Дома во всех подробностях знали об успехах Виктора. Пройти на завод, полюбоваться вымпелом, портретом сына на цеховой Доске почета мать не могла, но о том, как его фотографировали, что написано под фотографией, без устали рассказывала соседкам. Газету Виктор принес домой и сам прочитал заметку Алова матери. Прочитал он её не всю, остановился на призыве следовать его, Виктора Гущина, примеру. Читать об Алексее, а потом объяснять не хотелось. Просто противно. Газету он спрятал в ящик стола… Утаить не удалось. На следующий день мать за обедом спросила:

— Что это, Витя, дружок твой не показывается?

Милка стрельнула в брата глазами и наклонилась над тарелкой.

— А зачем он тут нужен? — хмуро сказал Виктор.

— Ну как же — то водой не разольешь, чуть не каждый день, а теперь как отрезало.

— Они, мама, поссорились, — сказала Милка. — Об этом даже в газете писали.

— А тебе какое дело? Ты что, у меня в столе шаришь? Лучше бы за собой следила. Вон вся вывеска исцарапанная!

Милка покраснела, прикрыла кулаком царапину на щеке и наклонилась над тарелкой, чтобы скрыть слезы незаслуженной обиды, но предательская капля шлепнулась прямо в борщ.

— Ничего я не шарю. Мне Мишка сказал, потому что Сережа дома рассказывал, а потом взял у Сережи газету и показал… Думаешь, только у тебя газета есть?

Об этом Виктор забыл. Семья Сергея Ломанова по-прежнему жила рядом, Милка по-прежнему дружила с братишкой Сергея. С раннего утра и до поздней ночи, пока мамы не загоняли их по домам спать, они не расставались больше чем на полчаса, и, если одному случалось уйти, другой мыкался как неприкаянный и через несколько минут отправлялся разыскивать ушедшего. Они играли вместе, всюду ходили вместе, вместе переживали события в семьях, во дворе, в их квартале и все отголоски большой жизни взрослых, которые доходили до них. Соседки, посмеиваясь, называли их «неразлучниками» и, пригорюнившись, добавляли: «Кабы взрослые так-то могли да умели…»

И вот эти неразлучники едва не расстались «навеки», как сказала Милка, и, более того, подрались, что прежде с первого дня их знакомства не случалось никогда. Причиной была злополучная статья Алова в заводской газете.

Спозаранку у них было намечено испытание «реактивного торпедного катера». Выброшенную кем-то жестяную лодочку с продырявленным боком и облезлой краской Мишка подобрал на соседней улице. Сергей запаял дыру, покрасил заново, и лодка получилась что надо, совсем как торпедный катер, хотя скорее напоминала катер пожарный: за отсутствием шаровой, серой, краски Сергей покрасил ее в ярко-красный цвет. Вот только двигателя у неё никакого не было. Сергей сказал, что теперь, наверно, надо ставить реактивный, чтобы скорость давала как полагается, но от просьб сделать такой отмахнулся, сказал, что ему некогда заниматься игрушками, пора на работу и пускай они сами мозгуют, не маленькие. Милка и Мишка долго мозговали, пока не вспомнили о Викторовой ракете, которая должна была без пересадки долететь до Луны, но далее бурьяна на пустыре не залетела. Виктор в качестве горючего для своей ракеты употреблял фотопленку, а пленки дома хватало — Сергей иногда занимался фотографией и отдавал Мишке всю засвеченную или неудавшуюся пленку. Мишка делал из нее «пшикалки» — поджигал и смотрел, как они, шипя и воняя гребенкой, сгорают. Теперь для неё нашлось настоящее применение. Прикрутив рулончик пленки к корме лодки, они отправились испытывать. Железная бочка под водосточной трубой тщетно дожидалась дождей, но Сергей каждый день для поливки огорода наполнял её доверху водой, которую приходилось носить ведрами от колонки. Вот тут-то, наклонившись над бочкой и опуская в воду свой корабль, Мишка, должно быть, вспомнил все обстоятельства, участников неудачного запуска Викторовой ракеты и произнес роковую фразу:

— А кореш твоего братана, оказывается, гад?

— Кто гад? — удивилась Милка. — Леша?

— А кто же еще? Он самый, Горбачев.

— Ты что, это самое? — Милка приставила палец к виску и выразительно повертела.

— Ничего не это самое, а факт. На братана твоего накапал. Тоже друг называется!

— Ты опять врешь, опять выдумываешь? Не смей на него наговаривать! — закричала Милка.

