Вот так всё и было, по словам Глеба Глебовича, эту именно историю поведал он о. Абраму, другим, конечно, языком и без эпических отступлений о народе-богоносце, но в целом эту; и очень не хотел теперь её широкой огласки.
Несколько лет Дублин и сын жили на хольмсовы проценты, жили, как видим, скромно, не бох весть что набегало с неполного миллиона, да ещё и с поправкой на бухгалтерские шалости шельмы Шейлока и глебово пьянство взахлёб. Но всё же хватало, плюс перепадало кое-что от комбината, так и набиралось на водку и конфеты, а что ещё нужно для семейного благополучия. Теперь, уволенный комбинатом и забытый трестом, отец семейства почувствовал нечто, что впивалось в его мозг как шкворень или шершень, чему он названия не мог подобрать, потому что чувство это в наши счастливые дни редкость, а слово, которым оно называется, давно вышло из обихода — кручина. Он не знал, что делать.
Он смотрел, как Велик пьёт отвар чабреца. Он любил смотреть, как его малыш пьёт и ест. Любил кормить его с тех пор, как впервые развёл для тогда ещё совсем крошечного Велика молочную смесь в бутылочке. И понял, что нет ничего в делах человеческих на свете нежнее, нужнее и величавее, чем кормление ребёнка. Каждый раз, протягивая детёнышу ложку каши или леденец, вспоминал — как в школе когда-то ходили вполкласса в поход с ночёвкой в подмосковные борщевичные рощи.
Темнело; остановились; Глебу выпало быть костровым. Только от его спички покатилась по сложенным для розжига сухим травинкам первая капля пламени, как сверху, с восходящей темноты подул душный ветер. И тут же, ветру вслед, повалил чёрный густой долгий дождь.
Все полкласса полностью попрятались по палаткам.
Один Глеб не сбежал, видя, как, заляпываемый холодными кляксами ливня, дрожит его новорожденный огонёк. Он склонился над ним, прикрыл ладонью и протянул спасительную, не успевшую ещё промокнуть соломинку. Огонёк ухватился и выкарабкался. Припал к заботливо придвинутым свежим спичкам и старым трамвайным билетам, нашедшимся в кармане; бодро подпрыгнул.
Глеб тонул в бездонном дожде, вдыхал вместо воздуха его тяжёлую воду и задыхался, кашлял, слабел. Но продолжал почему-то хлопотать, решив обязательно спасти свою рукотворную звезду.
Он скормил ей несколько не слишком влажных листьев и веток. Пламя подросло, повеселело. Можно было уже добавить немного валежника. Костёр выжил, вытянулся и окреп. Стало так светло и жарко, что Глеб убрал ладонь, выпрямился и разглядел вокруг загашенные ливнем цветы клевера и цикуты. В ход теперь пошли грузные узловатые сучья и даже размякшие от дождя осьминогие пни. Изрядно подымив, они быстро просыхали и поглощались набравшим молодую силу ловким огнём.
Вместе с палками и щепками в пламени шипели, плавились и пропадали неровные хрустящие, как хворост, дождевые струи.
Резвый, резкий, рослый костёр встал посреди тьмы неба и тьмы земли единственным солнцем во вселенной. Школьник Дублин, вырастивший его, гордо летал кругом; и обе тьмы, и ливень расступались перед ним.
И всякий раз, подавая Велику леденец или хлебец, глядя, как нежно и красиво ест его сынок, Глеб представлял, что он, укрывая ладонью, кормит робкого, лёгонького, как золотой оленёнок, огонька в чёрной бушующей чаще того подмосковного ливня.
Но сейчас не было у отца для сына ни каши, ни леденца, ни хлебца, ни соломинки. Он не знал, чем будет кормить Велика. Он плакал — по-мужски, слезами внутрь. Слёзы текли по обратной стороне лица и капали на сердце, как на затухающий костёр.
