Потом Велик уснул; Дублин-ст. сыграл на бубне что-то из Шуберта; Колька поплакал по конченному коньяку, вызвался было сбегать за новым, был решительно остановлен неожиданно трезвым рассуждением Быкова-Бутберга о том, что «так не остановимся до утра и к рассвету всё подчистую пропьём, на Буайан не останется», поплакал тогда ещё, теперь уже без повода, и ушёл спать к себе на склад; Аркадий попел немного под папин бубен, поплясал под собственное пение, поотпрашивался в гостиницу, но был отговорен Глебом и ненадолго проснувшимся Великом и оставлен ночевать на Заднезаводской. Лёг на полу в комнате, умиротворённый, усыновлённый, уставший доброй усталостью осчастливившего всех волшебника.

Старший Дублин засыпал трудно, бурно, всё думал разболевшимся от радости и благодарности лбом о Доре Бутберг, пославшей ему доброго ангела Аркадия с коньяком и деньгами. И минувший четверг, начинавшийся так страшно в безнадёжной бездне безденежья и жажды, оказался вдруг на высоте, с которой видны были путеводные звёзды и попутные ветры.

Младшему снилось, будто он, эсквайр, сэр, мистер, директор, — ходит с важным лицом по десятиэтажному магазину биониклов на Стренде в таком же, как у Аркадия, модном галстуке, с таким же, как у Аркадия, быстрым и насмешливым взглядом.

По улице осторожно, никого не разбудив, оставшись незамеченным, прошёл не по-зимнему нежный дождик. Как все январские дожди, порой проливающиеся в наши суровые зимы, как всё не в своё время случившееся, он был недолог, неловок и бесплоден. Едва явившись, тут же отступил вместе с минутной ночной оттепелью. Словно неуместные слёзы, подкатившие было к глазам в самый важный момент какой-нибудь большой борьбы, в двух шагах от победы, когда все глядят на героя, ожидая и требуя твёрдости, решимости, грозы; а герой в ужасе чувствует жжение под веками, в горле ком, слабость в мышцах и в мыслях нежность; он бы рад уже отречься от борьбы и победы, расплакаться как мальчик, сбежать и спрятаться, но толпа требует бури, знакомые дамы готовятся аплодировать; и вот — герой напрягся, и слёзы, сверкнувшие было возле зрачков, схлынули, силы вернулись, снова пришёл успех. Но невнимательно выслушал герой привычные овации, рассеянно жал руки пришедшим поздравить и еле дождался окончания празднеств. Как только разбрелась ликующая толпа, бросился куда-то в погреб, забился в самый безлюдный угол дома и, обратив очи внутрь, прямо в душу, взялся рассматривать место, откуда сочились слёзы и слабость. Увидел, что душа его полузадушена запущенным, неизлечимым уже отчаянием, что она от болезни этой отёчна, сыра и дрябла. Понял, что поправить ничего уже нельзя, можно только доигрывать роль героя в ожидании разоблачения и позора, слушая, как тает ледяная воля, претворяясь в пресные слёзы, непрошенные, нелепые, как дождь в январе.

Дрыхнувшего на складе на мешке с просроченным просом Кольку на рассвете растолкал прокуренный шофёр, подогнавший под разгрузку фуру просроченных книг. Оказалось, в торговом центре собирались открыть книжный магазин, вот и подвезли первый товар. Как всегда, подвезли в «Уффици» то, что не купилось, не разошлось в столичных городах и долежалось до полураспада, до невозможной дешевизны. Не успевший проспаться и протрезветь Грузовик разгружал кое-как, во все стороны, мимо поддонов; в итоге навалил какую-то кучу и упал на неё досыпать. Книги были затхлые, рыхлые, пухлые. Одну из них, потолще и попушистей, он раскрыл, взбил как подушку, положил себе под голову и захрапел, уткнувшись верхними зубами в сто седьмую страницу, в набранное пышным шрифтом пророчество «для зла есть будущность — придёт время, когда народятся большие драконы».

Храпел Колька довольно приятным, чистым, октавы в две с лишним высотой тенором, которым и в Ла Скала похрапеть было бы не стыдно, и вошедшие в помещение жених и невеста поначалу замешкались, заслушавшись.

