1
Пишущая машинка перевернула всю мою жизнь. Это была «Испано-Оливетти», несколько недель дожидавшаяся меня за стеклом витрины. Сейчас, глядя на прошлое с высоты прожитых лет, трудно поверить, что самая обычная пишущая машинка сумела так круто изменить мою судьбу и в считанные дни бесследно уничтожить планы на будущее. Однако все произошло именно так, и я не смогла этому воспротивиться.
Впрочем, мои планы на жизнь вряд ли можно назвать грандиозными. Все мои притязания были более чем скромными и не выходили за рамки ограниченного пространства, являвшегося моим миром: вполне естественно для моего положения и для того времени, когда мне довелось жить. В те годы мой мир держался на нескольких прочных и незыблемых истинах, и мать была для меня их живым воплощением. Она работала модисткой в ателье, шившем одежду для знатных особ. Несмотря на весь свой опыт и мастерство, она всю жизнь оставалась обычной наемной работницей и — как множество ей подобных — трудилась не покладая рук по десять часов в день, делая выкройки, строча, примеряя и подгоняя наряды, в которых ей никогда не суждено было покрасоваться самой. О моем отце я тогда знала совсем немного. То есть почти ничего. Он никогда с нами не жил, но я не слишком переживала из-за его отсутствия, не испытывая особого любопытства, но однажды, когда мне было лет восемь-девять, моя мать наконец решилась приоткрыть завесу тайны: он, имея другую семью, не мог жить с нами. Я проглотила эти сведения поспешно и неохотно, словно последние ложки стоявшего передо мной постного блюда из тушеных овощей: какое мне дело до жизни чужого человека, если так хочется скорее убежать на улицу?
Я родилась летом 1911 года. В тот год Пастора Империо вышла замуж за Эль Гальо, в Мексике появился на свет Хорхе Негрете, а в Европе начала клониться к закату так называемая Прекрасная эпоха. Где-то вдали уже маячили предвестники Первой мировой войны, в мадридских кафе читали газеты «Дебате» и «Эральдо», а в театрах-варьете певица Ла Челито сводила мужчин с ума, откровенно двигая бедрами в ритме своих куплетов. Король Альфонс XIII, славившийся любовными похождениями, не забывал и о своей семье: в тот год супруга родила ему пятого ребенка — дочь Марию Кристину. Во главе испанского правительства стоял тогда либерал Каналехас, не ведавший, разумеется, что всего через год погибнет от рук анархиста, который дважды выстрелит ему в голову, когда он будет рассматривать новинки в витрине книжного магазина «Сан-Мартин».
Детство мое было скорее счастливым, нежели несчастным: не избалованная излишествами, я не знала и настоящих лишений — мы жили скромно, однако нужда нам никогда не грозила. Я выросла на узенькой улочке в самом сердце Мадрида, неподалеку от Пласа-де-ла-Паха и в двух шагах от Королевского дворца. Это было место, куда долетал непрекращающийся гул центра города, где постоянно сушилось на веревках белье, пахло щелоком, слышались разговоры соседок и грелись на солнышке кошки. Я ходила в начальную школу, располагавшуюся в цокольном этаже одного из ближайших домов: за партами, рассчитанными на двоих, мы с горем пополам, толкаясь локтями, умещались по четверо и, рассевшись таким образом, декламировали во весь голос «Песню пирата» и повторяли таблицу умножения. Там я научилась читать и писать, выполнять основные арифметические действия и узнала названия рек, бороздивших пожелтевшую карту, висевшую на стене в классе. В двенадцать лет обучение в школе закончилось, и я поступила ученицей в ателье, где работала мать. Это была моя естественная судьба.
В том ателье, владела которым Мануэла Година, уже не один десяток лет шили превосходные наряды, отличавшиеся великолепным покроем и качеством и славившиеся на весь Мадрид. Эти элегантные повседневные костюмы, вечерние платья, пальто и плащи знатные дамы демонстрировали во время прогулок по бульвару Ла-Кастельяна, на ипподроме и в поло-клубе «Пуэрта де Йерро», в модном чайном салоне «Закуска» и в церкви с ее показным великолепием. Прошло, однако, некоторое время, прежде чем я начала постигать секреты швейного мастерства. Сначала же была на подхвате, и что только не входило в мои обязанности: перемешивать угли в жаровнях и подметать с пола обрезки, разогревать на огне утюги и во весь дух носиться за пуговицами и нитками на площадь Понтехос. Я также должна была отвозить в дома наших важных клиентов готовые вещи, упакованные в чехлы из сурового полотна, — моя любимая обязанность, лучшее развлечение в ранней трудовой жизни. Так я узнала швейцаров и шоферов, служанок, экономок и мажордомов, работавших в богатейших семействах. На меня там практически не обращали внимания, а я глядела во все глаза на изысканных дам — хозяек этих домов, на их дочерей и мужей. Словно невидимка, я проникала в жилища солидных буржуа, в аристократические особняки и роскошные квартиры, находившиеся в величественных городских зданиях. В одних домах меня не пускали в комнаты хозяев и доставленную одежду принимал кто-нибудь из прислуги; в других же приглашали пройти в гардеробную, и я шагала по коридорам, украдкой заглядывая в залы и пожирая глазами ковры, люстры, бархатные портьеры и концертные рояли, за которыми иногда кто-то музицировал. Глядя на все это, я думала об удивительной и необыкновенной жизни в этом чужом мире.
Я с легкостью переходила туда на время из того мира, к которому принадлежала, почти не ощущая существовавшего между ними диссонанса. Я чувствовала себя совершенно естественно и на широких проспектах с неприступными домами и экипажами, и на извилистых, причудливо переплетавшихся улочках моего квартала, где всегда стояли лужи, валялся мусор и раздавались крики торговцев, сопровождавшиеся пронзительным лаем голодных собак. По этим улочкам следовало передвигаться как можно поспешнее и, едва заслышав возглас «поберегись!», отскакивать в укромное место, чтобы не быть облитым помоями. Здесь обитали на съемных квартирах ремесленники-кустари и мелкие лавочники, наемные работники и поденщики, приехавшие на заработки в столицу: все они придавали нашему кварталу особый народный колорит. Многие из них крайне редко — лишь при исключительных обстоятельствах — покидали пределы квартала, мы же с матерью, напротив, каждый день рано утром уходили из дома и спешили на улицу Сурбано, чтобы поскорее взяться за работу в ателье доньи Мануэлы.
Через пару лет после того, как я начала там работать, было решено, что мне пора учиться швейному мастерству. В четырнадцать я стала осваивать самое простое: пришивать петли из шнурка, подрубать края ткани, сметывать раскроенные детали. Затем я научилась прорезать и обрабатывать петли для пуговиц, делать строчку и оформлять подолы. Мы работали, сидя на низких плетеных стульях и склонившись над лежавшими на коленях деревянными досками с шитьем. Донья Мануэла принимала клиенток, делала выкройки, занималась примеркой и подгонкой одежды. Моя мать снимала мерки и выполняла множество других обязанностей: шила наиболее сложные детали, распределяла работу, следила за ее выполнением и поддерживала дисциплину в нашей небольшой бригаде, состоявшей из полудюжины опытных пожилых швей, четырех-пяти молодых женщин и нескольких болтливых учениц, никогда не упускавших возможности посплетничать и посмеяться. Некоторые из них со временем становились хорошими швеями, другим мастерство не давалось, и их уделом навсегда оставался наименее квалифицированный и самый неблагодарный труд. Когда одна из работниц уходила из ателье, сразу же появлялся кто-то другой, желавший занять освободившееся место в этой мастерской, напоминавшей муравейник и не имевшей ничего общего с великолепием фасада и сдержанной элегантностью светлого зала, предназначенного исключительного для приема клиентов. Лишь клиентки ателье, донья Мануэла и моя мать имели возможность лицезреть красивые стены, обтянутые тканью шафранного цвета, пользоваться мебелью из красного дерева и ступать по дубовому полу, который мы, самые молодые из учениц, натирали до блеска мягкими тряпками. Только они могли время от времени наслаждаться лучами солнца, проникавшими в зал с четырех балконов, выходивших на улицу. Все же остальные ютились в унылом помещении с двумя крошечными окошками, смотревшими во внутренний дворик: зимой здесь не было спасения от холода, а летом — от духоты, и часы за работой пролетали стремительно и незаметно, под песенные напевы и скрежет ножниц.
Я быстро осваивалась. У меня были ловкие пальцы, легко управлявшиеся с иголкой и материей, и я шаг за шагом постигала азы швейного ремесла. Мерки, раскроенные детали, размеры. Расстояние от ворота до талии, обхват груди, длина юбки. Вырез, обшлаг, косая бейка. В шестнадцать я начала разбираться в тканях, в семнадцать — научилась оценивать их качество и определять предназначение. Крепдешин, шелковый муслин, жоржет, кружево шантильи. Работа в ателье крутилась как колесо: осенью мы шили пальто из лучшего сукна и демисезонные костюмы, весной — легкие воздушные платья, предназначенные для продолжительного отдыха где-нибудь в Кантабрии, на пляжах Ла-Конча и Эль-Сардинеро. Мне исполнилось восемнадцать, потом девятнадцать. Я постепенно осваивала кройку и изготовление наиболее сложных деталей. Научилась пришивать воротники и делать отвороты, выполнять отделку и предвидеть, как будет выглядеть готовая вещь. Мне нравилась моя работа, и я занималась ею с удовольствием. Донья Мануэла и мать даже спрашивали иногда мое мнение, начиная доверять мне.
— У девочки золотые руки, Долорес, ей сам Бог велел быть портнихой, — говорила донья Мануэла. — Все-то у нее получается, а если не отобьется от рук, то будет еще лучше. Смотри, она и тебя перещеголяет.
Мама никак не реагировала на такие слова, продолжая заниматься своим делом. Я тоже не поднимала голову от работы, делая вид, будто ничего не слышу. Однако, украдкой кидая на маму взгляд, я видела, что ее губы, с зажатыми в них булавками, трогала едва заметная улыбка.
Так проходили годы, жизнь шла своим чередом. Менялась мода, и наше ателье подстраивалось под новые веяния. После Первой мировой войны в моду вошли прямые линии, были забыты корсеты, и юбки стали укорачиваться, беззастенчиво открывая ноги. Однако когда закончились благополучные двадцатые, линия талии вернулась на свое естественное место, юбки удлинились, и стиль стал более сдержанным, отвергнув глубокие декольте и короткие рукава. Началось новое десятилетие, принесшее с собой множество изменений. Они свалились на нас как-то вдруг и все сразу. Мне исполнилось двадцать лет, была провозглашена республика, и я познакомилась с Игнасио. Это произошло воскресным сентябрьским днем, на шумных танцах в парке Бомбилья, где веселились девушки из ателье и мастерских, студенты-разгильдяи и солдаты в увольнении. Игнасио пригласил меня танцевать, и мне было весело с ним. Через две недели мы начали строить планы относительно нашей свадьбы.
Кем был для меня Игнасио, что он для меня значил? Мужчина всей моей жизни, как я тогда полагала. Скромный и порядочный молодой человек, который, несомненно, стал бы хорошим отцом для моих детей. Я уже достигла того возраста, когда для девушки в моем положении — без особых средств к существованию — лучшей альтернативой являлось замужество. Судьба матери, вырастившей меня в одиночку и работавшей для этого от зари до зари, была незавидна, и я не хотела ее повторить. Игнасио был тем человеком, с которым такая доля мне не грозила: он мог бы стать моим верным спутником до конца дней, и мне никогда не пришлось бы просыпаться по утрам с горьким осознанием своего одиночества. Он не пробудил во мне безумной страсти, но меня влекла к нему глубокая симпатия и уверенность, что моя жизнь рядом с ним будет спокойной, без невзгод и потрясений, как сон на мягкой и удобной подушке.
Игнасио Монтес, вне всякого сомнения, был сама надежность, и на его руку я могла бы опираться до конца своих дней. Он был на два года старше меня, мягкий, обходительный и заботливый. Довольно высокий и худощавый, с легким характером и хорошими манерами, и в его верном сердце любовь ко мне, казалось, росла день ото дня. Мать его была вдовой, бедной и прижимистой женщиной, и Игнасио жил скромно, переезжая с одной дешевой квартиры на другую. Он мечтал стать государственным служащим и уже давно безуспешно пытался устроиться хоть в какое-нибудь министерство с гарантированным заработком на всю оставшуюся жизнь: министерство обороны, министерство внутренних дел, министерство финансов… Мечта — три тысячи песет в год, двести сорок одна в месяц: стабильная зарплата до конца дней в обмен на жизнь в безмятежном мире отделов и приемных, в окружении стопок бумаги, печатей и чернильниц. Мы строили планы на будущее, когда Игнасио получит наконец место служащего и наша жизнь навсегда войдет в спокойное тихое русло. Он не пропускал ни одного объявленного конкурса на замещение вакантной должности, но все было безрезультатно — его никуда не брали. Тем не менее Игнасио не думал сдаваться. В феврале он пытался устроиться в министерство юстиции, в июне — в министерство сельского хозяйства, потом — еще куда-то, словно в заколдованном круге.
В то время Игнасио был крайне стеснен в средствах, но ему безумно хотелось чем-нибудь меня порадовать. Он преподносил мне все, что только могла позволить его бедность: картонную коробку, наполненную гусеницами тутового шелкопряда и листьями шелковицы, кулек жареных каштанов и клятвы в вечной любви, которые не уставал произносить, когда мы сидели с ним на траве под виадуком. Мы с Игнасио ходили слушать музыкантов, игравших в парке Оэсте, и катались на лодке в Ретиро по утрам в воскресенье, когда было солнечно. Мы не пропустили ни одного народного гулянья с качелями и шарманкой и могли без устали, как заведенные, танцевать чотис. Сколько вечеров мы провели в парке Вистильяс, сколько фильмов посмотрели в маленьких местных кинотеатрах, где билет стоил полторы песеты! Валенсийский оршад был для нас настоящей роскошью, а такси — вообще чем-то невероятным. Нежность Игнасио не была назойливой и в то же время не имела границ. Я стала для него небом и солнцем, самой прекрасной, лучшей на всем белом свете. Мои волосы, мое лицо, мои глаза. Мои руки, мои губы, мой голос. Все во мне казалось ему совершенным, и просто видеть меня являлось для него счастьем. Я слушала, что он мне говорил, смеялась, называя его дурачком, и благосклонно принимала все его изъявления любви.
В ателье в то время, к несчастью, все переменилось. Жизнь становилась трудной, непредсказуемой. Вторая республика поколебала безмятежное благоденствие наших клиенток. В Мадриде обстановка накалилась, политическая жизнь кипела и неистово выплескивалась через край на каждом шагу. Аристократы до бесконечности продлевали свой отдых на северном побережье, предпочитая находиться как можно дальше от неспокойной и бурлящей столицы, где на всех площадях распространяли коммунистическую газету «Мундо обреро» и оборванные пролетарии с окраин как ни в чем не бывало появлялись даже на Пуэрта-дель-Соль. На улицах все реже показывались роскошные личные автомобили, и пышных праздников становилось все меньше. Пожилые дамы, одетые в траур, усердно молились о свержении Асаньи, а по вечерам, когда на улицах зажигались газовые фонари, слышались звуки выстрелов. Анархисты жгли церкви, фалангисты без раздумий хватались за пистолеты. Аристократы и крупные буржуа все чаще закрывали чехлами мебель, распускали прислугу, запирали ставни в своих домах и поспешно уезжали за границу, увозя с собой драгоценности, деньги и страхи и оплакивая изгнанного короля и те времена, когда в Испании царил дух покорности. Кто бы мог подумать тогда, что покорность вернется и без монархии…
В ателье доньи Мануэлы тем временем появлялось все меньше клиентов, заказов было мало, и делать становилось практически нечего. В такой ситуации оставался только один — мучительный, но неизбежный — выход: сначала одну за другой уволили учениц, затем лишились работы швеи, и в конце концов в ателье остались только хозяйка и мы с матерью. Однако после того как мы закончили последнее платье, заказанное маркизой де Энтрелагос, и целую неделю просидели без работы, слушая радио и тщетно дожидаясь клиентов, донья Мануэла, тяжело вздыхая, объявила нам, что вынуждена закрыть ателье.
Впрочем, в те неспокойные времена, когда правительство то и дело сменялось, а яростные политические споры разгорались даже в театральных партерах, кто бы счел нашу беду значительной? После трех недель вынужденного бездействия Игнасио объявился у нас дома с букетом фиалок и новостью, что его наконец приняли на работу. Наметившаяся в связи с этим свадьба временно заслонила неопределенность нашей жизни, и, усевшись за стол с жаровней, мы принялись обсуждать предстоявшее событие. Хотя, в соответствии с новыми веяниями, принесенными республикой, церковный брак вышел из моды, мама настаивала, чтобы мы обвенчались в ближайшей церкви Сан-Андрес: хотя и родила меня вне брака, она была ревностной католичкой и хранила в душе верность свергнутой монархии. Мы с Игнасио согласились — иначе и быть не могло, ведь Игнасио выполнял все мои прихоти, а для меня непререкаемым авторитетом являлась мама. К тому же, в сущности, не было принципиальной разницы: ожидавший меня брачный ритуал не вызывал во мне особого душевного волнения, поэтому все равно, где заключать брак — в церкви, с алтарем и священником в сутане, или в учреждении, украшенном трехцветным флагом республики.
Итак, мы решили договориться о дате венчания с тем же приходским священником, который двадцать четыре года назад, в один прекрасный июньский день, руководствуясь святцами, нарек меня Сирой. Этому дню соответствовали также: Сабиниана, Викторина, Гауденсия, Эраклия и Фортуната.
«Сира, падре, пусть будет Сира — по крайней мере это имя короткое», — решила мама — решила одна, поскольку отца у меня не было. С тех пор я носила имя Сира.
На нашей свадьбе должны были присутствовать только родственники и несколько друзей. Мой дедушка, потерявший обе ноги и рассудок во время войны на Филиппинах и все время молча сидевший в своем кресле-качалке у балкона в столовой. Мать и сестры Игнасио, которые должны были приехать из деревни. Наши соседи — социалисты Энграсия и Норберто со своими тремя детьми: эти люди из квартиры напротив были нам так близки, словно общая лестничная клетка сделала нас родными. Донья Мануэла, намеревавшаяся вновь взяться за иголку с ниткой, чтобы сшить для меня, в качестве подарка, свадебное платье. Мы собирались угощать своих гостей меренгами, малагой и вермутом, а также планировали пригласить какого-нибудь местного музыканта, чтобы он сыграл для нас пасодобль. Также мы хотели позвать уличного фотографа: сделанная им фотокарточка должна была украсить наше семейное гнездышко — то есть пока дом моей мамы, поскольку собственного мы с Игнасио еще не имели.
Именно в те дни, когда нас закружил вихрь планов и хлопот, Игнасио пришла в голову идея, что я тоже могла бы стать служащей — следовало лишь подготовиться, чтобы выдержать конкурс. Его только что завоеванная должность открыла перед ним другой мир — мир новой республиканской власти, где женщина претендовала на нечто большее, чем позволяла ее традиционная ниша, предполагавшая готовку, мытье посуды и шитье. В этом мире женщина могла пробивать себе дорогу рядом с мужчинами и наравне с ними, ставя перед собой не менее амбициозные цели. В конгрессе уже заседали первые депутатки, было объявлено равноправие полов в общественной жизни, за женщинами признали полную дееспособность, им предоставили избирательные права и право на труд. И хотя мне больше нравилась работа швеи и я бы с удовольствием к ней вернулась, Игнасио не составило труда переубедить меня. Старая жизнь, наполненная тканями и стежками, рухнула, и перед нами открывал свои двери новый мир, в котором требовалось учиться жить. Игнасио сам собирался заняться моей подготовкой: у него имелись все необходимые для этого материалы и, главное, огромный опыт соискателя, проваливавшегося тысячу раз, но никогда не опускавшего руки. Мне же придавало сил сознание, что я обязана сделать все возможное, чтобы внести свой вклад в содержание нашей семьи, куда после свадьбы входили бы, помимо нас с Игнасио, мои мама и дедушка, а потом и дети. Итак, я согласилась. Когда решение было принято, нам не хватало всего одной вещи: пишущей машинки, на которой я могла бы учиться печатать и готовиться к обязательному испытанию по машинописи. Игнасио, вынужденный практиковаться в течение нескольких лет, пока искал работу, посещал курсы — унылые заведения, пропахшие затхлостью, чернилами и потом, — и не хотел, чтобы я тоже прошла через все это, а потому настоял на приобретении собственной машинки. Ее поискам мы посвятили несколько недель, словно речь шла о чрезвычайно перспективном для нас вложении средств.
Мы изучали варианты и делали бесконечные расчеты. Я ничего не понимала в технических характеристиках машинки, но мне казалось, что нам лучше всего подойдет небольшая и легкая. Игнасио не обращал внимания на размер, но учитывал цену, условия рассрочки и особенности механизма. Мы узнали все магазины в Мадриде, где продавались машинки, и, часами простаивая перед витринами, научились произносить иностранные названия, вызывавшие ассоциации с далекими городами и артистами кино: «Ремингтон», «Роял», «Ундервуд». Мы с одинаковой вероятностью могли выбрать как одну, так и другую марку, приобрести машинку и в американской, и в немецкой фирме, но в конце концов остановились на итальянской «Испано-Оливетти», магазин которой находился на улице Пи-и-Маргаль. Могло ли нам прийти тогда в голову, что этим решением мы подписали смертный приговор нашему совместному будущему и, едва переступив порог магазина, безвозвратно изменили ход нашей судьбы?
2
— Я не выйду замуж за Игнасио, мама.
В тот момент мать собиралась вдеть нитку в иголку, но, услышав эти слова, остолбенела, и ее рука так и застыла в воздухе.
— Что ты такое говоришь, дочка? — прошептала она. Голос прозвучал надтреснуто, в нем слышались смятение и недоверие.
— У нас с ним все кончено, мама. Я полюбила другого человека.
После этого мать обрушила на меня шквал таких сокрушительных упреков, какие только можно вообразить. Она взывала о помощи к небесам, моля о заступничестве всех святых, и приводила тысячи аргументов, пытаясь заставить меня одуматься. Поняв же, что все бесполезно, мама опустилась в кресло-качалку — в таком же постоянно сидел мой дед — и, закрыв лицо руками, заплакала.
Я выдержала эту сцену с напускной твердостью, стараясь скрыть волнение за категоричностью слов. Я боялась реакции матери: Игнасио за это время стал для нее почти сыном, он был мужчиной, которого так не хватало в нашей маленькой семье. Они с мамой быстро нашли общий язык и достигли полного взаимопонимания. Мама готовила для него любимые блюда, начищала до блеска ботинки и приводила в порядок его пиджаки, когда те начинали терять от длительной носки достойный вид. Он, в свою очередь, делал ей комплименты, увидев в нарядной одежде перед воскресной мессой, приносил сладости и — наполовину в шутку, наполовину всерьез — говорил, что она даже красивее меня.
Я понимала, что своим безумным поступком разрушу весь наш уютный мир и это затронет не только меня, но и других людей, однако по-иному быть уже не могло. Я все решила окончательно и бесповоротно: не будет ни свадьбы, ни устройства на службу, я не стану учиться печатать на машинке за столиком с жаровней и никогда не выйду замуж за Игнасио, не рожу ему детей и не разделю горе и радость. Мы должны расстаться, и никакая сила на земле не заставила бы меня изменить решение.
В магазине фирмы «Испано-Оливетти» были две большие витрины, где горделиво красовались выставленные на всеобщее обозрение товары, поражая прохожих своим великолепием. Между витринами располагалась стеклянная дверь с длинной отполированной бронзовой ручкой, пересекавшей ее по диагонали. Игнасио толкнул дверь, и мы вошли внутрь. Звон колокольчика возвестил о нашем появлении, но никто не поспешил нам навстречу. Чувствуя себя не в своей тарелке, мы пару минут почтительно разглядывали выставленные образцы, не осмеливаясь даже коснуться полированной деревянной мебели, где стояли эти чудесные устройства, одно из которых должно было стать нашим. В глубине просторного зала, служившего для демонстрации товара, судя по всему, находилось служебное помещение. Оттуда доносились мужские голоса.
Нас не заставили долго ждать: то, что в магазине появились клиенты, было прекрасно известно, и вскоре к нам вышел полноватый мужчина в темном костюме. Приветливо поздоровавшись, продавец спросил, что нас интересует. Игнасио принялся рассказывать, объяснять, описывать наши нужды и поинтересовался, какие варианты нам могли предложить. В ответ на это продавец принялся старательно демонстрировать свой профессионализм, засыпая нас сведениями, описывая характеристики каждой выставленной машинки — скрупулезно, во всех деталях, с многочисленными специальными терминами. Продавец выполнял свою работу столь добросовестно и монотонно, что через двадцать минут меня стало клонить в сон от скуки. Игнасио же тем временем жадно поглощал информацию, забыв и обо мне, и обо всем остальном, не имевшем отношения к машинкам. Меня совершенно не интересовали технические подробности, и я решила положиться на Игнасио: что он выберет, то и славно. А мне все эти слова — «литерные рычаги», «полеустановители», «клавиша обратного хода каретки» — ровным счетом ничего не говорили.
Я отправилась бродить по залу, чтобы немного развлечься. Мое внимание привлекли висевшие на стенах большие рекламные плакаты с цветными изображениями товаров фирмы и надписями на незнакомых мне языках. Потом я подошла к витрине, чтобы понаблюдать за спешившими по тротуару пешеходами, и через некоторое время с тоской вернулась в глубь зала.
У одной из стен стоял большой шкаф с зеркальными дверцами. Кинув взгляд на свое отражение, я заметила несколько выбившихся из прически прядей и заправила их обратно, а заодно слегка ущипнула себя за щеки, чтобы придать бледному лицу немного румянца. Потом принялась неспешно разглядывать в зеркале свой наряд: в тот день я надела все самое лучшее из своего гардероба — ведь покупка машинки являлась для нас настоящим событием. Я украдкой подтянула чулки, проведя ладонями по ногам от щиколоток, неторопливо поправила платье на бедрах, на талии и воротничок. Снова коснулась прически, осмотрела себя в фас и в профиль, внимательно изучая свое отражение в зеркальной дверце шкафа. Я даже сделала несколько танцевальных па и засмеялась. Когда это занятие мне надоело, я снова отправилась в бесцельное путешествие по залу, задумчиво петляя между стоявшей там мебелью и медленно проводя пальцами по ее поверхности. Я едва обращала внимание на то, что привело нас с Игнасио в этот магазин: для меня все эти машинки отличались друг от друга только своими размерами. Одни были большие и солидные, другие — поменьше, не такие громоздкие; некоторые казались легкими, другие — тяжелыми, но в моих глазах все они оставались непонятными и унылыми устройствами, не вызывавшими ничего, кроме скуки. Я равнодушно остановилась у одной из машинок и, протянув к ней руку, коснулась указательным пальцем клавиш с буквами, имевшими ко мне непосредственное отношение. «С», «и», «р», «а».
— Си-ра, — повторила я шепотом.
— Чудесное имя.
Мужской голос прозвучал прямо за моей спиной — так близко, что я почувствовала на коже дыхание его обладателя. По позвоночнику пробежала стремительная волна, и я, вздрогнув от неожиданности, обернулась.
— Рамиро Аррибас, — представился мужчина, протянув мне руку.
Я не сразу отреагировала: то ли растерялась, поскольку со мной никто раньше не здоровался так официально, то ли еще не пришла в себя после столь неожиданного появления незнакомца.
Кто этот человек, откуда он взялся? Незнакомец сам не замедлил прояснить это, по-прежнему глядя мне прямо в глаза.
— Я управляющий этим магазином. Прошу прощения, что не смог выйти к вам сразу: пытался дозвониться по телефону в другой город.
Он предпочел умолчать, что наблюдал за мной через жалюзи, скрывавшие служебное помещение от торгового зала. Не произнес этого вслух, однако все в нем об этом свидетельствовало: внимательный взгляд, уверенный голос, то, как он задержал мою руку в своей, когда мы здоровались. И неспроста он подошел сначала ко мне, а не к Игнасио. Я поняла, что он наблюдал за мной, когда я, не зная, чем себя занять, слонялась по магазину. Он видел, как я прихорашивалась перед шкафом с зеркальными дверцами: поправляла прическу, платье, подтягивала чулки, проводя ладонями по ногам. Из своего надежного укрытия он следил за всеми движениями моего тела, за каждым неторопливым шагом. Разглядывал мою фигуру, изучал черты лица. Он оценивал меня наметанным глазом человека, точно знающего, что ему нравится, и привыкшего добиваться цели так же быстро, как возникали желания. И не собирался скрывать от меня своих намерений. Мне никогда не доводилось замечать ничего подобного в других мужчинах, я и не думала, что могу вызывать столь безумное вожделение. Однако как животное чует еду или опасность, так и я инстинктивно почувствовала, что Рамиро Аррибас, словно волк, начал на меня охоту.
— Это ваш муж? — спросил он, указав на Игнасио.
— Жених, — с трудом произнесла я.
Возможно, мне показалось, но уголки его губ в тот момент тронула легкая улыбка удовлетворения.
— Отлично. Пройдемте, пожалуйста.
Рамиро Аррибас пропустил меня вперед и, уступая дорогу, как ни в чем не бывало коснулся ладонью моей талии. Он любезно поздоровался с Игнасио, отправил продавца в служебное помещение и сам взялся за дело — с той же легкостью, с какой, хлопнув в ладоши, заставляют взлететь голубей. Похожий на иллюзиониста, с приглаженными бриллиантином волосами, с резко очерченными чертами лица, широкой улыбкой и мощной шеей, он выглядел так мужественно и вел себя столь уверенно, что мой бедный Игнасио рядом с ним казался совсем мальчишкой.
