Утро у той субботы оказалось поздним, затяжным, тяжким, как ночь в карауле, и почти непригодным для пробуждения, и тёмным, томным, топким. Стало уж за полдень, а Егор всё лежал из последних сил и подняться никак не мог, и обратно уснуть не получалось, и включал/выключал телевизор, пил и не допивал воду; выспался, наконец, до полного изнеможения, до головной боли, так что из туалета через душ на кухню добрался в обмороке будто, без чувств как бы. Позавтракал в обеденное время, с безразличным удивлением не доев самопальный омлет с ностальгическим вкусом промокательной бумаги, которую в ту ещё отсталую эпоху пережёвывал на уроках ботаники в мерзкие плевательные шарики для пальбы из обреза тридцатипятикопеечной ручки по двойне двоечников-второгодников-братьев Грымм, диких обывателей заднескамеечной Камчатки пятого класса «а», грозных грязнуль, оставленных в пятом «а» и на третий, и аж на четвёртый потом год, и — кажется невероятным — на пятый также и лишь относительно недавно с превеликим напрягом выпущенных из так и не прёодолённого счастливого школьного детства прямиком во взрослую столь же счастливую и куда более податливую современность. Один тут же всенародно избрался (о, народ!) мэром некоего подмосковного немалого города, а другой — пробился в членкоры какой-то не последней академии довольно точных наук.
На душе было тошно по двум причинам. Во-первых, страшно не хотелось видеться с дочкой. А во-вторых, не хотелось быть подонком, которому не хочется видеть родную дочь.
Напялил купленную некогда то ли во флоридском, то ли французском диснейленде дурацкую майку с портретом Микки-мауса, которую напяливал каждый раз, когда встречался с Настей, чтобы лицом знаменитой мыши сделать то, что своими глазами и губами делать не умел — посмотреть на дочь приветливо улыбаясь, нежно любя.
Уходя, с ненавистью заглянул в зеркало, обругал отражённого. Потом потоптался у «Алмазного» минут десять. Пришла Света, передала Настю молча, как меланхоличного шпиона по обмену на мосту в каком-то бесконечном, тягучем и почти немом старом фильме передавали.
Егор пристегнул Настю к заднему сиденью, сел за руль и спросил: «Куда поедем, Настенька?»
Настенька Самоходова была их тех детей, что наследуют от вполне сносных и даже симпатичных родителей всё самое в них неудачное, некрасивое, скверно сделанное и так себе работающее, да к тому же несочетаемое между собой совершенно и порой карикатурно усиленное. Крупный искривлённый егоров нос Насти несуразно крепился к её узкому светиному лицу. Несимметричные оттопыренные уши от бывш. жены не могли спрятаться под тонкими и негустыми волосами, переданными мужем. Близко посаженные и так небольшие мамины глаза совсем пропадали под отцовскими неандертальски недетскими надбровными дугами. Егор немного сутулился, дочь была едва ли не горбата. Светлана с годами сделалась, что называется, в теле, дочь в свои шесть лет потолстела наподобие жабы, заросла с ног до головы сальными складками какой-то томлёной свинины и обжиралась сладостями ежечасно, и тучнела одышливо дальше. Егор был ленив — Настя недвижна, как облопавшийся рогипнолу полип. Света слыла едкой и язвительной — Настя росла тупо злой. Она была некрасивый, нелюбимый, нелюбящий ребёнок, которого, набравшись терпения, предстояло откормить до размеров и жирности крупной, круглой, глупой, стопроцентно холестериновой бабы.
Так понимал Егор свой родительский долг.
— В аптеку, — сказала она.
— Зачем?
— Купить гематоген и зубную пасту, — сказала Настя.
— Хорошо, поехали.
Егор, не умевший с Настей ни играть, ни разговаривать, всегда покупал ей всё, что той желалось, чем спасал себя от повинности вникать в нюансы её воспитания и раздражал строгую её мать. Из ближайшей аптеки добыты были и отборный гематоген, и семь тюбиков разной зубной пасты.
— Куда теперь? — поинтересовался Егор. Он не представлял, куда её можно повезти. — В кино? Зоопарк? Музей? В театр, цирк?
— Нет, нет, нет, нет, нет… — отказалась дочка.
— В Мегацентр, за игрушками?
— Да, поехали. Там мороженое продают и сладкие орехи. Поехали в Мегацентр.
— Зачем ты ешь зубную пасту? — ужаснулся Егор.
— Все дети едят зубную пасту. Так мне мама говорила. И ты ел.
— Ел, — вспомнил Егор. — Но не так много. Много нельзя.
Настя деловито зарыдала, без увертюры, вдруг знакомым заливистым и залихвастским голосом охранявшей чей-то захудалый хюндай дворовой сигнализации, будившей Егора в самый сон, в неделю трижды-четырежды, и затихавшей не сразу, только после многих пинков и увещеваний неизвестного хозяина, человека интеллигентного и куртуазного, полчаса ещё оглашающего с трудом восстановленную тишину зычными на весь двор извинениями перед соседями за доставленные неудобства и суровую побудку. Закативши садическое фортиссимо и фонтанируя раскалёнными слезами, девочка наблюдала за папой, как биолог за белой мышью, только что получившей лошадиный дозняк непроверенной микстуры, которая если не убьёт, то что-нибудь да вылечит.
— Ладно, ладно, Насть, ешь. Ешь, пожалуйста, — капитулировал забрызганный отец.
Рыдания автоматически прекратились.
— Расскажи сказку, — потребовала Настя.
— Сначала ты мне расскажи какой-нибудь стишок. В школе ведь вы стихи учите, — педагогическим тоном выдвинул встречное требование Егор.
Ты волнуешься, право, напрасно.
Ведь и рек этих попросту нет.
Вот и всё. Ну какой тут секрет!
— неожиданно оттараторила дочь.
— Недурно. А кто написал? — Егору понравились стихи.
— Не знаю. Сказку рассказывай. Обещал.
— Про курочку Рябу? Волка и козлят? Может, про Микки-мауса? — засуетился отец. Задумался и добавил. — А ещё есть сказка про то, как мужик учил медведя кобылу пежить. Хотя это потом, когда вырастешь… Или о том, как одна девица из рода Агата, из деревни Кусуми округа Катаката земли Мино во время правления государя Камму, летом первого года Вечного Здравствия родила два камня, а из округа Ацуми явился великий бог Инаба и сказал: «Эти два камня — мои дети»…
— Это старые сказки. Расскажи новую. Про Валли, например, Вольта.
— А это кто? — растерялся Егор.
— Ну, рассказывай что-нибудь новое.