Стемнело, на экране обозначилось «KAFKAS PICTURES PRESENTS», «фильм Альберта Мамаева», «Призрачные вещи», «в ролях», «Илья Розовачёв», «Ефим Проворский», что-то ещё, что-то ещё и, наконец, — «а также», «Плакса». Название фильма показалось знакомым. Может быть, только показалось. Егор поправил галстук (Плакса очень придирчива по части качества галстучных узлов) и сел, как истукан, навытяжку (Плаксе не нравилось, когда он сутулился), и вперился в экран, и стал дожидаться Плаксы.

Ждать пришлось не столько долго, сколько нудно. Картина была из сочных красок, глянцевая, сработанная в той технике, что возвышает поношенную, неброскую реальность до праздника быстро линяющей, но часа два дивно и дико цветущей эфедриновой галлюцинации. Фильм цвёл ярко и бесформенно, тужился, пенился, бурлил непонятно о чём. Бурление происходило то в Швейцарии, то в Массачусетсе, для туповатых недогадливых зрителей типа егор в каждый новый пейзаж помещалось объявление «Массачусетс» или «Швейцария». Какой-то Мужик, имени которого так никто и не назвал (или Егор прослушал, пропустил момент) то писал, то читал что-то; к его чтению и писанине добавлялась роскошная окрошка из швейцарских, североамериканских и почему-то арктических как бы открыточных видов, залитая глубокомысленной кислятиной закадровых рассуждений. Иногда Мужик переставал читать и ел, порой пил, изредка разговаривал о прочитанном и съеденном со случайными одноразовыми персонажами, которые, отговорив и исчезнув, потом в картину никогда не возвращались. Однажды Мужик получил записку, развернул её во весь экран, все видели теперь, что в ней написано «мистеру R. неприятно любое упоминание о мисс Мур и её матери», и этот крупный план мозолил зрителям глаза минут десять кряду. Плаксы всё не было. Егор стал уже скучать и ёрзать, но расплывчатый сосед слева, вероятно, знаток кино-не-для-всех, сопоставимый по уровню с заратустрой, снисходительно обнадёжил: «Потерпите ещё; Мамаев не может не удивить. Нарочно тянет, чтобы сильнее подействовало».

Мамаев потянул ещё минут сорок и, наконец, выпустил на экран Плаксу. Егор ещё прямее выпрямился и поправил исправный галстук. Она была прекрасна! Вошла в швейцарский железнодорожный вагон, куда погрузился и читающий Мужик. Тоже что-то там читала. Они заговорили про книгу. Она, Егор это запомнил, сказала, что ей нравятся книги о насилии и о восточной мудрости. Потом они поженились. Потом легли в постель в безвестном отеле. Он трахал её битый час без купюр. Ей, как показалось Егору, нравилось далеко не всё, что он с ней делал. «Ну вот, началось. Я же говорил», — сам себе похвастался смутно проступающий слева комментатор.

Потом герои фильма уснули. Мужик проснулся первым и начал бабу свою душить. Душил долго, не спешил, душил сзади. Оператор уделял больше внимание, впрочем, не ему, а плаксиной героине. Показывал её перекошенный рот, стиснутую шею, багровеющее, потом белеющее, потом синеющее пучеглазое лицо, вываливающийся язык, бессильные руки.

Плакса уже было собиралась сыграть смерть, но тут Мужик отпустил её. Она пытается объясниться, не понимает, что происходит, не может поверить в только что случившееся. Здесь пантомима, слова их не слышны, заглушаются оболванивающей облади-обладой. Он успокаивает, заговаривает её, убеждает, что пошутил, что ли? Укрывает одеялом, убаюкивает даже. И вдруг опять начинает душить, и опять, когда летальная развязка приближается, отпускает. Теперь она пытается бежать. Он ловит её, душит, додушив до полусмерти, отстаёт. И так семь раз. На седьмой уже милосердно доводит тело до конца. Она гибнет. Осточертевшая облади-облада увязает в паузе. Гул пламени. «Прошло десять лет». Мужик в той же комнате. Просыпается один среди пожара. Сгорает заживо; крупный план; чудовищные подробности; истошные вопли; облади-облада далеко и тихо. «В фильме снимались». Устало догорающие Мужик и тумбочка. «Песня в исполнении Битлз». Экран обугливается, чернеет. «Конец».

Егор, всякие дела на своём веку обделывавший и тела по-разному не однажды разделывавший, продрог тем не менее от увиденного и услышанного до костей, чего не сказал бы об изнеженных «своих», которые, хоть и чурались чёрной работы, нанимая для неё скорострельных егоров, зрелищами зверств отнюдь не подавились и превесело возносили ленту храбрыми возгласами «круто!», «круто, братцы, круто!», а попадая в бархатный холл, со зверским аппетитом хватались за креветочные шашлычки, белужий яйца и длинноногие фужеры шампанских вин.