Жених был в смокинге, в обильно пузырящихся на руках и за ушами мускулах. У невесты под головой лежали в белых подвенечных кружевах груди размером с голову. Она склонилась над грузчиком, сказала «он», дёрнула его за волосы, сказала «подъём». Колька мгновенно восстал из книжной кучи, вылупился невменяемо на врачующихся, как на нежданное сновидение, и, не пришедши ещё в полной мере в себя, решив спросонья, что кругом брак и свадьба, прохрапел громкое «горько». Молодые машинально поцеловались и попросили Грузовика проследовать с ними.

— Во дворец бракосочетания, — догадался Колька.

— В шестое отделение, — возразил жених.

— В шестое отделение дворца бракосочетания, — не хотел расставаться со свадебным настроем Колька.

— Милиции, — конкретизировал жених.

— А что там?

— Что может быть в отделении милиции? Милиция, естественно, что же ещё, — проговорила невеста, слегка загремев вдруг наручниками.

— Опа! — пробудился окончательно Грузовик. — Вы кто, ребята?

— Прапорщики мы, — отвечали жених и невеста. — Прапорщики Пантелеевы.

— А чего одеты так? Для конспирации, что ли? — показал на белое платье скованными уже руками Колька.

— Женимся, — пояснил прапорщик Пантелеев.

— Ехали из загса через ваш грёбаный район, вот начальство и попросило заодно и тебя задержать и доставить, у них тут наряда поблизости не было; нет, блять, покоя ни днём, ни ночью, замуж выйти некогда; они ещё и ночью позвонят, как пить дать, у них ума хватит и в брачную ночь отправить за какими-нибудь мудаками гоняться, — проворчала прапорщик Пантелеева.

— Доставим тебя в лучшем виде, тут недалеко. Мы всё равно к родителям едем. Это по дороге, — сказал новобрачный милиционер, показывая задержанному удостоверение.

— А что я сделал-то? — спросил Колька.

— Там объяснят, давай садись в машину, десять уже, опаздываем, нас родители ждут, да и дел ещё до чорта, насчёт ресторана на вечер не всё ещё решено, про холодец много неясного и про танцы, — заспешил, взглянув на айфон, жених, заталкивая арестанта в белосиний автомобиль с мигалкой на крыше и надписью «милиция» на борту, украшенный от кормы до носа белосиними лентами, а на носу ещё и двумя великанскими обручальными кольцами из пластмассового золота.

— Совет да любовь, — подумал Колька в ужасе. Увезли Кольку.

Куда счастливее шли тем временем дела у Дублиных. Они весело и невкусно позавтракали в кафе «Русский кофеин» и отправились всей семьёю хлопотать об отъезде отца. Причём Аркадий проявил прыть, расторопность и рвение, в наших прохладных и медленных землях невиданные. Велик взирал на него с восхищением, Глеб — с надеждой. Быстрота и услужливость, с которой обделывал он дела, были не только невиданные, но и не вполне, если так можно выразиться, нормальные, как бы нездоровые даже, что-то уж слишком выходящие наружу, не всегда вынужденные, часто избыточные. На трезвый взгляд была бы заметна и странность, и подозрительность, но никто в их компании не взглядывал трезво — Велик по малолетству и простодушию, папаша — по причине употреблённого в «Кофеине» бокала искристой «белуги». За пятницу и субботу были куплены билеты на Буайан и обратно через Пулково, оплачена гостиница в Метценгерштейне, профинансированы прочие расходы по поездке. С офшорным княжеством очень кстати действовал безвизовый режим, но загранпаспорт потребовался новый, с ним пришлось повозиться, и если б не Аркашина ловкость, не вышло бы ничего, но даже и паспорт к ночи на воскресенье был справлен. Второпях, правда, в нём случилась опечатка, и Дублин стал Дублон. Но так было даже солиднее и иностраннее, как пояснил Аркадий. Из экономии Глеба Глебовича отправляли за рубеж одного и на два только дня; Велика же на семейном совете решили оставить дома на попечении у Аркадия, этого столь полезного и любезного, хотя и очень недавнего и неочевидного брата. На жизнь и хранение Глеб оставлял им почти половину наличных, хотя Аркадий горделиво отказывался, уверяя, что куры не клюют у него кредиток, но отец настоял, мол, и ему столько денег в двухдневном туре без надобности.