Узнав, что мы собирались приобрести машинку для обучения машинописи, Рамиро Аррибас высказал горячее одобрение, словно это в высшей степени гениальная идея. Игнасио остался доволен: управляющий предоставил исчерпывающую информацию о технических характеристиках своего товара и предложил выгодные условия оплаты. Я же была в смятении: этот человек, вихрем ворвавшийся в мою жизнь, притягивал меня точно магнит.
Мы потратили еще какое-то время, чтобы сделать окончательный выбор. Рамиро Аррибас воспользовался моментом, без конца посылая мне сигналы. Легкие прикосновения, будто бы невзначай, шутки, улыбки, неясные полунамеки и взгляды, пронзавшие меня, как копья, до самого сердца. Игнасио, увлеченный серьезным делом и не замечавший происходящего прямо перед его носом, остановился наконец на портативной модели «Леттера-35» — машинке с белыми круглыми клавишами, на которых красовались элегантные — словно вырезанные рукой искусного гравера — буквы.
— Замечательный выбор, — заключил управляющий, восхищенный практичностью и хорошим вкусом Игнасио, словно этот выбор не был результатом ловкой манипуляции самого продавца. — Это самая подходящая машинка для таких изящных пальцев, как у вашей невесты. Позвольте мне взглянуть на них, сеньорита.
Я нерешительно протянула руку, предварительно кинув быстрый взгляд на Игнасио, чтобы узнать, не возражает ли он. Однако Игнасио не смотрел на меня: его внимание вновь полностью сосредоточилось на изучении машинки. Рамиро Аррибас тем временем принялся гладить мою руку — неторопливо и дерзко, не таясь моего ничего не подозревавшего жениха. Он гладил каждый палец, касаясь их с такой чувственностью, что по коже у меня побежали мурашки и колени задрожали, словно листья, колеблющиеся от дуновения летнего ветра. Он отпустил мою руку, только когда Игнасио оторвался наконец от машинки, чтобы поинтересоваться условиями оплаты. Они договорились с управляющим, что мы внесем пятьдесят процентов стоимости сразу, а оставшуюся часть заплатим на следующий день.
— Когда мы можем ее забрать? — спросил Игнасио.
Рамиро Аррибас посмотрел на часы.
— Наш работник склада сейчас занимается доставкой, и сегодня его уже не будет. Так что, увы, такая машинка появится у нас в магазине только завтра.
— А эта? Мы можем взять эту машинку? — настаивал Игнасио, желавший поскорее покончить с проблемой. Главный выбор был сделан, и все остальное казалось ему незначительными формальностями, с которыми требовалось разделаться как можно быстрее.
— Ну что вы, об этом не может быть и речи. Я не допущу, чтобы сеньорита Сира пользовалась машинкой, захватанной руками других покупателей. Завтра утром в нашем распоряжении будет абсолютно новая машинка, с футляром и всей упаковкой. Если вы оставите мне свой адрес, — обратился он ко мне, — я лично позабочусь, чтобы покупку доставили вам до полудня.
— Мы сами за ней придем, — поспешила сказать я.
Я чувствовала, что этот человек способен на что угодно, и содрогнулась от ужаса, представив, как он явится к нам домой.
— Я освобожусь только вечером, у меня работа, — заметил Игнасио.
Произнеся эти слова, он сам накинул на себя невидимую веревку, которая медленно обвилась вокруг его шеи и превратилась в удавку. Рамиро оставалось лишь слегка ее затянуть.
— А вы сеньорита?
— Я не работаю, — сказала я, стараясь не смотреть ему в глаза.
— В таком случае вы могли бы прийти за машинкой и заодно внести оставшуюся сумму, — непринужденно предложил он.
Я не нашла предлога отказаться, а Игнасио даже не догадывался, что таило в себе столь невинное предложение. Рамиро Аррибас проводил нас до двери и попрощался с такой сердечностью, словно мы были лучшими покупателями за все время существования этого магазина. Левой рукой он похлопал по спине Игнасио, а правой снова пожал мою руку и сказал на прощание, обращаясь сначала к моему жениху, а потом ко мне:
— Вы поступили правильно, Игнасио, выбрав фирму «Испано-Оливетти». Я уверен, эта покупка станет для вас по-настоящему памятной… А вы, Сира, приходите в магазин около одиннадцати. Я буду вас ждать.
Я всю ночь не спала, беспокойно ворочаясь в постели. Это было безумие, и пока еще оставалась возможность спастись от него. Все, что следовало для этого сделать, — не ходить больше в тот магазин. Я могла остаться дома с мамой, помочь ей перетряхивать матрасы и натирать полы льняным маслом, поболтать с соседками на площади и отправиться потом на рынок Себада, чтобы купить четверть фунта турецкого гороха или кусок трески. Я могла дождаться возвращения Игнасио со службы и придумать какое-нибудь оправдание тому, что не пошла в магазин за машинкой: сказать, например, что у меня разболелась голова или мне показалось, будто собирается дождь. Можно было прилечь после обеда, сославшись на недомогание, а потом до конца дня не вставать с постели, притворяясь больной. В таком случае Игнасио отправился бы в магазин один, расплатился с управляющим и забрал машинку — на этом бы все и закончилось. Рамиро Аррибас навсегда исчез бы из нашей жизни, и наши дороги никогда бы больше не пересеклись. Его имя постепенно стерлось бы из моей памяти, а наше тихое существование продолжало бы свой размеренный ход. Как будто ничего не было — он не гладил мои пальцы, источая страсть каждым миллиметром своей кожи, не пожирал меня взглядом, наблюдая через жалюзи. Предотвратить все было так легко, так просто. И я это знала.
Да, я все прекрасно знала, но предпочла закрыть на это глаза. На следующий день я дождалась, пока мама уйдет по своим делам, чтобы собраться в ее отсутствие: она сразу заподозрила бы неладное, увидев, как я прихорашиваюсь. Едва дверь за ней закрылась, я бросилась торопливо собираться. Тщательно умылась из таза, побрызгалась лавандовой водой, нагрела на огне щипцы для завивки, погладила свою единственную шелковую блузку и сняла с проволоки за окном чулки, сушившиеся там ночью, — те же самые, что надевала накануне, поскольку других у меня не было. Я заставила себя успокоиться и натянула их с особой осторожностью, чтобы впопыхах не сделать зацепку. Все эти действия, которые раньше я выполняла автоматически, ни о чем не задумываясь, в тот день впервые обрели для меня значение: я знала, что стараюсь для одного человека — Рамиро Аррибаса. Для него я оделась во все лучшее и надушилась — чтобы он смотрел на меня, вдыхал мой запах, снова прикасался ко мне и рассыпался в комплиментах. Для него я решила распустить свои блестящие волосы, доходившие до середины спины. Для него затянула поясом талию до такой степени, что едва могла дышать. Для него — все было только для него.
Я решительно шла по улицам, не обращая внимания на нескромные взгляды и непристойные комплименты. Я заставила себя ни о чем не думать, не оценивать свои поступки и не гадать, чем все закончится — радостью или слезами.
Я прошла по улице Сан-Андрес, пересекла площадь Каррос и по Кава Баха направилась к Пласа Майор. Через двадцать минут я была уже на Пуэрта-дель-Соль, а меньше чем через полчаса достигла конечной цели.
Рамиро меня уже ждал. Едва заметив мой силуэт у двери, он прервал разговор с продавцом и направился к выходу, подхватив шляпу и плащ. Когда он приблизился ко мне, я хотела сказать ему, что принесла деньги, Игнасио передавал ему привет и, вероятно, я этим же вечером возьмусь за освоение машинописи. Однако Рамиро не дал мне раскрыть рта. Мы даже не поздоровались. Он просто улыбнулся, не выпуская изо рта сигареты, коснулся моей талии и произнес:
— Пойдем.
И я пошла с ним.
Место, куда он меня привел, не внушало никаких опасений: это было кафе «Суисо». Осмотревшись и вздохнув с облегчением, я подумала, что, возможно, еще есть шанс спастись. Когда Рамиро искал столик и помогал мне усесться, у меня даже появилась мысль, что все происходящее не более чем проявление внимания к покупательнице. Я даже начала подозревать, что вчерашние откровенные ухаживания на самом деле всего лишь плод моего воображения. Однако это было не так. Несмотря на невинность обстановки, я очень скоро убедилась, что снова оказалась на краю пропасти.
— Я ни на минуту не переставал думать о тебе, с тех пор как мы вчера попрощались, — прошептал он мне на ухо, как только мы сели за столик.
Я не смогла ответить, слова не шли с языка, ускользая и рассеиваясь где-то в мозгу, словно растворяющийся в воде сахар. Рамиро снова взял меня за руку и принялся гладить, как в прошлый раз, не отрывая от нее взгляда.
— У тебя мозоли на пальцах… Скажи, какой работой занимались твои руки до того, как я их узнал?
Его голос — такой близкий и чувственный — отдалял и приглушал остальные звуки: стук хрустальной и фаянсовой посуды о мраморные столешницы, гул утренних разговоров и возгласы официантов, передававших у барной стойки заказы.
— Шитьем, — не поднимая глаз, прошептала я.
— Так, значит, ты модистка.
— Была, — наконец взглянула на него я и добавила: — В последнее время совсем нет заказов.
— И поэтому ты решила учиться машинописи.
Он разговаривал со мной как очень близкий человек, словно мы познакомились не вчера, а наши души ждали друг друга давным-давно.
— Моему жениху пришло в голову, что я могла бы подготовиться к конкурсу на вакансию и стать служащей, как он сам, — с некоторым смущением произнесла я.
Появление официанта прервало наш разговор. Передо мной возникла чашка шоколада. А перед Рамиро — черный как ночь кофе. Я воспользовалась паузой, чтобы рассмотреть его, пока он перекидывался несколькими фразами с официантом. На нем был другой, не тот, что накануне, костюм и другая, столь же безупречная, рубашка. Изысканные манеры разительно отличали его от мужчин из моей среды, и в то же время от него исходила необыкновенная мужественность, которая чувствовалась во всем — в том, как он курил или поправлял галстук, как вытаскивал бумажник из кармана и подносил чашку к губам.
— А позволь полюбопытствовать: почему такая женщина, как ты, хочет провести свою жизнь на службе в министерстве? — спросил Рамиро, отхлебнув первый глоток кофе.
Я пожала плечами.
— Наверное, для того чтобы мы жили лучше.
Он снова медленно придвинулся, и его горячий голос вновь опалил мне ухо.
— Ты правда хочешь жить лучше, Сира?
Я уткнулась в чашку с шоколадом, чтобы не отвечать.
— Ты запачкалась, позволь я вытру, — сказал Рамиро.
Он протянул руку и, коснувшись моей щеки, задержал на ней свою ладонь, повторяя контуры моего лица, словно скульптор, наслаждающийся своим любимым творением. Потом дотронулся большим пальцем до уголка моего рта, где будто бы остался след от шоколада, и погладил это место нежно, неторопливо. Я не помешала ему в этом, испытывая смешанное чувство страха и удовольствия.
— И здесь ты тоже запачкалась, — хрипло прошептал Рамиро.
На этот раз он коснулся края моей верхней губы. Провел по ней пальцем — еще нежнее, еще неспешнее. По спине у меня побежали мурашки, и я вцепилась в бархатное сиденье стула.
— И здесь тоже, — повторил Рамиро. — И здесь.
Он гладил мои губы миллиметр за миллиметром, от одного уголка до другого, плавно и медленно, невероятно медленно. Я чувствовала, как меня затягивает в омут, и не понимала, что со мной происходит. Мне не было дела до того, что все это просто игра и на моих губах нет никаких следов шоколада. И мне было все равно, что трое почтенных стариков за соседним столиком прервали свою беседу и наблюдали за нами с завистливым возмущением, втайне желая стать лет на тридцать моложе.
В этот момент в кафе ввалилась шумная компания студентов, и их громкий смех разрушил действовавшие на меня чары. Когда очарование исчезло, как лопнувший мыльный пузырь, и пол перестал уплывать из-под ног, я, словно внезапно очнувшись, в смятении обнаружила, что моих губ касались пальцы едва знакомого человека, на моем бедре лежала его рука и до края пропасти оставался всего один шаг. Вернувшаяся ясность мыслей заставила меня подскочить со стула, и, торопливо схватив сумку, я нечаянно опрокинула стакан с водой, который официант принес вместе с шоколадом.
— Вот деньги за машинку. Сегодня вечером мой жених придет за ней в магазин, — произнесла я, кладя пачку на стол перед Рамиро.
Он схватил меня за запястье.
— Не уходи, Сира, не сердись на меня.
Я резко вырвала руку. Не взглянув на него и даже не попрощавшись, я повернулась и, стараясь держаться с достоинством, направилась к выходу. Только тогда я заметила, что вода из опрокинутого стакана хлюпает в моей левой туфле.
Рамиро не стал меня догонять: наверное, почувствовал, что это бесполезно. Он даже не поднялся с места, но, когда я уходила, мне в спину полетела его последняя стрела.
— Приходи ко мне, когда захочешь. Ты знаешь, где меня найти.
Сделав вид, будто не слышу, я торопливо прошла мимо шумных студентов и вскоре растворилась среди прохожих на спасительной многолюдной улице.
Восемь дней подряд я ложилась спать с надеждой, что все пройдет и будет как прежде, и каждое утро просыпалась с единственной мыслью: Рамиро Аррибас. Воспоминание о нем преследовало меня весь день, и я ни на секунду не могла избавиться от него: что бы я ни делала — стелила постель или утиралась носовым платком, чистила апельсин или спускалась по лестнице, — перед глазами стоял его образ.
Игнасио и мама в это время с воодушевлением обсуждали свадебные планы, но я уже не разделяла их энтузиазм. Меня ничто не радовало, не вызывало ни малейшего интереса. «Все это нервы», — думали они. Я же тем временем изо всех сил старалась забыть Рамиро — забыть, как его пальцы касались моих губ, а рука скользила по бедру, не вспоминать его голос, его прикосновения и те последние слова, долетевшие до моих ушей, когда я бросилась прочь из кафе, считая, будто мой уход поставит точку в этой истории. «Приходи ко мне, когда захочешь. Приходи, Сира».
Я отчаянно боролась с соблазном. Боролась, но проиграла. Я ничего не сумела с этим поделать: доводы разума не могли противостоять необузданной страсти, которую этот мужчина зажег в моем сердце. Я упорно пыталась выбраться из водоворота этого чувства, но все было тщетно. Ничто уже не могло меня удержать: ни жених и предстоящая менее чем через месяц свадьба, ни мать, положившая всю жизнь, чтобы вырастить дочь достойной и честной девушкой. Меня не остановило даже то обстоятельство, что я практически ничего не знала о человеке, которого полюбила, и понятия не имела, какая судьба ждала меня рядом с ним.
Через девять дней после первого визита в магазин «Испано-Оливетти» я снова туда пришла. Как и в прошлые два раза, меня вновь поприветствовал звон колокольчика у двери. Однако в магазине не было ни толстого продавца, ни работника склада, ни покупателей. Только Рамиро Аррибас.
Я направилась к нему, стараясь, чтобы мой шаг был твердым. Я приготовила для него слова, но они не понадобились. Рамиро не дал мне ничего сказать. Как только я приблизилась, он притянул меня к себе и, обхватив ладонью затылок, запечатлел на губах такой сильный, страстный и долгий поцелуй, что мое тело перестало мне подчиняться, превращаясь в нечто мягкое и вязкое, словно патока.
Рамиро Аррибасу исполнилось тридцать четыре года, он был опытен и так владел искусством обольщения, что перед ним не устояла бы даже бетонная стена. Сначала родилось притяжение, за ним — сомнения и тоска. И наконец, нахлынула страсть и разверзлась бездна. Без него мне нечем было дышать, а рядом с ним я не шла, а словно летела, едва чувствуя под ногами землю. Если бы реки вышли из берегов и от городов не осталось и камня на камне, если бы весь мир вдруг перевернулся и кругом воцарился хаос, меня по-прежнему волновало бы только одно — чтобы Рамиро был рядом.
Тем временем Игнасио и мать заподозрили, что со мной творится что-то неладное — нечто такое, чего нельзя объяснить простым волнением, связанным с надвигающимся замужеством. Однако они не могли проникнуть в тайну моего странного поведения — постоянного молчания, внезапных исчезновений из дома и нервного смеха, вырывавшегося иногда из груди. Я вела двойную жизнь всего несколько дней, но этого оказалось достаточно, чтобы чаша весов, неуклонно склонявшаяся в пользу Рамиро, окончательно перевесила. Не прошло и недели, как я поняла, что выход только один — порвать с прежней жизнью и броситься навстречу неизвестности. Настало время раз и навсегда покончить с прошлым и начать все с чистого листа.
Игнасио пришел к нам домой вечером.
— Жди меня на площади, — шепнула я ему, приоткрыв дверь всего на несколько сантиметров.
Маме я все рассказала еще за обедом, и Игнасио тоже не могла больше оставлять в неведении. Накрасив губы, я спустилась к нему через пять минут, держа в одной руке новую сумку, а в другой — пишущую машинку «Леттера-35». Он ждал меня на нашем обычном месте — холодной каменной скамейке, где мы провели столько часов, планируя совместное будущее, которому не суждено было осуществиться.
— У тебя появился другой? — спросил Игнасио, когда я села рядом с ним на скамейку. Он не смотрел на меня, его взгляд был устремлен в землю, где он сосредоточенно перемешивал пыль носком ботинка.
Я молча кивнула. Это был безмолвный, но красноречивый ответ. Игнасио спросил, кто он. Я сказала. Все вокруг нас оставалось таким же, как прежде: крики детей, лай собак, звонки велосипедов; колокола церкви Сан-Андрес, как всегда, призывали на вечернюю мессу, колеса повозок грохотали по брусчатке, и мулы уныло плелись, уставшие от дневной работы. Игнасио некоторое время сидел молча. Почувствовав, должно быть, мою решимость и уверенность, он постарался скрыть охватившие его чувства. Не стал устраивать сцен и не потребовал объяснений. Я не услышала от него ни слова упрека, и он не просил меня передумать. Всего одна фраза была произнесена им на прощание — медленно, словно по каплям выдавленная из самого сердца:
— Он никогда не будет любить тебя так, как я.
Потом Игнасио поднялся, взял машинку и пошел прочь. Я смотрела ему вслед, на его спину, удалявшуюся под тусклым светом фонарей, и мне казалось, что он с трудом удерживается, чтобы не разбить злополучный аппарат о мостовую.
Я провожала его взглядом, пока он не скрылся из виду, пока его фигура не растаяла в ранней темноте осеннего вечера. Наверное, мне следовало всплакнуть по поводу нашего расставания — такого быстрого и печального; я должна была испытать чувство вины за то, что так безжалостно разрушила наши радужные планы о совместной жизни. Однако ничего подобного со мной не произошло. Я не пролила ни слезинки и ни в чем себя не упрекнула. Едва Игнасио исчез из поля зрения, я поднялась со скамейки, чтобы тоже уйти в темноту. Я навсегда покинула родной квартал и его обитателей, свой маленький мир. Я оставила позади прошлое и устремилась навстречу новой необыкновенной жизни, неясно рисовавшейся в воображении и сулившей неземное блаженство в объятиях Рамиро.
3
С ним я узнала другую жизнь. Я научилась существовать независимо от матери, жить с мужчиной, и у меня появилась служанка. Рамиро стал смыслом моего существования, и все, что я делала, было только для него. С ним я узнала другой Мадрид — город, где кипела ночная жизнь, со множеством модных и изысканных заведений, театров и ресторанов. Коктейли в «Негреско», «Гранха-дель-Энар» и «Баканик». Премьеры фильмов в «Реал-Синема», где звучал орган и на экране красовалась Мэри Пикфорд, где Рамиро кормил меня конфетами, а я сходила с ума от одного прикосновения его пальцев к моим губам. Кармен Амайя в театре «Фонтальба», Ракель Меллер в «Маравильяс». Фламенко в кафе «Вилья Роса», кабаре в «Паласио-дель-Йело». Мы с Рамиро кружились в этом вихре, не думая ни о вчерашнем дне, ни о грядущем, словно хотели вместить свою жизнь в каждый момент настоящего, не рассчитывая, что наступит завтра.
Что в Рамиро было такого, из-за чего моя судьба перевернулась с ног на голову всего за пару недель? Даже сейчас, столько лет спустя, память хранит все, чем он меня покорил, и я уверена: будь у меня возможность прожить свою жизнь еще сотню раз, я вновь и вновь бы в него влюблялась. Рамиро Аррибас: обаятельный, неотразимый, чертовски красивый, с каштановыми, зачесанными назад волосами, с необыкновенной, очень мужественной манерой держаться. Он излучал жизнерадостность и уверенность двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю. Остроумный и чувственный, равнодушный к политическим перипетиям, словно был выше этого. Общительный, но ни с кем не сходившийся близко, непринужденный и раскованный в любой ситуации, всегда полный грандиозных идей и планов. Динамичный и стремительный, никогда не сидевший на одном месте. Сегодня — управляющий итальянским магазином печатных машинок, вчера — представитель фирмы, продающей немецкие автомобили; кто позавчера — уже и не важно, а кто послезавтра — одному Богу известно.
Что нашел Рамиро во мне, чем привлекла его бедная модистка, собиравшаяся выйти замуж за скромного служащего? Это настоящая любовь, впервые поразившая его сердце, — так он клялся мне тысячу раз. Конечно, до этого были другие женщины.
— Сколько? — спрашивала я.
— Несколько, но такая, как ты, — первая.
Потом он начинал меня целовать, и у меня кружилась голова от его поцелуев. Я до сих пор помню все, что говорил мне Рамиро, каждое его слово. Он называл меня неограненным алмазом, обворожительным созданием, поражавшим детским простодушием и внешностью богини. Иногда он обращался со мной совсем как с ребенком, словно нас разделяли не десять лет, а огромная разница в возрасте. Рамиро предвосхищал мои желания и не переставал удивлять самыми неожиданными сюрпризами. Он покупал мне чулки в «Седериас Лион», кремы и духи, кубинское мороженое из черимойи, кокоса и манго. Он был моим наставником: учил правильно обращаться со столовыми приборами, водить его «моррис», разбираться в меню ресторанов и затягиваться сигаретой. Рамиро рассказывал мне о своих старых друзьях, среди которых были даже артисты, и рисовал волшебные картины нашего будущего в каком-нибудь далеком уголке земного шара. Рядом с ним передо мной открывался весь мир, и я должна была готовиться к этому. В другие моменты, однако, он видел во мне не наивного ребенка, а настоящую женщину, свою достойную спутницу: я была для него восхитительной и желанной, и он держался за меня как за единственный спасительный островок в бурном и непредсказуемом океане его жизни.
Я поселилась вместе с Рамиро в его квартире, где он до этого обитал один, недалеко от площади Лас-Салесас. Я почти ничего не взяла из своего прежнего дома — ведь моя жизнь должна была начаться с чистого листа, словно я родилась заново. Свое пылающее сердце и немного одежды — вот все, что принесла в дом Рамиро. Иногда я навещала маму: в то время она шила на дому, выполняя немногочисленные заказы, едва позволявшие ей сводить концы с концами. Рамиро пришелся ей не по душе, ей не нравилось, как он вел себя со мной. Она обвиняла его в том, что он вскружил мне голову, обольстил меня, воспользовавшись моей неопытностью, и заставил отказаться от прошлого. Маме не нравилось, что мы стали жить вместе не поженившись, что я бросила Игнасио и очень изменилась. Как я ни старалась, мне так и не удалось убедить ее, что это мое собственное решение и Рамиро ни к чему меня не принуждал, — единственной силой, которая мной руководила, была всепоглощающая любовь. Наши ссоры с каждым разом становились все ожесточеннее: мы обменивались чудовищными упреками и безжалостно терзали друг другу сердце. На каждый ее укор я отвечала какой-нибудь дерзостью, каждое неодобрительное замечание встречала вызывающим пренебрежением. Редкий наш разговор не заканчивался слезами, криками и хлопаньем дверью, и я стала избегать этих встреч, все больше и больше отдаляясь от матери. День ото дня пропасть между нами лишь увеличивалась.
Но однажды мама все-таки сделала шаг мне навстречу. Правда, это произошло не совсем по ее инициативе, поскольку она выступила в той ситуации просто посредником, но, как бы то ни было, благодаря неожиданному событию наши отношения вновь потеплели. В тот день она сама пришла к нам домой. Было часов одиннадцать, Рамиро уже ушел, а я еще спала. Прошедшая ночь выдалась насыщенной: мы ходили на спектакль в Театр комедии, где играла Маргарита Ксиргу, а потом сидели в кафе «Ле Кок». Спать легли около четырех, и я так устала, что даже не смыла с лица косметику, которой начала пользоваться в последнее время. Сквозь сон я слышала, как Рамиро ушел около десяти и пришла Пруденсия, девушка, убиравшая у нас в квартире. Потом она отправилась купить хлеба и молока, и через некоторое время до моего слуха донесся звонок в дверь. Сначала позвонили осторожно, потом — решительно и настойчиво. Я подумала, что Пруденсия опять забыла ключи, поднялась, все еще сонная, и недовольно отправилась открывать, крикнув:
— Иду, иду!
Мне даже не пришло в голову накинуть что-нибудь поверх ночной сорочки: растяпа Пруденсия не заслуживала того, чтобы соблюдать перед ней приличия. Я открыла дверь, но обнаружила перед собой не служанку, а мать. При виде ее я лишилась дара речи. И она, очевидно, тоже. Мама смерила меня неодобрительным взглядом — спутанные волосы, следы растекшейся туши под глазами, остатки помады на губах и фривольная ночная сорочка, едва прикрывавшая мое тело и абсолютно не соответствующая ее представлениям о благопристойности. Я отвела глаза, не в силах вынести немого укора. Возможно, я еще не пришла в себя после бессонной ночи. Или же меня обезоружила сдержанная суровость во взгляде матери.
— Проходи, не будем стоять в дверях, — произнесла я, стараясь скрыть волнение, вызванное ее неожиданным появлением.
— Нет, это ни к чему, я всего на пару минут. Мне нужно только кое-что тебе передать по поручению одного человека.
Эта сцена была такой странной и натянутой, что я с трудом верила в ее реальность, хотя, несомненно, все действительно происходило со мной. Мы с мамой, столько всего пережившие вместе, такие некогда близкие, разговаривали теперь как совершенно чужие люди, скованные недоверием, словно бродячие собаки, подозрительно оглядывающие друг друга издалека.
Она осталась стоять в дверях, строгая, с гордо поднятой головой и собранными в тугой узел волосами, в которых виднелись первые проблески седины. Высокая и полная достоинства, с резко изогнутыми бровями, подчеркивавшими укор в ее взгляде. Элегантная, несмотря на простоту одежды. Закончив пристально изучать меня, мама наконец заговорила. Однако, вопреки моим опасениям, в ее словах не было и намека на порицание.
— Я должна передать тебе одну просьбу. Это просьба о встрече, и исходит она не от меня, я простой посредник. Ты можешь согласиться или отказаться — делай как знаешь. Но мне кажется, тебе следует пойти. Подумай об этом хорошенько… лучше поздно, чем никогда, верно?
Мама так и не переступила порог нашей квартиры и задержалась еще на минуту лишь для того, чтобы сообщить мне время и адрес, куда я должна была явиться в тот же день. После этого она безо всяких церемоний в качестве прощального жеста повернулась ко мне спиной. Меня удивило, что на сей раз я не получила от нее свою порцию нравоучений, однако, как оказалось, они были припасены напоследок.
— И вот что я тебе скажу, — услышала я, когда мама начала уже спускаться по лестнице, — иди умойся и причешись, да надень на себя что-нибудь, а то в таком виде ты похожа не знаю на кого, прости Господи.
За обедом я рассказала Рамиро о взволновавшем меня визите мамы. Просьба, которую она мне передала, была столь неожиданной и странной, что я пребывала в полной растерянности. Я стала умолять Рамиро пойти вместе со мной.
— Куда?
— На встречу с моим отцом.
— Почему ты должна туда идти?
— Потому что он попросил об этом.
— Зачем?
На этот вопрос я не могла найти ответа, как ни ломала голову.
Мы с мамой договорились встретиться в четыре часа по адресу: Эрмосилья, 19. Прекрасная улица, превосходный дом — подобный тем, куда я некогда доставляла сшитые в нашем ателье вещи. Я тщательно готовилась к встрече, желая выглядеть как можно лучше, и в конце концов выбрала синее шерстяное платье, гармонировавшее с ним пальто и изящную шляпку с тремя перьями, которую я кокетливо носила слегка набок. Все это купил мне, конечно же, Рамиро — мои первые наряды, не сшитые мамой или мной самой. Я надела туфли на высоком каблуке, привела в порядок распущенные волосы, падавшие мне на спину, и лишь слегка накрасилась, чтобы не вызвать на этот раз недовольства мамы. Перед выходом из дома я встала перед зеркалом, чтобы рассмотреть себя в полный рост. За моей спиной в зеркале отражался Рамиро — засунув руки в карманы, он восхищенно улыбался.
— Ты великолепна. Он будет впечатлен.
Я попыталась улыбнуться в ответ на комплимент, но мне это не удалось. Да, я действительно выглядела великолепно: красивая, преобразившаяся, непохожая на ту, какой была всего несколько месяцев назад. Сама себя не узнававшая и в то же время напуганная как мышь, я умирала от страха и уже жалела, что согласилась на эту странную встречу. Когда мы явились в назначенное место, я сразу же прочитала в мамином взгляде, что присутствие Рамиро ей вовсе не по душе. Увидев, что он собирается сопровождать меня и дальше, она, не церемонясь, остановила его:
— Это наше семейное дело; я полагаю, вам не стоит с нами идти.
И, не дожидаясь ответа, мама повернулась и вошла в величественную дверь из вороненого железа и стекла. Мне очень хотелось, чтобы Рамиро пошел со мной, я так нуждалась в его поддержке, но не осмелилась спорить с мамой. Я шепнула Рамиро на ухо, что ему лучше уйти, и отправилась вслед за ней.
— Мы к сеньору Альварадо, он нас ждет, — сказала она консьержу.
