О бедных людях учтивость велит говорить, что живут они — скромно. Однако бедность лейтенанта Подколесина сама по себе была какой-то нескромной, почти вопиющей. Словно всем напоказ, нарочитой, непонятной, поскольку как может ближайший соратник и подручник могущего Кривцова так худо жить, не всякому уму уразуметь доступно.

Щеголял Подколесин в из шинельной шерсти пошитом пиджаке и в шинельного же цвета шестнадцатилетнем Шевролете. Ночевал уже шестнадцать лет в общежитии, не женат, не нужен никому, кроме генерала, не дружен ни с кем.

Кривцов, богатейший негоциант не только в городе, но, возможно, и на всём среднем севере, как-то всё забывал поделиться с верным слугой; всё собирался, справедливости ради надо сказать, всерьёз собирался, но — всё забывал. И звание не доходили руки ему повысить. Вроде и вспомнит иной раз, но как-то некстати, в бане, на охоте, так что ни ручки нет под рукой, ни бумаги для приказа.

Лейтенант был как бы частью генералова тела. Частью нужной, даже значительной, но из таких, о которых мало говорят, которых даже несколько стесняются и слабо помнят. Не почешут вовремя; моют редко и нетщательно; перед зеркалом красуясь — не выпятят, не будут разглядывать и разглаживать с удовольствием и заботой; в фитнесе не сделают укрепляющих эту часть упражнений. И только если заболит это место или, не приведи бох, отвалится — тут уж начнут ухать и кудахтать, но всуе, всуе. Потому что — раньше надо было думать.

Где-то, правда, в болоте, на живописном острове строился, по слухам, невероятной площади лейтенантский дом. Будто бы — с тремя бассейнами, будто бы — раззолоченный, будто бы — с мраморным гаражом и баобабами в кадках. Строился, говорили, давно, но по графику. Думал, говорили, лейтенант через два года достроить его и выйти в отставку. И зажить по новой, по-настоящему в этом новом настоящем доме с женой, друзьями. А пока — добирал деньги до суммы, которую полагал справедливой для вознаграждения своих многолетних трудов на государской службе. Вот с этой суммой и с домом он рассчитывал обрести покой и счастие. Впрочем, обо всём этом судачили да сплетничали. Ни баобабов, ни позолоченного мрамора никто не видел ни тогда, ни после.

Не в мраморном гараже, не в третьем бассейне коротал одинокие вечера лейтенант. Сидел он в общежитии в гулкой голой комнатке на нескладном табурете и возражал через стол поверх бумажных коробок с молоком:

— Вот ты говоришь — Путин, Медведев, Путин, Медведев… Ну читал я… и того и другого… И знаешь что — вроде правильно всё, умных слов вроде много… модернизация, глонасс, бандерлоги… Но, знаешь, не цепляет почему-то. Акунин лучше пишет.

Да ты сам-то прикинь: в полицию переименовали, а форму новую не выдали. А ведь обещали — с орлами золотыми, по два комплекта на год плюс носки по потребности. То есть никто эту форму и не просил. Сами ж пообещали. Не пообещали бы — никто бы не додумался. А если пообещали, никто за язык-то не тянул — так сделайте.

Или, вникни, — зарплату повысили. Что есть, то есть. Повысили, спорить не буду. Но у нас ведь работа какая? Скажи, какая? Правильно, опасная. Мы жизнью рискуем. А жизнь не продаётся. Жизнь моя дороже этих сорока штук стоит. Не знаю сколько, но точно дороже. И что — я пойду за эту повышенную зарплату в ноги им кланяться? Спасибо, типа, отцы! Да для нас, военных, зарплата не главное! Ты нас уважь, ты с нами сердцем будь. А денег хоть и вовсе не давай, только будь наш; накажи, брось, на смерть пошли верную — только подход к нам найди. Вот и будешь нам командир. А за деньги — ты нам не командир. Ты нам за деньги начфин. А начфины армиями не командуют…

Телевизор — а именно с ним беседовал Подколесин — в ответ пробормотал что-то про шторм в Шотландии и, явно не настроенный на содержательный разговор, принялся рекламировать пиво, которое лейтенант не любил.