Она давно знала за Мишкой слабость: заговорив о чём-нибудь, он увлекался, начинал привирать, а потом и попросту врать без зазрения совести. Он не врал нарочно, чтобы обмануть, но так увлекался, что остановиться уже не мог, его несло туда, куда влекло неудержимое воображение. Если это касалось пустяков — куда ни шло, но наговаривать на Лешу Горбачева?! Друг брата занимал в жизни Милки место если не такое большое, как брат, то, во всяком случае, огромное. Он, как и Виктор, был самым-самым недосягаемым образцом, которым всё проверялось. Он даже в чем-то был лучше Вити, потому что никогда не ругал её, не прогонял от себя, всегда с ней разговаривал и даже помогал, если нужно. Она не разделяла их и не сравнивала. Они были всегда вместе, всегда дружили. Леша спас Витю, когда тот чуть не утонул, и вообще… Если бы Мишка стал наговаривать на неё — ладно, но на Витю или Лешу?!

— А я не наговариваю, всё знают.

— Что знают? Сейчас же перестань врать, а то мы навеки поссоримся и вообще…

— Ага, испугалась, что про него правду скажут!

— Я?

— Ты.

Вместо ответа Милка, не размахиваясь, изо всех сил сунула сжатый кулак вперед и угодила ему прямо в нос. Мишка сморщился, поморгал и тут же ответил ударом на удар, но драться он не умел, а Милка отклонилась, поэтому кулак Мишкин скользнул по скуле, а ноготь расцарапал щеку. Милка размахнулась, чтобы ударить уже по-настоящему, но не ударила, а в страхе уставилась на него. Мишка почувствовал на губе теплое, мазнул рукой под носом — она была в крови.

— Ты так, да? Ну ладно!

Черпая ладошкой, он начал смывать кровь, но она натекала снова и снова. Тогда он перестал смывать, наклонился над бочкой, и капли крови зашлепали в воду. Вода быстро стала ярко-красной, как неопробованный катер, который в стычке опрокинулся и лежал теперь на дне бочки.

Милка с ужасом смотрела на капли, падающие из Мишкиного носа, на окрашенную кровью воду и в отчаянии закричала:

— Сейчас же перестань! Слышишь!

— Что, я её нарочно теку? Она сама текёт. Сама ударила, а теперь тоже…

Верхняя губа и нос у него мгновенно вспухли, и говорил Мишка гундосо, пришепетывая.

— Ложись на спину! А то так и будет течь, вся кровь вытечет…

— Ну и пускай!

Боли он уже не чувствовал, а так как нос расквашивал уже не первый раз, то знал, что кровь в конце концов останавливается, и потому не боялся. Он видел, что Милка страшно перепугана, терзается угрызениями совести, и злорадно упивался её терзаниями — пускай знает, в другой раз не будет!

— Да что это, в самом деле! — как взрослая, сказала Милка и попробовала оттащить его от бочки.

Но Мишка вцепился в края, отпихивал Милку боком и даже пытался лягнуть ногой.

— Уходи! Не лезь! Нечего теперь…

Тогда Милка применила прием нечестный, но единственно безотказный — сунула ему пальцы под мышки. Мишка не выносил щекотки и, дико гигикнув, отлетел от бочки.

— Ложись, а то хуже будет!

Укрощенный Мишка лег, Милка сорвала с головы бант, намочив в бочке, положила ему на нос и села рядом.

— Ух, так бы и дала ещё раза! — в сердцах сказала она. — Ещё и ломаешься… Скажешь, я ещё виновата, да?

— А кто же? — прогундосил Мишка.

— Ты! Зачем ты меня дразнил, врал про Лешу?

— Ничего я не врал, Серега рассказывал. У него и газета есть, там про все напечатано.

— Опять врешь?

— Да я хоть сейчас принесу…

— Лежи!

Кровь остановилась. Мишка умылся, проскользнул в дом, прикрывая от матери распухший фиолетовый нос, и принес газету.

Всё оказалось правдой. Это было чудовищно, неправдоподобно, не могло быть правдой, и всё-таки это было правдой, раз об этом писали в газете. Милка притихла и съежилась, будто невесомый лист бумаги, усеянный черными строчками, придавил её, как многопудовая глыба.

— Теперь я понимаю, почему он так переживает, — сказала Милка. — Он последнее время прямо какой-то не такой…

— Кто? — спросил Мишка.

— Витя.

— Ха! Тут запереживаешь.

Милка тоже начала ужасно переживать. Она понимала, что если Витя об этом молчит, значит, должна молчать и она. Она молчала, но ластилась к брату и всячески показывала, как она его любит и готова сделать всё, что он захочет, Виктор не обращал на неё внимания, а если и замечал, то прогонял или говорил что-нибудь такое обидное, что в другое время она бы ни за что ему не простила, но теперь прощала всё. Вот и сейчас он её обругал и обидел, а она же хотела объяснить маме, какой Горбачев плохой и как он обидел Витю.