Тот кивнул и, не проронив ни слова, собрался проводить нас к лифту.
— Не нужно, спасибо.
Пройдя по просторному холлу, мы стали подниматься по лестнице: мама уверенно шагала впереди, едва касаясь полированных деревянных перил. Она была в новом костюме, которого я никогда прежде не видела. Я, оробев, следовала за ней, крепко держась за перила как за спасательный круг в бушующем ночном море. В гробовом молчании мы преодолевали ступеньки, и мысли все беспокойнее роились в моей голове. Промежуточная лестничная площадка. Почему мама с такой легкостью ориентировалась в этом незнакомом месте? Антресольный этаж. Каков он, этот человек, с которым мне предстояло познакомиться, и почему вдруг пожелал увидеть меня через столько лет? Площадка второго этажа. Остальные мысли так и не успели оформиться, потому что мы уже пришли. Большая дверь направо. Мама уверенно, без малейшей робости, нажала на звонок. Дверь незамедлительно отворилась, и перед нами предстала старая служанка в черной униформе и белоснежном чепчике.
— Добрый день, Серванда. Мы к сеньору Альварадо. Наверное, он ждет нас в библиотеке.
Серванда замерла с приоткрытым ртом, так и не выдавив из себя приветствие, словно перед ней стояли два привидения. Когда она наконец пришла в себя и, очевидно, собиралась что-то сказать, откуда-то из глубины квартиры донесся голос, мужской, хриплый и сильный:
— Пригласи их войти.
Служанка, пропуская нас, немного посторонилась, все еще охваченная смятением. Ей не пришлось показывать дорогу: мама, как оказалось, прекрасно знала, куда идти. Мы прошли по широкому коридору, мимо залов с обтянутыми тканью стенами, на которых красовались гобелены и семейные портреты. Дойдя до двустворчатой двери, левая половина которой была открыта, мама остановилась. Заглянув внутрь, мы увидели высокого крупного человека, ждавшего нас посередине комнаты. И снова прозвучал мощный голос:
— Входите.
Здесь все было большое, как и сам человек. Большой кабинет, большой письменный стол, заваленный бумагами, большой книжный шкаф, полный книг. Большой человек посмотрел мне в глаза, потом оглядел с головы до ног и еще раз — с ног до головы. Его взгляд внимательно меня изучал. Он сглотнул слюну, и я сглотнула тоже. Сеньор Альварадо приблизился к нам, протянул ко мне руку и слегка стиснул мое плечо, словно желая убедиться в моей реальности. Потом он сдержанно улыбнулся уголком рта, и по его лицу скользнула едва уловимая тень горечи.
— Ты такая же, как твоя мать двадцать четыре года назад.
Он смотрел мне прямо в глаза, стискивая мое плечо: это продолжалось секунду, две, три, десять. Потом, все еще не отпуская меня, перевел взгляд на маму. Его губы вновь тронула легкая печальная улыбка.
— Сколько лет, сколько зим, Долорес.
Она ничего не ответила и не отвела глаза. Тогда он наконец отпустил мое плечо и протянул свою руку к маме, надеясь, должно быть, получить в ответ хотя бы мимолетное прикосновение ее пальцев. Однако она даже не шевельнулась, проигнорировав его жест, и, после некоторой заминки, сеньор Альварадо, словно очнувшись, слегка откашлялся и любезным, но в то же время натянуто нейтральным тоном предложил нам присесть.
Он провел нас не к большому рабочему столу с бумагами, а в другую часть библиотеки. Мама устроилась в кресле, а он — напротив нее. Я же уселась на диване, стоявшем посередине, между двумя креслами. Мы все чувствовали себя скованно и неловко. Сеньор Альварадо принялся зажигать сигару. Мама сидела, сдвинув колени и напряженно выпрямив спину. Я же тем временем сосредоточенно царапала указательным пальцем обивку дивана из темно-бордового камчатного полотна, словно желая проделать дырку и ускользнуть в нее, как мелкая ящерица. Комната наполнилась дымом, и снова раздалось покашливание, возвещавшее о готовящейся речи, однако мама заговорила первой. Она обращалась ко мне, но ее взгляд был прикован к нему. Мамин голос заставил меня в конце концов поднять глаза и посмотреть на обоих.
— Вот, Сира, это твой отец, наконец ты с ним познакомилась. Его зовут Гонсало Альварадо, он инженер, владелец литейного завода, и в этом доме прожил всю свою жизнь. Сначала он был сыном хозяев, а теперь и сам стал хозяином. Как летит время… Много лет назад я приходила сюда, чтобы шить для его матери, так мы и познакомились, а потом, через три года, родилась ты. Не представляй себе банальную мелодраму, в которой беспринципный юноша из богатой семьи обманывает бедную молодую модистку, все было совсем не так. Когда начались наши отношения, мне исполнилось двадцать два, а ему двадцать четыре: мы оба знали, на что идем, и прекрасно понимали, сколь многое против нашей любви. Он не обманывал меня, и у меня не оставалось никаких иллюзий, я просто его любила. Наши отношения закончились, потому что не должны были начинаться; мы расстались, ибо другого выхода не имелось. Это не он бросил нас с тобой, я сама решила разорвать нашу связь. И это я всегда противилась тому, чтобы вы виделись. Сначала твой отец не хотел исчезать из нашей жизни, но постепенно смирился. Он женился, и у него родились два сына. Я уже давно не имела о нем никаких известий, и вот позавчера мне принесли от него письмо. Он не объяснил, почему все же решил познакомиться с тобой через столько лет, и сейчас, надеюсь, мы это узнаем.
Отец смотрел на маму серьезно и внимательно. Когда она замолчала, он выдержал несколько секунд, прежде чем заговорить. Должно быть, он тщательно обдумывал и взвешивал свои слова, чтобы они как можно точнее передавали все то, что он хотел нам сказать. Я между тем, разглядывая отца, пришла к заключению, что он совсем не такой, каким его себе представляла. Я была смуглой и темноволосой, мама тоже, и в те редкие минуты, когда мне доводилось задумываться о нем, мое воображение рисовало его таким же, как мы, — смуглым, темноволосым и худощавым. Он представлялся мне похожим на людей, принадлежавших к моей среде: на нашего соседа Норберто, на отцов моих подруг, на мужчин, заполнявших кафе и улицы моего квартала. Это были самые обычные люди: почтальоны и продавцы, мелкие служащие и официанты, торговцы овощами с рынка Себада или, самое большее, владельцы какого-нибудь киоска или галантерейного магазинчика. Мужчины, которых я видела, доставляя в роскошные кварталы Мадрида вещи из ателье доньи Мануэлы, были для меня существами из совершенно другого мира, и образ отца, рисовавшийся в воображении, не имел с ними ничего общего. И вот теперь передо мной сидел один из них. Мужчина, не утративший еще привлекательности, несмотря на свою полноту, с седыми — должно быть, некогда светлыми — волосами, с глазами медового цвета и чуть покрасневшими веками, одетый в темно-серый костюм, — хозяин большого дома и глава незримо присутствовавшей семьи. В конце концов мой непохожий на других отец начал свою речь, обращаясь попеременно то к маме, то ко мне, то к нам обеим, а то просто в пространство.
— Что ж, начнем, хоть это нелегко, — в качестве вступления произнес он.
Глубоко вздохнул, затянулся сигарой, выпустил дым. Поднял глаза на меня. Перевел взгляд на маму. Потом опять на меня. После этого он продолжил свою речь и говорил так долго и увлеченно, практически не прерываясь, что за это время в комнате наступил полумрак и мы превратились в темные силуэты, слабо освещенные далеким тусклым светом от стоявшей на письменном столе лампы с зеленым абажуром.
— Я решил увидеться с вами, поскольку боюсь, что в наше неспокойное время меня в любой момент могут убить. Или я вдруг прикончу кого-нибудь и меня посадят в тюрьму, что в общем-то равносильно смерти. В подобной политической ситуации взрыв может произойти в любую минуту, а когда это случится, одному Богу известно, что будет со всеми нами.
Он кинул взгляд на маму, желая увидеть реакцию, однако на ее лице не отразилось ни тени тревоги, как будто она слышала не предсказания неминуемой гибели, а прогноз, обещавший пасмурный день. Между тем отец продолжал говорить о надвигавшейся катастрофе, извергая потоки горечи:
— И зная, что дни мои сочтены, я решил подвести итог своей жизни. И вот я задумался: что же, в конце концов, у меня есть? Деньги, да, деньги. Движимое и недвижимое имущество. А еще завод с двумя сотнями рабочих — завод, которому я тридцать лет отдавал все свои силы и где теперь меня ни во что ни ставят, плюют мне в лицо и изводят забастовками. И еще у меня есть жена, которая, как только начали жечь церкви, уехала со своей матерью и сестрами молиться Деве Марии в Сен-Жан-де-Лю. И два сына, которых я не понимаю, два оболтуса, превратившихся в настоящих фанатиков — из тех, что стреляют с крыш и преклоняются перед неистовым отпрыском Примо де Риверы: это он свел с ума всю мадридскую молодежь из богатых кварталов своими романтическими идеями о возрождении национального духа. Вот бы всех их собрать на мой литейный завод и заставить работать по двенадцать часов в день: глядишь, удары молота о наковальню и возродили бы в них национальный дух.
Мир сильно изменился, Долорес, ты не находишь? Рабочим для счастья уже недостаточно ходить, как поется в сарсуэле, на гулянья в Сан-Кайетано и на корриду в Карабанчель. Сейчас они меняют осла на велосипед, вступают в профсоюз и, едва почувствовав свою силу, грозятся всадить хозяину пулю в лоб. Этих людей, разумеется, можно понять: жить в нищете и работать с юности от зари до зари — незавидная доля. Однако на самом деле все очень непросто: можно сколько угодно потрясать кулаками, ненавидеть своих «эксплуататоров» и петь «Интернационал», только это ни к чему хорошему не приведет — нельзя изменить страну одними лозунгами и гимнами. Конечно, оснований для бунта у них имеется предостаточно: эти люди веками страдали от голода и несправедливостей, — но верно и то, что жизнь не станет лучше, если кусать руку, дающую тебе есть. Чтобы успешно преобразовать Испанию, нам нужны энергичные предприниматели и квалифицированные работники, хорошее образование и стабильное правительство, которое не будет постоянно сменяться. Но у нас сейчас происходит настоящая катастрофа, каждый думает только о себе, и никто не хочет серьезно работать, чтобы действительно спасти нашу страну. Политики всех мастей только и делают, что произносят гневные речи и демонстрируют свое ораторское искусство в парламенте. То, что король покинул Испанию, конечно же, хорошо — ему давно следовало так поступить. И то, что социалисты, анархисты и коммунисты борются за свои идеи, вполне естественно. Плохо то, что они делают это не разумными и законными способами, а сеют раздор и ненависть. Богачи и монархисты тем временем в страхе бегут за границу. И похоже, все идет к тому, что в конце концов военные поднимут мятеж и превратят страну в казарменное государство — вот тогда нам останется лишь горько оплакивать непоправимое. Или завяжется гражданская война, все поднимутся друг против друга, и братья станут убивать братьев.
Отец говорил страстно, не прерываясь. Однако в итоге, должно быть, вернулся к реальности и заметил, что мы с мамой, несмотря на внешнюю сдержанность, абсолютно растеряны и решительно не понимаем, зачем он произносил перед нами эту полную безысходности речь.
— Простите, что столько обрушил на вас, но я долго размышлял обо всем этом и, думаю, пора переходить наконец к делу. Да, наша страна неуклонно идет ко дну. Все перевернулось с ног на голову, и для меня, как я вам уже говорил, любой день может стать последним. В нашей жизни сейчас поднялся такой ураган, что держаться на плаву становится все труднее. Я больше тридцати лет отдал своему заводу, работал, не жалея сил, и всегда старался исполнять свой долг. Однако либо новое время не хочет меня принимать, либо я действительно в чем-то виноват, поскольку жизнь вдруг отвернулась от меня, словно сводя со мной счеты. Для сыновей я стал чужим, жена уехала, а каждый день на заводе превратился в ад. Я остался совсем один, без какой бы то ни было опоры, и дальше, уверен, будет лишь хуже. Я должен быть готов ко всему и поэтому привожу в порядок свои дела, бумаги, счета. Я отдаю последние распоряжения и стараюсь довести все до конца — на тот случай если однажды мне не суждено вернуться домой. И наряду с делами я решил разобраться с воспоминаниями и чувствами, все еще живущими в моем сердце, хотя их осталось не много. Чем мрачнее представляется мне настоящее, тем больше я обращаюсь к прошлому, выискивая в нем то хорошее, что было в моей жизни. И сейчас, когда дни мои подходят к концу, я понял, что единственный дар судьбы, имеющий для меня настоящую ценность, — это… Знаешь что, Долорес? Ты. Ты и наша дочь — твоя точная копия, какой я знал тебя много лет назад. Поэтому я захотел вас увидеть.
Гонсало Альварадо — мой отец, наконец переставший быть для меня призраком без лица и имени, — говорил теперь гораздо спокойнее и увереннее. Чем дольше длилась его речь, тем больше в нем чувствовался другой человек, каким он, несомненно, был в прежние времена: уверенный в себе, решительный в словах и поступках, привыкший распоряжаться и никогда не сомневавшийся в своей правоте. Начало этой речи далось ему с трудом: нелегко встретиться со старой любовью и взрослой дочерью после разлуки в долгие четверть века. Однако постепенно он избавлялся от неловкости, и уверенность вернулась к нему. Он говорил решительно, искренне и прямолинейно, как человек, которому уже нечего терять.
— Знаешь что, Сира? Я действительно любил твою маму, любил безумно, по-настоящему, и если бы только все было по-другому и мы никогда бы не расставались… Но увы, наша жизнь сложилась иначе.
Отец отвел взгляд от меня и перевел его на маму, чтобы посмотреть в ее большие ореховые глаза, накопившие усталость за долгие годы, проведенные над шитьем. На ее зрелую красоту, не нуждавшуюся ни в косметике, ни в украшениях.
— Я недостаточно боролся за тебя, правда, Долорес? Не смог пойти против своей семьи и поступил с тобой недостойно. Ну а дальше — ты знаешь: я стал жить той жизнью, какую предписывало мне мое положение, привык к другой женщине и завел другую семью.
Мама слушала молча, сохраняя внешнюю невозмутимость. Нельзя было угадать, скрывала ли она свои чувства или просто эти слова не вызывали в ней никаких эмоций. Невозможно было понять, о чем она думала — такая неподвижная, с безупречной осанкой, в новом костюме, которого я никогда на ней не видела, — должно быть, сшитом из обрезков материала какой-то более богатой и счастливой женщины. Отец, ничуть не обескураженный ее упорным молчанием, продолжал говорить:
— Не знаю, поверите вы мне или нет, но сейчас, когда любой день может оказаться для меня последним, я безумно жалею, что столько лет лишал вас своей заботы и даже не познакомился с тобой, Сира. Я должен был проявить больше настойчивости, чтобы не потерять вас, но все складывалось против нас, и ты, Долорес, была слишком гордой: не хотела довольствоваться теми крохами моей жизни, которые я мог вам уделять. Я не в силах был принадлежать вам целиком, но ты соглашалась принять только все или ничего. Твоя мама очень упрямая — да, дочка, — очень упрямая и непреклонная. А я, наверное, повел себя как малодушный кретин, но, впрочем, сейчас уже не время оплакивать прошлое.
Отец несколько секунд хранил молчание, размышляя и не глядя на нас. Потом глубоко втянул носом воздух, с силой выдохнул и, оторвавшись от спинки кресла, подался всем телом вперед, словно собираясь перейти от долгого предисловия к самой сути своей речи. Казалось, он решился наконец отогнать от себя горькие ностальгические воспоминания, чтобы сосредоточиться на более насущных вопросах настоящего.
— Простите меня, я не хочу отнимать у вас лишнее время своими запоздалыми сетованиями. Давайте перейдем к делу. Я позвал вас, чтобы довести до вашего сведения свою последнюю волю. И очень прошу понять меня правильно и не истолковывать мои действия превратно. Я не пытаюсь компенсировать вам свое многолетнее отсутствие или продемонстрировать раскаяние и тем более не надеюсь купить таким образом вашу любовь через столько лет. Единственное мое желание — расставить все по законным местам, чтобы быть спокойным, когда пробьет мой час.
В первый раз с начала нашего разговора отец поднялся с кресла и направился к письменному столу. Я проводила его взглядом: широкая спина, великолепный покрой пиджака, легкая походка, несмотря на грузность комплекции. Потом я обратила внимание на картину, висевшую на стене в глубине комнаты: этот огромный портрет невозможно было не заметить. Элегантная дама заурядной внешности, одетая по моде начала века, с тиарой на коротких завитых волосах, неприветливо смотрела с полотна, заключенного в золоченую раму. Обернувшись, отец кивнул на полотно.
— Моя мать, донья Карлота, твоя бабушка. Помнишь ее, Долорес? Вот уже семь лет, как ее не стало; случись это четверть века назад, и ты, Сира, наверное, родилась бы в этом доме. Впрочем, не стоить тревожить покой мертвых.
Отец говорил, уже не глядя на нас, занятый своими делами за письменным столом. Он выдвинул несколько ящиков, что-то оттуда вынул, перебрал какие-то бумаги и, собрав все в один ворох, направился к нам. Он приближался, не отрывая взгляда от мамы.
— Ты все такая же красивая, Долорес, — заметил отец, усевшись в кресло. В нем уже не чувствовалось напряжения, и от первоначальной скованности не осталось и следа. — Простите, я ведь ничего вам не предложил: хотите чего-нибудь выпить? Сейчас я позову Серванду…
Он сделал движение, собираясь подняться, но мама остановила его.
— Мы ничего не хотим, Гонсало, спасибо. Давай поскорее закончим с этим делом, пожалуйста.
— Помнишь Серванду, Долорес? Как она следила за нами, подслушивала и подсматривала, а потом бежала докладывать обо всем матери? — Из груди отца внезапно вырвался короткий, хриплый, горький смешок. — Помнишь, как она застукала нас, когда мы закрылись в комнате для глажки белья? И подумать только — какая ирония судьбы: моя мать давно гниет на кладбище, а я остался здесь с Сервандой, и рядом со мной нет сейчас никого, кроме нее. Наверное, следовало уволить ее после смерти матери, но куда бы пошла эта бедная женщина — старая, глухая и одинокая? Да и, в сущности, я не винил Серванду — она просто выполняла приказания моей матери, и у нее не было выхода: как-никак она не хотела потерять работу — даже при том что у доньи Карлоты был невыносимый характер и прислуге в нашем доме жилось несладко… Однако не будем больше отвлекаться.
Отец сидел на краю кресла, не откидываясь на спинку, и держал свои большие руки поверх принесенного им вороха. Это были какие-то бумаги, свертки, футляры. Из внутреннего кармана пиджака он вытащил очки в металлической оправе и надел их на нос.
— Что ж, давайте перейдем к практическим вопросам. Итак, по порядку.
Он взял первый сверток — два больших пухлых конверта, перетянутых посередине эластичной лентой.
— Это тебе, Сира, чтобы ты могла устроить свою жизнь. Это не треть моего состояния, которая по справедливости должна стать твоей как одной из троих моих детей, но это все, что я могу дать в настоящий момент наличными. Мне практически ничего не удалось продать — сейчас не лучшие времена для каких бы то ни было сделок. Однако не хотелось бы завещать тебе что-либо из имущества: официально ты не являешься моей дочерью, так что твои права на наследство было бы несложно оспорить, и в результате ты оказалась бы втянутой в бесконечные судебные тяжбы с двумя другими моими детьми. Так что вот: я собрал для тебя почти сто пятьдесят тысяч песет. Я вижу, ты умна, как твоя мама, и, уверен, сможешь правильно распорядиться этими средствами. И еще мне бы хотелось, чтобы, получив в свое распоряжение эти деньги, ты заботилась о своей маме и помогала бы ей, дабы она ни в чем не нуждалась. Конечно, я предпочел бы разделить деньги поровну между вами, но, зная, что Долорес не согласится ничего принять, поручаю все тебе одной.
Отец протянул мне сверток, и я, не решаясь взять его, в замешательстве посмотрела на маму. Лаконичным и сдержанным кивком она выразила свое согласие. Лишь после этого я приняла подарок и смущенно пробормотала:
— Большое спасибо.
Он горько улыбнулся, прежде чем произнести:
— Не за что, дочка, не за что. Что ж, продолжим.
Отец взял футляр, обтянутый синим бархатом, и открыл его. Затем проделал то же самое с другой коробочкой, поменьше, гранатового цвета. Таким образом, один за другим, он открыл все пять футляров и расставил их на столе. Лежавшие внутри украшения не сверкали, поскольку было слишком темно, однако это не могло скрыть их истинную ценность.
— Все они принадлежали моей матери. Украшений было больше, но Мария Луиса, моя жена, забрала их в свое благочестивое изгнание, оставив, однако, наиболее ценное — должно быть, потому, что эти украшения годятся лишь для особых случаев. Я дарю их тебе, Сира; скорее всего ты никогда не сможешь это надеть: как видишь, их роскошь слишком бросается в глаза, — но в любом случае при необходимости ты сумеешь продать или заложить драгоценности, получив за них более чем солидную сумму.
Я не знала, что ответить, и в разговор вступила мама:
— Это исключено, Гонсало. Все это принадлежит твоей жене.
— Ничего подобного, — возразил он. — Все это, дорогая Долорес, не имеет к моей жене никакого отношения: эти украшения принадлежат мне, и я хочу, чтобы они перешли от меня к моей дочери.
— Не стоит этого делать, Гонсало, не стоит.
— А я думаю, стоит.
— Нет.
— Да.
На этом спор закончился. Мама замолчала, признав свое поражение. Отец один за другим закрыл футляры и сложил их друг на друга: самый большой — внизу, самый маленький — наверху. Он передвинул эту пирамиду по вощеной поверхности стола ко мне, а сам взялся за бумаги, развернул их и показал мне.
— Это сертификаты на украшения с их полным описанием и экспертными заключениями. И вот еще заверенная нотариусом бумага, удостоверяющая, что драгоценности принадлежат мне и я передаю их тебе по собственной воле. Все это может пригодиться в том случае, если когда-нибудь тебе потребуется подтвердить свои права на эти украшения. Надеюсь, тебе не придется никому ничего доказывать, но на всякий случай предусмотреть это не помешает.
Отец свернул бумаги, убрал их в папку, ловко завязал ее красной лентой и положил передо мной. Затем он взял конверт и извлек из него пару листов пергаментной бумаги с печатями, подписями и прочими атрибутами серьезных документов.
— А теперь еще кое-что. — Он вдохнул, выдохнул и снова заговорил: — Эту бумагу я составил вместе со своим адвокатом, а потом заверил ее у нотариуса. В общем, этим документом я подтверждаю, что я твой отец, а ты моя дочь. Для чего это тебе нужно? Возможно, ни для чего, потому что если однажды ты попытаешься претендовать на мое наследство, то это ни к чему не приведет, поскольку все было при жизни отписано мной твоим сводным братьям. Так что тебе никогда не удастся ничего получить сверх того, что ты унесешь сегодня из моего дома. Однако для меня самого эта бумага очень важна: я признаю в ней то, что должен был признать много лет назад. Этот документ — подтверждение моей связи с тобой, и теперь ты можешь распоряжаться им на свое усмотрение: показывать кому угодно или порвать на мелкие клочки и бросить в огонь. Поступай, как считаешь нужным.
Отец сложил бумаги, убрал их в конверт и, протянув его мне, взял со стола последнее из лежавшего перед ним. Предыдущий конверт был большой, из хорошей бумаги, с элегантной надписью и штампом нотариуса. Последний же был маленький, буроватый, потрепанный, словно прошел через тысячи рук, прежде чем попасть к нам.
— Это последнее, — не поднимая головы, произнес отец.
Он открыл конверт, вынул его содержимое и быстро просмотрел его. Потом, не сказав ни слова, передал все — на этот раз уже не мне, а маме. Затем отец поднялся и направился к одному из балконов. Он стоял там молча, повернувшись к нам спиной, держа руки в карманах и глядя на сгущающиеся сумерки или, может быть, в пустоту. То, что отец передал маме, оказалось небольшой стопкой фотографий. Старых, пожелтевших, плохого качества, сделанных, должно быть, уличным фотографом за несколько мелких монет — когда-то давно, весенним утром, больше двадцати лет назад. На них были юноша и девушка — красивые, стройные, улыбающиеся. Влюбленные и вынужденные скрывать свою любовь ото всех, попавшиеся в тонкие сети чувства — непобедимого, но заранее обреченного. Тогда, позируя для фотографии, они едва ли могли представить, что через столько лет перед этим свидетельством их прошлой любви он отвернется к окну, избегая смотреть ей в лицо, а она стиснет зубы, чтобы не расплакаться перед ним.
Долорес медленно, одну за другой, просмотрела все снимки. Потом не глядя протянула их мне. Я неторопливо изучила фото и сложила обратно в конверт. Отец вернулся к нам, сел в кресло и снова заговорил:
— Итак, мы закончили с материальными вопросами. Теперь мне хотелось бы дать несколько советов. Я не пытаюсь оставить тебе в наследство духовные наставления: едва ли имею на это право, и вряд ли моя жизнь может служить достойным примером, — однако мне кажется, что если ты послушаешь меня несколько минут, это не принесет тебе вреда, не так ли?
Я молча кивнула в знак согласия.
— Ну что ж, хорошо, и вот мой совет: уезжайте отсюда обе, как можно скорее. И чем дальше от Мадрида, тем лучше. По возможности вообще покиньте Испанию. Но поскольку в Европе ситуация тоже не слишком благополучная, отправляйтесь в Америку или, если не хотите так далеко, в Африку. В Марокко, в испанский протекторат, это вполне подходящее место. После того как закончилась война с марокканцами, там теперь тихо и спокойно. В общем, постарайтесь начать новую жизнь где-нибудь подальше от нашей безумной страны, потому что однажды здесь разразится нечто ужасное, и тогда каждому придется хлебнуть горя.
Я не смогла сдержаться.
— А почему вы сами не уедете?
Отец опять горько улыбнулся, протянул свою большую руку и крепко сжал мою ладонь. Рука была теплая, и он заговорил, не убирая ее:
— Потому что у меня нет будущего, дочка: я сжег за собой все мосты. И прошу тебя, не говори мне «вы». Для меня все кончено, я уже прошел свой жизненный путь — возможно, конечно, несколько раньше срока, но не имею уже ни желания, ни сил бороться за новую жизнь. Решаясь на такой поворот, человек должен мечтать и надеяться, верить в будущее. Иначе это просто бегство, а я не собираюсь никуда убегать — лучше уж останусь здесь и встречу все, чему суждено произойти. Но у тебя, Сира, все по-другому, ты молода, должна завести семью и жить счастливо. Только в Испании сейчас становится все хуже и хуже. Так что советую тебе — как отец и как друг: уезжай. Возьми с собой маму, чтобы могла порадоваться внукам. И заботься о ней, как должен был заботиться я. Обещай мне, что сделаешь это, Сира.
Он пристально смотрел мне в глаза до тех пор, пока не увидел в них согласие. Я не совсем понимала, что именно должна делать, но не осмелилась спросить.
— Ну что ж, думаю, это все, — объявил отец.
Он поднялся, и мы сделали то же самое.
— Возьми все, что я тебе передал, — обратился он ко мне.
Я повиновалась. Все уместилось в моей сумке за исключением самого большого футляра и конвертов с деньгами.
— А теперь позволь мне обнять тебя — в первый и, наверное, в последний раз. Вряд ли мы когда-нибудь еще увидимся.
Отец, казавшийся необъятным по сравнению с моей хрупкой фигурой, заключил меня в крепкие объятия и, взяв мое лицо в свои большие ладони, поцеловал в лоб.
— Ты такая же очаровательная, как твоя мама. Счастья тебе в жизни, дочка. Да поможет тебе Бог.
Я хотела сказать что-нибудь в ответ, но не смогла. Слова застряли в горле, глаза наполнились слезами, и мне хватило сил только на то, чтобы повернуться и выйти в коридор: я шла, спотыкаясь, с затуманенным взглядом, и все внутри меня сжималось от нахлынувших чувств.
Я ждала маму на лестничной площадке. Входная дверь в квартиру осталась приоткрытой, и я видела, как она идет к выходу, сопровождаемая недобрым взглядом стоявшей в отдалении Серванды. Ее щеки пылали, в глазах блестели слезы, а лицо уже не было непроницаемой маской. Я не присутствовала при расставании моих родителей и не знаю, о чем они говорили, но, думаю, за те пять минут, что им довелось побыть наедине, они тоже обнялись и попрощались друг с другом навсегда.
Мы спустились по лестнице так же, как поднимались: мама впереди, я за ней. В полном молчании. Под аккомпанемент каблуков, стучавших о мраморные ступени. С драгоценностями, документами и фотографиями в сумке и тридцатью тысячами дуро в свертке под мышкой. Наконец я не выдержала и, взяв маму за локоть, заставила ее остановиться и повернуться ко мне. Мы стояли лицом к лицу, и я спросила испуганным шепотом:
— Его правда убьют, мама?
— Не знаю, дочка, откуда я могу знать…
4
Мы вышли из дома и зашагали по улице, снова храня молчание. Мама шла быстро, и я старалась не отставать от нее, хотя в новых, недавно купленных туфлях на высоком каблуке это было непросто. Через несколько минут я решилась заговорить, все еще находясь в некотором замешательстве.
— Что мне теперь делать со всем этим, мама?
Она даже не замедлила шаг, чтобы ответить, и кратко сказала:
— Храни все в надежном месте.
— Все? А разве ты ничего себе не возьмешь?
— Нет, все это принадлежит тебе; это твое наследство, и к тому же ты уже достаточно взрослая, чтобы самостоятельно распоряжаться средствами, которые выделил тебе отец, мне не стоит в это вмешиваться.
