Он, Виктор, жил просто. Делал всё, что надо, и не мудрил, не произносил всяких слов. Как будто слова что-то меняют. Надо дело делать, а не болтать. Человека проверяют по делам, а не по словам. И если его проверять по делам, в конце концов получается неплохо, не хуже, чем у других… Вот умер отец… Другой бы на месте Виктора раскис, спрятался за спину матери — ты, мол, вкалывай, а мне учиться надо, родители должны обеспечить… А он сразу решил сам идти работать. Мать больна, да и пожилая уже — что она там заработает? И Милка растет, ей учиться надо. Решил, и точка. Поставил перед собой цель и добился. Через полгода получить третий разряд — это не каждый сумеет. Он сумел. И в цехе себя поставил. То есть сумел оправдать. Ну, Маркин, конечно, работает лучше… Да нет, он просто опытнее. Так он уже сколько лет по седьмому, за станком состарился.

Ничего, Виктор и Маркина догонит. Пятый разряд не сегодня завтра получит. А потом…

Что произойдет потом, он ещё не решил. Каждый раз ему представлялась другая картина. То, например, в цех приходит заказ. Какой-нибудь изобретатель придумал необыкновенно важную и сложную машину. Отлили детали, прислали в цех, и тут — стоп! Никто не знает, как их обрабатывать. Собирается всё начальство: и цеховое, и главный технолог, и главный инженер. Крутят и так и сяк — ничего не получается. Маркин отказывается наотрез — нельзя, он не умеет. Губин тоже. Про молодых и говорить нечего — никто не берется. А заказ срочный, какой-нибудь там литерный, совершенно секретный. И когда все уже впадают в окончательную панику, у него, у Виктора, мелькает мысль… Какая именно, сейчас неважно. Важно, что она мелькнет. Он приходит и небрежно говорит:

— Давайте я попробую.

Все удивленно таращат глаза, машут руками. Куда? Не справишься! Инженеры не знают, а он берется…

И ребята отговаривают:

— Брось это дело, гробанешь! Чего тебе ввязываться? Пускай они думают, им за это деньги платят.

Но Виктор небрежно и независимо говорит:

— Минуточку! Минуточку!..

Самую сложную деталь подают ему на станок. Он её ставит по-особому… Ну, там оправки, подкладки всякие… Словом, пристраивает и включает станок. Вокруг стоит всё начальство И смотрит. Никто не верит, и все думают, что он запорет. А он работает как ни в чём не бывало и ни на кого даже не оглядывается. И вот у него начинает получаться — всем уже видно, все переговариваются между собой, приходят люди из других пролетов, целая толпа вокруг станка, все ахают и удивляются. А он спокойненько работает. Потом выключает станок и говорит:

— Прошу.

И тут все кидаются мерить, проверять, но ни к чему не могут подкопаться. Все начинают жать ему руки, поздравлять, говорить, как он выручил, буквально спас завод, что с сегодняшнего дня он — гордость завода, о нём сообщат в главк, в министерство…

Или, например, он придумает… ну, скажем, новую фрезу. Совсем новую, какую до сих пор никто придумать не мог. Чем она будет отличаться? Ну, это потом, когда придумает, так уж придумает… Важно не какая она, а то, что с ней производительность сразу подскочит на триста процентов. Или даже на пятьсот! Сначала он у себя попробует, а когда все откроют рты, он скрывать не станет — пожалуйста, пользуйтесь. И все в цеху перейдут на его фрезу. А потом другие заводы… По всему Союзу на всех заводах будет только его фреза. Фреза Гущина. Узнают за границей. И там тоже будут её применять, называть фрезой Гущина и думать, что он инженер-механик, а он просто фрезеровщик… Нет, к тому времени он уже будет не фрезеровщиком, а инженером. Специалистом по станкам. И на других станках он тоже что-нибудь рационализирует…

Или, например, он придумает какой-нибудь новый способ обработки металла. Не то что там по очереди точить, фрезеровать, строгать, а сразу… Ну, неважно как. Важно, что закладывать болванку и через какое-то время — готовая вещь. Это же полная революция в технике! Не надо разных станков, специальностей. Миллионы, миллиарды рублей экономии, производительность подскочит прямо на тысячи процентов. Он станет таким авторитетным, что без него никто шагу не ступит, даже профессора, академики…