— Чем я буду кормить Велика? — спросил Глеб у доктора Хауса, смотревшего с экрана ласково и насмешливо, будто Христос с иконы.
— Кеджибелинг экстра, три раза в день по две капсулы. Супракс четыреста миллиграмм, одну в день. Если не поможет… если не поможет… что ж… придётся… будем резать, — ответил доктор, отвернулся и сменился рекламой.
В дверь хрипло позвонили.
— Пап, откроешь? — откуда-то с недосягаемого уровня виртуальной игры взмолился Велик. Пап, конечно, покорно поплёлся в прихожую, благо до неё было рукой подать.
За удивлённо цокнувшей замочным языком дряблой древней дверью открылся изящный и хрупкий, как принц Фортинбрас, молодой, очень молодой, лет двадцати-восемнадцати человек. Одетый в ладно сидящий приталенный чёрный пиджак, узкие чёрные брюки, шёлковую бликующую белую рубашку, узкий красный галстук с отливом и узконосые туфли цвета мокрого торфа. Того же цвета кашемировое пальто и кожаный чемодан держащий в левой руке. Правую протягивающий для рукопожатия. Протягивающий для знакомства красивое черноглазое лицо с двумя улыбками, поминутно сменяющими друг друга, вежливой и восторженной. Наговаривающий прямо с порога много чего не очень ясного, но чрезвычайно куртуазного:
— Глеб Глебович Дублин. Это вы. Таким я вас, признаться, и представлял. По рассказам, весьма подробным и трогательным рассказам. Плюс моя знаменитая интуиция, отмеченная ещё в школе учителем географии, ведущая меня по жизни до сих пор.
Вам, разумеется, не терпится узнать, кто этот успешный молодой человек в дорогом итальянском костюме и галстуке от Пола Смита. Что делает этот гордый метросексуал, то есть я что делаю в этой дыре. Ведь Константинопыль, всем это ясно, — дыра. А эта ваша Заднемоторная… да, Заднезаводская — это просто дыра в дыре. И всё-таки я здесь, среди вас. Бриллиант в грязи. Миклухо среди папуасов. Что ж, не буду томить. Аркадий. Не Дворкович, хотя и сопоставим. Что до моей фамилии, то как раз её-то я и приехал с вами обсудить. Вы не по-научному крепко жмёте руку. То есть не так, как ждёшь от учёного, чуждого спортивных утех. Но так-то и лучше: наука должна быть с кулаками, верно?
Я к вам из Каира. Не подумайте, что я там работаю или отдыхаю. Город в высшей степени негигиеничный, арабы, кишмиш, кускус, улицы революционны, стало быть, грязны — и всё такое. Не в моём вкусе. Мой офис в Лондоне. «Сити системз». Слышали? Я там старший вице-президент и младший партнёр. Неплохо для начала, как говорит мой босс и старший партнёр Том Джерри. Слышали? Девять ярдов. Не в длину, девять миллиардов. Не долларов каких-то там. Фунтов. Стерлингов. Вот чего. Великий человек. Он попросил меня слетать в Каир, нажать на старину Аль Файеда. Не Доди, Доди с Дианой погибли, слышали? А на папашу его, который магазин Харрод’с на Найтсбридж прикупил. Харрод’с — лучший английский магазин. Слышали? Вот патриотически настроенные джентри хотят его выкупить обратно. Это же гордость нации, символ Британии, им обидно. А Аль Файед не продаёт. А он египтянин, вот я и летал. Дожал, кстати, можете меня поздравить. Не исключено, что я теперь даже заполучу от благодарного Альбиона орден рыцаря империи. Слыхали о таком?
