Алексей надеялся, что никто не узнает о его посещении адвентистов. Оказалось, его видели.

Напротив плиты, через пролет, стоял большой продольно-фрезерный станок. В смене Алексея на нем работал Василий Прохорович Губин.

При Семыкине Василий Прохорович частенько подходил к плите, умащивался на высоком, в полроста, узком табурете и, поглядывая на свой станок, неторопливо беседовал. После перевода Семыкина в другую смену он подходить перестал. Однако в понедельник, на другой день после молитвенного собрания у Голомозого, он включил самоход, подошел, сел на табурет и долго молча смотрел, как Алексей работает.

– Привыкаешь?

Алексей хотел было небрежно сказать, что привыкать, собственно, нечего, он же проходил практику и всё такое, но вместо этого вздохнул и сказал:

– Трудно...

Василий Прохорович как будто даже обрадовался.

– Очень хорошо! Коли ты это понимаешь, из тебя люди будут...

– Что же хорошего, если трудно?

– А как же? Работать – это тебе не фигели-мигели... Думаешь, зря слова из одного корня, что «труд», что «трудно»?..

– И всегда так будет?

– Привыкнешь – полегче станет, а совсем легко не будет, нет... Легкая жизнь только у жуликов... покуда не прищемят. Ну, а которые дураки, те утешаются – на небе, мол, легко будет. Молятся, у бога подачек клянчат...

Алексей почувствовал, что краснеет, наклонился над чертежом.

– Ты, видать, тоже собрался на небо тропку топтать?

– С чего вы взяли?

– А у соседа моего вчера что делал? Мне всё видать. И как голосят, богу своему жалятся – слышно.

– Голомозый заманил. Я не знал, что они там молиться будут...

– А чего ж ещё штундам делать?

– Каким штундам?

– Ну, штундисты, баптисты всякие... Теперь бога-то, как штаны, каждый по-своему кроит. Собираются по квартирам и молятся. Думают, без попов до бога дорога ближе. А что с попами, что без них, всё одно вокруг себя крутятся. И ты туда же?

– Я в бога не верю.

– Ну и правильно. Бог, он кому нужен? Кому прятаться надо. Голомозым, например, без бога никак. Бог им заместо забора, они за ним свою двуличность прячут. Взять того же Голомозого. Вон какую домину выстроил! Сад, огород. Думаешь, на зарплату? Зарплата ему – для прикрытия; баба его за яблоки на базаре в одно лето столько насшибает, что ему и в пять лет не наработать. Его послушать, так он вроде последнюю рубашку отдаст, а ребятенок падалицу поднимет – он из ружья бы палил, кабы не боялся, что засудят. И выходит, все его божественные слова – фальшь и враки...

Иначе, но столь же категорично высказался и Вадим Васильевич, когда Алексей рассказал ему о том, что побывал у адвентистов. Он зажал нос в кулак, посопел в него и сказал:

– Бог, милый друг Алексис, это было удобное изобретение. Эскимос при незадаче порол своего деревянного или костяного бога: куда, мол, ты глядел, когда происходило несчастье... Православные христиане уже не держали бога под рукой, поместили его на небо, и выпороть его стало трудновато... Однако всегда можно было свалить вину на бога – его воля... И вдруг бога не стало, человек остался наедине с самим собой. Некого пороть и не на кого сваливать. Ты – всему причина и сам во всем виноват: в хорошем и в дурном. И оказалось, глядеть себе в глаза трудно, наедине с собой непривычно и жутко. Для этого надо быть очень честным. И очень смелым... Да. И могут это не все. Далеко не все! – Вадим Васильевич вздохнул и помолчал. – Великое может стать смешным и жалким, а ничтожное – великим... Только время определяет действительную ценность идей, людей и вещей. Так и с религией. Когда-то огромный мир бога и веры стал всё более умаляться, уходить, пока не осел прочно в маленьком мире, где ворованная любовь, соседские плевки в борщ, прилипчивые, как чума, модные песенки, хулиганская ругань...

С тех пор прошло больше года, к адвентистам Алексей больше не ходил и от разговоров с Голомозым уклонялся, а Василий Прохорович, как прежде, при Семыкине, частенько стал подходить к плите покалякать и незаметно превратился для Алексея в дядю Васю. Почти все его разговоры были в сущности монологами. Взмостившись на табурет и поглядывая то на Алексея, то на станок, он неторопливо излагал свою точку зрения на какой-либо предмет – а своя точка зрения была у него на все предметы – и вовсе не требовал участия Алексея в разговоре: сам задавал вопросы и сам отвечал на них, выдвигал возражения и тут же их разбивал. Болтовня старика не мешала. Алексей вчитывался в чертежи, ставил и снимал детали, а дядя Вася говорил и говорил. Больше всего он любил распространяться о месте и значении рабочего в жизни и о жизни вообще.

