Клементьев лежал на надувном матрасе. Этот надувной матрас и еще спальный мешок он купил по счастливой случайности накануне отпуска. Зашел в спортивный магазин, чтобы приобрести себе кеды, и вдруг видит: из внутренних дверей появляется продавщица и с равнодушным лицом бросает на прилавок что-то резиновое, сине-красное…
– Что это? – спросил Клементьев дрогнувшим голосом, ощупывая резину, уже смутно догадываясь, что это и есть надувные матрасы, о которых он мечтал несколько лет.
– Не видите, что ли? Уберите руки.
– Это матрасы?
– Не хватайте руками.
А сзади уже толпился народ, протягивал чеки, дышал в ухо. Матрасов оказалось всего десятка два, и Клементьеву, пока он соображал, пока собирал по карманам мелочь, пока выбивал чек, достался чуть ли не последний.
На следующий день он зашел в тот же магазин опять за кедами, а там так же шумит толпа, ссорится, машет чеками. Оказывается, «выбросили» импортные спальные мешки. Очередь была большой, мешков – мало, и Клементьеву ни за что бы не досталось, но, к счастью, нашелся отдаленно знакомый человек и потихоньку пропустил Клементьева вперед себя.
Так Клементьев стал обладателем вещей, которые дали ему возможность спать где хотелось. Обычно Клементьев выбирал на привале неподалеку от машины или молодой ельничек, или дуб, или крутой берег речки, надувал матрас, забирался в мешок и всю ночь дышал свежестью речки и леса. Мешок был легкий, хлопчатобумажный, на ватине, не душил, не жарил тело, а свободно пропускал воздух; матрас же едва уловимым запахом свежей резины отпугивал насекомых, позволял спать даже на влажной почве, и Клементьев за время пути полюбил эти две вещи, как своих надежных друзей.
Сегодня Клементьев решил спать на берегу моря. Он устроил жене, как всегда, постель в машине, пожелал спокойной ночи Лапушке, который обычно ночевал в палатке, зашнуровал полог (Лапушка боялся лягушек и змей), а сам унес свои вещи к морю. Кроме матраса и спального мешка эти вещи были: пятилитровая, оплетенная соломой бутыль с сухим вином «Изабелла», кусок сыра «Швейцарский» в целлофановом пакете, свечи, купленные в Счастливке, и старый-престарый, в толстом кожаном, пахнущем мышами переплете роман про пиратов.
Клементьев выбрал место на самом краю миниатюрного полуметрового обрыва – последнего приюта волн. Здесь было не опасно, даже если бы море разыгралось… Однако волнение шло на убыль. Стеклянные валы становились все меньше и меньше и все реже выбрасывались на берег, и все ближе к родному морю умирали шипящие белые саламандры.
Клементьев разулся, аккуратно засунул в туфли носки, поставил туфли подальше от обрыва, на случай, если шальная волна все-таки выскочит из-за обрыва, лизнет берег, и стал босыми ногами разрывать ракушечник. Ракушечник уже остыл. Сухая тонкая пыль взвивалась облачком, щекотала ноздри. Она неожиданно пахла тиной, раздавленной ежевикой, студеной водой в летний полдень, родниковым озерцом в тени березового леса – тихим, незаметным, покрытым листьями кувшинок и лилий. Запах был такой явственный, такой сильный, что Клементьев даже немного постоял, раздумывая и удивляясь, откуда он мог взяться.
Он сделал себе хорошее ложе: широкое, слегка углубленное – так, чтобы матрас особо не был заметен издали, чуть покатое к ногам, с небольшим валиком в головах. Потом Клементьев надул матрас и положил его на ложе. Матрас пришелся впору Клементьев пристроил на него спальный мешок и стал раздеваться. Дул легкий ветерок. Но теперь уже не с моря, а с берега. Ветер был тихий, чистый, разряженный.. Он бережно доносил даже слабые звуки: шорох листьев из деревни, мычанье коров (где все-таки они пасутся?), смех девушек из пансионата; далекий, далекий, как воспоминание, гудок тепловоза.
Клементьев снял брюки, рубашку и остался в трусах и майке. Трусы и майка были белые, накрахмаленные, Клементьев только что достал их из чемодана; это была его слабость – белое накрахмаленное белье, он взял его полчемодана. Клементьев ладонью отряхнул ступни ног от песка и с наслаждением вытянулся поверх спального мешка.
Так он лежал минут десять, глядя на звезды, пока не замерз. Потом дотянулся до бутыли, вытащил пробку из белого пенопласта, выпил прямо из горлышка несколько глотков вина и залез в мешок.
Ветер скользил по лицу, вытянутым поверх мешка рукам, трогал материю. Он не приносил уже никаких других звуков, кроме шороха листьев и шума камыша на лимане. Да против ветра с трудом шли глухие удары моря…
Еще сильнее запахло холодной водой и свежестью. Клементьев вдруг догадался, откуда этот запах.
Это в лимане пробивались родники.