Мать внимательно посмотрела на Милку, насупленного Виктора и спросила:

— Из-за чего же вы поссорились?

— Он против меня выступал, будто я не передовик.

— Но ведь это неправда!

— Конечно, неправда.

— Так ты бы ему объяснил, вы же друзья.

— Никакой он мне не друг! Ему и без меня объяснят, дадут по первое число…

Он не ожидал, что «число» окажется таким… Тревога появилась, когда в цех пришел Гаевский и начал расспрашивать. Уж кому-кому, а Гаевскому Виктор не собирался играть на руку… Нет, он ничего такого за Горбачевым не знает. Ничего такого за ним нет и не было. Дружил с ним, с одной девушкой — она уезжает в институт, — ещё с одним инженером из БРИЗа Калмыковым…

Выступление Гаевского в кабинете начальника цеха привело Виктора в смятение. Что он только говорит?! Это же всё чепуха, выдумки!.. Нужно встать и сказать, что это всё вранье, нечего человеку пришивать всякие дела. Он свой парень, и все это знают! Вот только ему свинью подложил…

Виктор не встал и ничего не сказал. У него горели уши, он не мог посмотреть Алексею в глаза, ерзал на стуле и молчал. В конце концов, ничего страшного. Пусть знает! А то много воображать стал… Проберут как полагается, и всё. Что ему могут сделать? А он в другой раз не будет…

Когда появился приказ об увольнении Горбачева, Виктор заметался. Это уже черт знает что! Что он такого сделал? Ну — написал, ну — говорил… Так за это увольнять? Это всё гад Гаевский подстроил, напришивал всякой ерунды и отомстил… Конечно, он мстил за «Футурум» тоже… Смятение Виктора достигло предела. Ведь «Футурум»-то придумал он сам! А когда началась история с запиской и он боялся, Лешка молчал, как могила, никого не выдал… Ну хорошо, всё это чепуха, но они-то не знают, они думают, что там и в самом деле что-то такое… Если бы тогда Виктор встал и сказал, всё бы стало ясно. А он промолчал. Лешка не предал, а он его предал. Выходит, он самый настоящий подлец?!

Виктор побежал к Иванычеву. Тот выслушал его с каменным лицом, доводы Виктора не произвели на него никакого впечатления.

— Детали меня не интересуют. Важно существо вопроса. Дискредитировал? Дискредитировал. Опорочивал? Опорочивал. Значит, таким элементам на заводе не место.

— Так это же из-за меня! Я не хочу, чтобы его увольняли, он ничего такого не сделал, чтобы увольнять!

— А по нашему мнению, сделал. И получил по заслугам. Понятно?

— Да на черта мне рекорды и всякие «молнии», если из-за них человека увольняют?!

— Ты что, — рассердился Иванычев, — думаешь, рекорд — твое личное дело? Ты сам по себе — нуль без палочки. Понятно? Общественность тебе создает условия, поддерживает, а ты рыпаешься?.. В общем, с этим вопросом кончено, иди работай!

Витковский попросту не стал Виктора слушать. Работа валилась из рук. Ему казалось, что на него посматривают косо.

Все знали, что он и Алексей — друзья, все знали, что Алексея уволили из-за него, и все знали, что он палец о палец не ударил, чтобы помочь другу…

В общежитии Алексей не ночевал, к Калмыкову не приходил. Где он мог быть, куда уйти?! Дома Виктор не находил себя места. Дал подзатыльник ни в чем не повинной Милке, нагрубил матери. Теперь он презирал и ненавидел не Алексея, а себя. Только бы его найти! Поживет пока у них, а там Виктор добьется, он до самого Шершнева дойдет, а докажет…

Он вернулся домой поздно ночью, придавленный усталостью и презрением к себе. Алексея он не нашел.

В понедельник Виктор остановил станок за десять минут до конца смены, убрал всё, умылся, повесил свой табель, как только Голомозый открыл доску, и побежал в заводоуправление.

— Куда? — привскочила со стула седая секретарша, когда Виктор ухватился за ручку двери директорского кабинета.

— Мне к директору.

— Нельзя. Сегодня неприемный день. Приходите в четверг.

— Мне срочно.

— Всем срочно, и все ждут.

— Да вы понимаете: человека уволили!

— Директор этим не занимается. Идите в завком, в отдел кадров.

— Мне нужно к нему… Он наш знакомый! — пустил Виктор в ход последний довод.

— Молодой человек, у него весь завод — знакомые. Я вам сказала — приходите в четверг.

Виктор рванул дверь и, несмотря на негодующий вопль секретарши, вошел в кабинет. Секретарша вбежала следом, схватила его за руку.

— Михаил Харитонович! Я ничего не могу сделать, прямо хулиган какой-то, — негодующе сказала она.