– Жить – это не просто! – говорил он. – Да... Тут тебе и сверху печет, и сбоку продувает, и сзади подталкивает. А ты сумей не сбиться, линию найти... Ты свою нашел?..

– Не знаю. Наверно, нет.

– Как так?

– Я сталеваром хотел быть. А вот...

– Значит, мало хотел...

Нет, он очень хотел, а не получилось. И не только у него. Вот были они все вместе, мечтали, спорили, надеялись. И ничего не получилось. Мечты не сбылись, надежды не оправдались. Витька хотел стать капитаном и не стал: умер отец, пришлось идти на завод учеником, теперь фрезеровщик. Яша Брук кончил с медалью, поехал в Киев, в политехнический. Не приняли, хотя и медалист. Теперь, кажется, в городской библиотеке что-то такое делает и то вроде без зарплаты, а так чего-то подбрасывают... А Наташу приняли. Уж лучше бы наоборот: приняли бы Яшу, а её – нет. Тогда ей не нужно было бы ехать в Ростов, А то вот осталось несколько дней, а он всё никак не может ей сказать...

А он сам? Собирался стать сталеваром, и ничего не вышло. Ему сказали, что группа сталеваров укомплектована и нужно идти в слесари. Он тогда побежал к Еременке, доказывал, что ему обязательно нужно в сталевары, что он хочет, у него призвание... Еременко долго слушал, вытирал платком лоб и вдруг сказал:

– А я люблю черешню.

Лешка от неожиданности открыл рот.

– Нет, не есть... Есть я её, конечно, тоже люблю. А ещё больше – сажать и выхаживать. По моему рассуждению, это самое что ни на есть красивое дерево на земле. Весной, как зацветет, это же разве дерево? Невеста!.. Мне по моему характеру садик бы иметь и хлопотать в нем. А я вот сижу тут, тебя, дурачка, слушаю да ещё уговаривать должен... Думаешь, мне это очень нравится? Ты погоди губы надувать! Ты, голубчик, пойми: мы пошли тебе навстречу, приняли раньше, чем положено, поскольку ты – сирота, воспитанник детского дома. А ты кобенишься. Подумай сам, чего выйдет, если каждый будет вроде тебя: того не хочу, а желаю этого. Таким манером всё наше государство вверх тормашками полетит. Правильно я говорю?

Что Лешка мог возразить? Что государство никуда не полетит, если он, Алексей Горбачев, станет сталеваром? Или пускай оно идет куда хочет, а он хочет в мартеновский? А потом уже, когда Еременко сам позвал его и предложил «взять курс на разметку, поскольку есть такая наметка», Лешка даже не возражал. Если не в сталевары, какая разница, кем быть?..

Еременко молодец, своих ребят не забывал и, как любил повторять, доводил «до ума». А в случае чего, бросался за них в драку на кого угодно, как тогда с Витковским...

Каждый раз, когда группа заканчивала учебу и практику, ребята получали разряды и были оформлены, Еременко в первый день их самостоятельной работы сам приводил всю группу строем в цех и сдавал начальнику с рук на руки. «Чтобы чувствовали! – говорил он. – Не с ветру пришли, а трудовые резервы...» Может, хотел он поторжественнее обставить вступление ребят в коллектив, чтобы запомнили на всю жизнь и гордились, а может, просто тщеславно показывал свой «товар» лицом... В Лешкиной группе торжество не получилось. В цехе сменили начальника, Витковский, за какие-то грехи или упущения переведенный из главных механиков, рвал и метал. Он исподлобья посмотрел на выстроившихся в центральном пролете ремесленников и отрывисто спросил:

– Что за пацаны? Зачем?

Еременко, улыбаясь и, как всегда, вытирая пот, сказал, что это – не пацаны, а станочники, новое пополнение.

– У меня станков с сосками нет! Мне с них работу спрашивать или на горшок сажать?! Ты кого привел?

Ребята в группе, кроме Лешки, которого в то время погнало в рост, подобрались на редкость мелкорослые. Еременко перестал улыбаться, побагровел и вдруг – чего никогда с ним не бывало – закричал:

– У тебя что здесь, цирк? Борцы, гладиаторы тебе нужны?

Витковский ушел в контору, Еременко бросился следом. Ребята, встревоженные такой встречей, против обыкновения, не расползались в разные стороны присесть, облокотиться, а так и стояли тесной группкой, ждали. Наконец Еременко вышел из конторы, не глядя похлопал кого-то из ребят по плечу:

– Всё в порядке, голубчики, давайте по местам... Но в случае чего – враз ко мне!..