Впрочем, к делу, к делу. Дело моё покажется вам… О, кто это там из комнаты выглядывает, что за крутой юный мужик? Велик? По-взрослому Велимир. Да, понимаю, что-то вроде Хлебникова. Смело, необычно. Но почему не пошли решительно до конца? Зинзивером надо было назвать. Побоялись переборщить, показаться смешными? Вот что нас сгубит — компромиссы, компромиссы. Как там сказал Шекспир? Слышали? Так размышление делает нас трусами. Так настоящий цвет решимости слабеет в бледном отсвете мысли. Вы, как математик, знающий о бесконечности не понаслышке, подтвердите — Шекспир бесконечен. Точнее, не весь Шекспир, а его Хамлет. Хамлет, согласитесь, — это дырка в Шекспире, сквозь которую виднеется космос.
Впрочем, и Шекспира в сторону. Я вот зачем к вам. Лет двенадцать назад вы оставили работу в Институте нетривиальных структур, верно? До этого вы там отработали лет, скажем, шесть. А до этого, в конце восьмидесятых/начале девяностых прошлого века (как быстро летит время, верно) вы учились в МГУ, верно. Дору Бутберг, толстую добрую дуру из Выборга, на вашем курсе училась, помните, верно. Хорошо училась, верно, глупые девочки отчего-то всегда хорошо учатся.
Как-то раз она пригласила вас на свой день рождения. Праздновали в общежитии на Ленинских — ныне — Воробьёвых горах, в её комнате. Было несколько девушек, но девушек в сторону. Поговорим о парнях. В празднике участвовали — проживавшие в этой же общаге этажом выше Паша Прошкурин из Нижней Пышмы и Орасио Оливейра из Буэнос-Айреса, студенты с мехмата; вы, москвич, студент с мехмата; Веня Эйнштейн, москвич, студент из физтеха; Валерий Александрович Аллегров, аспирант, философ, верно.
Не знаю, как сейчас, а тогда вы были непьющий. Но тут выпили, за компанию. Плохо вам стало, до того, что вы потом долго избегали алкоголя. До сей поры избегаете или нет? Не моё, впрочем, дело. Не только вы, все выпили. А народ всё молодой, настойчивый. Паша из Пышмы увёл к себе дориных подружек. А Эйнштейн, Оливейра, вы и Валерий Александрович оставались у Доры всю ночь. Что там такое было, никто потом толком припомнить не мог. Секс, правда, точно был, и вермут, на этом все стояли твёрдо. Но вот чистый ли вермут или с водкой/пивом, и сколько именно вермута, и кого с кем был секс, и как часто — тут мнения решительно не совпадали, воспоминания разминулись. Отмечу особенно, нота, как говорится, бене, что и Веня, и Орасио, и Валерий Александрович, и вы утверждали, что были в ту ночь близки с Дорой, врозь ли, и если так, то в какой последовательности, или же совокупно, разом, в общем и целом — оставалось неясно. Нельзя ведь исключать и обычного мальчишеского бахвальства, свойственных этому возрасту извечных преувеличений. Может, ничего и не было. Хотя что-то, конечно, было, потому что дура Дора через два месяца догадалась, что беременна. Отцом вызвался быть некто Боря Быков, бармен из Выборга. Видимо, что-то было не только в ту ночь в общежитии МГУ, но и несколько ранее, на каникулах, в «Буреломе». Это бар. То есть по документам бар «Буревестник»; народ-языкотворец, согласимся, удачно доработал имя, довёл до совершенства. «Нажрались в «Буреломе» звучит выразительней, чем «посидели в «Буревестнике».
Толстая Дора по беременности раздобрела ещё больше, до того больше, что даже видавший виды и везде бывавший Боря Быков как-то погрустнел. Как бы то ни было, в положенный срок госпожа Бутберг-Быкова родила здорового, умного, очень талантливого и обаятельного сына. Назвали Аркадием в честь счастливой страны. Эт ин Аркадиа эго… Слышали? Дора доучилась в университете, вернулась в Выборг, преподаёт математику в судоремонтном техникуме. Бармен по-прежнему любит её, по-прежнему работает в «Буреломе», но уже охранником. Потому что коктейли пошли не те, что раньше — всего-то там было: «Отвёртка» да «Тройка», да «Блади Мери», да и всё, — а какие-то многочисленные, сложносоставные, затейливые, так что и запомнить без подготовки нельзя, не то что смешать. Смешивать выписали в «Бурелом» чухонца молодого какого-то из Пярну, а Борю Быкова поставили у дверей. Охранять, вышибать. Ну и заодно пальто принять/подать, дверь открыть, порог обмести. Не вписался Боря в новую эру барного искусства.