«Наверно, в шторм, – подумал Клементьев, – море глубже проникает в землю, тревожит там грунтовые воды, и они начинают подниматься к поверхности. Сейчас в лимане на глубине холодно и жутко. Живность всякая жмется к берегу, опускается на теплое дно, где светло от звезд и не так страшно».
Запах свежей воды у него навсегда был связан с чувством страха.
Произошло это в Белоруссии. Клементьев после окончания политехнического института проходил стажировку в воинском подразделении. Собственно говоря, «стажировка» эта сводилась к тому, что Клементьев решал за дачки командиру взвода – студенту второго курса института. За это командир взвода предоставил ему отдельную комнату в офицерском общежитии и смотрел сквозь пальцы, если Клементьев отсутствовал иногда на занятиях.
Городок был маленький, уютный, затерявшийся среди озер, топей, лесов. До следующего селения было много километров, и туда вела пыльная разбитая дорога. Иногда Клементьев, взяв учебник по сопромату и стопку бумаги («Товарищ лейтенант, шум в общежитии мешает мне сосредоточиться. Можно я буду работать где-нибудь под кустиком?» – «Можно. Только далеко не забирайтесь – болота…»), уходил по этой дороге. Край был девственным. Чистые белые березки жались к пыльным хмурым елям, утопая в папоротнике, где краснели шляпки подосиновиков, чернели кустики голубики, тяжело склонялись спелые, словно брызжущие изнутри жаром головки ежевики. Иногда березки испуганно разбегались, хмурые ели с достоинством отступали в сторону, и глазам Клементьева представала широкая просека с удивительно прямым, словно сделанным по шнурку, каналом, уходящим за горизонт. Сначала его очень удивляло и даже немного пугало это зрелище. Непроходимый лес, бурелом, взъерошенная ветром трава, в которой запутались красные, черные, сизые ягоды, мрачные окна болот с темной водой – и вдруг ровная, широкая веселая просека, вся залитая таким жарким солнцем, что после сырости леса охватывал озноб, пахнущая совсем по-другому, чем дремучий белорусский лес, скошенной, уже подсыхающей травой, горячей, прогретой на большую глубину, кое-где вспаханной кротами землей, вяленой земляникой, разомлевшими бабочками – знакомыми с детства запахами родной средней русской полосы.
Клементьев всегда устраивался отдыхать на этих просеках. По пути он набирал в газетный кулек различных ягод, мыл их в канале и раскладывал на газете, чтобы они слегка подвялились и стали слаще. Собрав в охапку маленькие валки сена, очевидно скошенного вручную, он относил его к берегу канала, почти задыхаясь от пряного острого запаха мяты, чабреца, и устраивал себе постель. Потом спускался в канал освежиться. Мелкая светлая вода была холоднее, чем в самый лютый мороз. Плеснув себе на грудь и в лицо, Клементьев с окоченевшими синими ногами выскакивал на горячую стерню. Ноги тут же покрывались темными пятнами, становясь похожими на леопардовую шкуру, потом превращались в красные, словно ошпаренные кипятком, и, наконец, успокаивались, переставали гореть, отдаваясь исцеляющему действию зноя.
Здесь в густом травяном зное, возле студеной светлой воды. Клементьев проводил день, решая лейтенанту задачки, слушая трепет жаворонков, стрекотание кузнечиков, движение воды в канале. А вечером, когда быстро остывающее солнце садилось за лес и просеку затягивало холодными густыми тенями, когда остро и сильно начинало пахнуть травой, отсыревшей корой деревьев, только что народившимися грибами, он шагал в подразделение по уже холодной пыли дороги.
Наскоро поужинав в офицерской столовой и сообщив лейтенанту, что дело с задачками движется, Клементьев отправлялся на танцы.
Танцплощадка была вместительной, с высоким частоколом ограды, прочной калиткой и свежевымытым, пахнущим мокрой сосной полом.
Все вечера в общем то были похожи друг на друга. Клементьев танцевал мало, больше сидел на лавочке в углу, слушал музыку и разглядывал девушек на противоположной стороне. Девушки все были молоденькие, во время танца, если Клементьев начинал разговор, они смущались, краснели, отвечали односложно, и Клементьеву было с ними неинтересно. За все время он так и не пошел ни одну провожать.
В тот памятный вечер его пригласили на дамский танец. Едва барабанщик прекратил дико колотить в барабан и дюжина глоток отревела слово «Дам-ск-и-и-и-и-й!», как от группы девушек отделилась высокая, нарядно одетая женщина и легко, непринужденно пошла через свободное пространство площадки. У женщины было смуглое, с тонкими чертами лицо, лет ей было под тридцать. Клементьев еще успел подумать, что, вот, мол, очень красивая женщина, явно не русская, скорее всего молдаванка, и кому-то, кого она пригласит, здорово повезет.
Она остановилась прямо перед ним и сказала гордо и в то же время непринужденно.