Иногда его заносило в сторону, и он думал не о производственных успехах, а театральных. Больше года он участвовал в драмкружке при Дворце культуры металлургов и уже несколько раз выступал на сцене. Роли были не бог весть какие: то солдата без слов, то перепоясанного пулеметными лентами матроса, который, потрясая деревянным маузером, бежал через сцену и кричал: «Даешь!» Тут, конечно, не развернешься. Но кружок готовил «Любовь Яровую», и там Виктор мог бы показать класс. Поручик Яровой ему не нравился, для себя он облюбовал роль Шванди. Поручили её не Виктору, а технику Кожухову, получалось у него, по правде сказать, неплохо, и заменять его не собирались. Но Виктору представлялось, что вдруг перед самой премьерой (бывает же такое!) Кожухов заболел. Не опасно, конечно, не серьезно, но — надолго. Все в панике, режиссер в отчаянии — срывается премьера на Октябрьские праздники. И тогда Виктор скромно, но уверенно говорит:

«Разрешите, я сыграю. Роль у меня отработана. Готовил просто так, для себя. Если хотите, могу сейчас врезать пару монологов…»

Он «врезает» всего один, и все видят — вот он, настоящий Швандя. Куда Кожухову! Идет спектакль, театр — гремит. Виктора вызывают двенадцать раз. Ребята все — наповал, девушки на улицах провожают его взглядами, краснеют и вздыхают. Спектакль везут на смотр самодеятельности в Киев, потом в Москву. И там к нему приходят представители из Малого театра или из МХАТа и говорят: «Виктор Иванович, вы — самородок. Вам нечего делать в самодеятельном кружке, вы законченный артист. Мы будем счастливы видеть вас на подмостках нашего театра…» И потом… потом начиналось такое, что в голове Виктора всё путалось и плыло в каком-то хороводе зеркал, сверканий и восторгов.

Картины возникали сами по себе, одна приятнее другой, и в каждой Виктор был красивый, ловкий, находчивый и вместе с тем сдержанный, томный, как заграничный дипломат из кинокартины. Причин и поводов для будущих успехов могло быть множество. Какие — не имело существенного значения. Как только Виктор пытался определить, что именно он сделает, откроет, изобретет, всё становилось зыбким, неопределенным и улетучивалось, как след дыхания на стекле. Зато всё, что должно последовать дальше, было очень отчетливым и ярким. И он перепрыгивал через неясные пока причины и поводы к радужным следствиям. Представлять их себе было необыкновенно приятно, и он без удержу взлетал к сияющим вершинам близких успехов.

В том, что они недалеки, Виктор не сомневался. Однако время шло, но они не приближались. Кожухов был здоров как бык и болеть не собирался — кроме драмкружка, он занимался в секции тяжелоатлетов. Никто не изобретал невиданной сложности станков, а какой должна быть фреза Гущина или новый способ обработки металла, оставалось неясным. И получалось как бы, что Наташа была права, сказав, что у него нет воображения, он просто фантазер и мечтатель…

Оказалось, что это замечание задело его больше, чем сравнение с овцой. «Овца» — ругательство, а замечание Наташи — определение характера. С этим определением он категорически, абсолютно не согласен. Виктор был убежден, что человек он деловой и дельный, а вовсе не мечтатель.

Хуже всего, что поговорить об этом было не с кем. Не с Наташей же! Лешка, тот молча будет слушать, потом усмехнется и скажет что-нибудь не очень приятное. Мать? Она и без того убеждена, что её Витя — самый способный, самый лучший, самый-рассамый…

Оставалась Нюся. Но с ней вообще нельзя говорить. Она оказалась дурой. Просто набитой дурой. Болтает всегда такую чепуху, что уши вянут. И занимают её одни пустяки: кто за кем ухаживает, кто женился, кто развелся, из-за чего поссорились, как мирились. Нельзя сказать, что она не интересуется делами Виктора. Когда он говорит о своих делах, она молчит и слушает. А когда он заговаривает о своих планах и о том, что будет, когда они исполнятся, она начинает прижиматься и громко дышать… Она его, конечно, любит, даже восхищается им, но восхищение свое проявляет всегда одним способом.

Очень хорошо, что её киоск перевезли на другую улицу, а то соседи обязательно бы заметили и догадались. Может, уже заметили? А то с чего бы мать вдруг заговорила о девушках.

— Почему это, Витя, к тебе, кроме Алеши, никто не приходит? Неужели у тебя нет никакой знакомой девушки?

— А что? — настороженно спросил Виктор.

— Ну, так… Привел бы в дом, познакомились. Лучше ведь сидеть и разговаривать в уютной обстановке, чем бродить по улицам или стоять в подворотнях. Ты не стесняйся. Я даже прошу тебя. Так и вам будет лучше и мне спокойнее.

«Чего бы мы тут делали? — подумал Виктор. — Много с ней наговоришь, как же…» — и ничего не ответил матери.

