Выстрел стукал на морозе слабо. Когда убитый тетерев камнем падал с ветвей, а пронизавшая его пулька со свистом уносилась в вышину, то все это казалось даже странным. Почему это сильная крупная птица вдруг валится в снег безжизненным комком иссиня-черных перьев? Что такое случилось?

Тетеревиную стаю ничтожный звук выстрела не пугал нисколько, и в прозрачном воздухе было ясно видно, как, наклоняя краснобровые головы, тетерева с любопытством смотрели вниз: они все видели, но не понимали.

С полдюжины тетеревей комками, замерзшими в камень, переселились с деревьев к нам в сани, как вдруг затвор американской винтовки перестал действовать.

Развинтить нельзя: в рукавицах такую мелочь не ухватишь, а голые пальцы к гладкой стали прилипают очень больно.

– Американские штучки,-смущенно говорил пригласивший меня на охоту владелец винтовки,-замерзло в ней, что ли, что? Кажись бы, нечему, а вот на… Тьфу!

Тетерева рассматривают нас во все глаза, вертя головами, кокают. Что там такое в санях? А мы, ругаясь, передаем винтовку один другому: затвор хлопает исправно, но выстрела не получается. Тетерева все сидят и чуть ли не смеются.

– Кшш!-обозлился я.-Пошли прочь, летите ко всем чертям!

И встал в санях.

Вид человека для тетеревей, несомненно, хуже пули: вся стая взметнулась и улетела в глубь леса.

Что ж делать? Охота наша кончилась. Решили ехать домой, обогревшись в ближней лесной сторожке.

В какие меха и шкуры ни закутался бы человек, все-таки, если он долго не шевелится, мороз до него доберется и, пробив все покрышки, охватит холодной дрожью. Тогда начинает казаться, что одежда перестала греть. Она лежит тяжким комом, только давит на уставшее тело. Вот тут сбросить с себя все и в одной рубашке прямо на пол усесться у печки, пышащей жаром накаленных кирпичей,-ах, какое это могучее наслаждение!

Огромный дикого вида хозяин чудесно-теплой крошечной избушки, сидя у окна, точил напильником довольно крупные блестящие крючки, висевшие на коротких тонких бечевках, прикрепленных к одной длинной потолще.

Такая снасть здесь, на Урале, называется подледником. Я ловил почти такой же снастью рыбу в Клязьме и Оке, насаживая на крючки червяков.

Но на такую уйму крючков в такой мороз что же можно насадить? И где, как насаживать? Из дому не принести: по дороге до реки все спутается, смерзнется в ком. На морозе не насадить: никакие руки не выдержат. И, по-нашему, такая снасть называется подпуск.

Хозяин смеется. Никакой насадки совсем не требуется; ничего на крючках не должно быть. Крючок совсем чист: если он не блестит, налим на него не попадется. Это уж верно.

Что за сказки? Налима я тоже знаю. Это одна из немногих свиней подводного мира. Налим, шляясь по дну, подбирает всякую дрянь. Ему что ни дай-мертвую рыбку, кусок мяса, внутренность птицы-он все съест.

Он берет ночью. Довольно скучно при свете фонаря насаживать на крючки разные гадкие приманки и затем ждать, пока уйдет долгая осенняя ночь… А утром-ничего, недурно! Толстые, серые, пузатые, как они трепыхаются… Нет, стоит прошататься по берегу ночь.

Здесь, оказывается, налим берет в полдень да еще на пустой крючок?!

Сказки, сказки, на вранье похоже.

Он все время хитро улыбается, этот огромный черный мужик. Нам, горожанам, какую дрянь ни скажи, мы, дурачки, всему поверим.

Он один так тут и живет, в этой чуть ли не игрушечной избушке?

Нет, как можно, это только заимка, чтобы обогреться. Его участок, если прямо по лесу ехать, так суток трое надо, а коли заезжать куда, так, пожалуй, и в неделю из одного конца в другой не попадешь.

Вот тут у него и припас всякий, и посуда, и все. Самоварчик не угодно ли, сейчас скипит, вода у него чудесная, не мутит ничуть, из ключа, никогда не замерзает. Изба у него в деревне, жена, дети, все как следует быть. Иногда два-три дня он тут живет.

Замков у него нет. Воровать тут не полагается, да и некому. Года два тому назад забрел какой-то, да чайник и спер медный, вот этот самый. Так он его сгреб и чайником-то, чайником по башке: не воруй, такой-сякой, понимай, что человеку чайник тут достать неоткуда. Прощения просил проходимец, плакал, крест на себя клал, закаялся ни в жисть больше не воровать. Ну, что будешь с ним делать? Пожалел, отпустил, еще двугривенный ему дал: голь перекатная, беглый.