— Ты уверена, мама?
— Да, дочка, абсолютно. Мне ничего не нужно, дай мне только одну фотографию — какую угодно из них, просто на память. Все остальное принадлежит тебе, но я прошу тебя лишь об одном, послушай меня, Сира, ради всего святого…
Мама наконец остановилась и посмотрела мне в глаза под тусклым светом уличного фонаря. Мы были до сих пор взволнованы состоявшейся встречей и не обращали внимания на проходивших мимо людей, которым тоже не было до нас никакого дела.
— Будь осторожна, Сира. Будь осторожна и ответственна, — тихим голосом быстро заговорила мама. — Не теряй головы. В твои руки попало огромное состояние — ты о таком и мечтать не могла. Так что будь благоразумна, дочка, ради Бога, будь благоразумна и рассудительна.
Дальше мы шли молча, пока наконец не распрощались, чтобы идти каждая своей дорогой. Мама отправилась в опустевший без меня дом, где ее ожидало лишь молчаливое присутствие моего дедушки, так никогда и не узнавшего, кто был отцом его внучки, потому что Долорес, упрямая и гордая, всегда держала это в тайне. Я между тем вернулась к Рамиро. Он сидел в полумраке гостиной, курил, слушал радио и ждал меня, чтобы пойти куда-нибудь вместе поужинать. Ему не терпелось узнать, как прошла моя встреча с отцом.
Я рассказала ему все, в мельчайших деталях: что видела в доме отца, услышала от него, как чувствовала себя и какие он дал мне советы. И конечно же, я показала ему все принесенное из того дома, куда мне едва ли когда-нибудь суждено было вернуться.
— Это стоит целое состояние, детка, — прошептал он, разглядывая драгоценности.
— И это еще не все, — сказала я, протягивая ему конверты с деньгами.
При виде их Рамиро лишь изумленно присвистнул.
— Что мы будем делать теперь со всем этим? — спросила я с беспокойством.
— Это тебе решать, любовь моя: все это только твое. Конечно, если ты хочешь, я могу позаботиться о том, как лучше сохранить это богатство. Наверное, самый разумный вариант — положить все в сейф у меня в офисе.
— А почему не в банк? — спросила я.
— Боюсь, это не слишком надежно, учитывая нынешние времена.
Крах Нью-Йоркской биржи несколько лет назад, политическая нестабильность и еще множество других доводов, приведенных Рамиро, должны были убедить меня в правильности его предложения. Однако все это было ни к чему: любое его решение и так казалось мне верным, — мне хотелось лишь поскорее определить в надежное место свалившееся на меня состояние.
На следующий день Рамиро вернулся с работы с ворохом каких-то брошюр и буклетов.
— Я все думал и думал, как тебе поступить с деньгами, и, кажется, нашел правильное решение. Тебе нужно создать коммерческую фирму, — едва появившись, объявил он.
В тот день я еще не выходила из дома. Я по-прежнему находилась под сильным впечатлением от всего произошедшего накануне, и меня не покидало странное волнение при мысли о том, что у меня теперь есть настоящий отец, со своим именем, судьбой и чувствами. Неожиданное предложение Рамиро повергло меня в еще большее смятение.
— А зачем мне нужна фирма? — с тревогой спросила я.
— Для надежного вложения денег. Да и вообще…
И Рамиро начал рассказывать, что дела у него в последнее время шли не слишком гладко, и отношения с итальянцами — управляющими фирмой — были не очень, и положение иностранных компаний в бурлящей Испании становилось довольно шатким. И еще он поделился со мной своими идеями — множеством разнообразных проектов, в которых действующим лицом впервые стала я. Это были смелые и блестящие замыслы, звучавшие очень заманчиво: модернизация, внедрение иностранных новинок, вместе с которыми в нашу страну должна была прийти новая жизнь. Английские хлебоуборочные машины для полей Кастилии, американские пылесосы, обеспечивающие идеальную чистоту в доме, и кабаре в берлинском стиле, для которого он уже присмотрел подходящее место на улице Вальверде. Проектов было множество, но наиболее грандиозным казался один: курсы Питмана.
— Я уже несколько месяцев обдумываю эту идею, с тех пор как к нам — через наших давних клиентов — попала брошюра этой компании. Как управляющему магазином мне было не очень удобно обращаться к ним с деловым предложением, но если мы создадим фирму на твое имя, то все станет намного проще, — объяснил Рамиро. — Курсы Питмана сейчас просто процветают в Аргентине: у них больше двадцати филиалов и тысячи учащихся, которых они готовят для работы в фирмах, банках и государственных учреждениях. На курсах обучают машинописи, стенографии и бухгалтерскому учету — и все это по специальной, революционной методике, так что через каких-то одиннадцать месяцев из стен их заведений выходят готовые клерки. А между тем компания все время расширяется, открывает новые филиалы, нанимает персонал и подсчитывает растущую прибыль. В общем, мы с тобой могли бы организовать нечто подобное — филиал курсов Питмана по эту сторону океана. Если мы обратимся к ним с таким предложением от имени официально зарегистрированной фирмы, располагающей приличным капиталом и все такое, то наши шансы на успех будут гораздо больше, чем если бы мы попытались связаться с ними как частные лица.
Я не представляла, разумным или безрассудным был этот проект, но Рамиро говорил с такой убежденностью, с таким энтузиазмом и знанием дела, что мне ни на секунду не пришло в голову усомниться в гениальности этой идеи. А он тем временем продолжал рассуждать, заходя в своих планах все дальше и каждым словом удивляя меня еще больше.
— К тому же, по-моему, было бы разумно последовать совету твоего отца и покинуть Испанию. Ведь он прав: ситуация сейчас неспокойная, в любой момент может произойти что угодно, и начинать здесь какое-либо дело очень рискованно. Поэтому, думаю, лучше послушаться твоего отца и отправиться в Африку. Если у нас все получится, то, как только в Испании станет потише, мы вернемся и начнем расширяться по всей стране. Нам потребуется некоторое время, чтобы связаться с владельцами курсов Питмана в Буэнос-Айресе и заинтересовать их своей идеей об открытии большого филиала в Марокко (правда, не знаю пока, что лучше выбрать — Танжер или испанский протекторат). Ответ придет самое большее через месяц. А когда мы его получим, то arrivederci, «Испано-Оливетти»: мы уедем отсюда и начнем свое дело.
— Вот только захотят ли марокканцы учиться машинописи — зачем им все это?
Рамиро сначала громко расхохотался, а затем принялся просвещать меня:
— Ну о чем ты говоришь, любимая? Наши курсы будут ориентированы на европейское население Марокко: Танжер — это свободный порт, интернациональный город, где живут люди со всей Европы. Там множество иностранных фирм, дипломатических представительств, банков и различных финансовых организаций, так что работы там предостаточно и везде требуется квалифицированный персонал со знанием машинописи, стенографии и бухгалтерского учета. В Тетуане ситуация несколько иная, но это не значит, что возможностей там меньше: население города не столь интернациональное, поскольку это столица испанского протектората, но там полно служащих и людей, желающих ими стать, а всем им, как ты прекрасно знаешь, нужна соответствующая подготовка, которую они и смогут получить на курсах Питмана.
— А если аргентинцы не согласятся на открытие филиала?
— Сомневаюсь. У меня есть в Буэнос-Айресе друзья со связями. У нас все получится, вот увидишь. Они предоставят нам свою методику и пришлют представителей для обучения наших сотрудников.
— А ты что будешь делать?
— Я один — ничего. Мы с тобой — все. Мы будем руководить фирмой. Ты и я, вместе.
Я нервно засмеялась, прежде чем смогла заговорить. Рамиро предлагал мне нечто невероятное: бедная безработная модистка, которая всего несколько месяцев назад хотела научиться печатать на машинке, чтобы зарабатывать на хлеб, вдруг, словно по волшебству, должна превратиться в хозяйку бизнеса, сулившего заманчивые перспективы.
— Ты хочешь, чтобы я руководила фирмой? Но я ни о чем не имею ни малейшего понятия, Рамиро.
— Как это ни о чем? Да тебе по силам любое дело. Просто у тебя не было возможности проявить себя: ты всю молодость просидела в четырех стенах и шила для других, потому что не имела выбора. Но подожди, Сира, твой звездный час еще впереди.
— А что скажут в «Испано-Оливетти», когда узнают, что ты уходишь?
Рамиро хитро улыбнулся и поцеловал меня в кончик носа.
— А что мне «Испано-Оливетти»? Обойдутся как-нибудь без меня.
Хоть курсы Питмана, хоть воздушные замки — я была согласна на что угодно, если предложение исходило из уст Рамиро: он говорил о своих планах с лихорадочным энтузиазмом, сжимая мои руки и заглядывая в самую глубину моих глаз; он повторял, что мне нет равных и все будет прекрасно, если мы поставим на наше будущее. Курсы Питмана или котлы в преисподней — что бы нас ни ждало впереди, я была готова следовать за ним повсюду.
На следующий день Рамиро принес домой рекламную брошюру, произведшую на него столь неизгладимое впечатление. Сначала — несколько абзацев об истории фирмы: основана в 1919 году тремя компаньонами — Аллуа, Шмигелоном и Жаном. За основу обучения взята система стенографии, разработанная англичанином Исааком Питманом. Надежная методика, опытные преподаватели, высокое качество подготовки, индивидуальный подход, блестящее будущее после окончания курсов. Фотографии молодых людей, улыбающихся в предвкушении ожидавшей их превосходной карьеры, служили доказательством серьезности даваемых обещаний. Брошюра была наполнена оптимизмом, способным поколебать даже самого недоверчивого читателя: «Жизненный путь долог и тернист. Не каждому удается дойти до заветной цели, где ждут успех и преуспевание. Многие останавливаются на полпути — неуверенные, слабохарактерные, нерадивые, невежественные, надеющиеся только на удачу и забывающие о том, что главные составляющие успеха — это знания, упорство и воля. Человек сам выбирает свою судьбу. Сделайте наконец свой выбор!»
В тот вечер я отправилась домой к маме. Она сварила кофе, и, когда мы пили его в компании безмолвного и слепого дедушки, я рассказала обо всех наших планах, упомянув также, что, как только мы устроимся в Африке, она могла бы приехать к нам. Как я и предполагала, ей не понравилась наша идея и она не имела ни малейшего желания жить с нами.
— Тебе незачем следовать совету отца и верить всему, что он говорил. Его проблемы на заводе вовсе не означают, что и нас подстерегают какие-то опасности. Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь, что он все преувеличил.
— Если он боится, на это должны быть причины, мама. Это возникло не на пустом месте…
— Он боится, потому что привык распоряжаться, привык к беспрекословному подчинению, а сейчас, когда рабочие впервые заявили о себе и отстаивают свои права, он видит в этом нечто опасное. Если честно, я до сих пор сомневаюсь, правильно ли мы поступили, приняв от него эти безумные деньги и особенно драгоценности.
Правильно это было или нет, но с тех пор деньги, драгоценности и порожденные ими планы стали неотъемлемой частью нашей жизни: они вписались в нее легко и органично и присутствовали теперь во всех наших мыслях и разговорах. Как мы и планировали, Рамиро взял на себя хлопоты по выполнению формальностей для создания фирмы, а я ограничилась лишь подписанием бумаг, которые он мне приносил. В остальном же моя жизнь не изменилась, полная впечатлений, любви, развлечений и наивного безрассудства.
После встречи с Гонсало Альварадо острые углы в отношениях с мамой значительно сгладились, однако наши пути уже никогда не могли пойти в одном направлении. Долорес шила порой для соседок, пуская в ход обрезки тканей, принесенные от доньи Мануэлы, но чаще всего сидела без работы. Мой мир, напротив, стал теперь совершенно другим: в нем не осталось места ни выкройкам, ни лоскутам, — и от той юной модистки, какой я была совсем недавно, тоже почти ничего не осталось.
Наш отъезд в Марокко задержался на несколько месяцев. Все это время мы с Рамиро жили полной жизнью, ходили повсюду, веселились, курили, занимались любовью и танцевали до рассвета кариоку. Политическая обстановка между тем продолжала накаляться, забастовки, протесты рабочих и беспорядки на улицах стали привычным делом. В феврале на выборах победила коалиция левых Народный фронт, и Фаланга в ответ стала еще агрессивнее. Пистолеты и кулаки пришли на смену словам в политических спорах, и накал в обществе достиг своего предела. Однако мы оставались далеки от всего этого, потому что совсем скоро у нас должна была начаться новая жизнь.
5
Мы покинули Мадрид в конце марта 1936 года. Однажды утром я вышла купить чулки и по возвращении обнаружила в доме полный беспорядок — Рамиро собирал вещи, окруженный чемоданами и дорожными сумками.
— Мы уезжаем. Прямо сегодня.
— Нам пришел ответ из Аргентины? — с замиранием сердца спросила я.
Рамиро ответил, не глядя на меня и не переставая торопливо снимать с вешалок в шкафу рубашки и брюки:
— Пока нет, но я узнал, что они со всей серьезностью рассматривают наше предложение. Так что, думаю, сейчас самое время действовать.
— А как же твоя работа?
— Я уволился. Только что. Я уже давно был сыт по горло этой работой, и они знали, что я скоро уйду. Короче говоря, все, прощай, «Испано-Оливетти»! Нас ждет новая жизнь, любовь моя; смелым помогает судьба, так что собирайся, пора ехать.
Я не ответила, и мое молчание заставило его оторваться от лихорадочных сборов. Рамиро остановился, посмотрел на меня и улыбнулся, заметив мое смятение. Он подошел, обнял меня за талию и одним поцелуем рассеял все мои страхи, вселив такую энергию, что я готова была лететь в Марокко как птица, расправив крылья.
Мы уезжали в большой спешке, и я едва успела попрощаться с мамой: быстрые объятия почти на пороге и торопливые заверения:
— Не переживай, я обязательно напишу.
Я была рада, что у меня нет времени для длительного прощания: такое расставание слишком болезненно. Сбегая по лестнице, я даже не обернулась: знала, что мама, несмотря на суровую сдержанность, не могла сдержать слез, но мне было бы невыносимо видеть в тот момент, как она плачет. Я не отдавала себе отчета в происходящем, и у меня было ощущение, что мы расстаемся ненадолго, словно Африка находилась совсем рядом и можно вернуться в любой момент.
Мы прибыли в порт Танжера ветреным днем ранней весны. Далеко позади остался серый и хмурый Мадрид, а перед нами лежал незнакомый и ослепительный, полный красок и контрастов город, где смуглые марокканцы в джеллабах и тюрбанах перемежались с европейцами, прочно обосновавшимися здесь или недавно приехавшими, бегущими куда-то от своего прошлого с наспех собранными чемоданами и неясными надеждами. Танжер, со своим морем, дюжиной флагов разных государств и буйной зеленью пальм и эвкалиптов; с мавританскими улочками и современными проспектами, по которым разъезжали роскошные автомобили с буквами CD: corps diplomatique. Танжер, где минареты мечетей и запахи специй мирно сосуществовали с консульствами, банками, развязными иностранками в кабриолетах, ароматами светлого табака и беспошлинных парижских духов. На портовой набережной навесы колыхались под порывами морского ветра, и вдалеке можно было разглядеть мыс Малабата и побережье Испании. Европейцы, в легкой светлой одежде, темных очках и мягких шляпах, потягивали аперитив и листали газеты на разных языках, закинув ногу на ногу с ленивой беззаботностью. Одни из них занимались бизнесом, другие служили в администрации, большинство же предавались праздной и демонстративно-беспечной жизни, и царившая вокруг атмосфера вызывала неясное чувство, что на этой сцене должно что-то произойти — нечто такое, о чем никто еще даже не догадывался.
В ожидании новостей от курсов Питмана мы поселились в гостинице «Континенталь» с видом на порт и рядом со Старым городом. Рамиро отправил аргентинцам телеграмму, сообщая наш новый адрес, и я ежедневно справлялась у портье насчет письма, которое должно было возвестить о начале нашей новой жизни. После его получения мы собирались решить — остаться ли в Танжере или обосноваться в испанском протекторате. Тем временем, пока судьбоносное письмо не спешило к нам через Атлантику, мы стали осваиваться в городе среди себе подобных — людей с неясным прошлым и непредсказуемым будущим, готовых неутомимо, душой и телом, предаваться развлечениям — болтать, пить, танцевать, ходить на спектакли в театр «Сервантес» и играть в карты в полном безрассудстве, не задумываясь о завтрашнем дне. Мы, как и все эти люди, не имели ни малейшего понятия о том, куда нас забросит судьба и что ждет впереди — успех или полный крах.
Нас целиком захватил водоворот этой жизни, в которой было все, что угодно, кроме покоя. Были часы неистовой любви в номере «Континенталя», где белые занавески колыхались от дуновения морского бриза; всепоглощающая страсть под монотонный аккомпанемент крутящегося вентилятора и нашего прерывистого дыхания; соленый пот, катящийся по коже, и смятые простыни, падающие с кровати на пол. Были бесчисленные развлечения, не дававшие нам сидеть дома ни днем, ни ночью. Сначала мы проводили время только вдвоем, поскольку еще не обзавелись знакомыми. Порой, когда восточный ветер дул не слишком сильно, мы ходили на пляж у Дипломатического леса, а по вечерам гуляли по недавно проложенному бульвару Пастера, смотрели американские фильмы в кинотеатрах «Флорида Курсааль» и «Капитоль» или сидели в каком-нибудь кафе в Пти-Сокко — бурлящем центре города, где европейское и арабское переплетались с необыкновенной изящностью и гармоничностью.
Однако наша изолированность продолжалась всего несколько недель: город Танжер невелик, Рамиро легко сходился с людьми, а все в то время, казалось, горели жаждой общения. Очень скоро мы стали со многими здороваться, заводить знакомства и присоединяться к компаниям везде, где бывали. Мы обедали и ужинали в ресторанах «Бретань», «Рома-Парк» и «Брассери-де-ла-Плаж», а по вечерам отправлялись в «Бар Руссо», «Чатем» или «Ле-Детруа» на площади Франции, посещали «Сентраль», замечательный венгерскими танцовщицами, или мюзик-холл «М’Саллах», собиравший в своем огромном стеклянном зале множество людей — французов, англичан, испанцев, евреев из разных стран, марокканцев, немцев и русских, — и все они танцевали, пили и спорили о политике, создавая разноязычный гул, под звуки великолепного оркестра. Иногда мы встречали рассвет в «Хаффе», кафе под навесом на берегу моря. Пол там был устлан циновками, и полулежавшие на них люди курили киф и пили чай. Материальное положение этих богатых арабов и европейцев казалось довольно туманным — возможно, они тоже были некогда состоятельны, а возможно, и нет. Мы редко ложились спать до рассвета в то время, полное неизвестности, когда, в ожидании ответа из Аргентины, были обречены на вынужденное бездействие. Постепенно мы начинали привыкать к городу: и к его новой, европейской, части, и к мавританским улочкам, и к населению, пестрой смеси из местных жителей и европейцев. Здесь можно было увидеть дам с белой как воск кожей, в широких соломенных шляпах, жемчужных украшениях и с пуделями; и тут же находились почерневшие от солнца цирюльники, работавшие под открытым небом своими допотопными инструментами. Здесь уличные торговцы продавали мази и благовония, прогуливались безупречно одетые дипломаты, бродили стада коз и мелькали быстрые безликие силуэты мусульманских женщин в кафтанах и покрывалах-хаиках.
Каждый день до нас доходили новости из Мадрида. Мы читали их в местных испанских газетах «Демокрасиа», «Эль Диарио де Африка» и в республиканской «Эль Порвенир». Известия долетали до наших ушей и на улице, когда продавцы газет в Пти-Сокко выкрикивали заголовки на разных языках, рекламируя свой товар: «La Vedetta di Tangeri» на итальянском, «Le Journal de Tangier» на французском. Иногда я получала письма от мамы — короткие, скупые, сдержанные. Так я узнала о смерти дедушки — он умер безмолвно и незаметно в своем кресле-качалке, и между строк в этих письмах чувствовалось, что жилось маме с каждым днем все труднее.
Для меня жизнь в Танжере была временем открытий. Я немного узнала арабский, выучив несколько полезных фраз. Моему слуху стали привычны многие языки: французский, английский и даже хакетия — диалект марокканских евреев-сефардов, основой которого был староиспанский с заимствованиями из арабского и иврита. Я открыла существование одурманивающих веществ, которые можно курить, вдыхать или колоть в вену, и людей, способных проиграть родную мать за столом баккара. Оказалось, что, помимо традиционной любви мужчины и женщины, имеются и другие комбинации. Я получила также некоторое представление о событиях, происходящих в мире, о которых прежде не подозревала в силу своего довольно скудного образования. Я узнала, что в Европе некоторое время назад была большая война, а в Германии у власти стоял некий Гитлер, которого одни превозносили, а другие ненавидели; ход истории порой вынуждает людей, некогда живших благополучно и безмятежно, бежать куда глаза глядят, спасая свою жизнь.
И еще я с горечью обнаружила, что в любой момент и без видимых причин все кажущееся нам незыблемым может внезапно пошатнуться, лишиться устойчивости и разрушиться. В отличие от остальных сведений — об окружавших нас людях и их нравах, о европейской политике и истории — эти знания пришли ко мне не из чужих рассказов: я приобрела их сама, на собственном опыте. Не помню, в какой момент это произошло и с чего именно началось, однако постепенно я стала осознавать, что отношения между мной и Рамиро меняются.
Сначала это были лишь незначительные перемены в нашем образе жизни. Мы сходились с другими людьми, и у нас появились определенные привычки и предпочтения; мы уже не бродили неспешно по улицам, наслаждаясь бесцельной прогулкой, как в первые дни. Мне больше нравилось то время, когда мы были только вдвоем, отдельно от окружавшего нас мира, но я понимала, что Рамиро, с его фантастическим обаянием, не мог оставаться без внимания и уже завоевывал симпатии окружающих. Я согласилась со всеми его действиями и безропотно проводила бесконечные часы в компании совершенно чужих мне людей, в чьих разговорах мало что понимала, поскольку они велись на незнакомых мне языках или затрагивали непонятные для меня темы: концессии, нацизм, Польша, большевики, визы, экстрадиции. Рамиро сносно изъяснялся по-французски и по-итальянски, говорил на ломаном английском и знал некоторые фразы по-немецки. Он работал в международных компаниях, и ему приходилось много общаться с иностранцами, и если не хватало слов, он умел выразить свою мысль какими-нибудь другими средствами. Рамиро легко заводил знакомства и очень скоро стал популярной фигурой среди обитавших в Танжере европейцев. Войдя в ресторан, мы здоровались практически со всеми сидевшими за столиками, а когда появлялись в баре гостиницы «Эль Минзах» или на террасе кафе «Тингис», нас тут же звали в какую-нибудь оживленную компанию. И Рамиро всегда охотно принимал приглашение, словно знал этих людей всю жизнь, а я покорно следовала за ним, как безмолвная тень, равнодушная ко всему, кроме него самого, потому что единственным счастьем для меня было каждую минуту находиться рядом с ним, чувствуя себя его частью.
Первое время, примерно до конца весны, нам еще удавалось сохранять равновесие между нашей личной жизнью и внешним миром. Мы по-прежнему проводили долгие часы наедине, когда для нас не существовало никого больше. Наша страсть оставалась такой же, как в Мадриде, и в то же время мы заводили новые знакомства и постепенно становились частью местного общества. Однако в какой-то момент баланс нарушился. Этот процесс происходил медленно, постепенно и незаметно, но и необратимо. Внешний мир все больше вторгался в наше личное пространство. Новые знакомые перестали быть для нас просто мимолетными собеседниками, становясь реальными людьми — со своим прошлым, планами на будущее и собственной жизнью. Они уже не являлись безымянными и безликими тенями, и их личности вырисовывались все отчетливее, вызывая интерес и притягивая. Я до сих пор не забыла имена и фамилии многих из них, в моей памяти все еще хранятся лица людей, должно быть, уже сошедших в могилу; я помню, откуда они родом, хотя в те времена едва ли могла с уверенностью сказать, где находятся эти далекие страны. Иван, элегантный и молчаливый русский, худой как тростинка, с неуловимым взглядом и всегда выглядывавшим из нагрудного кармана платком, похожим на цветок портулака. Польский барон — не помню уже его имени, — трезвонивший повсюду о своем богатстве и не имевший ничего, кроме трости с серебряным набалдашником и двух рубашек с потрепанным от старости воротом. Исаак Спрингер, австрийский еврей, с большим носом и золотым портсигаром. Двое хорватов по фамилии Йовович — такие красивые, такие похожие и загадочные, что иногда казались мужем и женой, а иногда — братом и сестрой. Итальянец, все время потный и смотревший на меня замутненным взглядом, — Марио или Маурицио, точно не помню. И Рамиро все ближе сходился с этими людьми, разделяя их стремления, заботы и планы. Я видела, как день за днем, шаг за шагом он сближался с ними и отдалялся от меня.
Известия от курсов Питмана, казалось, не придут никогда, но Рамиро, к моему удивлению, это вовсе не беспокоило. Мы все меньше времени проводили вдвоем в нашем гостиничном номере. С каждым днем он все реже шептал мне на ухо ласковые слова и говорил комплименты. Словно перестало существовать все то, что недавно сводило его с ума, о чем он не уставал говорить: нежность моей кожи, божественный изгиб бедер, чудесная шелковистость волос. Рамиро уже не восхищался прелестью моего смеха и свежестью моей молодости. Его не смешила моя — как он ее называл — очаровательная наивность, и я замечала, что он теряет ко мне интерес, испытывая меньше душевного расположения и нежности. Именно в то время, в те горькие дни, полные тревожной неопределенности, я почувствовала недомогание. Это касалось не только моего душевного состояния, но и физического. Мне было плохо, очень плохо, ужасно, и с каждым днем становилось все хуже. Должно быть, мой желудок не мог привыкнуть к новой еде, так непохожей на кушанья, которые готовила моя мама, и на традиционные блюда мадридских ресторанов. Кроме того, возможно, на моем самочувствии плохо сказывалась жаркая и влажная погода начала лета. Дневной свет был для меня слишком ярким, а уличные запахи вызывали отвращение и тошноту. Я с большим трудом заставляла себя подняться с постели, приступы дурноты подступали в самый неподходящий момент, сопровождаемые сонливостью и упадком сил. Иногда — очень редко — Рамиро проявлял ко мне некоторое участие: садился рядом, клал мне на лоб руку и говорил нежные слова, — однако чаще просто не обращал на меня внимания. Он жил своей жизнью, и я чувствовала растущее между нами отчуждение.
Я перестала сопровождать его в ночных увеселениях, не имея для этого ни сил, ни настроения. И проводила в гостиничном номере долгие часы в тяжелой и липкой духоте, без глотка свежего воздуха, словно в склепе. Рамиро же, как я считала, вел прежнюю жизнь: алкоголь, бильярд, бесконечные разговоры, расчеты и наброски географических карт, сделанные на клочках бумаги за белым мраморным столиком кафе. Я думала, что без меня он проводил время так же, как и со мной, и даже не догадывалась, что все зашло намного дальше и Рамиро уже не ограничивался обычными развлечениями в компании своих новых знакомых, а свернул на другую дорогу, тоже, как оказалось, вполне для него привычную. В его голове рождались планы, один безумнее другого. Игорные дома, бесконечные партии в покер и разгульный угар до утра. Пари, хвастовство, темные делишки и сомнительные проекты. И постепенно, сквозь ложь, стала проступать другая сторона его личности, столько времени остававшаяся скрытой. Рамиро Аррибас, человек с тысячью лиц, демонстрировал мне лишь одно. Но вскоре мне предстояло узнать и все остальные.
Каждый день он возвращался домой все позже и в совершенно возмутительном состоянии. В рубашке, наполовину выбившейся из брюк, и с галстуком, болтающимся на животе, почти невменяемый, пахнущий табаком и виски. Если я не спала, он бормотал заплетающимся языком какие-то извинения. Нередко он, вообще не замечая меня, валился на кровать как бревно и, мгновенно засыпая, начинал громко храпеть, отчего я уже не могла сомкнуть глаз в последние часы, еще оставшиеся до наступления дня. Иногда он, безо всяких церемоний, лез ко мне и, обдавая шею влажным дыханием, делал все, что ему было нужно. Я терпела без единого упрека, не понимая, что происходит с нашими отношениями и откуда взялось это леденящее безразличие.
Случалось, Рамиро не приходил домой даже под утро. Это было ужаснее всего: встречать рассвет в одиночестве, глядя на желтые огни пристани, отражавшиеся в черной воде залива, утирая ладонями слезы и безуспешно отгоняя горькие мысли о том, что все было ошибкой, очень большой ошибкой, исправить которую уже невозможно.
Развязка, однако, не заставила себя ждать. Решившись окончательно выяснить причину своего недомогания, но не желая беспокоить Рамиро, я отправилась ранним утром к врачу на улицу Эстатуто. «Доктор Бевилаква, врач общей практики» — гласила позолоченная табличка на двери. Он выслушал меня, осмотрел, задал несколько вопросов. И не потребовалось никаких обследований, чтобы подтвердить то, о чем я уже догадывалась, и Рамиро, как выяснилось чуть позже, тоже. Я вернулась в гостиницу, полная смешанных чувств. Радость, страх, надежда, тревога. Я думала, что найду Рамиро еще спящим и разбужу его поцелуями, чтобы сообщить новость. Однако мне не суждено было этого сделать. Я не смогла рассказать ему о будущем ребенке, потому что, придя в гостиницу, его не застала, а в комнате все было перевернуто вверх дном: дверцы шкафов распахнуты настежь, выдвижные ящики сорваны с полозьев, чемоданы раскиданы по полу.
«Нас обокрали», — была первая моя мысль.
У меня перехватило дыхание, и пришлось присесть на кровать. Я закрыла глаза и несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула: раз, два, три. Открыв глаза, я вновь окинула взглядом номер. Единственная мысль стучала в моей голове: «Рамиро, Рамиро, где же Рамиро?» И вдруг мой взгляд, беспорядочно блуждавший по комнате, наткнулся на конверт, стоявший у лампы на тумбочке с моей стороны кровати. На нем большими буквами было написано мое имя, и этот решительный почерк я узнала бы из сотен тысяч других.
