Глеб Глебович вышел от о. Абрама жестоко упитый, почти убитый чудовищной передозировкой диетического кефира. Как это обыкновенно получается после всякой неудачной пьянки, он клялся себе не пить более никогда. «Никогда более не буду пить, — думал он, — кефира, никогда».

К радости Велика, он был совсем трезв, к огорчению — от трезвости этой и кефирного перепоя раздражён и хмур. Он сел за руль, джип захромал домой, провожаемый тяжёлым и чёрным-чёрным, как тень дракона, взглядом синих глаз генерала Кривцова.

Уже настал вечер, некоторыми своими самыми тёмными и холодными местами напоминавший вечность. От домов виднелись только окна и редкие рекламы. В окнах барахтались человеки с ужинами в зубах; переливались, как открытые ларцы, полные сокровищ, телевизоры; пылились шторы.

[Окна, окна! Как я называл вас тогда — маяками покоя? царствиями небесными? — когда бродил, коротая зимнюю ночь, по Москве, молодой и бездомный, два квартала назад получивший по морде от троих заплутавших на суше моряков, четыре часа назад отчисленный из института справедливым начальством; прижимавший к разбитой губе за неимением бинта содранную с забора завода «Пролетарий» афишку планетария; истекавший понемногу кровью, смертельно замёрзший. Как хотелось мне, окна, оказаться там, у вас за стеклом, на стороне тепла, в укромных комнатах, где готовился на газовом пламени приветливо засвистать большой эмалированный чайник. И щепотка душистого чая брошена уже была в фарфоровый чайник поменьше, и нарезаны сыр и хлеб, а добрые люди за столом ласково спорили, выпить им или нет до чая водки, совсем помалу, не для разгула, только для разогрева разговора. Одна из них, ласковая девушка в тонком домашнем халате, в которую все мужчины в этих комнатах были влюблены, разрешала спор, говоря, что если помалу, то можно, и все влюблялись в неё ещё крепче. Доставалась ледяная бутылка, загустевшая водка разливалась по рюмкам. По русскому обычаю, не велящему пить молча, но только под слова, произносились разнообразные краткие заклинания — «ну давай», «будем», «не последняя» и пр. Потом шёл чай, а с ним и тихая, как русская вечерняя песня, беседа — поначалу о том, о сём; позже о Менатепе и Америке; дальше о Бродском, Хокинге и капитане Арктика; ближе же к утру, к заре, к свету — о боге… Окна мои, как я хотел пить этот воображаемый чай и сидеть рядом с этой тёплой девушкой и быть одним из этих добрых людей. Но я шёл один по вымершей вымерзшей улице и не знал, где преклонить главу, одежда на мне была как изо льда, я не был добрым человеком, был злым. Вокруг меня лунно желтели и толпились, теплились, отражаясь в моём треснувшем лице, — вы, московские окна… окна…]

Дублины жили в пятиэтажном доме номер шесть без лифта посередине короткой и широкой Заднезаводской улицы. В первом этаже располагался торговый центр «Уфицци», специализировавшийся на дешёвых распродажах просроченных консервов и пива и обменный пункт Северного Народного банка. Банк, слышно было, обанкротился, но обменник продолжал почему-то беспечно и пребойко обменивать.

Оставив машину, как обычно, во дворе, отец и сын двинулись к родному подъезду.

На ступенях лестницы стояла белобрысая худощавая невысокая толпа в тяжёлых зимних полусапогах, с арматурой в татуированных лапах.

Крут и обширен русский народ. Далеко и вольготно расселился он вдоль берегов Северного океана, сильными боками своими задевая и попирая бесчисленные племена инородцев, зачерпнув своими окраинами много чужих кровей и характеров. Смешиваясь где с чем: где с чухной, чудью и водью, где с черемисой, где с Чечнёй, где с мордвой и чукчею. И стал от этого смешения наш народ многообразен и разнолик. В одних местах — черняв и кучеряв, в других рыж и жирен, в третьих бел и рус, где-то узок лицом, где-то, напротив, широк, там лупоглаз, там вдруг роскос, то статен станом, то крив и кос, не разберёшь. Встанут рядом два человека, и покажется — вот немец, а вот черкес, но не тут-то было: заговорили, задвигались, и сейчас видно — оба русские.

Толпа, топтавшаяся на лестнице и закрывавшая Дублиным проход, состояла из такой разновидности русского человека, при взгляде на которую не Гагарин, Толстой и Пётр Великий припоминались. А мерещились ноябрьское мрачное поле и брошенная в нём ржаветь сеялка (или веялка?), накрытые сверху тяжёлым ноябрьским небом с застрявшим в раскисшем от ливней облаке ржавым вертолётом. Между полем этим и небом кто-то будто бы бежит сюда, к вам, издали, собака ли, волк или человек, приближается так быстро, что вы не успеваете разглядеть, кто это, равняется с вами и ранит то ли клыком, то ли клинком финским. И бежит себе дальше — не волк, не собака, не человек, существо из промозглого, как ноябрь, кошмара, а вы так и остаётесь торчать посреди этого мрачного поля один, шарите рукой у себя в огромной ране и среди внутренностей своих не находите сердца и кричите во сне громко, как можно громче, чтоб разбудить себя и проснуться. Ещё думалось при взгляде на эту толпу: «Господи, за что я русский? Неужели и я — некто из них и называюсь, как они? Не меньше ли у меня общего с ними, нежели с волками и псами? Не называй их русскими, господи! Или не называй русским меня. Дай отдохнуть, господи, от русской суровой судьбы, дай побыть хоть немного тихим швейцарцем или шведом, успокоенным швабом или хотя бы каракалпаком!» — поскольку даже и по местным далеко не классическим канонам нравственности и красоты эти люди представлялись поистине ужасными.