В ожидании «случая» он несколько раз приходил в цех, проверяя, не затирают ли его питомцев, не придираются ли попусту, но ремесленников не затирали, попусту не придирались.

Так без всяких торжеств и речей они и начали: приходили по гудку, снимали табели и шли к станкам, Алексей – к разметочной плите.

В газетах и книжках он читал о ребятах, как они, окончив школу или ремесленное, идут на завод, как поначалу немножко там ошибаются или бедокурят – проедают, например, зарплату на конфеты, – а потом очень быстро исправляются, становятся передовыми, гордыми и счастливыми.

Алексей заговаривал о таких книжках с товарищами, они, смеясь, отмахивались – «мура!», проверял себя, но ничего похожего не получалось и у него. Конфет он не любил и зарплаты не проедал, пока ничего не портил, но ни счастья, ни гордости не испытывал. К концу смены болели ноги, ещё раньше начинало ломить поясницу, непрерывно нужно было ворочать, двигать тяжелые отливки и поковки, в цехе душно, от испарины тело всё время кажется грязным, руки стали шершавыми от клеевой краски, окалины и формовочного песка. И постоянно приходится ругаться с мастером: то нет наряда, то наряд есть, а нет чертежа, а то и ни того, ни другого. Или с Маркиным. Очки мало помогают, видит он плохо и, чуть что, кричит, будто ему нарочно размечают так, что ничего не видно... И каждый день одно и то же. Вставать по гудку в шесть, всухомятку что-то жевать, бежать к автобусу, который отвезет на завод, долго идти пешком к цеху и в холод, и в дождь, и в зной. И никакого счастья, ничего героического в этом не было. Особенно трудно было в самом начале, когда учителя его перевели в другую смену и Алексей впервые остался один у плиты.

Семыкин давно уже не помогал, не проверял размеченные Алексеем заготовки, но он стоял рядом, в любую минуту мог посоветовать, помочь или вступиться, если что-нибудь оказалось бы не так и пришлось отвечать за ошибку, недогляд или даже брак. Его сорок лет, седьмой разряд и спокойная уверенность были опорой и заслоном от любых неожиданностей и осложнений.

И вдруг опоры и заслона не стало. Рано или поздно это должно было произойти. Алексей был к этому готов, но, когда это случилось, оказалось, что он совершенно не готов и случилось всё слишком рано. Он стоял у плиты и всем телом ощущал направленные на него выжидательные и настороженные взгляды из всех пролетов, от всех станков. От этих взглядов у него деревенели шея и спина, сводило руки. Он поднимал голову, поспешно оглядывался – никто на него не смотрел. На минуту напряжение ослабевало, потом появлялось снова. Он проверял сделанное дважды, трижды и, так как очень боялся ошибиться и напутать, путал, ошибался и начинал сначала. Всё, что он знал и умел, вдруг оборачивалось незнанием и неуменьем...

– А почему хотел быть сталеваром? – допытывался дядя Вася. – На портретах красоваться? Специальность у тебя не громкая, однако гордая, без неё все другие ни тпру ни ну... У нас завели моду – об одних кричат, про других молчат. Кричат про доменщиков, сталеваров. Вроде как они генералы в рабочем деле... А почему так считается? Потому что они на конце стоят, как пекарь. Кто-то хлеб сеял, убирал, зерно молотил да молол, а он с пылу с жару пироги выдает, – ему, выходит, слава и почет... А на самом деле в нём доблести, как в других, – стоит при своём деле, и всё. И без других ни взад ни вперед. Считается, сталевары – ведущая профессия, других, значит, ведут... А ну-ка, ты вот деталей не разметишь, станочники не обработают, слесаря не соберут, и будет «кукушка» ржаветь, как дырявый чайник: ни тебе лом подвезти, ни чугун, ни флюсы. Опять же футеровщики, огнеупорщики – без них сталь где варить, куда лить? В карман? Коксовики, доменщики газа не дадут – на костре варить будешь? Выходит, никакие они не ведущие, а следом идущие. И коли перед ними народ своё дело не сделает, ничегошеньки они не могут... Важно не кем быть, а каким быть! Да. Каждый в своём деле может быть как бог Саваоф.

– Так уж и бог!

– А ты думал? И Карл Маркс говорил: рабочий – это демиург, что по-древнему означает бог, творец. Ты Карла Маркса читал?

– Нет. Нам про него рассказывали.

