем отсюда, Костя!

— Нет, стой! Покажи язык.

— Вот еще! Зачем это я буду язык показывать?

— Показывай! Ну?

— Ну на! — высовывает Нюра язык, предательски почерневший от вишневого сока. — Жалко стало, что я две вишенки съела? У тебя воробьи больше поклевали…

— То воробьи. А ты не воробей, а пионерка.

— А ты — жадина!

— О чем вы, ребята? — раздается звонкий грудной голос.

Рядом на дорожке стоит молодая женщина в цветастом платье и смеющимися серыми глазами смотрит на них.

— Пусть она сама скажет, — буркает Тимофей.

— И скажу, — упавшим голосом говорит Нюра. — Мне, Елена Ивановна, очень захотелось попробовать… Я всего две штуки и сорвала, а Тимка уже кричит. Там воробьи вон сколько поклевали, а ему двух штучек жалко!..

— Ему не жалко, конечно. Просто раньше времени рвать нельзя. И ты больше не будешь, правда?.. Вот и хорошо. А ты кто? — поворачивается Елена Ивановна к Косте.

— Костя.

— Тоже юный мичуринец?

— Н-нет.

— А кто же? Юннат, юный техник?

— Нет. Я просто так…

— А-а… — улыбается Елена Ивановна и поворачивается к Тимофею.

Они наклоняются над чахлым саженцем бумажного ранета и обсуждают, что с ним делать. Елена Ивановна предлагает его заменить, а Тимофей, упрямо набычившись, настаивает на том, что заменять не надо, он берется его воспитать, и тот еще покажет, будьте покойны!

— Хорошо, — говорит Елена Ивановна, — на твою ответственность.

— Ладно, — спокойно и уверенно соглашается Тимофей.

— До свиданья, ребята! До свиданья, Костя-Просто-Так! — снова улыбается Елена Ивановна и уходит.

— Пойдем, — говорит Тимофей, — теперь я тебе свои арбузы покажу.

— Не хочу! Я домой пойду! — внезапно рассердившись, отвечает Костя.

— Ну ладно, в другой раз.

— И в другой не хочу. Нужны мне ваши ранеты и арбузы!..

Он поворачивается и напрямик, а не по дорожкам, идет из сада. Нюра бежит за ним. Тимофей озадаченно смотрит им вслед, потом опять склоняется над хилым саженцем.

Костя буравит ногами горячую бархатистую пыль дороги и ищет, на чем бы сорвать досаду, однако нет даже камня, чтобы запустить в собаку. Нюра идет сзади и тоже молчит. Только когда село остается позади, у обрыва Гремячего яра Костя видит груду комьев глины и начинает сердито швырять их в яр. Раздражение мало-помалу спадает, но неприятный осадок остается.

— Ну и пусть! — бормочет он, швыряя последние комья. — Подумаешь!..

— Ты что, Костя? А? — озабоченно спрашивает Нюра. — Ты на кого рассердился? На Тимку, да?

— Ни на кого!.. Пошли домой.

Они сбегают в яр, выходят на луговину. Опять брызжут из-под ног кузнечики и висят столбики мошкары над головами, но веселое, радостное настроение не возвращается. Костю раздражают и кузнечики и мошкара, а лягушек он бы всех передавил, чтобы они и не пискнули больше.

— А почему я должен быть кем-то? — вдруг поворачивается он к Нюре. Захочу — и буду, а не захочу — не буду!

— Так разве я что говорю? — недоумевает Нюра.

Но Костя не слушает.

Почему, в самом деле, он должен быть обязательно мичуринцем? А он вот хочет быть не мичуринцем, а моряком!

— Да ведь тебя никто не заставляет.

— А чего она смеется?

— Кто?

— Ну, эта ваша… учительница.

— Она и учительница и старшая пионервожатая.

— Ну и пусть! А Мишка и Тимка… Чего они задаются?

— Так они же ничего не говорили!