К чему, спросите вы, я всё это рассказываю? Что вам в Боре и Доре? И что мне в вас? А то, что я есть тот самый Аркадий, сын Доры. Выбившийся в люди, не просто в люди, а в британцы из нищеты и низости, гордый вип и неотразимый метросексуал. Ну и что, опять-таки спросите вы, ну сын ты Доры и Бори, так что же с того? А то, скажу я, что сын-то Доры я точно, а вот сын ли я при этом Бори? — тут тайна. Позвала меня мама — залетел я к ней по дороге из Йокогамы в Кейптаун — и говорит: «Сын Аркадий! Слушай. Не может быть, чтобы я, Дора Бутберг, имела красный диплом МГУ, а счастья не имела. Посмотри на Борю Быкова, этого нечеловеческого существа. Он работает вешателем ветошей и рубищ в притоне для грубых подонков. Его ли безмозглыми ручищами марать мои чресельные места, его ли неграмотным языком целовать мои эрогенные зоны! Жизнь моя прошла было зря, но она не пройдёт зря! Не дам! Не может быть, чтобы этот мужлан был моим мужем и твоим отцом. Чем дольше я живу с ним, тем больше понимаю, что не ему предназначена. Не муж он мне и тебе не отец. А муж мне и отец тебе один или два из четырёх: Эйнштейн, Оливейра, Дублин или Аллегров. Твои отцы физики, математики, философы, а не лакеи». И она рассказала мне про тот далёкий день рождения, точнее, таинственную волшебную ночь в общежитии. И велела разыскать всех и показать всем вот это. Обыкновенная с виду тетрадка, а в тетрадке-то клад. То есть для знатока, конечно, для мастера, способного оценить.
Вы помните, мама увлекалась математическим моделированием компактных экосистем, ограниченных популяций и малых нестабильных социальных групп. Так что ей несложно было рассчитать вероятность отцовства каждого из четырёх её гостей. Каждого из вас. Прочитайте, оцените.
Всё это время Аркадий вещал с лестничной клетки, так и не приглашённый в квартиру. Тетрадку с кладом он извлёк из кармана пальто, Глеб тетрадку взял, Дору он обрывочно вспомнил; вспомнил, пусть и смутно, и ту ночь, когда первый раз попробовал любви и водки. И та, и другая оказались тёплыми, липкими, невкусными. Водка вроде застревала в горле, Дора вроде кричала. И тискала его, чувствовавшего, что делает не то, что от него требуется. Секс, кажется, был с треском провален, но на какой стадии, нельзя было разобрать из-за острого опьянения. Словом, не ладилось. Тошнило. Утром он проснулся на даче у Эйнштейнов. «Доброе утро, а где Веня?» — спросила Бенина мама, приготовившая хлеб с маслом и обнаружившая в спальне сына чужого мальчика, разящего перегаром небритого подкидыша. Дублин хотел наблевать в ответ, но промолчал. Он пытался понять, когда и как на него сбросили водородную бомбу. Иначе он не мог объяснить, отчего ему так плохо. Так, что после той ночи он несколько лет не прикасался ни к чему спиртному и женскому. Давно, давно это было. Веню нашли в неисправном автобусе возле ремонтного парка; он просидел в нём всю ночь, думал, что едет.
— Проходите, пожалуйста, — сказал Велик, которому Аркадий очень понравился.