«Сира, любовь моя!
Прежде чем ты станешь читать это письмо, я хочу, чтобы ты знала: я обожаю тебя, и воспоминания от тебе останутся со мной до конца моих дней. Когда ты будешь читать эти строки, меня уже не будет рядом с тобой, я вынужден начать новую жизнь и, несмотря на все мое желание, не могу взять с собой тебя и малыша, которого, как я догадываюсь, ты ждешь.
Я хочу попросить у тебя прощения за свое поведение в последнее время, за то, что уделял тебе так мало внимания, но, надеюсь, ты сможешь меня понять: отсутствие вестей от курсов Питмана заставило меня искать другие пути, для того чтобы двигаться вперед. На моем горизонте появилось несколько вариантов, и я выбрал один из них: это блестящий и многообещающий проект, но он требует, чтобы я целиком посвятил себя делу, так что, к сожалению, мы с тобой больше не можем быть вместе.
Мой проект, я уверен, увенчается грандиозным успехом, однако сейчас, на начальном этапе, нужны определенные денежные вложения, которые, увы, превышают мои финансовые возможности, поэтому я позволил себе одолжить у тебя деньги и драгоценности, доставшиеся тебе от отца. Надеюсь, когда-нибудь сумею вернуть тебе все, что беру сегодня взаймы, и ты, в свое время, передашь это детям, как поступил твой отец. И еще мне бы хотелось, чтобы пример твоей матери, так самоотверженно и мужественно тебя растившей, придавал тебе сил в твоей последующей жизни.
Прощай, любовь моя. Твой навеки,
Рамиро.
P.S. Уходя из гостиницы, постарайся не привлекать к себе внимания, не бери с собой много вещей: боюсь, ввиду срочности отъезда, у меня не будет возможности оплатить счет за проживание, но я никогда не простил бы себе, если бы у тебя возникли из-за этого неприятности».
Я не помню, о чем думала в тот момент. В моей памяти навсегда отпечаталась эта сцена: комната в полном беспорядке, опустошенный шкаф, ослепительно яркий свет, проникающий через распахнутое окно, и я на неубранной постели — крупные капли пота, катящиеся по вискам, в одной руке — письмо, другая — на животе, где, как только что подтвердилось, зрела новая жизнь. А мысли… — их либо не было вовсе, либо они не оставили никакого следа, потому что впоследствии мне так и не удалось вспомнить, о чем я тогда думала. Однако я не забыла, как бросилась собираться, будто заведенная, в лихорадочной спешке, не оставлявшей времени для раздумий и чувств. Несмотря на содержание письма и то, что Рамиро был уже далеко, я последовала привычке во всем ему подчиняться. Открыла чемодан и принялась обеими руками складывать в него первое попавшееся, не задумываясь о том, что действительно стоило взять с собой, а что можно оставить. Несколько платьев, щетка для волос, пара блузок и старых журналов, что-то из нижнего белья, по туфле от разных пар, два пиджака без юбок, три юбки без пиджака, какие-то бумаги, лежавшие на столе, флаконы из ванной и полотенце. Когда этот беспорядочный ворох вещей заполнил чемодан, я закрыла его и, хлопнув дверью, вышла из номера.
В полуденное время, когда в ресторан входили и выходили люди, служащие гостиницы сновали туда-сюда и кругом говорили на разных, непонятных мне языках — среди всей этой суматохи едва ли кто-то мог обратить на меня внимание. Только Хамид, маленький посыльный — ростом с ребенка, но на самом деле взрослый, — услужливо приблизился ко мне, чтобы поднести чемодан. Я знаками отказалась от его услуг и, выйдя из гостиницы, зашагала вперед, в каком-то отрешенном состоянии, не зная, куда идти, и не беспокоясь об этом. Помню, что прошла по улице Португалии, потом в моей памяти всплывает Гран-Сокко: оживленные торговые ряды, животные, люди в джеллабах, гул голосов. Я бродила по городу, не разбирая дороги, и несколько раз прижималась к стене, когда позади раздавались гудки автомобиля или крики «balak, balak!» какого-нибудь марокканца, торопливо катящего свой товар. Беспорядочно слоняясь, я прошла мимо английского кладбища, католической церкви и Большой мечети. Не знаю, сколько времени это длилось: мне казалось, целую вечность, — я не чувствовала усталости и вообще ничего не чувствовала, движимая какой-то силой, подчиняясь которой мои ноги шли сами собой, словно мое тело уже мне не принадлежало. Я могла шагать еще и еще: часы, сутки, а возможно, недели и годы, до конца своих дней. Однако этого не произошло, потому что на улице Куэста-де-ла. — Плайя, когда я, словно призрак, проходила мимо Испанской школы, рядом со мной остановилось такси.
— Отвезти вас, мадемуазель? — спросил водитель на смеси испанского и французского.
Я, должно быть, кивнула. По чемодану в моей руке он, очевидно, заключил, что я намеревалась куда-то ехать.
— В порт, на вокзал или на автобус?
— Да.
— Так куда?
— Туда.
— На автобус?
Я снова кивнула: поезд или автобус, корабль или морская бездна — какая разница? Рамиро бросил меня, и мне некуда было идти, так что везде, куда бы ни отправилась, я чувствовала бы себя одинаково плохо.
6
До моего слуха долетел мягкий голос: кто-то пытался меня разбудить, — и с невероятным усилием мне удалось приоткрыть глаза. Перед моим взглядом предстали две фигуры — сначала расплывчатые, но потом принявшие более четкие очертания. Одна из них принадлежала седому мужчине, чье лицо, все еще довольно размытое, показалось мне смутно знакомым. В другом силуэте я разглядела монахиню в безукоризненно белой токе. Я попыталась понять, где нахожусь, и осмотрелась: высокие потолки над головой, кровати повсюду, запах лекарств, яркий солнечный свет, проникающий через окна. Несомненно, больница. Я до сих пор помню первые слова, слетевшие тогда с моих губ:
— Я хочу домой.
— Где твой дом, дочь моя?
— В Мадриде.
Мне показалось, что фигуры быстро переглянулись. Монахиня взяла мою руку и сжала ее с нежным участием.
— Боюсь, сейчас ты не сможешь вернуться домой.
— Почему? — спросила я.
Мне ответил мужчина:
— Движение через пролив прервано. Объявлено военное положение.
Смысла этих слов я не поняла, потому что в тот же момент почувствовала слабость и вновь провалилась в бездну бесконечного сна, откуда мне не удавалось выбраться еще несколько дней. Когда я наконец снова пришла в себя, пришлось провести на больничной койке еще немало времени. В долгие недели моего заточения в городской больнице Тетуана я пыталась привести в относительный порядок мысли и чувства и обдумать свое положение, логически завершившее все то, что происходило в моей жизни последние месяцы. Однако я занялась этим лишь по прошествии некоторого времени, поскольку сначала целыми днями только и делала, что плакала — и по утрам, и в часы посещений, наполненные для меня одиночеством, и когда мне приносили обед, к которому я была не в силах притронуться. Я не думала, не размышляла и даже не вспоминала. Просто плакала.
Через некоторое время у меня не осталось больше слез, я перестала плакать, меня стали посещать воспоминания, проплывая передо мной медленной вереницей. Мне казалось, будто они проникают через дверь, находившуюся в глубине этой огромной, залитой светом больничной палаты. Это были ожившие призраки, большие и маленькие, существовавшие сами по себе, независимо от моей воли: они тихо подкрадывались, забирались ко мне на кровать и, проникая в уши, под ногти, в кожные поры, добирались до мозга, чтобы безжалостно мучить его образами, которые мне бы хотелось вычеркнуть из памяти навсегда. Потом, когда воспоминания все еще продолжали являться ко мне, но их присутствие было уже не столь болезненным, во мне проснулась неодолимая потребность анализировать: объяснить и осмыслить все события, произошедшие со мной в последние восемь месяцев. Этот период раздумий был самым трудным, самым мучительным. Я не могла бы с уверенностью сказать, сколько он длился, однако мне точно известно, когда он закончился: ему положил конец один неожиданный визит.
До того момента я видела вокруг себя только рожениц, сестер милосердия и металлические кровати, выкрашенные белой краской. Время от времени появлялся доктор в белом халате, и в определенные часы приходили родственники лежавших в палате женщин: они разговаривали вполголоса и умиленно ворковали над новорожденными; иногда слышались вздохи и слова утешения, обращенные к тем, кто, так же как и я, потерял своего ребенка. В этом чужом городе меня ни разу никто не навестил, да я и не ждала визитов. Я не совсем понимала, каким образом оказалась в совершенно незнакомом месте: в памяти всплывали лишь смутные обрывочные воспоминания, касавшиеся обстоятельств моего приезда. Вместо ясной картины, которая объяснила бы мне причины этого поступка, в голове было лишь расплывчатое темное пятно. Все эти дни я провела в кругу реминистенций, спутанных мыслей и незаметных монахинь, и моим единственным желанием было как можно скорее снова оказаться в Мадриде: я хотела этого и в то же время боялась.
Однажды утром мое уже привычное одиночество внезапно нарушили. Сначала появилась белая округлая фигура сестры Виртудес, а за ней следовал мужчина, лицо которого мне было уже знакомо: это он, когда я впервые пришла в себя, говорил что-то неясное о войне.
— К тебе пришли, дочь моя, — сообщила монахиня.
В ее певучем голосе, как мне показалось, слышались беспокойные нотки. Посетитель представился, и я поняла, что было тому причиной.
— Комиссар Клаудио Васкес, сеньора, — в качестве приветствия объявил он. — Или вы сеньорита?
Он был почти весь седой и в то же время стройный и очень подвижный, в светлом летнем костюме, а на сильно загорелом лице блестели темные проницательные глаза. Я была все еще очень слаба, перед глазами стояла пелена, и мне не удавалось понять, моложавый ли это старик или преждевременно поседевший молодой человек. Впрочем, в тот момент это было не столь уж важно: меня больше волновала цель его визита ко мне. Сестра Виртудес указала комиссару на стоявший у ближайшей стены стул, и тот проворно переставил его к кровати. Положив шляпу в изножье постели, он уселся и с вежливой улыбкой, не терпящей возражений, дал монахине понять, что желает поговорить со мной наедине.
Палату заливал яркий солнечный свет, проникавший через большие окна. За ними слегка колыхались от ветра пальмы и эвкалипты под ослепительно синим небом — восхитительный летний день, которым могли наслаждаться все, кроме тех, кто вынужден был лежать в больничной палате и беседовать с комиссаром полиции. Кровати по обе стороны от меня — как и почти все остальные — стояли свободные, и белоснежные простыни на них были идеально разглажены. Когда сестра Виртудес ушла, не очень довольная тем, что не удастся стать свидетелем нашего разговора, мы с комиссаром остались одни, если не считать двух-трех женщин, лежавших в отделении, и молодой монахини, молча мывшей пол в другом конце палаты. Я полусидела в постели, натянув простыню до груди — так что открытыми оставались лишь мои голые исхудавшие руки, костлявые плечи и голова. Мои темные волосы заплели в косу, и лицо у меня было худое, пепельно-серое и изможденное после болезни.
— Сестра Виртудес сказала мне, что вам уже несколько лучше, так что, думаю, нам не стоит больше откладывать разговор. Вы согласны?
Я молча кивнула, не имея ни малейшего понятия, о чем этот человек собирался со мной говорить. Комиссар достал из внутреннего кармана пиджака блокнот и просмотрел какие-то записи. Должно быть, он уже обращался к ним совсем недавно, поскольку не листал блокнот, чтобы их найти, а сразу открыл его в нужном месте.
— Итак, сейчас я буду задавать вам вопросы, а вы просто отвечайте «да» или «нет». Вы — Сира Кирога Мартин, родившаяся в Мадриде двадцать пятого июня тысяча девятьсот одиннадцатого года, верно?
Комиссар говорил вежливо, но его голос звучал строго и требовательно. Проявляя снисхождение к моему положению, он несколько смягчал официальность своего тона, однако было ясно, что основания для визита ко мне более чем серьезные. Я подтвердила кивком, что все перечисленные данные верны.
— И вы прибыли в Тетуан пятнадцатого июля, на автобусе из Танжера.
Я вновь утвердительно склонила голову.
— В Танжере вы проживали с двадцать третьего марта в гостинице «Континенталь».
Снова кивок.
— Вместе с… — Комиссар заглянул в блокнот. — Рамиро Аррибасом Керолем, уроженцем Витории, дата рождения — двадцать третье октября тысяча девятьсот первого года.
Я опять кивнула, на этот раз опустив глаза. Впервые за последнее время мне снова довелось услышать это имя. Комиссар Васкес, казалось, не заметил, что я начала терять самообладание, или, возможно, мое смущение не ускользнуло от его внимания, но он предпочел не показывать этого и как ни в чем не бывало продолжил допрос:
— В гостинице «Континенталь» вы оставили неоплаченный счет на сумму три тысячи семьсот восемьдесят девять французских франков.
Я ничего не ответила и отвернулась, избегая его взгляда.
— Посмотрите на меня, — сказал он.
Я проигнорировала его слова.
— Посмотрите на меня, — повторил комиссар.
Его тон оставался нейтральным: ни настойчивым, любезным или требовательным. Он ничуть не изменился. Комиссар терпеливо ждал, пока я не подчинилась и не обратила на него свой взгляд. Однако я по-прежнему хранила молчание, и он, не теряя спокойствия, повторил свой вопрос:
— Вы осознаете, что в гостинице «Континенталь» у вас остался неоплаченный счет на сумму три тысячи семьсот восемьдесят девять франков?
— Кажется, да, — наконец произнесла я чуть слышно.
Я опять отвела глаза, отвернулась, и по моим щекам покатились слезы.
— Посмотрите на меня, — в третий раз потребовал комиссар.
Он подождал некоторое время и, очевидно, понял, что у меня нет ни сил, ни желания, ни смелости выносить этот разговор лицом к лицу. Я услышала, как он поднялся со стула и, обойдя кровать, подошел с другой стороны, куда была повернута моя голова. Он уселся на соседнюю койку, нарушив идеальную гладкость покрывавшей ее простыни, и пристально посмотрел мне в глаза.
— Я пытаюсь помочь вам, сеньора… или сеньорита — не имеет значения, — решительно заговорил комиссар. — Вы попали в пренеприятную историю, хотя и, насколько могу судить, не по своей воле. Мне известно все, что с вами произошло, но вы должны сотрудничать со мной, это необходимо. Если вы не поможете мне, я не смогу помочь вам, понимаете?
Я с трудом произнесла:
— Да.
— Что ж, хорошо, в таком случае не нужно больше плакать, и давайте перейдем к делу.
Я принялась утирать слезы краешком простыни. Комиссар дал мне минуту, чтобы прийти в себя. Как только я начала успокаиваться, он тотчас приступил к добросовестному выполнению своих профессиональных обязанностей.
— Вы готовы?
— Готова, — прошептала я.
— Итак, администрация гостиницы «Континенталь» обвиняет вас в том, что вы не оплатили счет на довольно внушительную сумму, однако это еще не все. Нам стало известно, что, по заявлению фирмы «Испано-Оливетти», вы разыскиваетесь за мошенничество, ущерб от которого составил двадцать четыре тысячи восемьсот девяносто песет.
— Но я, ведь я…
Комиссар остановил меня знаком, не пожелав слушать мои оправдания: это были еще не все новости.
— И, кроме того, вас разыскивают за похищение дорогих украшений из одного богатого дома в Мадриде.
— Нет-нет, это не я, то есть не так, то есть…
Из-за всего услышанного мои мысли начали путаться, и я не могла говорить связно. Комиссар, заметив мое полное замешательство, попытался меня успокоить.
— Знаю, знаю. Не волнуйтесь, не нужно ничего говорить. Я изучил все бумаги, обнаруженные у вас в чемодане, и это позволило мне в общих чертах восстановить картину событий. Я нашел письмо, написанное вашим мужем, или женихом, или любовником — короче говоря, человеком по фамилии Аррибас, кем бы он вам ни приходился, — и, кроме того, ознакомился с документами, подтверждающими, что драгоценности вам подарены и их бывший владелец является вашим отцом.
Я не помнила, что брала эти бумаги с собой; с тех пор как Рамиро взял их себе на хранение, я больше ни разу не видела их, однако, если они оказались в моем чемодане, значит, я сама их бессознательно туда положила, собирая вещи, перед тем как покинуть гостиницу. Я вздохнула с некоторым облегчением, подумав, что, возможно, в этих документах мое спасение.
— Поговорите с ним, пожалуйста, поговорите с моим отцом, — стала умолять я. — Он в Мадриде, его зовут Гонсало Альварадо, он живет на улице Эрмосилья, девятнадцать.
— В настоящий момент нам не удается его разыскать. Связь с Мадридом очень плохая. В столице творится бог знает что, и многих людей сейчас нелегко найти: кто-то арестован, скрывается или сбежал за границу, кто-то еще в пути, а то и вовсе умер. К тому же ваше дело осложняется еще и тем, что заявление на вас поступило не от кого-нибудь, а непосредственно от сына господина Альварадо — Энрике, если мне не изменяет память, — то есть, так сказать, вашего сводного брата. Да, Энрике Альварадо, все верно, — подтвердил свои слова комиссар, заглянув в записи. — Насколько мне известно, несколько месяцев назад служанка сообщила ему, что видела, как вы выходили из их квартиры очень взволнованная и с какими-то свертками: в них, как предположил Альварадо-младший, и были те самые драгоценности, и он считает, что его отец стал жертвой шантажа или какой-то аферы. Короче говоря, это довольно скверная история, но, думаю, документы, которыми вы располагаете, помогут вам оправдаться.
С этими словами комиссар достал из внутреннего кармана пиджака бумаги, полученные мной от отца во время нашей встречи несколько месяцев назад.
— К счастью для вас, Аррибас не забрал их с собой вместе с деньгами и драгоценностями — возможно, потому, что лично для него они вряд ли могли быть полезны, скорее наоборот. Наверное, ему следовало уничтожить эти документы, чтобы обезопасить себя, однако, вероятно, в спешке он просто не успел этого сделать. Так что вы должны быть ему благодарны, поскольку именно это спасло вас сейчас от тюрьмы, — с иронией заметил комиссар, прикрыл на несколько секунд глаза, словно взвешивая последние слова, и добавил: — Простите, я не хотел вас обидеть, я понимаю, что вам не за что благодарить человека, поступившего с вами подобным образом.
Я никак не отреагировала на его извинение и лишь слабым голосом спросила:
— А где он сейчас?
— Аррибас? Мы точно не знаем. Возможно, в Бразилии… или в Буэнос-Айресе. Или, быть может, в Монтевидео. Он сел на трансатлантический корабль с аргентинским флагом, но ничто не помешало бы ему сойти в каком угодно порту по пути следования. Также известно, что вместе с ним были еще три типа — русский, поляк и итальянец.
— И что — его никто не будет искать? Его не попытаются выследить и задержать?
— Боюсь, что нет. У нас почти ничего не имеется против него: всего-навсего неоплаченный счет из гостиницы — при том что ответственность за это лежит в равной степени на вас обоих. Ну разве только вы сами захотите заявить на него в полицию, сообщив о похищенных деньгах и украшениях, хотя, если честно, я не советовал бы вам этого делать. Да, все это принадлежало вам, однако происхождение этого состояния довольно туманно и вы сами обвиняетесь в незаконном завладении драгоценностями. В общем, думаю, нам едва ли когда-нибудь удастся обнаружить Аррибаса: такие типы, как он, очень хитры, эти прожженные бестии умеют испаряться в мгновение ока и потом как ни в чем не бывало появляться в другом месте, где до них никто не сможет добраться.
— Но мы собирались начать новую жизнь, хотели открыть свое дело и только ждали письма с разрешением, — забормотала я.
— Это вы о курсах машинописи? — спросил комиссар, доставая из кармана какой-то конверт. — Так вы совершенно напрасно надеялись. Владельцы курсов Питмана в Аргентине не собирались расширяться по другую сторону Атлантики, о чем и сообщили в письме еще в апреле. Аррибас не говорил вам об этом, не так ли? — уточнил он, заметив растерянность на моем лице.
Я вспомнила, с какой надеждой, с каким замирающим сердцем ежедневно справлялась у портье о письме, с получением которого, как я считала, у нас должна была начаться новая жизнь, а оказывается, оно уже давно было в руках у Рамиро и он не сказал мне об этом ни слова. Чем больше я узнавала о нем, тем меньше пыталась оправдать. В конце концов я ухватилась за последнюю соломинку:
— Но он меня любил…
Комиссар горько улыбнулся, и в его улыбке промелькнуло некое подобие сочувствия.
— Так говорят все ему подобные. Послушайте, сеньорита, не нужно больше питать иллюзий: такие, как Аррибас, любят только самих себя. Они могут влюбляться и казаться благородными, и обаяния им, конечно, не занимать, но в действительности по-настоящему дорожат лишь собственной шкурой, так что, едва над ними начинают сгущаться тучи, предпочитают как можно скорее смыться и готовы переступить через что угодно, лишь бы выйти сухими из воды. На этот раз пострадали вы — что ж, не повезло. Не сомневаюсь, что он действительно питал к вам некие чувства, но в один прекрасный день появился другой, более заманчивый проект, и вы стали для него бесполезным грузом, которым ему не хотелось себя обременять. Потому он вас и бросил, не думайте об этом. Вы ни в чем не виноваты, но случившегося уже не исправить.
Я не хотела больше размышлять об искренности любви Рамиро — это было слишком мучительно — и предпочла вернуться к насущным проблемам:
— А что это за история с «Испано-Оливетти»? Какое я имею к ней отношение?
Комиссар вдохнул и с шумом выпустил воздух, словно готовясь заговорить о чем-то крайне неприятном.
— Это дело еще более запутанное. На данный момент нет убедительных доказательств, подтверждающих вашу невиновность, но лично я полагаю, что это еще одна злая шутка, которую сыграл с вами ваш муж или жених — ну, в общем, Аррибас. Согласно официальным сведениям, вы являетесь владелицей фирмы, получившей от «Испано-Оливетти» крупную партию пишущих машинок и не расплатившейся за них.
— Это Рамиро пришла в голову идея создать фирму на мое имя, но я ничего не знала, даже не подозревала… я…
— Вот и я считаю, что вы и не догадывались, какие делишки он проворачивал от вашего имени. Давайте я расскажу вам, как все, вероятно, было; официальную версию вы уже знаете. Поправьте меня, если я в чем-то ошибусь. Итак, вы получили от своего отца крупную сумму денег и драгоценности, верно?
Я кивнула.
— Затем Аррибас предложил зарегистрировать фирму на ваше имя, а деньги и украшения положить в сейф в офисе компании, где он работал. Правильно?
Я снова кивнула.
— Что ж, на самом деле он этого не сделал. Вернее, сделал, но не совсем так. От имени импортно-экспортной фирмы «Меканографикас Кирога», хозяйкой которой, согласно документам, являлись вы, он заказал у своей компании партию пишущих машинок и расплатился за них вашими же деньгами. Заказ был оплачен четко и в срок, и в «Испано-Оливетти» ровным счетом ничего не заподозрили: это была обычная сделка, одна из многих — крупная и довольно выгодная, но ничем другим не примечательная. Аррибас, в свою очередь, продал пишущие машинки — уж не знаю, кому и каким образом. На этом этапе никаких финансовых претензий у «Испано-Оливетти» к вам не было, хотя Аррибас между тем уже получил определенную выгоду, не вложив ни одного своего сентимо и провернув при этом отличное дельце. Потом, по прошествии нескольких недель, он вновь сделал от вашего имени заказ, который, как и предыдущий, был своевременно выполнен. Только на сей раз поставленный товар не был оплачен сразу — за него поступила лишь часть положенной суммы, но, поскольку вы уже зарекомендовали себя надежным партнером, эта заминка ни у кого не вызвала подозрений: в «Испано-Оливетти» не сомневались, что все деньги будут выплачены, в полном соответствии с договором. Однако этот долг так и не был погашен: Аррибас снова перепродал товар, получил таким образом прибыль и поспешил скрыться, вместе с вами и вашим капиталом, который к тому времени не только не уменьшился, а даже увеличился за счет перепродажи машинок, приобретенных мошенническим путем. Ловкая махинация, что и говорить, хотя, должно быть, у кого-то в «Испано-Оливетти» все же появились подозрения, потому что, насколько я понимаю, ваш отъезд из Мадрида был очень поспешным, не так ли?
В моей голове мгновенной вспышкой промелькнуло воспоминание: мартовское утро, я возвращаюсь в нашу квартиру на площади Лас-Салесас, Рамиро, лихорадочно вытаскивая из шкафов вещи, торопливо складывает их в чемоданы — оказывается, мы уезжаем и я тоже, не теряя ни минуты, должна собираться. Вспомнив все это, я подтвердила предположение комиссара, и он продолжил свой рассказ:
— Таким образом, Аррибас не только завладел вашими деньгами, но и использовал их в своей афере для получения еще большей прибыли. Короче говоря, ушлый тип, это уж точно.
Мои глаза снова наполнились слезами.
— Хватит. Не нужно больше слез, прошу вас: что толку плакать над пролитым молоком. Сейчас вам всего нужнее твердость: вы попали в очень сложную ситуацию, да еще в такое неподходящее время.
Я проглотила слезы и постаралась успокоиться, чтобы продолжить разговор с комиссаром.
— Вы имеете в виду войну? Ведь об этом вы говорили, когда приходили ко мне в первый раз?
— Да. Пока непонятно, чем все закончится, но положение сейчас очень серьезное. Пол-Испании на данный момент находится в руках восставших военных, другая половина сохранила верность правительству. Там полный хаос, неразбериха и неизвестность — в общем, настоящая катастрофа.
— А здесь? Что происходит здесь?
— Сейчас все относительно спокойно, а вот несколько недель назад было довольно жарко. Именно тут все и началось — вы об этом не слышали? Поднялось восстание, и отсюда, из Марокко, вышли мятежные войска во главе с генералом Франко. В первые дни были бомбардировки: республиканская авиация для подавления восстания наносила удары по Верховному комиссариату, но в результате ошибки одного из «фоккеров» пострадало мирное население, погибло несколько марокканских детей и разрушили мечеть. Из-за этого мусульмане сочли республиканцев своими врагами и автоматически приняли сторону восставших. С другой стороны, арестовали и расстреляли множество сторонников республики: тюрьма для европейцев переполнена, и многих арестованных держат в концентрационном лагере в Эль-Моготе. В конце концов, когда в руках восставших оказался аэродром Сания-Рамель (это неподалеку отсюда, от этой больницы), правительство лишилось своего последнего бастиона в протекторате, так что теперь вся Северная Африка находится под властью антиреспубликанских военных и ситуация более или менее стабилизировалась. События сейчас разворачиваются в самой Испании.
Комиссар потер глаза, медленно провел ладонью по бровям, по лбу и пригладил волосы. Его голос прозвучал тихо, словно он говорил сам с собой:
— Когда же все это наконец закончится…
Я вывела его из состояния задумчивости, не в силах больше выносить неизвестность:
— Так я смогу уехать отсюда или нет?
Мой нетерпеливый вопрос вернул его к реальности.
— Нет. Это исключено. Вы не можете никуда уехать, тем более в Мадрид. Столица сейчас по-прежнему в руках республиканцев: многие там их поддерживают, так что они собираются бороться и настроены на победу.
— Но мне необходимо вернуться туда, — неуверенно настаивала я. — Там моя мама, мой дом.
Комиссар снова заговорил, стараясь сохранять невозмутимость. Мое упрямство начинало его раздражать, хотя он пытался проявлять терпение, сочувствуя моему положению. При других обстоятельствах он скорее всего не стал бы со мной церемониться.
— Послушайте, я не знаю, на чьей вы стороне: за правительство или против него. — Его голос вновь обрел уверенность, и показавшаяся на минуту усталость, копившаяся, должно быть, все эти напряженные дни, опять стала незаметна. — Откровенно говоря, после всего, что довелось увидеть в последние недели, ваши политические взгляды мне абсолютно безразличны — меня это вообще не волнует. Я предпочитаю просто нести свою службу, держась от политики подальше — ею и так, к сожалению, занимается слишком много людей, — однако все, что сейчас происходит, в некотором смысле играет вам на руку: хоть в чем-то повезло, если можно так выразиться. Здесь, в Тетуане, центре восстания, до вас никому нет дела, и никто, кроме меня, не заинтересуется вашими отношениями с законом, которые, уж поверьте, выглядят весьма небезупречными. Настолько небезупречными, что в другие, более спокойные времена этого хватило бы, чтобы надолго упрятать вас за решетку.
Я попыталась возразить, не на шутку встревоженная, но комиссар не дал мне заговорить — поднял руку, прося не прерывать его, и продолжил свою речь:
— Полагаю, в Мадриде расследование большинства уголовных дел, кроме самых значительных, будет приостановлено — сейчас там все сконцентрировано исключительно на политике, и вряд ли кому-то захочется искать в Марокко предполагаемую мошенницу, завладевшую пишущими машинками фирмы «Испано-Оливетти» и драгоценностями своего отца. Несколько недель назад это были довольно серьезные преступления, но сейчас они ничего не значат по сравнению с тем, что надвигается на столицу.
— И что теперь? — растерянно спросила я.
— Прежде всего вам следует оставаться на месте, не предпринимать попыток уехать из Тетуана и постараться не доставлять мне проблем. Моя обязанность — следить за соблюдением порядка во вверенной мне части протектората, и я не думаю, что вы представляете для него угрозу. Однако на всякий случай не хочу терять вас из виду. Так что вы пока останетесь здесь и будете жить тихо и незаметно, не ввязываясь ни в какие истории. Учтите, это не просьба и не совет, а распоряжение — и прошу вас отнестись к нему со всей серьезностью. Это своего рода надзор: я не стану запирать вас в камере или сажать под домашний арест, так что вы будете пользоваться относительной свободой передвижения. Но при этом не должны покидать город без моего предварительного разрешения. Это ясно?