— Ну, не говорили, а все равно задаются, что они умеют, а я — нет… Подумаешь! Я знаю и умею побольше их…

Костя действительно знал и умел делать множество вещей и про себя этим гордился. Он знал всех знаменитых киноактеров, знал поименно почти всех мастеров спорта, а многих — и в лицо; футболистов киевского "Динамо" он узнавал по походке, со спины; никто лучше его не мог разобраться, почему левый край "промазал" и как капитан команды обводит противника; он наизусть знал все марки автомашин — советские и иностранные; сделал сам аквариум, а если рыбки в нем подохли, то виновата хлорированная водопроводная вода, а не он; а когда он собирал марки, так у него были такие, что даже из девятого класса приходили с ним меняться. Лучше его в пятом "Б" никто не умеет плавать кролем, а "ласточка" получается лучше только у его друга Федора.

Конечно, Костя знает и умеет столько, сколько не знают все эти Мишки и Тимки, вместе взятые, но почему-то это нисколько Костю не утешает. И он наконец догадывается почему: оказывается, Миша и Тима делают то же, что и взрослые, а он, Костя, — нет. Ну, конечно, не совсем, как взрослые, однако дело-то у них одно и то же…

— Их просто заставляют, вот и все! — говорит он вслух.

— Кого, Тимку и Цыганенка? — догадывается Нюра. — Попробуй их заставь! Никто их не заставляет, им самим интересно — вот они и помогают… И чего ты сердишься? Тебя ведь не заставляют.

Нет, конечно, не заставляют… Ему много раз предлагали вступить то в один, то в другой кружок, но Косте в кружок идти не хотелось — ему казалось, что это похоже на уроки: тоже есть расписание, задания… Так и получилось, что почти все ребята были заняты каким-то делом, увлекались им, а Костя был сам по себе. В зоопарке он видел, как паренек, вроде него, Кости, возился с медвежонком, должно быть юннат. А Сергей Казанцев ходит в Дом юных техников и строит паровую машину. В двадцать пятой школе есть общество юных историков, и они каждое лето ездят куда-нибудь в экспедицию. Костя подумывал было вступить в это общество, чтобы ехать в экспедицию, но для этого нужно было написать историческую работу, а писать Костя не захотел.

Увлекался он не раз. Узнав о чьем-либо новом увлечении, Костя загорался тоже, но быстро остывал и бросал ради нового занятия, чтобы без сожаления оставить вскоре и его ради третьего. Все его захватывало, но ненадолго, и проходило бесследно. "Это не мое призвание", — решал про себя Костя и успокаивался.

А какое же у него призвание? И что значит — "призвание"? Кто и что его призовет? Куда? И когда это будет?

Костя до вечера мрачно лежит на берегу, отмахивается от Нюры и ищет свое призвание. Оно так и не отыскивается, приходится идти ужинать и ложиться спать.

А утром прохладная, прозрачная вода, слепящее солнце смывают мрачные мысли, и Костя опять становится самим собой: загорает, купается, пробует добраться к гнезду стрижа, но только зря обдирает колени на крутом откосе. Приходят Миша и Тимофей, и в мелкой песчаной затоке они начинают сооружать плот из плавника. Набухшие коряги, обломки дерева сами-то плавают, но удержать на себе никого не могут и тонут вместе с отважными мореплавателями.

Бегут дни. Костя катается на лодке с ребятами, а иногда — недалеко — и один. Гребет он уже хорошо и однажды с удивлением обнаруживает, что на руках у него вместо вялого пучка мускулов появились маленькие, но твердые бицепсы. Изредка он заглядывает в Нюрино зеркальце — там показывается облупившийся нос, выгоревшие, как прошлогодняя трава, брови, и Костя заранее прикидывает, кто сильнее загорит: он или Федор.

Они так сдружились вчетвером, что Костя с грустью думает о том, что все-таки придется расставаться с новыми дружками. А как хорошо было бы, если бы они все четверо жили в Киеве! Если к ним добавить еще верного боевого друга Федора, это была бы такая компания, что лучше не сыщешь.

Все было хорошо, но время от времени в самый разгар игры Миша убегает дежурить на радиоузел, Тимофей — к своим саженцам, а Нюра спохватывается, что еще надо варить, прибирать и вообще заниматься всякими хозяйственными делами. Костя остается один, и у него портится настроение. У всех есть какое-то дело, все чем-то заняты, один он болтается без всяких занятий, только купается и загорает. Его снова одолевает неловкость оттого, что он Костя-Просто-Так и до сих пор не нашел своего призвания, потому что до того, пока он станет моряком, еще очень далеко, а сейчас он никак не может определиться.