– А как его поймал?

– Да очень просто, по снегу дело было. На снегу мышью тропку видать. Видно, где мышь пробежала. А человек идет, как печатает.

– А ты читать-то умеешь?

Нет, зачем, читать он не умеет ни по писанному, ни по печатанному. Фамилию свою он подписывает, без того ему никак нельзя: он казенный лесник, в жалованьи должен расписываться. А только никаких букв он не понимает. И в цифрах ему надобности нет. Деньги? Тут счет пустой. Вот он налимов в кооператив там от деревни версты за четыре свезет воз, пятерку получит, вот и весь расчет. Воз налимов? Да это вовсе пустое дело. Налимов тут сколько угодно.

"Ну,-думаю,-ясно, все врет: налимов возами возит! Постой, мы тебя выведем на свежую воду".

– Значит, нам пудика два-три налимов предоставить просто?

Я под столом толкаю приятеля ногой. Он меня поддерживает:

– Стоит путаться из-за пустяков, давай десять пудов.

– Сейчас-то столько, может, не найдется. Добавим, как вынем. Пожалуйте посмотреть товар.

Делать нечего. Не отказываться же. Десять пудов налимов! Покупка не нравится ни мне, ни приятелю: что ж нам лавочку, что ли, рыбную открывать? Но деваться некуда, идем смотреть.

Хозяин открыл дверцу:

– Вот.

– Мне совсем не нужно дров,-сказал я, заглянув в сараюшку.

Рыбак меня не понял.

– Какие дрова? Дров тут нет. Оно темновато со света-то, сейчас осмотритесь. Налимы тут.

Огромные пузатые рыбы лежали поленницей, сложенные в клетку.

– Брысь!-вдруг крикнул рыбак.

Из рыбьей поленницы выскочила большая рыжая крыса и, не слишком торопясь, скрылась в углу сараюшки.

– Жрут, проклятые,-объяснил рыбак,-и ведь какая гадина: нет, чтобы всю рыбу съесть. Одной рыбины им на десятерых хватит, питайся, никто слова не скажет. Так нет, брюхо выгрызет и бросит, подлая, не доедает. Сколько портят!

– Кошку завел бы,-хмуро посоветовал мой приятель.

– Нам кошка помочь не может, на нашу крысу кошка не идет, опасается. У нас смотри, как бы саму не съели.

– Обгрызанных налимов нам не нужно,-заметил я,-такого уговора не было, чтобы крысьи объедки брать.

– Не беспокойтесь, мы вам свеженьких предоставим, при вас вынем. Может, поинтересуетесь взглянуть?

Опять закутанные, в санях, теперь уже трое, ползем по узкой дорожке в лесу. Он спит тяжким сном глубокой зимы. Неподвижно, тихо, бело. Вдруг под ветвями огромной ели брызги крови, какие-то серые, рыжие клочья на взбудораженном снегу. Кто кого здесь загрыз, что тут произошло? По снегу все ясно видно.

– Куница белку съела,-читает лесник, как по книге, указывая на следы,-видите, вот куний след, вот беличий, вот два хвоста рядом? Гнездо белкино наверху, на елке. Вон там, где снег нашарабашен. Куница, значит, к ней в гнездо лезет, а та не пускает, да драться, да бежать. Куница за ней. И обе с дерева-то в снег, вот и видать-хвосты.

– А это остатки от белки?-догадываюсь я, указывая на обрывки.-Разве у нее такая шерсть? Неужели всю тут и съела?

– Нет, то подстилка из гнезда. Куница тут белку не треплет. Она ее задавила, вот тут кровь,-видишь, а есть поволокла в гнездо.

– В свое?

– Да в белкино же, зачем в свое. Она белку съест, да на ее же хвосте спать ляжет. Злющая эта куница, проклятей ее и нет. Ну, вот и приехали.

Из маленькой проруби, проворно проделанной во льду, рыбак живо вытащил какую-то палку, за ней веревку, потом бечевку, конец которой отдал мне.

– Ну, как?-весело подмигнул он на прорубь.-Есть что? Да ты скорей, живей вычаливай, тащи их сюда!

А я растерянно "слушал" рукой сильные живые толчки оттуда, из другого мира-и близкого, и чуждого, и почти недоступного. Там, подо льдом, толкалась, дергалась какая-то иная, холодная, тупая, но несомненная жизнь. Что за существа трепыхались там, чуть не вырывая из рук бечевку? Откуда они явились, зачем нацепились на крючки?