— И сколько это продлится? — спросила я, не ответив на вопрос комиссара. Перспектива остаться в чужом городе — в полном одиночестве и без средств к существованию — казалась мне просто ужасной.
— До тех пор, пока в Испании все не уляжется и не появится какая-то определенность. Тогда я решу, как с вами поступить, а сейчас у меня нет ни времени, ни возможности заниматься вашими делами. В ближайшее время вам следует разобраться только с одной проблемой — погасить долг, оставшийся в гостинице Танжера.
— Но я не в силах заплатить такую сумму, — чуть не плача, попыталась объяснить я.
— Мне это известно: я осмотрел ваши вещи и нашел лишь ворох одежды и несколько бумаг. Однако в настоящий момент вы единственная, кого мы можем привлечь к ответственности, а формально вы виновны не менее Аррибаса. Так что, ввиду его отсутствия, расплачиваться придется вам. И боюсь, я не могу избавить вас от этого, поскольку администрация гостиницы прекрасно осведомлена, что вы находитесь здесь, под моим наблюдением.
— Но он увез с собой все мои деньги, — всхлипнула я.
— Я знаю, но перестаньте же наконец плакать — сделайте одолжение. В своем письме Аррибас сам все объясняет: он не скрывает, что собирается поступить с вами самым бессовестным образом, присвоив все ваши деньги и оставив вас без гроша, бросив на произвол судьбы. Да еще и с ребенком, которого вы в результате потеряли, едва сойдя с автобуса в Тетуане.
Увидев смятение на моем лице, залитом слезами боли, горечи и разочарования, комиссар спросил:
— Вы не помните этого? Я встречал вас на станции. Из жандармерии Танжера нам сообщили, что вы должны объявиться у нас в городе. Насколько мне известно, носильщик из «Континенталя» рассказал администратору, что видел, как вы уходили из гостиницы в большой спешке и выглядели притом как-то странно. Администратор сразу забил тревогу, и вскоре выяснилось, что вы покинули номер, не собираясь больше туда возвращаться. Поскольку долг в гостинице у вас остался внушительный, администратор тут же обратился в полицию; они нашли таксиста, отвезшего вас к автобусу «Ла-Валенсьяна», направлявшемуся в Тетуан. В обычное время я послал бы кого-то из своих людей задержать вас на станции, но сейчас, в эти трудные и неспокойные дни, стараюсь контролировать все лично, поэтому решил сам отправиться на встречу. Едва выйдя из автобуса, вы потеряли сознание, и я доставил вас в эту больницу.
В моей памяти всплыли смутные воспоминания. Удушающая жара в автобусе, который все действительно называли «Ла-Валенсьяна». Крик, шум, живые куры в корзинках, пассажиры с тюками — испанцы и марокканцы, запах пота. Ощущение чего-то липкого в паху. Невероятная слабость при выходе из автобуса в Тетуане, страх, что-то горячее, текущее по ногам, черное и густое, оставшееся после меня на асфальте, и голос человека с наполовину скрытым полями шляпы лицом:
— Сира Кирога? Полиция. Прошу вас следовать за мной.
В этот момент меня охватила неодолимая слабость, в голове помутилось, колени подогнулись. Я потеряла сознание, и сейчас, несколько недель спустя, передо мной вновь было это лицо, принадлежавшее то ли моему палачу, то ли спасителю.
— Сестра Виртудес регулярно сообщала мне о состоянии вашего здоровья. Я уже давно собирался с вами поговорить, но меня не пускали. Сказали, что у вас злокачественная анемия и что-то там еще. Только сегодня мне разрешили наконец с вами пообщаться: как я понял, вы почти выздоровели и в ближайшие дни вас выпишут.
— Но куда я пойду? — Меня охватило неописуемое беспокойство, перешедшее в ужас. Я не в силах была встретиться один на один с незнакомой реальностью. Я никогда ничего не делала без чьей-либо помощи, рядом всегда находился кто-то, на кого я могла опереться: мама, Игнасио, Рамиро. Я чувствовала себя совершенно беспомощной, неспособной в одиночку противостоять жизни и ее трудностям. Я не могла жить без руки, ведущей меня за собой, без чужой головы, принимающей за меня решения. Без близкого человека, которому я бы верила и подчинялась.
— Именно этим я и занимаюсь, — сказал комиссар, — ищу для вас какое-нибудь пристанище — сейчас это, поверьте, нелегко. А пока хотелось бы узнать от вас некоторые подробности, до сих пор мне неизвестные. Так что, если не возражаете, я снова приду к вам завтра, чтобы вы рассказали мне свою историю, — возможно, соединив все детали, мы сумеем найти для вас выход из ситуации, в которую впутал вас ваш муж или жених…
— …В общем, кем бы там ни приходился мне этот бессовестный человек, — закончила я его мысль со слабой усмешкой — ироничной, но полной горечи.
— Вы были женаты? — спросил комиссар.
Я отрицательно покачала головой.
— Тем лучше для вас, — коротко заключил он и посмотрел на часы. — Что ж, не стану больше вас утомлять, — сказал он, поднимаясь, — думаю, на сегодня достаточно. Я вернусь завтра — не знаю, правда, в котором часу: как только появится свободное время, поскольку дел у нас сейчас невпроворот.
Я смотрела, как он идет к выходу из палаты, пружинистым и решительным шагом человека, не привыкшего терять время. Мне было интересно, действительно ли он верит в мою невиновность или просто хочет избавиться от меня как от обременительного груза, свалившегося на него в самый неподходящий момент. Однако размышлять об этом не осталось сил: я была истощена и напугана и жаждала лишь одного — погрузиться в глубокий сон и забыться.
Комиссар Васкес вернулся на следующий день — в семь или, быть может, в восемь, когда жара спала и лучи солнца уже не были такими палящими. Едва увидев его в дверях палаты, я оперлась на локти и, сделав невероятное усилие, поднялась. Приблизившись, комиссар уселся на тот же стул, на котором сидел накануне. Я даже не поздоровалась с ним, а лишь откашлялась и приготовилась рассказать все, что он хотел от меня услышать.
7
Эта вторая встреча с доном Клаудио произошла в пятницу, в конце августа. А в понедельник, часов в десять утра, комиссар снова пришел ко мне: он нашел, куда меня поселить, и собирался сопроводить меня в мое новое пристанище. При других обстоятельствах столь рыцарское поведение можно было бы истолковать как угодно, однако в сложившейся ситуации его интерес ко мне являлся исключительно профессиональным и он помогал мне, избегая лишних осложнений.
К его приходу я была уже готова. В разрозненной одежде, ставшей для меня слишком большой, с уложенными в строгий узел волосами сидела на краешке убранной постели. У моих ног стоял чемодан, наполненный тем немногим, что осталось от прежней счастливой жизни; я держала на коленях сцепленные в замок руки, безуспешно пытаясь собраться с силами. При виде комиссара я хотела подняться, но он жестом велел мне сидеть. Сам же устроился на краю стоявшей рядом кровати и сказал:
— Подождите. Нам нужно сначала поговорить.
Комиссар несколько секунд смотрел на меня своими темными глазами, способными пронзить стену. К тому времени я уже обнаружила, что он не седой юноша и не моложавый старик, а мужчина средних лет — между сорока и пятьюдесятью, — приятной внешности, с хорошими манерами, но очень суровый, по долгу службы вынужденный иметь дело с преступниками всех мастей. «И с этим человеком, — подумала я, — мне ни в коем случае не следует портить отношения».
— Должен вам сказать, что подобная практика не является обычной: просто для вас, учитывая сложившиеся обстоятельства, я делаю исключение, но мне бы хотелось, чтобы вы отдавали себе отчет о своем истинном положении. Хотя лично я считаю, что вы всего лишь невинная жертва проходимца, на самом деле это должен решать судья, а не я. Однако сейчас, когда кругом такая неразбериха, суд, боюсь, невозможен. И в то же время держать вас в камере бог знает сколько нет никакого смысла. Так что, как я вам уже говорил, вы останетесь на свободе, но под контролем и без права покидать город. А чтобы у вас не возникло такого соблазна, я не верну вам пока паспорт. Кроме того, я оставляю вас на свободе лишь с тем условием, что, как только ваше здоровье окончательно восстановится, вы найдете благопристойную работу и начнете откладывать деньги, чтобы оплатить счет, оставшийся у вас в «Континентале». Я попросил, чтобы они дали вам год на погашение долга, так что теперь вы должны взять себя в руки и сделать все возможное, чтобы раздобыть деньги, притом честным и законным способом. Вам все ясно?
— Да, да, конечно, — пробормотала я.
— И не злоупотребляйте моим доверием, не пытайтесь меня обмануть. Не заставляйте взяться за вас всерьез, потому что, если мое терпение лопнет, я дам делу ход, и тогда вы при первой же возможности будете высланы в Испанию и оглянуться не успеете, как отправитесь лет на семь в женскую тюрьму — ту самую, что на улице Киньонес в Мадриде. Надеюсь, мы с вами договорились?
В ответ на столь зловещие угрозы я не смогла произнести ничего членораздельного и только кивнула. После этого комиссар поднялся, и я, с запозданием на несколько секунд, последовала его примеру. Он сделал это легко и быстро, мне же пришлось приложить серьезные усилия, чтобы заставить свое тело подчиниться.
— Ну что ж, нам пора, — заключил комиссар. — И оставьте чемодан, я сам его понесу, сейчас вам даже свою тень тяжело за собой тащить. Мы поедем на машине, я припарковался у дверей. Так что попрощайтесь с монахинями, поблагодарите их за все, что они для вас сделали, и пойдемте.
Мы проехали по Тетуану на автомобиле, и для меня это было первое знакомство с городом, в котором мне предстояло провести неизвестно сколько времени. Городская больница находилась на самой окраине, и мы постепенно удалялись от нее, приближаясь к центру. По мере нашего продвижения вокруг становилось все оживленнее. Время приблизилось к полудню, и на улицах было полно народу. Автомобили здесь почти не ездили, и комиссару приходилось постоянно сигналить, чтобы пробираться между пешеходами, неторопливо шагавшими в разных направлениях. Среди них были мужчины в белых льняных костюмах и панамах, мальчишки в коротких брючках, сновавшие туда-сюда, женщины-испанки с корзинками для покупок, полными овощей. Мусульмане в тюрбанах и джеллабах и марокканки, закутанные в бесформенные одеяния, оставлявшие открытыми только глаза и ступни. Солдаты в форме, девушки в летних цветастых платьях и босые марокканские дети, игравшие на улице среди гуляющих кур. Слышались возгласы, фразы и отдельные слова на арабском и испанском; многие прохожие приветствовали комиссара, узнавая его автомобиль. Трудно было поверить, что несколько недель назад среди всех этих декораций могли произойти события, перераставшие сейчас в настоящую гражданскую войну.
Мы молчали во время пути, что вполне естественно: ведь комиссар вовсе не собирался развлекать меня приятной прогулкой, а просто исполнял взятые на себя обязательства, перевозя из одного места в другое. Как бы то ни было, время от времени, когда перед нашими глазами появлялось что-либо, по мнению комиссара, заслуживающее внимания и любопытное, он указывал мне на это движением подбородка и, продолжая смотреть перед собой, бросал несколько сухих слов в качестве комментария.
— Женщины из племени рифов, — кивнул он в сторону группы марокканок в полосатых балахонах и больших соломенных шляпах, с которых свисали цветные кисточки.
Те недолгие десять — пятнадцать минут, что длился наш путь, позволили мне получить представление о городе, узнать его запахи и запомнить некоторые названия того нового и незнакомого, что должно было с этого момента стать частью моей жизни на неопределенный срок. Верховный комиссариат, дворец халифа, водовозы на ослах, мавританский квартал, горы Дерса и Горгес, марокканские магазинчики — мятный чай и плоды опунции.
Мы вышли из автомобиля на площади Испании; двое марокканских мальчишек тотчас подскочили к нам, предлагая отнести чемодан, и комиссар не отказался от их услуг. Так мы оказались на улице Ла-Лунета, находившейся рядом с еврейским кварталом и мединой. Ла-Лунета, моя первая улица в Тетуане: узкая, извилистая, шумная и неспокойная, — здесь было полно народу, забегаловок, кафе и оживленных базарчиков, где продавали и покупали все, что угодно. Мы остановились у одного из домов, вошли и поднялись по лестнице. Комиссар позвонил в дверь на втором этаже.
— Добрый день, Канделария. Я пришел к вам с поручением, как и обещал, — сказал он пышнотелой женщине в красном платье, открывшей нам дверь, и коротким кивком указал на меня.
— Что еще за поручение, мой комиссар? — спросила она, уперев руки в бока и громко хохотнув. Затем посторонилась, давая нам войти внутрь. Жилище было очень солнечное, и в ярком свете бросалась в глаза скромность и одновременно некоторая безвкусность обстановки. Хозяйка вела себя развязно и непринужденно, однако, несмотря на это, чувствовалось, что визит полицейского вызывал у нее немалое беспокойство.
— У меня для вас есть особое поручение, — пояснил комиссар, ставя чемодан на пол в маленькой прихожей, под настенным календарем с изображением Иисуса. — Вы должны приютить эту девушку, и пока абсолютно бесплатно: когда она найдет работу, тогда и поговорите с ней об оплате.
— Но у меня сейчас нет ни одного свободного угла, клянусь, вот вам крест! Приходится отказывать каждый день по меньшей мере полудюжине человек, потому что мне уже просто некуда их селить!
Смуглая толстуха явно лукавила, и комиссар это знал.
— Не стоит плакаться передо мной, Канделария, вам в любом случае придется поселить у себя эту девушку.
— Но что же делать, дон Клаудио, если после восстания ко мне без конца идут люди в поисках пристанища? В конце концов мне пришлось разложить матрасы прямо на полу!
— Не рассказывайте мне сказки: переправа через пролив закрыта уже несколько недель, и ни одна живая душа не попадет к нам сейчас с того берега, — откуда же тут взяться новым постояльцам? Так что нравится вам это или нет, но придется выполнить мое поручение. Будем считать, что за это я прощу вам какой-нибудь ваш грешок, которых на вашем счету накопилось уже немало. И вы должны не только поселить эту девушку в своем доме, но и помочь ей. У нее нет знакомых в Тетуане, а ей нужно выпутаться из одной крайне скверной истории, так что уж найдите какой-нибудь угол, поскольку она остается у вас прямо сейчас. Вам все понятно?
— Ну конечно, господин комиссар, — безо всякого энтузиазма ответила женщина. — Чего уж тут непонятного.
— Вот и договорились: оставляю ее на ваше попечение. Если возникнут проблемы, вы знаете, где меня найти. Честно говоря, мне вовсе не нравится, что она будет жить здесь: боюсь, как бы совсем не сбилась с пути, глядя на вас, — да только уж…
— О чем вы говорите, дон Клаудио? — перебила хозяйка дома с видом оскорбленной невинности и плутовскими нотками в голосе. — Неужели вы даже сейчас меня в чем-то подозреваете?
Комиссар отреагировал на театральное возмущение андалусийки со свойственным ему хладнокровием:
— Я всегда всех подозреваю. Это моя работа.
— А раз вы столь плохого обо мне мнения, мой комиссар, зачем даете такое ответственное поручение?
— Потому что, как я уже говорил, в сложившейся ситуации у меня просто нет другого выхода; не думайте, будто мне все это нравится. В общем, девушка остается на вашем попечении, и попытайтесь как-нибудь помочь ей с работой: боюсь, она не сможет вернуться в Испанию еще довольно долго, а ей нужны деньги для решения одной неприятной проблемы. Так что постарайтесь что-нибудь придумать: может, ее возьмут в магазин продавщицей, или в парикмахерскую, или в какое-то другое приличное место. И перестаньте называть меня «мой комиссар», я уже тысячу раз вам об этом говорил.
И тут хозяйка дома впервые обратила на меня взгляд. Оглядела с головы до ног, быстро и без любопытства, словно оценивая тяжесть бесполезного груза, который ей предстояло взвалить на свои плечи. После этого перевела взгляд на комиссара и с насмешливым смирением произнесла:
— Можете быть спокойны, дон Клаудио, Канделария обо всем позаботится. Не знаю, правда, пока, где ее разместить, но вы не переживайте, у меня она будет как у Христа за пазухой.
Смиренные заверения хозяйки не показались комиссару достаточно убедительными, и он решил еще немного закрутить гайки, чтобы все окончательно прояснить. Подняв указательный палец, он посуровевшим голосом изрек последнее предупреждение, на которое уже нельзя было ответить шуткой:
— Будьте осторожны, Канделария, и не играйте с огнем: эта история и так доставила мне много хлопот, и я не хочу, чтобы возникли новые проблемы. Не вздумайте впутать эту девушку в свои сомнительные делишки. Вы обе не слишком благонадежны, так что я буду следить за вашим поведением очень пристально. И если хоть что-нибудь покажется мне подозрительным, быстро упрячу вас в камеру, и тогда уже никто вас оттуда не вытащит. Вы все уяснили?
Мы обе невнятно пробормотали нечто вроде «да, господин комиссар».
— В таком случае оставляю вас, и следуйте моим указаниям; как только здоровье позволит, обязательно найдите работу — и чем скорее, тем лучше.
Комиссар посмотрел на меня, и мне показалось, что он несколько секунд колебался, не протянуть ли на прощание руку. Но очевидно, решил этого не делать и закончил нашу встречу единственной скупой фразой, содержавшей одновременно и совет, и обещание:
— Берегите себя, потом поговорим.
После этих слов дон Клаудио вышел из прихожей и легко сбежал по лестнице, поправляя на голове шляпу. Мы молча наблюдали за ним с порога, пока он не скрылся из виду, и только собирались вернуться в прихожую, как снизу, где стихли последние шаги комиссара, донесся его голос, раскатисто прогремевший в лестничном пролете:
— Смотрите у меня, обеих посажу за решетку, и никакие высшие силы вам тогда не помогут!
— Чтоб тебя, паразит, — произнесла Канделария, захлопнув дверь ловким движением своего внушительного зада. Потом посмотрела на меня и нехотя улыбнулась, пытаясь приободрить. — Невыносимый человек, он у меня уже в печенках сидит: везде сует свой нос, все про всех знает, никакого спасения от него нет.
Канделария так глубоко вздохнула, что ее пышный бюст сначала невероятно надулся, а потом вернулся к прежним размерам, словно у нее под платьем находилась пара воздушных шаров.
— А ты давай проходи, дорогая, — пожалуй, поселю тебя в одну из дальних комнат. Ох, проклятое восстание, из-за него все перевернулось у нас с ног на голову — ужас, кровь, война, черт бы ее побрал! Скорей бы это закончилось и мы бы зажили как прежде! Да, вот что, сейчас мне придется тебя покинуть, у меня кое-какие дела, ты пока здесь располагайся, устраивайся, а когда я вернусь к обеду, ты мне все не спеша про себя расскажешь.
Канделария выкрикнула несколько слов по-арабски, и на ее зов из кухни, вытирая руки о тряпку, появилась марокканская девушка лет пятнадцати. Они принялись вдвоем наводить порядок и менять постель в крошечной душной каморке, которая с этого дня должна была стать моей спальней. И вскоре я уже устраивалась в этой комнате, не имея ни малейшего понятия о том, сколько времени мне предстояло там провести и по какому руслу суждено теперь пойти моей жизни.
Канделария Бальестерос, более известная в Тетуане как Канделария-контрабандистка, была, по ее собственному выражению, стреляным воробьем и прошла огонь и воду. Ей исполнилось сорок семь, и она считалась вдовой, хотя и не была уверена, что ее муж действительно скончался от пневмонии во время одной из своих частых поездок в Испанию, как сообщалось в письме, пришедшем из Малаги семь лет назад. Кто мог поручиться, что это не липа, состряпанная ее бесстыжим благоверным, пожелавшим исчезнуть так, чтобы его никто не искал? Когда-то они, бедные поденщики, работали на оливковых плантациях Андалусии, а потом, уехав оттуда в поисках лучшей доли, поселились в протекторате после Рифской войны, в двадцать шестом году. С тех пор оба пытались зарабатывать на жизнь самыми разными способами, правда, не очень успешно, и все скудные заработки муж Канделарии без зазрения совести тратил на выпивку и публичных женщин. Детей у них не было, и когда Франсиско исчез, оставив ее одну и без связи с Испанией, откуда шел контрабандный товар, Канделария решила снять дом и сдавать недорогие комнаты с полным пансионом. Однако это не означало отказ от привычного занятия: она по-прежнему покупала и продавала, перекупала и перепродавала, выторговывала и обменивала все каким-либо образом попадавшее ей в руки: монеты, портсигары, марки, авторучки, чулки, часы и зажигалки сомнительного происхождения и туманной судьбы.
В своем доме на улице Ла-Лунета, между мавританской мединой и новым испанским кварталом, она принимала всех стучавших в ее дверь в поисках крова — небогатых и достаточно непритязательных. И с каждым из них старалась провернуть какую-нибудь сделку, продавая и покупая все подряд: я у тебя куплю это, а ты у меня купи то — отдам почти даром; ты мне должен столько-то, я тебе столько-то, уступи мне в цене. Однако это делалось всегда очень осторожно, чтобы все оставалось шито-крыто, поскольку Канделария-контрабандистка, эта отчаянная бой-баба, собаку съевшая на темных делишках и не пасовавшая ни перед кем, была далеко не дура и прекрасно понимала, что с комиссаром Васкесом нужно держать ухо востро. Невинные шуточки и немного иронии — максимум, что можно себе позволить. И главное — ни в коем случае не попадаться с поличным на чем-то неблаговидном, выходящем за рамки законного, ибо тогда он не только конфисковал бы у нее все имущество, но и, по ее собственным словам, «не выпускал бы из участка, пока не вынул бы всю душу».
Приветливая марокканская девушка-служанка помогла мне устроиться. Мы разобрали мои немногочисленные вещи и повесили их на проволочных плечиках в некое подобие шкафа — деревянный ящик с матерчатой занавеской вместо дверцы. Помимо этого ящика-шкафа, в комнате имелась лампочка без абажура и ветхая кровать с матрасом, набитым козьей шерстью. Старый календарь с соловьями — подарок из парикмахерской «Эль-Сигло» — был единственным украшением голых побеленных стен, покрытых бесчисленными подтеками. В углу, на сундуке, теснился разнообразный хлам: соломенная корзинка, умывальный таз с отбитым краем, два-три ночных горшка с облупившейся эмалью и пара заржавевших клеток. Условия аскетичные и даже убогие, однако в комнате было чисто, и черноглазая девушка, помогавшая мне развешивать на плечики мои скомканные вещи, певучим голосом повторяла:
— Сеньорита, ты не переживать, Джамиля стирает, Джамиля гладит одежду для сеньориты.
Я была все еще очень слаба, и небольшое напряжение сил, потребовавшееся для того, чтобы донести до комнаты чемодан и разобрать его содержимое, оказалось чрезмерным: я почувствовала головокружение и с трудом удержалась на ногах. Присев на краешек кровати, я закрыла глаза и, опершись локтями о колени, прижала к лицу ладони. Головокружение прошло через пару минут, я открыла глаза и обнаружила рядом с собой юную Джамилю, смотревшую на меня с большим беспокойством. Я медленно огляделась. Вокруг было все то же самое: темная и унылая, похожая на конуру комната, моя измятая одежда, развешанная на плечиках, и пустой чемодан на полу. И хотя впереди меня по-прежнему ждала неизвестность, я с некоторым облегчением подумала, что, как бы плохо ни обстояли мои дела, в данный момент у меня по крайней мере есть крыша над головой.
Канделария вернулась через час. Примерно в то же время в доме начали собираться постояльцы, снимавшие здесь комнаты с пансионом. Среди них были: коммивояжер, торговавший средствами для волос; служащий «Почты и телеграфа»; учитель на пенсии; две пожилые сестры, сухие, как копченый тунец, и тучная вдова с сыном, которого она называла Пакито, несмотря на его уже недетский басок и пробивающуюся на лице растительность. Все вежливо меня поприветствовали и молча уселись за стол, каждый на свое место: Канделария — во главе, остальные — по бокам; женщины и Пакито с одной стороны, мужчины — с противоположной.
— А ты садись на другом конце, — обратилась ко мне хозяйка и принялась раскладывать по тарелкам тушеное мясо, без умолку треща о подорожавших в последнее время говядине и баранине и хорошо уродившихся в этом году дынях. Она не обращалась ни к кому конкретно и, судя по всему, не собиралась закрывать рот, хотя ее пустую болтовню никто не слушал. Все в полном безмолвии принялись за еду, ритмично перемещая столовые приборы от тарелок ко рту. За столом слышался лишь стук ложек о фаянс, звуки проглатываемой пищи и голос хозяйки. Причина этого безумолчного разглагольствования открылась мне немного спустя, когда Канделария имела неосторожность на несколько секунд прервать свою речь, чтобы вызвать в столовую Джамилю, и этой заминкой не замедлила воспользоваться одна из сестер: тогда-то я и поняла, почему хозяйка так упорно стремилась играть за столом роль единственного оратора.
— Говорят, уже пал Бадахос. — Слова младшей из пожилых сестер также не были обращены ни к кому конкретно: возможно, к кувшину с водой, к солонке, уксусницам или «Тайной вечере», чуть криво висевшей на стене. Тон ее голоса тоже был нейтральным, словно она говорила о погоде или высказывала свое мнение о блюде. Однако я тут же убедилась, что брошенная фраза не менее безопасна, чем остро заточенный нож.
— Ах, какая жалость! Столько славных юношей жертвуют сейчас собой, защищая законное республиканское правительство, столько молодых, полных сил мужчин пропадают зря, вместо того чтобы применять свою мужественность на другом фронте — например, с такой интересной женщиной, как вы, Саграрио.
Эта язвительная реплика прозвучала из уст коммивояжера и была поддержана хохотом мужской части присутствующих. Заметив, что Пакито тоже насмешили слова торговца средствами от облысения, донья Эрминия влепила сыну такую затрещину, что у того покраснел загривок. Тогда свой вклад в разговор решил внести и старый учитель. Не поднимая глаз от тарелки, он наставительным тоном изрек:
— Не смейся, Пакито. Говорят, от смеха усыхают мозги.
Едва он закончил фразу, как вмешалась мать паренька:
— Вот потому и случилось восстание — чтобы покончить со всем вашим бесстыдством, весельем и распущенностью, которое вело Испанию к гибели!
И тут началось нечто невообразимое, словно прозвучал сигнал к бою. Поднялся ужасный гвалт, в котором уже никто никого не слушал: трое мужчин с одной стороны и три женщины — с другой, закричали все разом, изрыгая ругательства и поливая друг друга оскорблениями. «Революционер-кровопийца», «старая святоша», «сын Люцифера», «безбожник», «грымза», «безмозглый кретин» и десятки других нелестных эпитетов были брошены в этой яростной перепалке в лицо противнику, сидевшему на противоположной стороне стола. Лишь мы с Пакито хранили молчание: я — поскольку была новенькой и сути спора не понимала, а Пакито, очевидно, опасался гнева своей неистовой матушки, которая в тот момент, с набитым картошкой ртом и текущим по подбородку маслом, вела словесную баталию с учителем, называя его мерзким масоном и поклонником сатаны. Между тем на другом конце стола Канделария с каждой секундой становилась все пасмурнее: от гнева ее огромное тело раздулось еще сильнее, а лицо, недавно вполне благодушное, стало наливаться краской, и, в конце концов не выдержав, она ударила кулаком по столу с такой силой, что вино выплеснулось из стаканов, тарелки зазвенели, а подливка из тушеного мяса оказалась на скатерти. Ее голос громом прогремел над головами присутствующих:
— Если еще раз в этом добропорядочном доме вы заговорите о войне, я выставлю вас на улицу и вышвырну ваши вещи с балкона!
С большой неохотой, испепеляя друг друга взглядами, все смолкли и принялись доедать первое блюдо, с трудом сдерживая взаимное раздражение. Второе блюдо — ставрида — было поглощено почти в полном молчании; когда дело дошло до десерта — арбуза, — его красный цвет вполне мог снова раздуть тлеющий огонь, но на сей раз все обошлось. Обед закончился без каких-либо происшествий, однако в тот же день за ужином история повторилась. Сначала были колкости и двусмысленные подшучивания, потом пошли ядовитые замечания, богохульства и крестные знамения, и, наконец, посыпались безудержные оскорбления и полетели хлебные корки, которыми участники спора метили своим недругам в глаз. Финалом же стали гневные крики Канделарии и ее угрозы выкинуть всех на улицу, если хоть еще раз за столом повторится подобное безобразие. Вскоре я обнаружила, что по такому сценарию проходил изо дня в день каждый прием пищи. Однако хозяйка не выгоняла ни одного из своих жильцов, хотя все они были настроены очень воинственно, всегда готовые вступить в ожесточенную схватку с противником, используя не только словесное оружие, но и любые снаряды, оказавшиеся под рукой. В эти времена дела у Канделарии-контрабандистки шли неважно, и она не стала бы добровольно отказываться от денег, которые беспокойные постояльцы, застрявшие у нее по воле судьбы, платили за кров, еду и возможность раз в неделю помыться. Так что, несмотря на угрозы, редкий день в доме обходился без того, чтобы через стол, после взаимных оскорблений, не летели оливковые косточки, скомканные политические листовки, шкурки бананов и иногда, в моменты наибольшего накала, даже плевки и вилки. Это была настоящая война, только в домашнем масштабе.