– Разрешите, молодой человек…
Клементьев уже не помнил, о чем они говорили во время танца, но говорили они много и интересно. Кажется, она действительно оказалась молдаванкой. Он пригласил ее на следующий танец, потом еще и еще, а потом пошел провожать.
Возле ее дома они простояли часа два, уговорились о встрече на следующий день, и Клементьев, взволнованный и почти счастливый, побежал в часть.
На лесной тропинке в глухом месте из кустов вышли пятеро. Все произошло очень быстро. Клементьев не успел даже сильно испугаться. Один из пятерых, очевидно самый сильный, может, боксер, ни слова не говоря, точно и сильно ударил его в солнечное сплетение. Клементьев упал, цепляясь головой о ветви. Тогда все пятеро стали бить его сапогами. Наверно, они специально надели сапоги, потому что уже давно стояла сушь.
Они били молча, сосредоточенно, выбирая места, стараясь попасть в ребра и голову. Клементьев больше всего боялся ударов в живот – ему казалось, что удар в живот будет смертельным, и он вжимался животом в землю, хватаясь за корни деревьев и низкие ветки кустов.
За все время они не сказали ни слова, только кряхтели от напряжения и ухали, выдыхая воздух, но Клементьев знал, что его бьют за эту смуглую женщину, за молдаванку. Потом он потерял сознание, но смутно продолжал ощущать удары, словно били не его, а кого-то рядом, а до него доходило лишь сотрясение почвы.
Очнулся Клементьев от холода. Его лицо, руки, одежда были покрыты росой. Клементьев хотел было встать, но снова потерял сознание.
Очевидно, он полз в беспамятстве, инстинктивно, потому что, когда к нему вернулись мысли и чувства, он увидел, что находится совсем в другом месте – открытом, среди огромных глыб развороченной земли. Прямо на него, выдираясь из предрассветного тумана, двигалось огромное чудовище с горящими желтыми глазами, и Клементьев еще удивился, почему оно движется бесшумно.
Его спасли сослуживцы.
В тот день Клементьев понял, что можно умереть просто так, ни за что…
* * *
Клементьев перевернулся на живот, дотянулся до бутыли и отхлебнул вина. Вставала огромная луна. Она еще не совсем оторвалась от моря, и ее диск то и дело омывали волны; нижняя ее часть сплющивалась, вытягивалась в море светлым нашлепком, и луна становилась очень похожей на разбитое сырое яйцо, из которого вытекал белок.
Ветер утих. Вернее, от него остался маленький ветерок, словно ребенок-ползунок. Он возился рядом с Клементьевым, шуршал ракушечником, гладил одеяло, касался лица теплым дыханием.
Звуки исчезли. Только равно и глубоко дышало море.
Было светло от звезд, песка, воды. А может быть, это долетел отсвет Средиземного моря, куда ушло солнце.
Клементьев достал свечи и укрепил их в ракушечнике, слева от матраса. Потом он воздвиг из песка крепость, чтобы защитить огонь от «ползунка». Крепость охватывала свечи полукругом и была похожа на полузатонувший пароход с белыми трубами.
Потом он зажег свечи. Пламя горело почти ровно, лишь чуть-чуть отклоняясь в сторону моря. Все вокруг стало темнее и строже. Желтый кружок света разделил мир на две неравные части: на маленький уютный уголок возле Клементьева и на все остальное, тревожное и настороженное. На всю вселенную…
Клементьев взял книгу и раскрыл ее наугад. Он все время читал ее наугад. Книга пахла дешевыми цветочными духами, мышами и подсолнечным маслом, – Клементьев купил ее случайно в сельмаге, где она лежала вперемежку с флаконами, консервными банками и велосипедными деталями. Книга называлась «Пираты Америки. Подробное и правдивое повествование обо всех знаменитых грабежах и нечеловеческих жестокостях, учиненных английскими и французскими разбойниками над испанским населением Америки, состоящая из трех частей…»
Порыв ветра задул одну из свечей. Клементьев возвел стену «крепости» повыше, зажег фитилек и стал читать:
«Тогда они перебили всех раненых, лежащих у воды, отрезали им носы и уши и принесли эти трофеи в лагерь и показывали их пленникам как свидетельство одержанной победы…»
Одеяло чуть сползло в сторону. Клементьев поправил его, отхлебнул вина.
«Испанцы отпраздновали победу и зажгли фейерверк. Затем привязали несколько пленников к деревьям и устроили такие соревнования: верхом они гарцевали мимо пленников и на всем скаку метали в них копья, и тот, кто лучше всех попадал в цель, получал приз…»
Ветер погасил сразу две свечи. Сильно и коротко пахнуло горячим стеарином. Клементьев отложил книгу, вытянул руки поверх одеяла и стал думать об испанцах. Вот они мчатся на тяжелых конях, держа наперевес копья, глазами выбирая место, где трепыхается сердце у привязанных людей… Зачем? Почему? Почему один человек целится в сердце другого? Из-за еды? Тепла? Самок? Как звери. И так все века…
– Добрый вечер. К вам можно?