Я потащил бечевку, и у края проруби показалась широкая, плоская, усатая голова крупной рыбы. Я схватил было ее, но налим быстро вильнул и, соскользнув с крючка, исчез в воде.

– Э, не так, не так!-кричал рыбак.-Слюни тут некогда распускать. Ты ему опомниться не давай. Он на крючке чуть-чуть сидит, а ежели одумается, только ты его и видел. Вот на, смотри!

Он быстро, каким-то скользящим движением непрерывно выхватывал из проруби бечевку, складывая ее кругами, и по льду заскакали, изгибаясь, плеская хвостом, и вдруг замирали схваченные сильным морозом, застывали искривленные, скрюченные крупные рыбы.

– Ого, вот так дяденька!-кричал рыбак, выкидывая на лед усатое чудовище.

Великан-налим подпрыгнул, извиваясь, слегка пополз, точно тюлень, и застыл, прямой и толстый, как колода. После осмотра нескольких подледников три больших мешка наполнились налимами, стучавшими, как деревяшки. Великан колодой лежал отдельно.

– А еще говорят, что налимы живучи,-заметил я, идя к саням,-этакая дубина в один миг замерзает.

Рыбак тоже остановился.

– Да вы думаете, они околели? Ничего им не сделалось. Они здоровы совсем. Их положи в корыто со льдом, дай растаять, вот они и живы, коли не убились чем. Только в воду их не кладите, вода их обожжет, от воды подохнут.

– Ну, ладно. Врет точно маленьким. Ты лучше скажи, что их гонит на голые крючки нацепляться?

– Самоловом, значит, налим идет. Крючки эти самые на дороге ему висят: он об них и ну тереться. Ну и того, самолов, значит, получается.

И он все смеется, что ж он-плут, этот огромный дикий мужик? Улыбка его проста, взгляд ясен и прям. Нет, он не хитрит.

То, что говорит он про самолов, дико и смутно. Но кто объяснит лучше? Что скажут тут ученые книги? На крючках, несомненно, ничего не было, и налимы не пытались их брать: ни один не зацепился ртом, крючки цепляли за бок, за спину, даже за брюхо. Подледник помещался посредине реки, значит, в каждую сторону оставалось свободной "дороги" шагов пятьдесят. Нет, налимы, теснясь, все шли тут по самым крючкам.

Мы уложили в сани наши мешки, уселись, закутавшись сами, рыбак отвязал лошадь, обмерзшую инеем до того, что она походила на какое-то необыкновенное косматое чудовище, и прыгнул в сани.

Тут вдруг мы все трое чуть не погибли. Бодрая и смирная лошадка, очевидно, прозябнув свыше меры, вдруг понесла изо всех сил. Напрасно вожжи гнули и крутили ей голову: голова ничего не понимала, не чувствовала, не управляла чересчур охладевшим телом. Лошадь замерзла до полусмерти и бессознательно усиливалась выбить из себя холод. Она, не ломая, не вырываясь, только неслась, неслась. Сани трепались, стукались о пни и деревья, подскакивали.

Вдруг что-то ударило, меня вскинуло и швырнуло кувырком куда-то сквозь куст в сугроб. Вскочив, я увидел, что лошадь все еще скачет, а сани бьются за ней совсем пустые: из них вывалилось все-люди, налимы, сено.

По счастью, никто из нас троих даже не ушибся, хотя смерть пролетела от нас близко: так разбить голову о пень уж очень просто.

Лошадь скоро поймали и привели обратно. Бедняга и не думала буянить и долго еще дрожала всем телом.

Дома налимов сложили в бадью, засыпали снегом и льдом и… позабыли.

Обед у приютившего меня приятеля подавался вкусный, в комнате было тепло, светло. Играли в карты и вдруг вспомнили про налимов: прошло несколько часов. Бадья, стоявшая в нетопленной дня два бане, превратилась в садок. Большие пятнистые рыбы, весело плеская хвостами, то всплывали, то совались одна под другую, прячась от света лампы. Налимы двигались быстро, живо, они, видимо, чувствовали себя как… как рыба в воде.

Огромный налим, весивший около полпуда, плавал кверху брюхом. Он не ожил. Был ли он слишком стар, и холодное его сердце, раз схваченное морозом, не смогло забиться вновь, остановилось уже навсегда? Не ушибся ли он, вывалившись из саней?

Рыбак-лесник, быть может, нашел бы какой-нибудь ответ, а без него тут нечего было сказать.