Впрочем, для Глеба и Велика в толпе этой ничего несусветного не было. Такие толпы были на Заднезаводской и прилегающих улицах делом обычным, водились в каждой подворотне наравне с крысами, нищенствующими котами и собачьими стаями. В тёплое время года они обитали на детских площадках, на зиму перебирались в подъезды. Питались отнятыми у прохожих колбасами и рыбами, развлекались избиением прохожих же и порчей всего хорошего.

Толпа не пошевелилась, лишь вытаращилась на вошедших вараньими, тараньими и бараньими своими глазами. По их взгляду опытные Дублины поняли, что на этот раз их шансы дойти до квартиры целыми довольно высоки. Во-первых, сами Дублины были местные, жили на самой бедовой в городе улице (Глеб Глебович снял здесь квартиру ввиду её экстравагантной дешевизны, жильё здесь почти ничего не стоило, поскольку жить в этом районе было невозможно), и это добавляло им некоторого авторитета; во-вторых, у них была особая харизма, так что их как-то не трогал драчливый наш народ, о чём уже говорилось выше, хотя иногда всё-таки и им попадало, не всякий в харизме разбирается, много и таких, кому ведь и всё равно, так по харизме надают, как будто это не харизма, а обычная харя, о чём тоже говорилось; в-третьих, и в данном случае это было важнее всего, толпа, очевидно, только что вернулась с охоты и собиралась разобраться с трофеем. Под ногами у неё трепыхалась и жалобно попискивала прижатая намертво к ступеням достаточно дорого одетая пожилая женщина.

Добыча была знатная, поблёскивало даже кое-где на ней золото, что-то блестящее просыпалось и из сумки, обещая поживу, какой, может быть, давно не было. Не до Дублиных было явно. Толпа помешкала немного — не прихватить ли ещё и этих, но после мгновенного размышления несколько сдвинулась к стене, давая пройти.

Отец и сын поднялись домой. Жилище их было однокомнатным. Тесноты, заменяющей нашему народу в наших домах уют, было здесь в избытке. Прихожая в полтора квадратных шага, таких же размеров ванная, обе забиты одеждой, сухой и мокрой, верхней и нижней. Дальше находилась собственно та самая одна комната, из-за которой вся квартира звалась однокомнатной. Её занимал Велик. Здесь он играл, делал уроки, спал. Диван, компьютер, телевизор, игрушки, по стенам — постеры с портретами могучих биониклов. Налево была кухня, где отец и сын ели по очереди из-за чрезвычайной её малости. Прямо — дверь на лоджию, остеклённую и утеплённую по уже упоминавшемуся здешнему обычаю. Тут была математическая мастерская Глеба Глебовича — всё та же многотомная Теория хаоса; книги по фрактальной, начертательной и ещё какой-то геометрии; тетрадки, исписанные Дублиным (он приготовлял полное уничтожение математики своим революционным трактатом «Тотальная симплификация — метод и результат»); раскладушка, стул и вместо стола подоконник; чтоб лучше писался трактат — электрические чайник и лампа.

Из мастерской и кухни открывался вид на прижавшийся к обочине города седой лысоватый сгорбленный лес, в котором росли, точнее, давно перестали расти и сохли, ломались редкие сухие ломкие ели, старые сорные сосны, сутулые дубы, трубы каких-то пустующих срубов; увязшие в снегу покосившиеся осины, заборы, вязы; тоска, тоска.

Зато в квартире обстановка была добротная, опрятная, даже радостная, не то что когда-то на Сиреневой. С тех пор Глеб успел совсем спиться и, казалось, должен был бы зажить совершенною свиньёй. Но Велик, не по годам чистоплотный, своим присутствием как-то скрасил быт семьи. Удерживал отца, который всё норовил оскотиниться, опуститься на пару ступенек ниже по лестнице эволюции, уставая стоять наверху. Впрочем, кто же из нас, добрых людей, иногда даже и не пьяниц, не уставал стоять, не испытывал время от времени дикого утомления от всего в себе человеческого, слишком человеческого. От обязанности ходить прямо, на двух ногах (а это, если честно, не так уж и удобно), хорошо пахнуть (трудно, трудно!); учтиво мрачнеть на похоронах, острить и гоготать на вечеринках, любить детей; уважать жён и бывших жён, и бывших жён, вышедших замуж за каких-то мудаков, и бывших жен, подавших на вас в суд; и говорить в суде «ваша честь», думая про себя «о, мудило»; и потом возвращаться к себе полудомой, потому что полдома отгрызла у вас «вашачесть» в пользу вашей бывшей жены; и потом ехать на работу, где вас поджидал начальник, похожий на «вашучесть», к которому два года назад ушла от вас ваша предпоследняя бывшая жена и от которого она просилась теперь обратно, так что приходилось выкручиваться и придумывать несуществующие причины, почему вы не могли её принять… Кто же из нас не хотел (то есть хотя бы раз в жизни) вдруг остановить машину в незнакомом квартале, выйти, на вопрос «куда ты?» ответить «щас, Кристина, я щас»; свернуть с проспекта в улицу, а с улицы в переулок потише и победнее; найти под забором лужу поглубже, почище и потеплее, лечь в неё, хрюкнуть радостно; отправить смс «Кристосик, поужинай и потрахайся без меня». На вопрос прохожего «вам плохо?» ответить «хорошо»; утопить мобильный, повернуться к забору грязным улыбчивым рылом и спать, спать…