Этот вопрос был ясен. Неясным оставалось, каким образом Виктор докажет свою принадлежность к разряду дельных, деловых людей, а не фантазеров и выдумщиков. Как он ни старался, как ни экономил время, выше ста двух — ста трех процентов плана подняться не удавалось. Попытки изобрести какие-нибудь приспособления, которые могли повысить производительность, ни к чему не привели. Мысли привычно сворачивали с неподатливого предмета размышлений на гладкую плоскость возможных результатов в будущем и без задержки скользили по ней бог знает куда…

Когда Ефим Паника передал, что председатель цехкома Иванычев хочет с ним говорить, Виктор отнесся к этому без всякого интереса — опять будет мораль читать.

Появился Иванычев недавно, в цехе показывался редко — больше сидел в конторке и разбирал какие-то протоколы или инструкции, напечатанные на папиросной бумаге. Однако за работу принялся энергично: до него собрания проводились редко и как бы на бегу, теперь они стали частыми и затяжными, как осенние дожди. На каждом собрании Иванычев произносил речь и в каждой речи доказывал, что долг всех рабочих — повышать производительность труда и поэтому во всю ширь нужно развернуть соцсоревнование.

Иванычев отложил бумажки и поднял голову. Голова у него была маленькая, волосы росли на ней чуть не от бровей. К собеседнику он поворачивался всем телом, и тогда под гимнастеркой, охваченной широким ремнем, колыхался большой тугой живот.

— Такое дело, товарищ Гущин… Ты давай садись. Помимо мероприятий общего порядка, для дальнейшего развития соцсоревнования мы решили применить конкретный, так сказать, индивидуальный подход… В чём дело, товарищ Гущин? Я, кажется, ничего смешного не сказал…

— Нет, это я так… — пряча ухмылку, сказал Виктор. Он вспомнил, как Иванычев применил индивидуальный подход к Губину.

Однажды Ефим Паника долго кричал над Губиным о срочном заказе, прорыве и сознательности. Кричал он, обращаясь к спине Василия Прохоровича, — старик упорно смотрел на фрезу и к мастеру не поворачивался. Потом ему, видимо, надоело, он обернулся и сказал:

— Станок — не конь, я на нем скачки устраивать не буду. Понял? И иди отсюда под три чорты, не мешай работать!

Ефим Паника убежал, но скоро вернулся с Иванычевым. Иванычев подошел к Губину, подождал, пока тот обернется.

— Привет, товарищ Губин. Жалуются, понимаете, на вас… Как же это?

— Может, ещё кого приведете? — спросил Василий Прохорович. — Давайте уж всех кряду.

— Нехорошо получается, товарищ Губин. Все стараются повышать темпы, дать как можно больше продукции… А у вас что же получается? Выходит, вы против?

— Мне стараться некогда, я работаю.

— Работать можно по-разному. Можно форсировать.

— А ты знаешь, сколько этому станку лет? Он старше нас с тобой.

— Не играет значения. Когда перед нами стоит задача…

Василий Прохорович смотрел на него поверх очков и шевелил губами, что-то говоря про себя, потом сказал вслух:

— Ломать станки перед нами задачу не ставили. Раз ты этого не понимаешь, ты ко мне не ходи и не агитируй. Ты ещё сопли по земле волочил, а я уж у станка стоял. А коли ты… — Он внезапно покраснел и закричал: — А коли ты больше моего знаешь — на, показывай! — Он выключил станок и, схватив концы, начал с остервенением вытирать руки. — Давай свои темпы!

— Это… это демагогия, товарищ Губин! — сказал Иванычев и отступил на шаг. Шея его начала багроветь. — Я о вас поставлю вопрос.

— Ты его тут ставь! — тыкая согнутым пальцем в станок, сказал Губин.

— Не беспокойтесь, я поставлю где следует!

— А там хоть ставь, хоть клади…

На собрании, когда Иванычев начал говорить о несознательном, недостойном поведении некоторых рабочих, о нежелании, например, фрезеровщика Губина повышать темп, начальник цеха Витковский поморщился и сказал:

— Это вы оставьте. Станок — рухлядь и держится только потому, что в хороших руках. Какие там темпы на нем показывать — развалится!..

Так ничем всё и кончилось.

— Ты эти смешки брось, ничего смешного. Ты договор на соцсоревнование подписывал?

Договор со своим сменщиком Виктор подписывал каждый квартал. Первый раз они обязались дать сто двадцать процентов и с трудом дотянули до ста. Их нарисовали в стенгазете сидящими на черепахе, и с тех пор они аккуратно подписывали одни и те же обязательства: дать не меньше ста процентов плана, не опаздывать, экономить рабочее время и инструменты, нести общественные нагрузки…

— Так вот, товарищ Гущин, показатели у тебя, прямо скажем, не ахти. Верно я говорю? Ты, так сказать, типичный середняк, а мог бы быть передовиком. Есть у тебя такое желание?