8
Так проходили мои первые дни в пансионе на улице Ла-Лунета, среди людей, о которых мне было известно совсем немного — лишь их имена и, в самых общих чертах, причины, державшие в этом гостеприимном доме. Учитель и служащий почты, оба пожилые и неженатые, были давними постояльцами пансиона; сестры приехали из Сории в середине июля, чтобы похоронить родственника, а потом закрылась переправа через пролив и они не успели вернуться на родину; нечто подобное произошло и с коммивояжером — продавцом средств для волос, также помимо воли застрявшим в протекторате из-за восстания. История матери с сыном была более туманная, однако все поговаривали, что они разыскивают своего мужа и отца, вышедшего в одно прекрасное утро за табаком на площадь Сокодовер в их родном Толедо и решившего больше не возвращаться. В этой накаленной атмосфере, когда где-то шла настоящая война, за каждым событием которой с жадностью следили все постояльцы, я начала постепенно обживаться в доме и даже немного сдружилась с хозяйкой пансиона, едва ли приносившего ей большой доход, судя по составу жильцов.
В те дни я почти не выходила на улицу: у меня не было знакомых, и мне некуда было пойти. Обычно я оставалась одна, или с Джамилей, или — изредка — с Канделарией, если она вопреки обыкновению никуда не уходила. Иной раз, когда у нее выдавалось свободное от беготни время, она звала меня на поиски работы, а заодно и прогуляться по солнышку, поскольку без солнца — говорила она — можно совсем зачахнуть. Иногда, если у меня совсем не было сил, я отказывалась от ее предложения, в другой раз соглашалась, и тогда Канделария водила меня повсюду — и по головокружительному лабиринту мавританских улочек, и по современным, четко спроектированным улицам испанского квартала, где стояли красивые дома и ходили хорошо одетые люди. Всех своих знакомых она спрашивала, не могут ли они взять меня на работу и не знают ли кого-нибудь, кто нашел бы место для такой трудолюбивой девушки, готовой работать весь день напролет, как я. Однако времена были непростые, и хотя война шла далеко, все испытывали страх и неуверенность, беспокоясь за своих близких в Испании, не зная, где они, живы ли, чем все закончится и что будет с ними самими. При таких обстоятельствах никто не собирался расширять свой бизнес или нанимать новых работников. Мы заканчивали наш поход порцией мяса на шпажках и чашкой марокканского чая в каком-нибудь небольшом кафе на площади Испании, но каждая неудавшаяся попытка добавляла в мое сердце новую каплю уныния, а в Канделарию вселяла все большее беспокойство, хотя она никогда не говорила об этом.
Мое здоровье улучшалось с той же скоростью, что и состояние души — то есть черепашьим шагом. Я по-прежнему была очень худой, и мое лицо выделялось своей мертвенной бледностью среди других лиц, обласканных летним солнцем. Моя душа была измучена, а чувства словно сжаты тисками; я до сих пор, почти как в первый день, ощущала пустоту, поселившуюся в сердце после предательства Рамиро. И не переставала оплакивать своего ребенка, о существовании которого знала лишь несколько часов, и умирала от беспокойства, думая о маме, находившейся в осажденном Мадриде. Меня страшили выдвинутые против меня обвинения в преступлениях и зловещие предупреждения дона Клаудио, я панически боялась, что не смогу выплатить долг и в конце концов сяду в тюрьму. Страх теперь постоянно сопутствовал мне, не покидая никогда — так же как и боль от еще не заживших ран.
Один из эффектов любовного ослепления состоит в том, что ты перестаешь замечать, что происходит вокруг. Для тебя больше ничего не существует. Любовь заставляет концентрироваться лишь на одном-единственном человеке, который заслоняет собой весь остальной мир, и ты живешь словно внутри скорлупы и не видишь, что происходит совсем рядом, перед твоими глазами. Когда сказочный мир моей любви разбился вдребезги, я обнаружила, что восемь месяцев, проведенные рядом с Рамиро, были чрезвычайно насыщенными, и я, в сущности, не общалась близко ни с кем, кроме него одного. Только тогда я наконец поняла, сколь велико мое одиночество. В Танжере я не заводила знакомств: меня интересовал лишь Рамиро, и вся моя жизнь вертелась вокруг него. В Тетуане, однако, его уже не было рядом, и мне следовало научиться жить одной, думать о себе и постараться сделать все возможное, чтобы его отсутствие перестало вызывать у меня отчаяние. Ведь, как говорилось в брошюре курсов Питмана, жизненный путь долог и тернист…
Так закончился август и начался сентябрь, темнеть стало раньше, и по утрам было прохладно. Дни проходили медленно, а за окном на улице Ла-Лунета шла одна и та же однообразная суета. Люди входили и выходили из магазинчиков и кафе, слонялись по торговым рядам, пересекали улицу, останавливались у витрин и разговаривали со знакомыми на углу. Глядя со своего наблюдательного пункта на это бесконечное движение, продолжавшееся с утра до вечера, я думала, что и мне нужно не сидеть на месте, а что-то делать, предпринимать, перестать жить нахлебницей у Канделарии, а зарабатывать деньги для погашения долга. Однако пока все оставалось без изменений: ни работы, ни возможности платить за свое проживание в пансионе, — поэтому, стараясь приносить хоть какую-то пользу, я усердно помогала по хозяйству, чтобы не быть обузой как ненужная, занимающая место мебель, которую не решаются выкинуть. Чистила картошку, накрывала на стол и развешивала постиранное белье на крыше. Помогала Джамиле протирать пыль и мыть окна, узнавала от нее некоторые арабские слова, а она дарила мне свои бесконечные улыбки. Я поливала цветы в горшках, выбивала ковры и участвовала в других хлопотах, вызванных переменой сезона. Осень заставляла готовиться к надвигавшемуся похолоданию. Мы с Джамилей заменили постели во всех комнатах, постелили новые простыни, а вместо летних покрывал достали с антресолей зимние одеяла. Большая часть постельного белья нуждалась в срочной починке, и я, сложив все в огромную корзину возле балкона, села латать дыры, восстанавливать распустившуюся строчку и обметывать обтрепавшиеся края.
И произошло неожиданное. Я не могла и представить, что так приятно вновь держать иглу в своих пальцах. Жесткие одеяла и простыни из грубого полотна не имели ничего общего с шелками и муслином из ателье доньи Мануэлы, и починка этих вещей была далека от того искусства, которое мы вкладывали в изготовление нарядов для дам из мадридского высшего света. Убогая столовая Канделарии мало походила на ателье, где я раньше работала, и вместо старательных швей и изысканных клиенток я видела лишь девушку-марокканку и склочных постояльцев. Однако движение моей руки оставалось прежним, и иголка быстро летала перед глазами, делая ровную строчку, как происходило в течение многих лет, день за днем, в другом месте и среди других людей. Удовольствие от шитья было таким огромным, что на несколько часов это занятие вернуло меня в прежние времена и заставило забыть обо всех бедах, тяжелым грузом лежавших на сердце. Я чувствовала себя так, будто внезапно оказалась дома.
Когда вернулась Канделария, уже совсем смеркалось, и я сидела среди кучи отремонтированного белья, починяя последнее полотенце.
— Боже мой, неужели ты умеешь шить, детка?
В ответ на это восклицание я, впервые за последнее время, широко и почти торжествующе улыбнулась. И хозяйка, радуясь, что наконец нашла мне применение, потащила меня к себе и вывалила передо мной на кровать содержимое своего шкафа.
— На этом платье уменьшишь подгиб подола, на этом пальто перешьешь воротник. На этой блузке приведешь в порядок швы, а эту юбку расставишь на пару сантиметров на бедрах, а то я в последнее время набрала несколько килограммов и она на меня не лезет.
И Канделария вручила мне целый ворох вещей, едва уместившийся в моих руках. Чтобы подновить весь этот потрепанный гардероб, потребовалось лишь одно утро. Канделария осталась очень довольна и, желая в полной мере оценить мой потенциал, принесла мне после обеда шевиот для жакета.
— Вот, английская шерсть высшего качества. Мы возили ее из Гибралтара, до того как началась вся эта заваруха. Сейчас такой материал днем с огнем не сыскать. Ну как, возьмешься?
— Мне нужны хорошие ножницы, два метра подкладочной ткани, шесть роговых пуговиц и катушка коричневых ниток. Сейчас я сниму с вас мерку, а завтра утром все будет готово.
Разложив материалы на обеденном столе, я принялась за работу, и к ужину жакет был сметан и готов к примерке. Утром, еще до завтрака, работа была завершена. Едва открыв глаза, даже не умывшись и не сняв сеточку для волос, Канделария надела жакет прямо на ночную рубашку и, не веря своим глазам, принялась разглядывать себя в зеркало. Накладные плечики сидели безупречно, а идеально симметричные лацканы образовывали изящный вырез, скрывавший излишний объем груди. Талия была искусно подчеркнута широким поясом, а свободный покрой нижней части жакета прекрасно маскировал слишком пышные бедра. Широкие элегантные отвороты на рукавах стали последним штрихом. Я была довольна своей работой, и Канделария тоже. Она посмотрела на себя в фас и в профиль, со спины и вполоборота. Один раз, другой; сначала застегнувшись, потом расстегнувшись, подняв воротник и опять опустив. Канделария так увлеклась разглядыванием своей обновы, что даже ее обычная говорливость куда-то исчезла. И снова в фас, и опять в профиль. И наконец вердикт:
— Ну, ты даешь, детка! Чего же ты раньше молчала, что у тебя золотые руки?
Вскоре все новые вещи — две юбки, три блузки, платье на пуговицах, два костюма, пальто и теплый халат — стали появляться на вешалках в шкафу Канделарии, по мере того как она добывала где-нибудь, по сходной цене, материал.
— Вот, китайский шелк, да ты потрогай, потрогай! Две американские зажигалки отдала за него на базаре индийцу, чтоб ему провалиться. Хорошо еще, что приберегла на всякий случай две штуки с прошлого года, потому что этот подлец согласен брать только марокканские монеты; говорят, скоро отменят республиканские деньги и поменяют их на новые — представляешь, какая ерунда, детка, — взволнованно тараторила Канделария, разворачивая сверток и раскладывая передо мной два метра ткани золотисто-огненного цвета.
В другой раз она притащила внушительный отрез габардина.
— Какой материал, детка, ты только посмотри!
На следующий день появился кусок перламутрового атласа, вместе с волнительной историей его приобретения и нелестными высказываниями в адрес еврея, у которого пришлось выторговывать этот товар. Небольшой отрез твида карамельного цвета, полотно из альпака, полтора метра набивного атласа… Так, путем всевозможных обменов, в нашем распоряжении оказалась почти дюжина разнообразных тканей, из которых я шила для Канделарии новые вещи, а она без устали примеряла их и нахваливала. Однако в конце концов она, вероятно, истощила свои возможности для приобретения новых материалов или рассудила, что ее гардероб уже достаточно пополнен, а может, решила переключиться на нечто более важное.
— Ты мне больше ничего не должна за проживание, мы с тобой в расчете, — объявила хозяйка и, не дав мне времени порадоваться этому известию, продолжила: — Но теперь пора поговорить о будущем. У тебя настоящий талант, детка, и его нельзя зарывать в землю — тем более сейчас, когда тебе так нужны деньги, чтобы выбраться из той передряги, в которую ты попала. Ты уже видела, как трудно сейчас найти работу, и, мне кажется, самый лучший для тебя вариант — начать шить на заказ. Конечно, тут тоже не все так просто: ты же не можешь ходить по домам и предлагать свои услуги. Тебе нужно где-то обосноваться, открыть свою мастерскую, хотя и тогда нелегко будет заполучить клиентов. Но ничего, мы что-нибудь придумаем.
Хотя Канделария-контрабандистка была в курсе всего происходящего в Тетуане, ей потребовалось некоторое время, чтобы разузнать, как обстояли в городе дела с пошивом одежды. Через пару дней в моем распоряжении была уже самая полная и достоверная информация. Так я узнала, что здесь есть две-три модные портнихи, у которых шили себе платья супруги и дочери крупных военных чинов, известных врачей и богатых предпринимателей. Ступенькой ниже находились несколько более скромных модисток, шивших повседневные костюмы и пальто на выход для почтенных матрон, чьи мужья являлись солидными служащими и получали неплохую зарплату. И наконец, некоторое количество третьесортных портних ходили по домам и брались за любую работу — строчили ситцевые халаты, переделывали старые платья, подшивали одежду и штопали дыры на чулках. Картина складывалась не слишком обнадеживающая: конкуренция была велика, и требовалось каким-то образом ее преодолеть. По словам Канделарии, ни одна из портних Тетуана не имела славы непревзойденной мастерицы, однако это вовсе не означало, что соперничество с ними обещало быть легким: все они работали добросовестно, а многие клиентки настолько привыкают к своим постоянным модисткам, что не желают расставаться с ними ни при каких обстоятельствах.
Перспектива вновь начать активную жизнь вызывала у меня двоякие чувства. С одной стороны, в душе загоралась надежда на что-то лучшее, уже давно меня не посещавшая. Заниматься тем, что мне по душе и хорошо получается, и зарабатывать этим деньги, чтобы обеспечивать себя и выплатить наконец долг, — разве это не самое лучшее в сложившейся ситуации? Но обратная сторона монеты рождала во мне неуверенность и беспокойство. Чтобы открыть свое дело, каким бы мелким и скромным оно ни было, требовался начальный капитал, связи и намного больше везения, чем в последнее время дарила мне жизнь, — и это при том что и первое, и второе у меня тоже отсутствовало. Кроме того, я не могла найти клиентов, будучи одной из многих, такой же, как все: мне следовало как-то заявить о себе, проявить изобретательность, предложить что-то исключительное.
Пока мы с Канделарией ломали голову над тем, как все устроить, к нам в пансион стали приходить ее подруги и знакомые, делавшие мне небольшие заказы: «Не сошьешь блузочку на меня, детка?» Или: «Вот детям пальтишки нужно пошить, пока не похолодало». В основном это были простые и небогатые женщины и, естественно, не могли заплатить мне много. Они приходили в дом с оравой ребятишек и жалкими обрезками тканей и, пока я шила, садились потолковать с Канделарией. Они тяжело вздыхали, говоря о войне, плакали, переживая за родных в Испании, и вытирали глаза краешком скомканного платка, вытащенного из рукава. Женщины жаловались на дороговизну и не представляли, как будут растить детей, если война затянется или, не дай Бог, что-то случится с мужем. Они платили мало и с опозданием, иногда вообще могли ничего не заплатить. Тем не менее, несмотря на то что жалкие заказы моих скромных клиенток не приносили почти никакой прибыли, я с удовольствием снова взялась за шитье: работа стала моим спасением от уныния, и в стене окружавшей меня безысходности наконец образовалась трещина, через которую пробился тонкий луч света.
9
В конце месяца зарядили дожди, лившие почти без остановки. За три дня ни разу не выглянуло солнце, зато был гром, молния, неистовый ветер и облетевшая листва на мокрой земле. Я продолжала шить вещи, которые заказывали мне женщины, жившие по соседству, — простую и безыскусную одежду из толстых и грубых тканей, предназначенную для защиты от непогоды, а не для украшения. И вот, когда я заканчивала пиджак для внука одной из соседок, собираясь взяться за плиссированную юбку для дочери консьержки, в комнату ворвалась торжествующая и полная энтузиазма Канделария.
— Дело в шляпе, детка, я все устроила!
Она только что вернулась с улицы в своем новом жакете из шевиота, сильно затянутом на талии, с платком на голове и в старых туфлях с кривыми, заляпанными грязью каблуками. И принялась стаскивать с себя одежду, не переставая при этом сбивчиво излагать подробности судьбоносного происшествия. Ее огромный бюст вздымался и опускался в такт прерывистому дыханию, и она сыпала словами, одновременно освобождаясь от верхних слоев своего облачения, как луковица.
— Я пошла в парикмахерскую, к своей куме Ремедиос — нужно было обсудить с ней кое-какие дела, так вот я прихожу, а она делает там перманент какой-то мадаме…
— Кому? — переспросила я.
— Мадаме одной — француженке, жеманной такой фифе, — торопливо пояснила Канделария и продолжила: — То есть это я подумала, что она француженка, а оказалась она вовсе не француженкой, а немкой, но я ее здесь еще ни разу не видела, поскольку всех остальных знаю — и жену консула, и фрау Гумперт, и Бернхардт, и Лангенхайм тоже, хотя она не немка, а итальянка… Да, их-то я всех прекрасно знаю, еще бы мне их не знать! Ну так вот, в общем, Реме делает этой немке завивку и спрашивает меня: «Где это ты раздобыла такой потрясающий жакет?» А я, естественно, ей отвечаю: «Это мне сшила одна подруга», — и тут француженка — которая потом, как я тебе уже говорила, оказалась немкой, а не француженкой — смотрит на меня так, смотрит и начинает трещать с этим своим акцентом, что кажется, будто она ругается, а не говорит. Короче, она сказала, что ищет портниху, только очень хорошую и такую, чтобы разбиралась в моде, но в настоящей моде, а сама она в Тетуане совсем недавно и собирается остаться здесь на некоторое время, и, в общем, ей обязательно нужен кто-нибудь, кто станет для нее шить. И тогда я ей сказала…
— Чтобы она приходила к нам сюда, — предположила я.
— Да что ты говоришь, детка, ты в своем уме? Разве можно в этом доме принимать такую важную птицу? Она разве к такому привыкла? Да у нее в знакомых, наверное, одни полковничихи и генеральши! Ты бы видела, как она себя держит! А уж денег у нее точно куры не клюют.
— И что же тогда?
— Уж не знаю, как я до этого додумалась, но я ей сказала, что скоро, как мне стало известно, в нашем городе открывается ателье высокой моды.
Я с трудом проглотила слюну.
— И предполагается, что этим должна заняться я?
— Ну конечно, дорогуша, кто же еще?
Я попыталась вновь сглотнуть, но мне это не удалось. В горле вдруг пересохло, будто оно забилось песком.
— А каким образом я открою ателье высокой моды, Канделария? — испуганно выдавила я.
Первым ее ответом на мой вопрос был взрыв хохота. А вторым — три слова, произнесенные с такой небрежной уверенностью, что никаких сомнений просто не должно было остаться.
— Все продумано, детка.
За ужином я сидела как на иголках, не находя себе места от беспокойства. Хозяйка не успела мне ничего объяснить, потому что в тот момент в столовую вошли две сестры, торжествующе обсуждавшие новость об освобождении крепости Алькасар-де-Толедо. Вскоре к ужину собрались и остальные постояльцы: половина — ликующие и радостные, половина — мрачнее тучи. Джамиля принялась накрывать на стол, и Канделарии пришлось отправиться на кухню, чтобы организовать ужин: нас ожидала тушеная цветная капуста и омлет из одного яйца на брата — все максимально экономно и безопасно, никаких отбивных на косточке, которыми жильцы могли бы кидаться друг в друга под впечатлением известия о разыгравшемся в тот день сражении.
Когда ужин, обильно приправленный колкостями, наконец подошел к концу, все поспешили разойтись. Женщины и увалень Пакито пошли в комнату сестер слушать вечернее выступление Кейпо де Льяно по радио из Севильи. Мужчины же отправились в «Торговый союз», чтобы выпить последнюю чашку кофе и обсудить военные новости. Джамиля стала убирать со стола, и я собиралась помочь ей мыть посуду, однако Канделария, с непреклонным выражением на смуглом лице, распорядилась:
— Иди в свою комнату и жди меня, я сейчас приду.
Хозяйка действительно появилась всего через пару минут: за это время она успела переодеться в сорочку, накинуть сверху халат, удостовериться с балкона, что все трое ее жильцов-мужчин отошли уже далеко, а женщины с упоением слушают по радио неистовую речь мятежного генерала. Я ждала Канделарию, сидя в темноте на краешке кровати, с трудом подавляя нервозность. Услышав ее шаги в коридоре, я немного успокоилась.
— Нам нужно поговорить, детка. Очень серьезно поговорить, — тихим голосом произнесла Канделария, садясь рядом со мной. — Итак: ты хочешь открыть свое ателье? Хочешь стать лучшей портнихой в Тетуане и шить такую одежду, какую никогда здесь никто не шил?
— Конечно, хочу, Канделария, но…
— Никаких «но» не должно быть. А теперь послушай, что я тебе скажу, и не перебивай. Так вот: после встречи с той немкой в парикмахерской у моей кумы я решила кое-что разузнать, и действительно, оказалось, что в последнее время у нас в Тетуане появилось немало новых людей. Здесь многие застряли, так же как ты, например, или эти сестры, старые перечницы, или Пакито со своей матерью-толстухой, или Матиас с его чудо-средствами для волос: из-за восстания все вы сидите теперь, как крысы в ловушке, и не можете вернуться домой, потому что закрыта переправа через пролив. Есть и другие люди, с которыми произошло нечто подобное, но в отличие от этой кучки несчастных, свалившихся на мою голову, те, другие, совсем не бедные. Раньше их здесь не было, а теперь они есть. Понимаешь, что это значит, детка? Среди них известная актриса, приехавшая сюда со своей труппой и вынужденная остаться. Появились также новые иностранки, в основном немки — наверное, жены тех, которые, как говорят, помогали Франко переправлять войска в Испанию. Конечно, их не так много, но, думаю, вполне достаточно, чтобы обеспечить тебя работой, если тебе удастся заполучить их в свои клиентки, — ведь они никогда здесь раньше не жили и не имеют постоянной модистки. К тому же — и это самое главное — у них куча денег, и они иностранки, им плевать на войну, и они вряд ли намерены отказать себе в удовольствии красиво одеваться из-за каких-то чужих неурядиц. Ну, ты улавливаешь, о чем я тебе толкую?
— Да, улавливаю, конечно, улавливаю, но…
— Ш-ш-ш! Я предупреждала, что не хочу слышать никаких «но», пока ты все не выслушаешь! Так вот: тебе нужно срочно, как можно скорее, буквально на днях, арендовать хорошее помещение, где ты смогла бы принимать клиентов и демонстрировать свое мастерство. Клянусь, я в жизни не встречала ни одной портнихи, которая могла бы с тобой сравниться, так что сейчас нам нужно немедленно браться за дело, чтобы все устроить. Я знаю, у тебя за душой ни гроша, но зато у тебя есть Канделария.
— Но ведь и у вас ничего нет — вы постоянно жалуетесь, что вам не на что нас даже кормить.
— Да, в последнее время дела идут совсем плохо — никакого товара сейчас не достать. На границе поставили отряды, вооруженные до зубов, и их никак не миновать, чтобы пробраться в Танжер за тканью, — для этого нужно пятьдесят тысяч пропусков, которые мне, конечно, никто не даст. А добраться до Гибралтара и того сложнее — переправа закрыта, и военные самолеты постоянно летают над проливом, чтобы бомбить все, что движется. Но все-таки у меня есть кое-что, благодаря чему мы сможем раздобыть деньги на ателье: это, единственное за мою тяжкую жизнь, само попало мне в руки, не пришлось для этого даже выходить из дома. Давай иди сюда, я тебе покажу.
С этими словами Канделария направилась в угол комнаты, где была свалена куча хлама.
— Только прогуляйся сначала по коридору и проверь, включено ли у сестер радио, — велела она шепотом.
Когда я вернулась, чтобы сообщить, что все в полном порядке, Канделария стояла перед сундуком, с которого уже убрала клетки, корзинку, тазы и ночные горшки.
— Закрой хорошенько дверь на задвижку, включи свет и иди сюда, — приказала она, не повышая голоса.
Свисавшая с потолка лампочка без абажура наполнила комнату тусклым светом. Я приблизилась, и Канделария подняла крышку сундука, на дне которого лежал лишь кусок скомканного грязного одеяла. Она приподняла его очень осторожно.
— Ну, смотри.
То, что я увидела, лишило дара речи, и сердце мое оборвалось. Это была груда черных пистолетов — десять, двенадцать, а возможно, пятнадцать или даже двадцать: они лежали на дне ящика в беспорядке, и их дула смотрели в разные стороны, словно это куча спавших вповалку разбойников.
— Видела? — сквозь зубы произнесла Канделария. — Тогда закрываю. Подай мне весь этот хлам, я положу его сверху, и выключай свет.
Ее голос, по-прежнему приглушенный, ничуть не изменился; я же, потрясенная увиденным, еще долго не могла произнести ни звука. Мы снова уселись на кровать, и она зашептала:
— Может, кто-то еще и верит, что восстание произошло неожиданно, только это полная чушь. Все были в курсе, что затевается что-то серьезное. Это давно готовилось — и не только в казармах и Льяно-Амарильо. Говорят, даже в клубе «Касино Эспаньоль» был спрятан за барной стойкой целый арсенал — и кто его знает, правда это или нет. В первые недели июля у меня в этой комнате жил один служащий с таможни — ну, по крайней мере он таковым назвался. Чего уж скрывать, он мне сразу показался странным и ни на какого таможенника вовсе не походил… Только мне-то что? Я в чужие дела не лезу и сама терпеть не могу любопытных: поселить, накормить — это пожалуйста, а уж остальное меня не касается. После восемнадцатого июля я его больше не видела. Кто его знает, куда он подевался: может, присоединился к восстанию, может, сбежал во французский протекторат, или его увезли в крепость на горе Ачо и расстреляли на рассвете, — все, что угодно, могло с ним произойти, и я решила не выяснять. Потом, через четыре-пять дней, ко мне прислали лейтенантика за его вещами. Я отдала ему пожитки, оставшиеся в шкафу, и проводила с богом — на том и закончилась, как я думала, эта история с таможенником. Однако когда Джамиля стала готовить эту комнату для другого жильца и принялась мести под кроватью, я вдруг услышала ее крик: она так кричала, будто увидела настоящего черта с трезубцем — или с чем там у мусульман должен быть черт. Как оказалось, она задела шваброй кучу пистолетов, лежавших в углу под кроватью.
— И вы решили оставить их себе? — дрожащим голосом произнесла я.
— А что, по-твоему, я должна была сделать? Отправиться на поиски того лейтенанта, разыскивая его по всему фронту?
— Вы могли отдать их комиссару.
— Дону Клаудио? Ты с ума сошла, деточка!
На этот раз уже мне пришлось произнести звучное «ш-ш-ш», чтобы напомнить Канделарии о необходимости говорить тише.
— Как я могу отдать пистолеты дону Клаудио? Ты что — хочешь, чтобы он упрятал меня за решетку до конца моих дней? Я и так уже давно у него на заметке. Раз я нашла оружие в своем доме, логично оставить его себе — тем более что таможенник исчез, не заплатив мне за пятнадцать дней, а значит, можно считать это в некотором роде платой натурой. Все это стоит больших денег — особенно сейчас, детка, — так что пистолеты мои и я могу делать с ними все, что угодно.
— И вы хотите продать их? Но ведь это опасно.
— Черт возьми, конечно, опасно, но нам нужны денежки, чтобы открыть твое ателье.
— Только не говорите, что собираетесь ввязаться в это дело ради меня…
— Разумеется, нет, детка, — прервала меня Канделария. — Давай все проясним. В это дело ввязываюсь не я одна, а мы вместе. Я беру на себя поиски покупателя на свой товар, а на вырученные деньги мы откроем твое ателье и будем с тобой компаньонами.
— А зачем вам помогать мне открывать свое дело, почему вы не хотите оставить деньги себе?
— Потому что деньги сегодня есть, а завтра их нет, так что мне хочется вложить их с умом. Ну продам я товар, а выручка за него за два-три месяца уйдет на еду — и тогда на что я буду жить потом, если война затянется?
— А если вы попадетесь при попытке продать пистолеты?
— Что ж, в таком случае я скажу дону Клаудио, что это дельце мы проворачивали вдвоем, и тогда уж мы с тобой разделим одну судьбу на двоих.
— Нас отправят в тюрьму?
— Или на кладбище, это уж как повезет.
Хотя, произнося эту зловещую фразу, Канделария насмешливо мне подмигнула, я почувствовала, что с каждой секундой меня охватывает все большая паника. Стальной взгляд комиссара Васкеса и его суровые предупреждения до сих пор были свежи в моей памяти. «Не впутывайтесь ни в какие делишки, не шутите со мной, живите тихо и благопристойно». Каких только ужасных слов я от него не услышала. Комиссариат, женская тюрьма. Кража, мошенничество, долг, уголовное преследование, суд. И вот теперь я могла оказаться замешанной еще и в торговлю оружием.
— Не связывайтесь с этим, Канделария, это очень опасно, — взмолилась я, умирая от страха.
— А что нам тогда делать? — быстрым шепотом спросила она. — Питаться воздухом? На что мы будем жить? Ты свалилась на мою голову без гроша, да и мне уже неоткуда взять деньги. Из всех жильцов платят лишь мать Пакито, учитель и телеграфист — неизвестно, сколько мы сможем так протянуть. Остальные трое несчастных и ты оказались здесь безо всего, но я не могу выгнать вас на улицу — просто из жалости, а тебя еще и потому, что мне совсем не нужны проблемы с доном Клаудио. Ну и как, по-твоему, мне выкручиваться?
— Я продолжу шить для ваших знакомых и буду работать больше, хоть целыми ночами, если потребуется. А выручку мы станем делить пополам…
— Выручку? Не смеши меня. Сколько ты сможешь заработать пошивом дешевых тряпок для наших соседок? Какие-нибудь жалкие крохи! А ты уже забыла, какой у тебя долг в Танжере? Или собираешься остаться в этой каморке до конца своих дней? — Ее слова, произнесенные взволнованным шепотом, обрушивались на меня водопадом. — Послушай, деточка, твои руки — настоящий клад, и грех не использовать то, что дано тебе Богом. Я знаю, сколько всего пришлось тебе пережить, твой жених поступил с тобой как последний подлец, ты оказалась одна в этом чужом городе и не можешь вернуться домой, но ты должна принять это как данность: что было — то было, прошлое уже не изменишь. Тебе нужно жить дальше, Сира. Ты должна быть смелой, бороться за себя и ничего не бояться. В твоем теперешнем положении вряд ли какой-то прекрасный принц вдруг постучит в твою дверь, да и сомневаюсь, что после всех твоих злоключений ты снова захочешь слепо довериться какому-нибудь мужчине. Ты очень молода и еще можешь изменить свою жизнь, а не растрачивать лучшие годы, подшивая чужую одежду и оплакивая то, чего уже не вернуть.