Гость втиснулся в теснейшую гостиную и, застряв, как в тисках, между вязанкой берёзовых лыж и читающим мамины выкладки Дублиным, принялся беседовать с выглядывавшим из комнаты Великом.
— Вижу, увлекаешься биониклами. Сколько их у тебя? Всего четыре? А что так? Верно, верно, игрушка не дешёвая. О, Ворокс, узнаю старого вояку. А это Тарикс? Тарикс. И храбрый Тума здесь, и безрассудный Мата Нуи. Что ж, отряд невелик, но продержаться до прихода основных сил можно. Дня два, верно. У меня в Лондоне два магазина биониклов. Один на Риджент-стрит, рядом с Хамлей’с. Второй на Стренде. В том, что на Стренде, как раз недавно освободилось место директора. Хороший был директор, но устарел. Всё-таки тридцать лет — многовато для торговли игрушками. Надеюсь, ты хорошо учишься? Так я и думал. Если сдашь экзамен на знание технических характеристик и истории биониклов — назначу директором тебя. Английский свободно? Ну, подтянешь. Ещё полгода подождать, пока старый директор доработает. Попроси маму нанять хорошего репетитора по языку. А может быть, я и сам тебя подучу, если задержусь в вашем городе…
Велик был ошеломлён, не расколдованный ли Жёлтый медведь перед ним — избавленный от собственных чар и вернувший себе человеческое обличие знаменитый друг и помощник капитана Арктика принц Казираги.
— Расчёты замечательные. Ваша мама далеко не дура. Столько факторов учтено. Столько остроумия в выборе алгоритмов. Аксиоматический аппарат, используемый для описания эмоциональных флуктуаций, конечно, очень спорен, но смел, ярок. Вот эти статистические ряды я бы распределил по-другому, но ведь можно и так. Если верить этим расчётам, а как им не верить, если они верны? — из всех вероятных ваших, Аркадий, отцов я наименее вероятен. Но вероятность моего отцовства далеко не нулевая. Семь процентов, — заговорил дочитавший Глеб Глебович.
— Семь целых двести пять стотысячных, — уточнил Аркадий.
— Точно, — согласился Глеб, — то есть полностью отрицать моё отцовство не могу.
— Не можете. Интеллектуальная честность — вот что отличает настоящего учёного. Так я войду?
— Точно. Входите, — пригласил наконец Глеб, пятясь в комнату и открывая гостю дорогу в дом.
Молодой человек повесил пальто на лыжи, уселся рядом с Великом на кровати и часа полтора кряду проговорил. О Дублине, дуре Доре, о биониклах, Томе Джерри, экономическом кризисе, семантических особенностях миссурийского английского, о фрактальной геометрии, теории диссипативных систем, о Велимире Хлебникове, Анне Чапман, Шекспире и Фортинбрасе. Его бесперебойная, бесшовная болеутоляющая и галлюциногенная болтовня плавно сглаживала зазубрины и заминки нашего опасного, наспех заминированного мира. Она обворожила и довела Дублиных до полного обалдения. Необъятным обаянием гость напоминал Дылдина.
— Аркадий, а среди ваших возможных отцов случайно не числится Александр Дылдин? — спросил Глеб.
— Нет, мама ни о каком Дылдине никогда не говорила. Кстати, папка, а ужинать мы сегодня будем? — ответил Аркадий.
— Ты назвали… Вы назвал… меня папкой, — умилился Глеб и в порыве умиления поведал своему семипроцентному старшему сыну о постигшей его внезапной нищете и о настоятельнейшей потребности в паре тысяч долларов для поездки на Буайан, расследования там и улаживания всех недоумений и возобновления прежних поступлений.
— Ты богат, сынок, не займёшь ли отцу денег, дней на пять максимум, я верну сразу, как вернусь, неудобно начинать семейную жизнь с таких просьб, но… — догадался обратиться к старшему вице-президенту «Сити системз» несчастный отец.