— Да ну тебя, — засмеялся лейтенант. — Опять за своё!

Он выключил телевизор и подлил молока в свой опустевший стакан.

Вдруг из-за двери послышалось:

— Открой, лейтенант. Дело есть.

— Товарищ генерал, это вы? — не поверил ушам Подколесин.

— Я, кто же ещё.

— Вы ко мне?

— А к кому, по-твоему? К Ваенге, что ли? Она здесь, что ли, живёт?

— Я в том смысле, что так неожиданно… И такая честь… Молока не хотите?.. Полужирное, экологически…

— Ты мне сюда, что ль, молока вынесешь? Отопри уже, а?

— Ой, простите, — уже отпирал дверь Подколесин.

Генерал вошёл и застыл посреди комнатки. Оглядел потолок, поводил по нему пальцем, покачал вбитый в него крюк, на котором висела лампочка с несвежим серым светом.

— Слушай, Подколесин, ты можешь эту комнатку мне на время предоставить?

— Да, конечно, ночуйте, живите сколько надо. Я в отделении могу пока…

— Да мне не ночевать. Мне минут на десять. Ну на пятнадцать, если наверняка.

— А чего?

— Повеситься можно у тебя? Я дома хотел, уж и приладился было, но Надька проходу не даёт. Нечего тут, говорит, вешаться. Дом, говорит, не для этого. Вот так, Подколесин! Вот этими вот руками построил дом, а мне в нём даже помереть не дают…

— Зачем же? Так? — растерялся лейтенант. — Может, всё-таки переночуете… лучше?..

— И ты, Подколесин? И ты, сынок? Эх…

— Что вы, что вы, товарищ генерал…

— Слушай, Подколесин, мой последний приказ.

— Слушаю, товарищ генерал.

— Я жить так, Подколесин, не могу. Сам от себя не ожидал, но — не могу. Ты как сказал мне, что не вернулся мальчонка этот, что померещился он только этому сраному математику, так я понял — не могу. Всё надеялся, что выжил он, что не сделал Пантелеев то, что ты ему поручил, а я тебе… Но нет… Я поручил. Ты поручил… Пантелеев сделал. Ребёнка… ребёнка… — генерал оглядывал потолок, — я, значит, я… А его так Машинка любила… А я его… И дочку потерял… Не вернётся она, вот что, пока я не наказан. Чую, заплатить я должен. Собой. Тогда, может быть, и Машинка спасётся. А кто ж меня накажет? Я же крутой! Я их всех… Значит, сам себя я должен наказать. Приказываю — покинь помещение. Дай повеситься.

— Есть, товарищ генерал. Но один только вопрос — застрелиться не пробовали? Это как-то благороднее. По-нашему, по-военному…

— Нет, брат. Иуда повесился. И я, брат, Иуда и есть, а никакой не военный.

— Понял, товарищ генерал. А верёвочка у вас с собой? Не надо ли намылить, на крюк нацепить? Или записку для следствия — никого не винить… Как положено… Я мигом…

— О святая ты моя простота! Услужливость эту твою я люблю, Подколесин, — генерал обмахнул рукавом пальто свои старые потёртые глаза, — но сейчас… сам всё сделаю. Выйди. Вернёшься через пятнадцать минут.

— Есть, товарищ генерал.

Подколесин вышел в коридор. Постоял, почитал надписи на стенах. Добрался до каких-то «пенченеллы из Войвожа комната 23 за всё ответите крысы». Тут прошло пятнадцать минут, подождал ещё пять из уважения к начальнику, вернулся в комнатку.

Генерал так и стоял посередине, уставившись в потолок.