– «Рассказывали»... Всё-то вы понаслышке, как дрозды, с чужого голоса. До всего, брат, надо своим умом доходить, а не на слово верить, А то сегодня тебе про одно скажут – белое, ты поверишь, завтра про то же самое, что оно – черное. И ты снова поверишь?

– Нет.

– Поверишь! За душой-то у тебя только и того, что тебе в уши надули... А надуть чего хочешь можно. Или ещё хуже – и тому и другому верить перестанешь. А это уж последнее дело, когда человек ни во что не верит. Это как дерьмо в проруби: ни взлететь, ни утонуть... А когда до всего своим умом дошел – тут уж тебя никто не собьёт. Вот, к примеру, я. «Капитал» я, конечно, не осилил – образования не хватило, – а другие книжки читал. Рабочему книжки эти нужные, чтобы он гордость свою понимал.

– Для утешения?

– Утешение только дуракам помогает. А умным понимать надо.

Рассуждения дяди Васи хотя и не вызывали такого раздражения, как покусывающие речи Голомозого, но помогали так же мало. Помогла привычка. Чем больше втягивался, привыкал Алексей, тем меньше уставал. Однако творцом, демиургом, как говорил дядя Вася, он себя не чувствовал. Он размечал детали, части каких-то станков, машин, и они бесследно исчезали. Делал он всё больше и лучше, но всё сделанное уходило из поля зрения, и ему казалось, что вся его работа – только видимость, никаких результатов и следов после неё не оставалось.

Иначе было с долбежным станком, стоявшим у начала главного пролета. Его разобрали для срочного капитального ремонта. Мастер, которого за склонность к спешке и страху перед начальством называли в цехе Ефимом Паникой, почти всё время стоял над душой, торопил, подгонял, и, должно быть, поэтому Алексею запомнились детали долбежного, которые он размечал. Приходя в цех, уходя из него. Алексей видел, как возле оголенной станины накапливалось всё больше готовых деталей, как слесаря подгоняли их, шабрили рабочие плоскости и начинали собирать. Это уже была не видимость, а настоящая большая и нужная вещь. Алексею нравилось наблюдать, как станок рождается заново – он ведь рождался и при его помощи! – и если выдавалась свободная минута, подходил, смотрел, как его собирают. Сборку закончили, станок опробовали, на нём снова начал работать прежний его хозяин, старый долбёжник. У Алексея целый день было праздничное, радостное настроение. Его станок работал! Ну, не его, конечно, одного, но он ведь тоже делал, тоже помогал, и без его, Алексея, помощи он был бы, наверно, не таким, каким-то другим, а этот был своим... И каждый раз, приходя в цех, Алексей посматривал на его зеленую станину, сверкающие плоскости, матовые шкивы, отполированные руками рукоятки. «Работаешь, старик? Давай, давай!»

Алексей даже огорчился, когда у старого долбёжника появился ученик: невысокий коренастый парень в солдатской гимнастерке. Лицо у пего было широкоскулое, с маленькими раскосыми глазами, на верхней губе росли редкие черные волоски. Это был комсорг цеха, звали его Федор Копейка. То, что он комсорг, ничего не меняло – мог запороть станок за милую душу, как и всякий... Комсорг учился старательно, потел от усердия, вместе с потом размазывал по лицу масло и ходил поэтому всегда замурзанный, но станок не запарывал.

Потом Алексею довелось размечать цилиндр, золотники и несколько дышел для заводской «кукушки» – маленького, без тендера, паровозика. Это был 9П-782. Алексея и теперь потянуло проследить, куда ушли размеченные им части. После работы он бегал на сборку и смотрел. Паровозик отремонтировали. Деловито сопя и звонко покрикивая, он опять начал сновать по гигантскому заводскому двору, то толкая перед собой огромные, пышущие зноем ковши с расплавленным чугуном от домны к мартеновскому, то уволакивая в отвал ковши со шлаком. Кургузый паровозик этот казался Алексею необыкновенно красивым, а пронзительный свисток его самым звонким и приятным. Каждый раз, увидев свой 9П-782, Алексей провожал его взглядом и, даже не видя, узнавал по свистку. Это тоже был его «крестник».

У мостового крана, ходившего под главным пролетом механического, полетели зубья ведущей шестерни. Новую шестерню для крана размечал Алексей. И потом каждый раз, когда, рокоча и подвывая, кран двигался над головой, Алексею в этом рокоте слышался голос нового «крестника».

Таких «крестников» становилось всё больше и больше. Они не были живыми и вместе с тем как бы жили: двигали, двигались сами, работали... Проходя по двору, он слышал звонкий голос «своей» «кукушки», у самого входа в цех стоял коренастый, чем-то похожий на нового хозяина Федора Копейку долбежный, брызгал малиновыми искрами шлифовальный, рокотал мостовой кран, торопливо, будто запыхавшись, поперечно-строгальный выговаривал: вжик, вжик...