— Кто там? А, Гущин… Ничего, Серафима Павловна, пустите его.

Шершнев сидел в глубине большого кабинета за столом.

— Что скажешь?

Голос у Шершнева был глухой, сиплый.

— У нас уволили разметчика Горбачева. И неправильно, незаконно!

— Почему неправильно?

— Из-за меня уволили. Потому что он против меня выступал. Это всё Гаевский, из отдела кадров, и Иванычев наговорили.

— Что же они наговорили?

— А черт те что!

— Говори без чертей и по порядку.

— Ну, будто он сознательно подрывает, вообще против передовиков и связался с барыгами…

— Что такое барыги?

— Ну, спекулянты… А он вовсе не связан. Там спекулянта одного посадили, так его вызывали свидетелем, вот и всё. И он не против передовиков, а только против меня выступал.

— Что же ты его защищаешь?

— Так он же мой товарищ, самый лучший друг! Я его ещё с пацанов знаю. Он честный парень — ремесленник, детдомовец… А на него наговорили, напришивали чего хочешь, уволили и сразу — из общежития… А ему жить негде! Куда он денется? И вообще неправильно!..

— А почему он против тебя выступал?

— Ну… он считает, что неправильно про меня «молнию» выпустили и на Доску почета…

— Почему?

— Вроде я — не передовик, липовый передовик…

— А ты — настоящий?

— Я перевыполняю норму. Даю больше двухсот.

— Но ведь Горбачев это знал?

— Знал… Он говорит, я перевыполняю только потому, что мне легкие детали дают, тракторные запчасти, из этого… из спецзаказа…

— А до спецзаказа ты норму перевыполнял?

Виктор молчал.

Пламя от ушей, которые горели с самого начала, разливалось по лицу.

— Раньше ты сколько давал?

— Ну… сто два, сто три…

— Так. Выходит, Горбачев прав, ты и в самом деле передовик только потому, что тебе дали на обработку легкие детали и на них неправильная норма?

Виктор молчал.

— Что ж, его так сразу и уволили?

— Нет… Вызвали на треугольник. Вот там Иванычев, Гаевский и стали на него наговаривать.

— А ты?

— Я думал, он осознает…

— Что осознает? Что ты — настоящий передовик? Или что, когда выдвигают липовых передовиков, надо молчать?.. Так говоришь, вы — товарищи? — Шершнев помолчал и со вздохом сказал: — Говнюк, брат, ты, а не товарищ!

Виктор обиженно вскинулся и тут же снова опустил голову.

— Товарищ о тебе сказал правду, а ты обиделся? На него начали клеветать, приписывать ему всякие дела, а ты молчал? Ты же знал, что все это неправда? Знал. И молчал. Своя рубашка ближе к телу, своя шкура дороже? Какой же ты после этого товарищ?

— Что я мог сделать один?

— А ты храбрый, когда с тобой много? Ну вот ко мне, к знакомому начальнику, прибежал… Хорошо, что я здесь и принял. А если б меня не было или мне некогда, да мало ли что — может, я бюрократ? Тогда куда побежал бы?

— Я говорил, — сдавленным голосом сказал Виктор, — с Иванычевым, с начальником цеха… Пускай меня и с доски снимают, и вымпел заберут. Лишь бы Горбачева восстановили. Не надо мне ничего, если так…

— Нет, брат, не так просто! «Нате ваши цапки, я больше не играю»? Ты не маленький, вон какая орясина… Делали из тебя дутого — стань настоящим. И пусть нормировщик прохронометрирует твою работу.

— А Горбачев? Я думал, вы поможете…

— Помогу. Именно тем, что делать ничего не стану. Ты заварил кашу, ты и расхлебывай. Для этого тебе придется всем, а не только мне объяснить, каким ты был передовиком. — Шершнев посмотрел на, откидной настольный календарь. — Вот, кстати, сегодня у вас открытое партсобрание, обсуждают выполнение месячного плана. Вернее — невыполнение месячного плана. Возьми слово в прениях и расскажи всё.

Виктор исподлобья посмотрел на него.

— Что, стыдно? А фальшивую славу иметь не стыдно? По-моему, хуже… Тебя люди хоть за правду будут уважать. Только, смотри, говори начистоту, ни на кого и ни на что не оглядывайся. Ну, а струсишь, тогда уж на меня не обижайся… Иди.

Виктор, не поднимая головы, вышел. Шершнев проводил его взглядом.

Не слишком он его? Ничего, пусть умнеет. На собрании ему похлеще скажут… Хорошего отца сын. У такого отца и сын должен быть настоящим! Все должны быть настоящими! Да, конечно, все… Но у меня, должно быть, к днепродзержинцам слабость. Мы все, дзержинцы, ревнивы друг к другу…