— Что-то ты рано, — не обернулся Кривцов.

— Никак нет. Извините.

— Пятнадцать минут прошло?

— Двадцать, товарищ генерал.

— Не могу… Не могу… Других, выходит, легче убивать, чем себя. Вот уж не думал. Слушай, лейтенант, у тебя пистолет с собой?

— Всегда, товарищ генерал.

— Будь другом, застрели меня, очень прошу. А я тебе записку оставлю, что ты не виноват, что это я сам тебя попросил…

— Нельзя так. Это ж чистая эвтаназия. Посадят меня, — испугался лейтенант и, надеясь, что остыл начальник, завёл было: — Молочка, товарищ генерал? Экологически чистое, живое, нежирное…

— А вот знаю же я, знаю, кто мне не откажет, — гнул своё генерал. — Пора мне, Подколесин. На вот держи, в хозяйстве пригодится, — он сунул лейтенанту в руки бельевую верёвку, шикарную, шёлковую, двухаршинную с жемчужным каким-то отливом.

— Что вы, товарищ генерал, такой ценный подарок… Заслужил ли я?.. — смутился лейтенант.

Сергей Михайлович зорко всмотрелся в него — не издевается ли? Или и вправду, что ли, всё-таки дурак? Или просто нехитрый добрый малый? Но не издевался Подколесин; верёвка эта, пожалуй, и точно была самой дорогой вещью в комнатке. Не считая пальто, ботинок и часов на генерале, который, впрочем, уже выходил, кряхтел по коридору, по лестнице топотал, выбегал на улицу. Час был почти ночной, улица удалённая, безлюдная. Генерал зашагал решительно, но не быстро по проезжей части, поминутно выкрикивая то вправо, то влево: «Аслан, я здесь! Здесь я, Аслан! Это генерал Кривцов говорит. Здесь я, слышишь? Эй, кто слышит — передайте Аслану. Тут я. Один. Без оружия. Пусть приходит. Здесь я-а, Асла-ан!»

Так прошагал Сергей Михайлович дюжины две улиц в надежде, что услышит его Аслан и застрелит — давно ведь собирался.

Но не видно было злого чечена, ещё дюжина улиц была одолена, но всё напрасно. А районы между тем становились всё безлюднее, темнее, снежнее. Тяжело было по ним шагать. Заплутал генерал, ослаб, присел на сугроб. Шепнул протухшим голосом:

— Аслан!

— Нет его, — весело ответил кто-то из подкатившего джипа.

— Где ж он?

— А хер его знает. Я тебе не подойду, раз его нет? — из машины высунулся радостный Кетчуп. Позади него виднелась девица с бокалом красного вина и, кажется, ещё одна — без бокала.

— Подойдёшь, если пушка с собой, — обрадовался генерал.

— А я думаю, шутят люди. Звонит один, другой, третий… Кривцов, говорят, по городу без охраны ходит, Аслана зовёт… Не поверил никому, но когда Парщиков подтвердил… Проверю, думаю… И правда ведь! — светился счастьем Кетчуп. — Гляди, Анжела, Ань, смотри, — две девицы как по команде уставились на Кривцова, Кетчуп показывал на него пальцем. — Тебе чего, мент, жить надоело?

— Надоело, Кетчуп. Грохни меня, — спокойно сказал Кривцов.

— Вот это да! Но пушки-то у меня с собой как раз и нет. Не готовился. Всё не верил… Не ожидал тебя всё-таки увидеть…

— Так сгоняй домой… за стволом-то…

— Это ни к чему. Ты на себя посмотри — руины! В чём только душа держится! Пугну её только слегка — и выскочит из тебя вон!

— Правда, что ль? — вздохнул Сергей Михайлович.

— Правда, правда, — влезла в разговор одна из девиц. — Выглядишь неважно…

— Помолчи, — оборвал её Кетчуп. — Не твоё дело, не суйся.