Алексей и теперь не чувствовал себя творцом: он сам, один, не сделал ничего, ни одной вещи, ни одного станка или машины. Его работа растворилась в работе других, её заканчивали люди, которых он даже не знал. Но сделанное им направляло, определяло всю дальнейшую работу, её конечный результат.

Плита стояла посреди цеха. Краны, вагонетки, а иногда и просто руки чернорабочих в заскорузлых, рваных рукавицах несли к ней всё, что поступало в цех, – шершавые иссера-черные чугунные и стальные отливки, тускло поблескивающие бронзовые, сизо-красные, в осыпающейся окалине поковки. Отсюда, исчерченные по меловой, сразу берущейся ржавчиной краске, они растекались по станкам. Их обтачивали, строгали, долбили, сверлили, фрезеровали, шлифовали. Они возвращались вновь на плиту, снова, исчерченные, простроченные кернерами, уходили к станкам, их снова шлифовали, фрезеровали, сверлили, долбили, строгали, растачивали.

Всё, что делал, подготавливал и выпускал цех, проходило через плиту. От всех станков, из всех пролетов, отделов к ней тянулись, на ней скрещивались, сталкивались, боролись, побеждали или отступали и уступали интересы и устремления сотен, тысяч людей. В цех со всех сторон наплывали требования, устремления других цехов, отделов, заводоуправления, конструкторского бюро, БРИЗа, главного механика, энергетика, главного инженера, технолога... Случалось, приходили заказы, требования от завода имени Ленина, из порта, паровозного депо, трамвайного или поступал, как сейчас, большой спецзаказ... И всё – то еле слышно, в шелесте бумаг, то в пронзительном трезвоне телефонов, то в вежливых и язвительных спорах планерок и заседаний, то в ругани во всё горло на месте, в цехе, – собиралось, сгущалось и разражалось над чугунной разметочной плитой, строго поблёскивающей недавно простроганным зеркалом...

Теперь Алексей не жалел, что не стал сталеваром. Профессия разметчика действительно была не громкая. Она была строгая. Здесь нельзя было ничего делать шаляй-валяй, надеяться, что кто-то «подрубает», «подчистит». Малейшая ошибка разметчика вела за собой вереницу чужих ошибок, делала бессмысленной, бесплодной работу множества других людей. У Алексея исподволь, незаметно выработалась жесткая требовательность к тому, что делал он сам, а потом и к тому, что делали другие. Ошибка и фальшь означали и могли означать только одно – брак. И так во всём... Незаметно для него жесткая требовательность распространилась на всё, что говорил и делал он сам, другие люди. Что, кроме вреда и ошибок, могла принести фальшь во всем остальном?.. И как нельзя было сделать правильно разметку, не прочитав весь чертеж, не поняв устройства и назначения узла, так нельзя было и определить своё отношение к людям, не разобравшись во всём до конца, не решив, кто они и что они.

...– Дядя Вася, а как, по-твоему, Гущин – передовик?

Василий Прохорович посмотрел на Алексея поверх очков.

– Дружок твой? Прыщ он... на ровном месте, твой Гущин!

Смена кончилась. Алексей поспешно убрал инструменты и зашел за Виктором. Виктор был занят. Растопырив треногу штатива посреди пролета, фотограф наводил аппарат на Виктора. Тот опирался рукой на горку готовых деталей и изо всех сил старался выглядеть солидным. Виктора ещё ни разу не фотографировали для Доски почета, и, как он ни тужился, как ни хмурился, толстые губы его расползались в улыбке. Мимо шли рабочие, оглядывались, ребята помоложе приостанавливались, посмеивались.

– Витька, подбери губу – в аппарат не влезет!

– Это тебя к ордену или сразу в лауреаты?

Виктор надулся, но тут же заулыбался снова.

– Прошу не мешать, – строго сказал фотограф. – Товарищ Гущин, не отвлекайтесь, смотрите сюда.

Фотограф поднял палец, Виктор послушно уставился на него.

– Ты скоро? – спросил Алексей.

Виктор сделал гримасу, показывая, что не знает.

– Товарищи, так же нельзя работать! – рассердился фотограф. – Ну вот – кадр пропал... Давайте ещё раз. Смотрите сюда... Теперь становитесь к станку.

Виктор перешел к станку, фотограф взял штатив и начал выбирать для него место. Алексей махнул Виктору рукой и ушел. Времени было в обрез, чтобы доехать, переодеться и успеть к Наташе.