Богач, правда, рассмотренный за время разговора в комнате гораздо пристальнее, чем через порог, теперь несколько побледнел и победнел на вид. Пиджак его оказался вблизи не таким уж и чёрным, скорее какого-то мутномятого свойства, не столько притален был, сколько маловат, весь покрыт катышками, пятнышками, пушинками; одна из трёх чёрных пуговиц была почему-то коричневая и пришита зелёными нитками; из подмышки торчала какая-то пакля. Сорочка, видимо, была не из шёлка всё-таки, а из полиэстера, нейлона, может быть; ворот её был заношен и в одном месте даже неумело заштопан всё теми же зелёными нитками. На красном галстуке виднелись хотя и тоже красные, но всё же различимые брызги какой-то аджики. Туфли сморщились, не по сезону лёгкие, чуть ли не картонные, измазанные мокрым торфом. А через самое лицо старшего вице-президента бледно-лиловыми ромбами и квадратами тянулся свежий след тяжёлого всепогодного вездеходного ботинка марки «Катерпиллер». Такое отчасти регрессивное развитие образа не затронуло, однако, прелестных речей, которые высказывались из Аркадия всё так же обильно и гладко, катились и скользили ласково по душе — словно сладкие вина и тёплые бархаты.
— Не займу, — тепло и бархатно произнёс Аркадий. — Я не знаю, сколько во мне подлости, но точно меньше семи процентов. Никаких взаймы! Сколько надо? Две тысячи? Бери десять. Просто бери. Просто так даю. Что я, ростовщик? Для предполагаемого родного отца каких-то денег пожалею?
Он достал из-за пазухи похожий на торфяную морщинистую туфлю бумажник, в котором нашлось много чего бумажного, как то: целая пачка полуистлевших каких-то записок, записанных невероятно густо, до предела, почти до сплошной черноты одним и тем же плотным почерком; карманный календарь на 011 год с портретом ухоловского мэра (какого-то Ф. Шпыняева) и надписью «я наведу порядок»; карманный календарь на 010 год с надписью «старый мэр лучше новых двух» и портретом Шпыняева же; карманный календарь на 010 год с видом на Найтсбридж (что в Лондоне); фотокарточка толстого лица Доры Бутберг; зачитанная до дыр брошюра «Так говорил Таратута. Диета для тех, кто хочет похудеть и разбогатеть»; вчетверо сложенная программа гастролей капитана Арктика в Мордовии; два рецепта на что-то, содержащее эфедрин; разные визитные карточки, среди них ночного клуба «Пассион» с непристойным рисунком и ухоловского мэра с надписью «Аркадию на добрую память. Шпы»; карточки были перехвачены, как деньги, резинкой. Всякие, словом, бумаги слежались в бумажнике, но бумаги в виде денег не было ни кусочка.
Перебрав всю эту мелкую макулатурку, Аркадий покачал головой и, как давеча дверь, удивлённо цокнул языком:
— Чорт, наличных совсем нет. Говорю себе каждый раз — едешь в Россию, возьми побольше наличных! Но забываю, отвык! На Западе же наличными приличные люди практически не пользуются. Только мафия и румыны…
— Румыны… — как эхо, печально и бессмысленно отозвался предполагаемый отец, обнадёженный было и вдруг опять жестоко опешившийся.
— Ну, кредиток-то у меня полно, — сказал Аркадий, показывая Глебу Глебовичу почему-то не кредитку, а визитку Шпыняева, — но что толку…
— Внизу в банке есть банкомат, можно снять наличные. Или завтра по карточке оплатить дешёвый тур на Буайан, так папа и доедет куда надо, — подсказал Велик.
— Весь в отца. И в Хлебникова. Гений, — оценил Аркадий. — До завтра ждать не будем. Я мигом, до банкомата и обратно. Заодно и поесть чего-нибудь куплю, там что-то круглое съедобное пахло скумбрией из витрины, что бы это могло быть, интересно…
И предполагаемый сын, накинув пальто, ушёл.