— Ну так пугни! — попросил генерал.

— Кто бы знал! Не поверит теперь никто — что я тебя вот так… бесконтактно… завалил, — засмеялся Кетчуп; потом махнул на Кривцова рукой, как машут на гусей или бестолковых голубей, отгоняя от чужого корма. — Кыш! Кыш! Брысь! Брысь! Пшла!

И действительно, из развалившегося на сугробе обмершего генерала вывалилась небольшая недоношенная душа. Испуганно вознеслась метра на три. И натужно полетела, заметно прихрамывая на левое заднее крыло, — на восток, на болото. Там, говорят, она и поныне таскается, неприкаянная, питаясь илом и трепеща, словно раненая птица.

Под утро, прознав о гибели товарища генерала, Подколесин вызвал к себе в общежитие прапорщика Пантелеева.

— Скажи, Пантелеев, как Велимира Глебовича Дублина убил? Генерал просил меня вникнуть, чтоб ты не накосячил, как тогда с Бахтияром, — спросил лейтенант, теребя дарёную верёвку.

— Так я его не убивал, — ответил Пантелеев.

— Как? А что ты с ним сделал?

— Да ничего. Не успел ничего сделать. Пропал он. Вы ж сами сказали, позвонили тогда.

— Я ж позвонил тебе спасибо сказать, что так быстро сработал. А ты мне — «пожалуйста, всегда рад, всегда можете на меня положиться, передайте товарищу генералу…» Не помнишь что ль?

— Ну.

— Что ну? Зачем же ты тогда так говорил, если на самом деле палец о палец не ударил?

— Ну вы так хвалили, — заулыбался Пантелеев. — Я думаю, чего отказываться. Всё в зачёт пойдёт. Если вы подумали, что это я такой шустрый молодец, так чего мне вас в этом разубеждать…

— Скотина…

— Да ладно вам.

— А что с ним?

— С кем?

— С Велимиром.

— Откуда же я знаю! Я его даже не видел никогда.

— Значит, мы с тобой его не убивали. Не похищали.

— Никак нет.

— Пошли.

— Куда?

— К Острогорской.

— Зачем?

— Скажем, что мы не убивали, хотя Кривцов и просил.

— А зачем, товарищ лейтенант, покойника впутывать? Ну сказал, ну погорячился, бывает. Всё равно же ничего не случилось. Так что Сергей Михайлович и не виноват, выходит.

— А затем, товарищ Пантелеев, что пока не отпала версия про Сергея Михайловича, мы с тобой тоже под подозрением.

— Тогда пошли.

Вскоре в лобби Атлантика они достаточно талантливо и подробнейшим образом письменно и устно, обстоятельно и наперебой описывали Маргарите и тунгусу детали несостоявшегося преступления.

«Или состоявшегося? — думала, выслушивая их, Марго. — Оба врут? Или только Пантелеев. Такой мог и убить. Лицо честное — сразу видно, подонок. А теперь испугался, когда своим самоубийством Кривцов себя практически выдал. А с собой и этих… знатоков… рождённых революцией… своих подручных…»

«Или всё же правду говорят? — думал, поглядывая в окно на очаровательное юное стройное утро, Мейер. — Такие-то, которые всю жизнь врут, от потрясения какого-нибудь вдруг столько правды разом наговорят, сколько и знать не захочешь. И по делу всё как есть расскажут, и не по делу, чего никто и не спрашивал — добавят от себя. Только успевай слушать, пока они в себя не пришли, пока не успокоились и опять врать не начали».

Утро было раннее, воскресное, не тронутое ещё людьми. И хотя солнце не проступало сквозь бежевую пелену, закрывшую небо, от окутанной только что выпавшим снегом земли исходили такая чистейшая ясность, такой легчайший, ласковый, освежающий, будто утренний свет, морозец, что казалось — земля сама светит себе лучами лучше солнечных.