— Есть, — пожал плечами Виктор. — А что я могу сделать? Не получается.

— Должно получаться!.. Я с тобой буду говорить откровенно. Народ в цеху разный. Есть, конечно, и опытные, заслуженные кадры. Им везде, как говорится, почет, но ведь — старики! Не сегодня завтра заболеют, уйдут. Мы на них ставку делать не можем, надо готовить им смену, молодые кадры, перспективные. Понятно? Вот мы считаем, что ты мог бы стать одним, так сказать, из лучших передовиков, чтобы служить примером, подтягивать, вести за собой остальных. Как ты чувствуешь, потянешь это дело?

Виктор, не зная, что ответить, пожал плечами.

— До сих пор ты шел так себе… А почему? Не видел перспективы. Вот мы тебе даем перспективу. Только надо взяться за дело по-рабочему. С огоньком, душу вложить. Понимаешь? Ну, а мы со своей стороны поддержим, постараемся создать условия…

Первое время никаких разительных перемен не произошло. Правда, теперь Виктору не приходилось простаивать в ожидании нарядов или деталей, но детали шли в обработку самые разнородные, без конца приходилось менять фрезы, оправки, и как он ни старался, больше ста пяти не вытягивал. Но когда поступил спецзаказ, положение изменилось. На обработку к Виктору шли всё время одни и те же запчасти, он приловчился, набил руку, а потом, по совету технолога, в особую оправку стал зажимать по десятку деталей и фрезеровать сразу весь комплект. Экономия времени была огромной, выработка подскочила до ста пятидесяти, потом до двухсот процентов. Это вызвало нарекания и даже скандалы. Особенно скандалил Маркин, учитель Виктора. Большинство фрезеровщиков получало запчасти враздробь, несерийно, им по-прежнему приходилось тратить время на смену фрез и оправок. Стало быть, они делали меньше и меньше зарабатывали. Виктор чувствовал себя неловко. Получалось, что он на каком-то особом положении, и некоторые ему говорили в глаза, что он «на чужом горбу в рай лезет».

Иванычев развеял все сомнения.

— Кто это говорит? Отсталые элементы. Ты что, плохо, недобросовестно работаешь? Хорошо работаешь! А как мы можем поощрить хорошего работника? Дать ему возможность развернуться, показать, что он может. Подумай сам, что получится, если мы будем тебе давать несерийные детали. Ты будешь работать, как все. Остальные от этого выиграют? Нет. А производительность упадет, стало быть, цех меньше сделает, государство меньше получит. Кому это выгодно? Только врагам нашим. Дело ведь не в том, кто сделает, а в том, чтобы сделано было больше. Ты можешь больше — ты это уже доказал. Вот почему мы — учти: в интересах государства! — идем тебе навстречу, создаем условия. Потому что ты оправдаешь. И, кроме того, есть пример, образец, на который должны равняться остальные. А разговорчики эти… Ты нам скажи, кто их ведет, мы быстро призовем к порядку.

Виктор ни на кого не ябедничал, но и внимания на «разговорчики» больше не обращал. Что бы там ни говорили, не на себя же он работает и не сам себя выдвигает. Что он, ловчил, хитрил, просился на Доску почета или в «молнию»? Значит, заслужил… То, что Лешка был на стороне всяких шептунов, его не трогало. У того вообще всегда свое мнение, всегда что-нибудь выдумывает. Но одно дело разговор, другое — пачкотня на «молнии». Это он нарочно выставил его на посмешище. Виктор видел, как смеялись проходившие мимо, смеялись над ним… И это друг называется! Исподтишка, из-за угла… Это хуже, чем подножка. Это просто подлость, и больше ничего! И уж теперь он с ним цацкаться не будет. Сам набился — не жалуйся…

У двери в конторку он остановился. Всё-таки получалось как-то не очень… Лучший друг… Нет, дело даже не в том, что друг и что лучший. За всю жизнь он ещё ни на кого не жаловался, не ябедничал. Если нужно было, он давал сдачу. В открытую. Били его, бил он. А сейчас он прятался за чужую спину и выставлял чужой кулак. Большой и сильный… Чепуха! Что они, на кулачки дерутся, что ли? Иванычев говорил, что дело не в личности, а в пользе государству. И тут неважно, Виктор или не Виктор, друг или не друг… Надо стать выше личных отношений. Быть принципиальным. А быть принципиальным — значит не считаться с личностью. Подумаешь! Каждый будет делать, что ему захочется, и нужно молчать? А сам Лешка такой безупречный? Он же сдуру, от недопонимания. Вот ему и вправят мозги… Чтобы допонял раз навсегда!