Дублин-ст. позвонил Надежде Кривцовой, попросил пару раз проведать сыновей, пока его не будет. Надя захотела его проводить.

В воскресенье вечером в ожидании рейса Глеб, Велик, Надя и Аркадий столпились в буфете аэродрома.

Глеб держал Велика на руках, прижимая его к себе, как богородец маленького драгоценного господа, жалел, что не берёт его с собой, хотел заговорить с Аркадием об отсрочке на день, за это время чтоб оформить документы и на Велика и взять его, но — не заговорил, неудобно было, очень уж много сил потратил Аркадий, чтобы всё устроить. И продолжал тратить, шмыгал от буфета до кассы, сновал между таможней и буфетом, шептал что-то пограничникам и Наде, успевал потормошить официантов и посмешить младшего Дублина. Велик был счастлив, что остаётся с Аркадием, у него впервые в жизни появился старший брат, да не просто брат, а какой ещё! каких поискать! — знавший толк в биониклах, взрослый, но не старый, неунывающий, красивый, добрый.

Надя, то и дело озираясь, нет ли поблизости подчинённых её мужа, говорила нежно любовнику:

— Глебик, скажи что-нибудь.

— Что же? — спрашивал Глеб.

— Что-нибудь хорошее.

— Что же хорошее?

— Скажи формулу, Глебик.

— Какую же, душа моя, формулу тебе сказать? Все уж переговорил.

— Ну хоть ту, про гамильтониана…

— Аш равно аш ноль плюс лямбда вэ, — продекламировал Дублин.

— Как хорошо! Лямбда вэ… Как ты это делаешь! Скажи ещё, — умилилась и задышала чаще Надежда.

— Интеграл дэ икс жэ икс сигма икс минус икс ноль равно жэ икс ноль, — сказал Глеб.

— Ой, не могу, — Надя обожала Глеба за математику, за то, что знал он такие непостижимые, великие вещи, за то, что так не похож был на Кривцова. Генерал не постиг и постичь не хотел ничего высокого, даже мечты у него были толстые, низкие — вот как бы, к примеру, пристрелить и сожрать кабана пожирнее. Надя, конечно, в Глебовых формулах ничего не понимала, но чуяла бездну, из которой они звучали. Была, была в Глебике бездна, а в Кривцове был один только жареный кабан. Надя стояла перед Глебом в страхе, любви и смущении, как стоит на берегу океана обычная туристка из наших мелких мест, не сведущая в загадках течений, планктонов и подводных вулканов, ничего про океан не знающая, ощущающая только душой неизмеримую мощь, глубину и тайну и, ошеломлённая, шепчущая «ну надо же, бля…»

Пока женщина справлялась с волнением, математик, усадив Велика за стол перед мороженым, отошёл с Быковым-Бутбергом в сторону.

— Аркаш, а капитан Арктика лечит неизлечимые болезни? Это ведь правда? — спросил он.

— Ты же знаешь, что правда, — подтвердил сын.

— Можешь договориться, чтоб одного моего знакомого вылечил?

— А что у него?

— … хронический алкоголизм, — не сразу ответил отец.

— Странно, что этим болеет только один твой знакомый, а не десять твоих знакомых, не все твои знакомые. Посмотри вокруг — разве все эти люди не хотят выпить?

— Не шути. Мой знакомый тяжело больной человек. А ему болеть нельзя. У него ребёнок.

— Ребёнку-то не десять ли лет? Не Великом ли зовут? — предположил Аркадий, но, увидев, как смутился отец, извинился: — Извини. Договорюсь. Вылечит он твоего знакомого. Обязательно вылечит.

— Спасибо. Вернусь — обсудим детали. А где всё-таки твоё пальто? — сказал Глеб, оглядев свою старую пуховку в которой ходил теперь Аркадий.

— А где мать Велика? И кто она? — ответил Аркадий.

— Как-нибудь потом расскажу.

— И про пальто как-нибудь потом.

— Договорились.

— Пора.

Глеб поцеловал Велика, смотревшего на Аркадия, и Надежду, смотревшуюся в настенное зеркало, пожал руку Аркадию, улыбнулся и убыл.