— Но пистолеты, Канделария… связаться с продажей пистолетов… — в страхе пробормотала я.
— Ну что поделаешь, детка, ничего другого у нас нет. А раз так, значит, мы должны и из этого получить навар — уж я постараюсь не продешевить… Думаешь, я не хотела бы, чтобы вместо пистолетов мне досталось что-нибудь поинтереснее — партия швейцарских часов, например, или шерстяных чулок? Конечно, хотела бы! Но так уж получилось, что у нас есть только пистолеты, а сейчас война, и, наверное, найдутся люди, желающие их купить.
— Но если вы попадетесь? — снова с сомнением спросила я.
— Опять ты заладила! Если я попадусь, то мы с тобой будем молить небеса, чтобы дон Клаудио проявил к нам чуточку милосердия, а потом посидим какое-то время в тюрьме — вот и все дела. И не забывай, что у тебя остается меньше десяти месяцев, чтобы погасить долг, а учитывая, сколько ты сейчас зарабатываешь, тебе не расплатиться даже за двадцать лет. Так что, с твоей честностью, от тюрьмы тебя потом не спасет даже ангел-хранитель. В конце концов у тебя останется только два пути — за решетку или в бордель, развлекать солдат, отдыхающих от тягот войны. А что? Смотри, жизнь заставит, некуда будет деваться…
— Но, Канделария, эта затея с пистолетами очень рискованная. Я боюсь…
— А я, думаешь, нет? Меня начинает трясти от одной только мысли об этом. Толкнуть двадцать револьверов, да еще и в военное время, — это тебе не мелочевкой какой-нибудь приторговывать. Но у нас нет другого выхода, детка.
— Но как вы найдете покупателя?
— За это не переживай: уж я знаю, где искать. Думаю, за несколько дней мне удастся пристроить товар. И тогда мы снимем помещение в самом лучшем месте Тетуана, устроим там все, и ты примешься за работу.
— Что значит «примешься»? А вы? Разве вы не будете работать со мной в ателье?
Канделария тихонько рассмеялась и помотала головой:
— Нет, деточка, нет. Мое дело — достать для тебя деньги, чтобы оплатить аренду за несколько первых месяцев и купить все необходимое. А потом, когда все будет готово, ты возьмешься за работу, а я останусь здесь, в этом доме, дожидаясь конца месяца, чтобы разделить нашу прибыль. Да и не нужно афишировать наше с тобой знакомство: репутация у меня так себе, и я явно не принадлежу к кругу тех дамочек, которых мы хотим заполучить в клиентки. Так что с меня — стартовый капитал, с тебя — мастерство. А выручку делим на двоих. Вот это называется «вложение денег».
Я вдруг почувствовала, что в этой темной комнате начинал витать легкий аромат чего-то до боли знакомого: курсы Питмана, прожекты Рамиро… Эти призраки замаячили передо мной, увлекая в прошлое, которое мне так хотелось забыть. Отогнав эти видения и вернувшись к реальности, я продолжила расспрашивать Канделарию:
— А если я ничего не заработаю? Если мне не удастся найти клиентов?
— Ну, тогда придется признать, что мы облажались. Только не нужно раньше времени думать о плохом, глупая. Нельзя настраиваться на худшее: мы должны держать хвост трубой и верить, что у нас все получится. Никто не решит за нас наши проблемы: или мы будем бороться за себя, или положим зубы на полку.
— Но ведь я дала комиссару слово, что не стану впутываться ни в какие сомнительные дела.
Канделария с трудом удержалась от смеха.
— Мой Франсиско тоже обещал священнику нашей деревни любить и уважать меня до конца дней, а сам, сволочь такая, колотил всю жизнь, как циновку, будь он проклят! И как ты только умудрилась остаться такой наивной, после всех затрещин, которые надавала тебе судьба? Думай о себе, Сира, думай о себе и забудь обо всем остальном: в наши трудные времена или ты съешь, или тебя съедят. Да и нет в этом деле ничего ужасного: мы же не собираемся в кого-то стрелять, просто продадим товар, оказавшийся в нашем распоряжении, ну а уж кому Бог его пошлет — не наше дело. Если все пройдет хорошо, дон Клаудио обнаружит уже готовое ателье — чистенькое и безупречное, а если он вдруг спросит, откуда взялись деньги, скажешь, что я тебе одолжила из своих сбережений. А если он тебе не поверит или ему это не понравится, то это его проблемы: ведь это он сам привел тебя ко мне, вместо того чтобы оставить на попечении сестер милосердия. Комиссар всегда по горло в делах, лишняя головная боль ему не нужна, и, коли мы сделаем все по-тихому, он не станет глубоко копать. Уж поверь мне, я-то его знаю, не первый год мы с ним силами меряемся, так что не трусь, все будет нормально.
Я понимала, что Канделария, с ее дерзостью и особой жизненной философией, права. Как ни крути, но, наверное, этот сомнительный план — единственный возможный выход для двух бедных, одиноких и неприкаянных женщин, придавленных в эти сложные времена еще и тяжелым грузом прошлого. Честность и порядочность, несомненно, похвальные добродетели, однако они не могут ни накормить, ни помочь расплатиться с долгами, ни согреть в холодную зимнюю ночь. Безупречность поступков и соблюдение нравственных принципов способен позволить себе кто угодно, только не мы — две несчастные женщины, измученные невзгодами и неуверенностью в завтрашнем дне. Мое молчание Канделария истолковала как согласие.
— Ну так что? С завтрашнего дня начинаю искать покупателя?
У меня возникло ощущение, будто я танцую с завязанными глазами на краю пропасти. Издалека доносились звуки радио, передававшего с помехами хриплую речь Кейпо де Льяно из Севильи. Я глубоко вздохнула. Мой голос прозвучал тихо и уверенно. Или почти уверенно.
— Я согласна.
Удовлетворенная этим ответом, моя будущая компаньонка ласково ущипнула меня за щеку, улыбнулась и собралась уходить. Она поправила халат и подняла свое грузное тело, сунув ноги в видавшие виды парусиновые тапки, должно быть, не первый год служившие ей в ее полной превратностей жизни. Канделария-контрабандистка, пронырливая, отчаянная, дерзкая и непосредственная, стояла уже у двери, собираясь выйти в коридор, когда я вполголоса бросила ей вдогонку свой последний вопрос. Он, конечно, не имел отношения к тому, о чем мы говорили с ней в тот вечер, но мне любопытно было услышать ее ответ.
— Канделария, а вы сами за кого в этой войне?
Она обернулась, удивленная, но тут же не раздумывая ответила звучным шепотом:
— Я? Ну конечно же, за тех, кто победит, детка.
10
Несколько дней после того вечера, когда я узнала про пистолеты, были полны неизвестности. Канделария куда-то уходила, возвращалась и снова уходила — и так без конца, с утра и до темна. Дома она тоже ни минуты не сидела на месте и постоянно сновала туда и сюда, шурша, словно большой уж. Она торопливо перемещалась из одной комнаты в другую, из кухни в столовую и обратно, погруженная в свои мысли, не говоря мне ни слова и сосредоточенно бормоча себе под нос что-то нечленораздельное. Я не вмешивалась в ее хлопоты и не спрашивала, как обстоят дела с поисками покупателя: знала, что, когда все будет готово, она сама поставит меня в известность.
Новостей пришлось ждать почти неделю. В тот день Канделария вернулась домой после девяти вечера, когда все мы уже сидели за столом перед пустыми тарелками, дожидаясь ее прихода. Ужин прошел как обычно — с шумом и перепалкой. По окончании трапезы жильцы разошлись по своим делам, а мы с Канделарией принялись убирать со стола. Пока мы собирали столовые приборы, грязную посуду и салфетки, она бросала вполголоса короткие фразы, по которым можно было понять, что ее план близок к завершению:
— Этой ночью все должно решиться, детка… На наши безделушки нашелся наконец покупатель… Завтра с утра мы с тобой займемся твоим делом… Боже, как же мне хочется поскорее со всем этим покончить!..
Убрав посуду, мы разошлись по своим комнатам, больше не сказав друг другу ни слова. Остальные постояльцы между тем совершали обычный вечерний ритуал: женщины полоскали горло эвкалиптом, слушали радио и накручивали перед зеркалом волосы на бигуди, а мужчины отправились в кафе. Стараясь вести себя как обычно, я пожелала всем спокойной ночи и улеглась спать. Я лежала, прислушиваясь, и все звуки в доме постепенно стихали. Наконец я услышала, как Канделария вышла из своей комнаты, а потом, почти бесшумно, заперла входную дверь.
Через несколько минут после ее ухода я заснула. Впервые за несколько последних дней я не ворочалась в постели до бесконечности и меня не преследовали мрачные предчувствия, как в предыдущие ночи: комиссар, арест, суд, тюрьма. Мои нервы словно взяли передышку, когда мне стало известно, что это опасное дело скоро закончится. Я свернулась под одеялом и погрузилась в сон с успокоительной мыслью о том, что на следующее утро мы с Канделарией приступим к осуществлению второй части нашего плана и продажа пистолетов уже не будет висеть над нами зловещей тенью.
Однако мне не пришлось поспать в свое удовольствие. Посреди ночи я вдруг почувствовала, как чья-то рука схватила меня за плечо и принялась энергично трясти.
— Вставай, детка, вставай!
Я приподнялась, еще не до конца проснувшись и не понимая, что происходит.
— Что случилось, Канделария? Что вы здесь делаете? Вы уже вернулись? — запинаясь, спросила я.
— Катастрофа, детка, настоящая катастрофа! — прошептала она.
Канделария стояла рядом с моей кроватью, и спросонья мне показалось, что ее фигура, возвышавшаяся надо мной, намного массивнее, чем обычно. На ней был незнакомый мне плащ — широкий и длинный, застегнутый до самого горла. Она принялась расстегивать его, сбивчиво рассказывая, что случилось.
— Все дороги к городу охраняются военными, и люди, которые должны были приехать за товаром из Лараче, не рискнули сюда сунуться. Я ждала их почти до трех утра, и в конце концов они прислали ко мне мальчишку-бербера, чтобы передать, что у них нет возможности проникнуть в город и выбраться потом живыми.
— А где ты должна была с ними встретиться? — спросила я, стараясь вникнуть в то, о чем рассказывала Канделария.
— В квартале Суика, за угольной лавкой.
Я не знала, что это за место, но уточнять не стала. В моей все еще сонной голове вдруг ясно обозначились последствия нашего провала: прощай, собственное дело, прощай, ателье! А впереди — снова жизнь, полная тревоги и неизвестности.
— Значит, все пропало, — произнесла я, потирая глаза, чтобы окончательно прогнать сон.
— Ничего подобного, детка, — решительно заявила хозяйка, стащив наконец плащ. — Все пошло не совсем по плану, но в любом случае этой ночью пистолеты должны исчезнуть из моего дома. Так что давай, красавица, шевелись: поднимайся скорее, нам нельзя терять время.
Смысл этих слов дошел до меня не сразу, потому что в тот момент мое внимание было приковано к самой Канделарии, которая расстегивала оказавшийся под плащом бесформенный шерстяной балахон, практически полностью скрывавший очертания ее роскошной фигуры. Я с изумлением смотрела на нее, не понимая, с чем связано это торопливое раздевание. Только когда она сняла балахон и принялась доставать оружие, спрятанное на ее пышном, как тесто, теле, мне наконец все стало ясно. Четыре пистолета были закреплены под резинками чулок, шесть — за поясом, два — за бретелями бюстгальтера, и еще пара — под мышками. Остальные пять лежали прямо в сумке, завернутые в кусок ткани. Всего девятнадцать штук. Эти стволы покидали свое теплое укрытие, и я уже начала смутно догадываться почему.
— Что вы хотите мне поручить? — спросила я, холодея от страха.
— Ты отнесешь оружие на железнодорожный вокзал, передашь его до шести утра и вернешься сюда с деньгами: согласно уговору, тебе должны заплатить тысячу девятьсот дуро. Ты же знаешь, где находится вокзал, да? За шоссе Тетуан-Сеута, у горы Горгес. Там наши покупатели смогут забрать товар, не входя в город. Они спустятся с горы и уйдут тем же путем, пока не рассвело.
— Но почему пистолеты должна нести я? — Меня так пугала эта перспектива, что от сонливости не осталось и следа.
— Потому что, когда я возвращалась из Суики, обдумывая, каким образом провернуть встречу на вокзале, меня заметил сукин сын Паломарес, выходивший из бара «Эль-Андалус»: он остановил меня возле комендатуры и объявил, что этой ночью, возможно, пожелает заглянуть с обыском в мой пансион.
— Кто такой Паломарес?
— Самый мерзкий полицейский во всем испанском Марокко.
— Он из комиссариата дона Клаудио?
— Ну да. Перед комиссаром всегда прямо-таки шелковый, но с простыми людьми ведет себя как настоящая сволочь. Этот гад держит в страхе пол-Тетуана и только и мечтает посадить всех пожизненно.
— А почему он остановил вас этой ночью?
— Да просто потому, что захотелось над кем-то поиздеваться: ему нравится пугать беззащитных людей, особенно женщин. На протяжении многих лет он только этим и занимается, а нынче для него вообще полное раздолье.
— Но он ничего не заподозрил насчет пистолетов?
— Нет, детка, нет. К счастью, он не потребовал показать сумку и ему не взбрело в голову меня обыскать. Он только спросил своим противным голосом: «Куда это ты направляешься среди ночи, контрабандистка, опять взялась за свои делишки, такая-сякая?» А я ему отвечаю: «Нет, что вы, дон Альфредо, я ходила к куме, она что-то совсем расхворалась со своими камнями в почках». А он мне: «Как будто я тебя не знаю, мерзавка, ты пройдоха, каких свет не видывал». Вот паскуда, уж я бы ему сказала все, что о нем думаю, но пришлось прикусить язык; я только сжала покрепче сумку под мышкой и прибавила шаг, молясь Деве Марии, чтобы пистолеты не шевелились у меня под одеждой. И только я отошла от него немного, вдруг снова слышу за спиной его мерзкое хрюканье. «Наведаюсь, — говорит, — пожалуй, сегодня к тебе с обыском, надо бы посмотреть, что ты там у себя прячешь».
— И вы думаете, он на самом деле придет?
— Может, да, а может, и нет, — пожала плечами Канделария. — Если ему попадется сейчас какая-нибудь бедолага — из тех, что шляются по ночам, — то он, глядишь, и забудет обо мне. Ну а если не найдет чем занять остаток ночи, то почему бы ему не заявиться в мой дом, не выставить жильцов на лестницу и не перевернуть все вверх дном безо всякого зазрения совести? Такое уже случалось, и не раз.
— Значит, вам нельзя выходить из пансиона до утра, — медленно прошептала я.
— Именно так, дорогая, — подтвердила Канделария.
— А пистолеты должны отсюда срочно исчезнуть, чтобы их не нашел Паломарес.
— Абсолютно верно.
— И передать их нужно непременно сегодня, поскольку покупатели уже пришли за ними, но не могут войти в город, опасаясь за свою жизнь.
— Да, красавица моя, ты все правильно уловила.
Мы несколько секунд молча смотрели друг другу в глаза, напряженные и взволнованные. Она стояла передо мной полуголая, с выпирающими из-под пояса и бюстгальтера жировыми складками, а я, поджав ноги, все еще сидела на постели, в ночной сорочке, с растрепанными волосами и обмирающим от страха сердцем. И довершала эту картину лежавшая перед нами гора черных пистолетов.
В конце концов Канделария твердо произнесла:
— Ты должна взять это на себя, Сира. У нас нет другого выхода.
— Но… я не могу, я не смогу… — заикаясь, пробормотала я.
— Ты должна это сделать, детка, — глухо повторила она. — Иначе все пропало.
— Но, Канделария, на мне и так уже столько всего висит: неоплаченный счет из гостиницы, обвинения в мошенничестве и воровстве. Если я попадусь в этот раз, то все — мне конец.
— Нам конец, если сейчас нагрянет Паломарес и обнаружит все это, — кивнула Канделария на оружие.
— Но подождите, послушайте, — упиралась я.
— Нет, это ты послушай меня, детка, послушай внимательно, — не терпящим возражений тоном произнесла она. Канделария говорила громким шепотом, и ее глаза были широко раскрыты. Она наклонилась ко мне, крепко взяла за плечи и заставила посмотреть ей в лицо. — Я сделала все, что могла, — сказала она. — Разбилась в лепешку, чтобы все получилось, но удача от меня отвернулась. Вот так всегда: то судьба на твоей стороне, то против тебя, и ты ничего не можешь с этим поделать. Этой ночью все у меня пошло хуже некуда. Я засветилась и теперь связана по рукам и ногам. Так что вся надежда на тебя, Сира, только ты можешь сейчас спасти ситуацию — передать товар и забрать деньги. Если бы положение не было критическим, видит Бог, я бы не просила тебя об этом. Но у нас нет другого выхода, детка. От этого зависит наше будущее — и твое, и мое. Если мы не достанем деньги, нам не удастся выбиться из нищеты. Сейчас все в твоих руках. Ты должна сделать это. Ради себя и ради меня, Сира. Ради нас обеих.
Я хотела в очередной раз сказать «нет», у меня имелось для этого более чем достаточно оснований: так рисковать в моей ситуации — настоящее безумие, — однако в то же время понимала, что Канделария права. Я сама согласилась вступить в эту сомнительную игру, меня никто не принуждал. Наши роли в ней были распределены: Канделария продает товар, а я потом занимаюсь шитьем. Но мы обе не могли не понимать, что в жизни всегда слишком много непредсказуемого: то, что в планах являлось вполне определенным, в реальности могло оказаться неясным и расплывчатым, не имеющим четких границ, как капля чернил, попавшая в воду. Канделария сделала со своей стороны все, что смогла, но обстоятельства не позволили ей дойти до конца. Между тем не все еще потеряно, и, по справедливости, теперь обязана рискнуть я.
Я не сразу сумела ответить, сначала пришлось прогнать страшившие меня образы: комиссар, тюрьма, некий незнакомый Паломарес.
— Но вы уже придумали, как это сделать? — чуть слышно спросила я.
Канделария облегченно засопела, снова воспрянув духом.
— Все очень просто, солнце мое. Подожди секундочку, сейчас я тебе объясню.
Она вышла из комнаты в чем была, полуголая, и вскоре вернулась, неся в руках что-то большое и белое.
— Вот покрывало, мы оденем тебя марокканкой, — сказала Канделария, закрывая за собой дверь. — Под этой одеждой вообще ничего не видно.
Да, это правда. Я каждый день видела на улице арабских женщин, закутанных с ног до головы в огромные покрывала-хаики. Под ними действительно можно спрятать все, что угодно. Ткань надежно скрывала лицо и фигуру, оставляя на виду только глаза и ступни. Трудно придумать более подходящий способ, чтобы пройти по городу с целым арсеналом оружия.
— Но сначала нам нужно сделать еще кое-что. Давай поднимайся скорее, детка, пора приниматься за дело.
Я молча повиновалась, предоставив Канделарии возможность распоряжаться. Она без колебаний сорвала с моей кровати простыню, которой я укрывалась, и яростно вцепилась в нее зубами. Оторвав верхнюю часть, она принялась раздирать ткань вдоль на длинные полосы.
— Делай то же самое с нижней простыней, — велела мне Канделария. Так, работая руками и зубами, мы за несколько минут превратили мое постельное белье в две дюжины длинных полос ткани. — А теперь привяжем пистолеты. Давай поднимай руки.
И Канделария принялась крепить на мне оружие прямо поверх ночной сорочки. Она заворачивала каждый револьвер в кусок ткани, после чего обматывала ее два-три раза вокруг моего тела и крепко связывала концы.
— Ты такая худая, детка, на тебе уже не осталось свободного места, — сказала Канделария, покрыв все мое туловище спереди и сзади пистолетами. — Куда же еще их привязать?
— Может быть, на ноги? — предложила я.
Канделария так и сделала, и в конце концов все пистолеты оказались на мне — под грудью и на животе, на спине и боках, на бедрах и верхней части ног. Обмотанная кусками белой ткани, я походила на мумию. Спрятанное на теле оружие затрудняло мои движения, но я должна была срочно научиться нормально ходить, несмотря на тяжесть моего зловещего груза.
— Надень эти бабуши, я взяла их у Джамили, — сказала Канделария, поставив у моих ног поношенные кожаные туфли буроватого цвета. — А теперь самое главное, — добавила она, протягивая мне большое белое покрывало. — Давай-давай, заворачивайся хорошенько, а я посмотрю, как ты в нем выглядишь.
Потом она оглядела меня с легкой улыбкой на губах.
— Отлично, прямо настоящая марокканка. И не забудь закрыть лицо, прежде чем выйдешь на улицу. Ну пойдем, я объясню тебе дорогу.
Я с трудом зашагала вперед, словно ко мне привязали гири. Из-за покрывавших тело пистолетов мне приходилось идти, расставив ноги и растопырив руки. Мы вышли в коридор: Канделария впереди, я — сзади, неуклюжая, как большой белый куль. Я шла, натыкаясь на стены, мебель и дверные косяки, и в конце концов, неловким движением задев полку, уронила на пол все, что на ней находилось: тарелку «Талавера», потушенную керосиновую лампу и пожелтевшую фотографию какого-то родственника хозяйки. Керамика, стекло рамки и абажур керосиновой лампы разбились вдребезги о каменную плитку на полу, и вслед за этим грохотом в комнатах заскрипели матрасы, свидетельствуя, что жильцы проснулись.
— Что случилось? — крикнула из своей постели толстая мать Пакито.
— Ничего, это я уронила стакан с водой. Всем спать! — непререкаемым тоном произнесла хозяйка.
Я попыталась нагнуться, чтобы собрать осколки, но не смогла этого сделать.
— Оставь, оставь, детка, я потом сама все уберу, — сказала Канделария, отодвигая ногой несколько стекол.
В этот момент, всего в трех метрах от нас, неожиданно открылась дверь, и оттуда высунулась голова в бигуди, принадлежавшая Фернанде — младшей из пожилых сестер. Прежде чем она успела спросить, что произошло и как здесь оказалась в этот час марокканка в покрывале, Канделария страшно на нее зашипела — та опешила и лишилась дара речи.
— Если вы сию минуту не отправитесь спать, то завтра утром я первым делом расскажу Саграрио, что вы тайком встречаетесь по пятницам с помощником аптекаря.
Опасение, что благочестивая сестра узнает о ее любовных похождениях, оказалось сильнее любопытства, и Фернанда как угорь ускользнула обратно в комнату.
— Вперед, детка, время поджимает, — повелительным шепотом произнесла Канделария. — Никто не должен видеть, как ты выходишь из дома, — Паломарес вполне может оказаться где-то поблизости, и тогда уж точно нас ничто не спасет. Так что идем скорее.
Мы вышли в маленький дворик, находившийся за домом. Там было еще темно, но мне удалось разглядеть причудливо изгибающуюся виноградную лозу, что-то из хозяйственной утвари и старый велосипед телеграфиста. Мы притаились в углу двора и снова заговорили вполголоса.
— И что я теперь должна делать? — прошептала я.
Канделария, должно быть, давно уже все продумала, поскольку тотчас произнесла тихим и решительным голосом:
— Тебе нужно забраться на скамейку у стены и перелезть через нее, только делай это осторожно, чтобы не запутаться в покрывале и не шлепнуться вниз.
Я посмотрела на двухметровую глинобитную стену и пристроенную к ней скамейку, с помощью которой мне предстояло вскарабкаться наверх и перелезть на другую сторону. Мне не хотелось задумываться, смогу ли я это сделать, обремененная столь тяжелым грузом и закутанная в несколько метров ткани, поэтому пришлось ограничиться дальнейшими инструкциями.
— И что дальше?
— Когда спрыгнешь на ту сторону, окажешься во дворе магазинчика дона Леандро, а оттуда, забравшись на ящики или бочки, которых там полно, легко переберешься в соседний дворик за булочной еврея Менахена. Там, в глубине, есть маленькая деревянная дверь, через которую ты попадешь на боковую улочку — этим путем в пекарню доставляют мешки с мукой. Как только окажешься на улице, забудь, кто ты на самом деле: завернись хорошенько в покрывало, опусти голову и иди в еврейский квартал, а оттуда — в медину. И не забывай об осторожности, детка, двигайся не спеша, держась возле стен и немного волоча ноги, как старуха: если по походке будет заметна твоя молодость, это может привлечь к тебе нежелательное внимание — здесь многих испанцев сводит с ума загадочность марокканок.
— А потом?
— Когда попадешь в мавританский квартал, покружи немного по улицам и убедись, что за тобой никто не следит. Постарайся не сталкиваться ни с кем по дороге: если увидишь кого-то впереди, сверни куда-нибудь или быстро проходи мимо, держась как можно дальше. Через некоторое время выходи к воротам Пуэрта-де-ла-Лунета, а потом спускайся к парку — ты представляешь, как нужно идти?
— Думаю, да, — ответила я, пытаясь нарисовать в воображении этот маршрут.
— Так ты выйдешь к шоссе на Сеуту, а на другой стороне прямо перед собой увидишь вокзал. Тебе нужно зайти внутрь — только не торопись, кутайся в покрывало и старайся быть как можно незаметнее. Скорее всего там будет лишь пара сонных солдат, которые не обратят на тебя никакого внимания, и, возможно, несколько марокканцев, дожидающихся поезда в Сеуту; европейцы появятся позже.
— А во сколько отправляется поезд?
— В половине восьмого. Но у марокканцев свое представление о времени и расписаниях, так что вряд ли кого-то удивит, если ты объявишься там еще до шести.
— А я тоже должна сесть в поезд? Или что мне нужно делать?
Канделария помолчала несколько секунд, прежде чем ответить, и я почувствовала, что наш разговор близится к концу.
— Нет, тебе вовсе не нужно садиться в поезд. На вокзале ты сядешь на скамейку под расписанием: для них это знак, что товар у тебя.
— Кто должен меня увидеть?
— Это не важно: кто должен — тот увидит. Через двадцать минут ты встанешь со скамейки, пойдешь в буфет и узнаешь у буфетчика, где передать оружие.
— Вот как? — встревожилась я. — А если его не окажется на месте или у меня не будет возможности с ним поговорить? Что мне делать тогда?
— Ш-ш-ш. Не повышай голос, а то нас услышат. Ты, главное, не переживай, как-нибудь разберешься, что нужно делать, — нетерпеливо произнесла Канделария, не в силах уже придавать голосу непоколебимую уверенность, которой у нее явно не было. — Послушай, детка, — начала оправдываться она, — этой ночью все планы пошли кувырком, и мне сообщили лишь то, что я тебе рассказала: пистолеты нужно доставить на вокзал к шести утра; человек, который их принесет, должен двадцать минут сидеть на скамейке под расписанием, а потом узнать у буфетчика, где произойдет встреча с покупателем. Больше ничего не известно, детка, и мне самой вся эта ситуация не нравится. Но ты не беспокойся, солнце мое: вот увидишь, все пройдет как по маслу.
Я хотела сказать, что сильно в этом сомневаюсь, но, взглянув на ее лицо, полное тревоги, предпочла воздержаться. Впервые за все время нашего знакомства я увидела, что ее решительность небезгранична и дерзкая уверенность, помогавшая ей выкручиваться из любых передряг, тоже имеет предел. Однако я знала, что, если бы Канделария имела возможность действовать, ее бы ничто не испугало: она отправилась бы на вокзал и провернула сделку, чего бы это ни стоило. Проблема заключалась в том, что на этот раз Канделария была связана по рукам и ногам и не смела уйти из дома, поскольку в любой момент могла нагрянуть полиция с обыском. Я понимала: если не буду бороться и не сделаю все от меня зависящее, для нас обеих наступит конец. Поэтому собрала неизвестно откуда взявшиеся силы и заставила себя забыть о страхе.
— Вы правы, Канделария, я справлюсь, не беспокойтесь. Но сначала мне бы хотелось узнать у вас кое-что.
— Спрашивай, детка, спрашивай, только скорее — до шести уже меньше двух часов, — поторопила она, стараясь скрыть облегчение.
— К кому попадет это оружие? Кто эти люди из Лараче?
— Тебя это не должно волновать, детка. Самое главное, чтобы пистолеты вовремя дошли до покупателя: ты оставишь их, где тебе скажут, и заберешь то, что нам причитается — тысячу девятьсот дуро, — запомни хорошенько и обязательно пересчитай деньги. А потом, как можно скорее, вернешься сюда, а я буду ждать тебя не смыкая глаз.
— Мы сильно рискуем, Канделария, — настаивала я. — Скажи мне по крайней мере, с кем мы имеем дело.
Она тяжело вздохнула, и ее бюст, едва прикрытый халатом, накинутым в последний момент перед выходом, поднялся и опустился, будто накачанный на несколько секунд насосом.
— Они масоны, — сказала мне Канделария на ухо, словно произнося какое-то страшное слово. — Приехали ночью из Лараче, так что сейчас скорее всего прячутся где-нибудь у источников Бусельмаль или в садах у реки Мартин. Они пробирались через территорию берберов, по шоссе слишком опасно. Так что, забрав у тебя оружие, вряд ли сядут на поезд, а доберутся обратно тем же путем, не заходя в Тетуан, — если, конечно, их, не дай Бог, не поймают раньше. Но вообще-то все это мои предположения, на самом деле я и понятия не имею, что на уме у этих людей.
Канделария вздохнула, глядя в пустоту, и опять зашептала:
— Единственное, что я знаю, детка — поскольку это вообще всем известно, — восставшие военные жестоко расправлялись со всеми причастными к масонству. Некоторых расстреляли прямо там, где они собирались; наиболее удачливые сбежали в Танжер или во французский протекторат. Других держат сейчас в Эль-Моготе и в любой день могут поставить к стенке. И возможно, кто-то прячется еще по подвалам и чердакам, трясясь от страха, что их выдадут. Поэтому мне не удалось найти покупателей в городе, но в конце концов я вышла на людей из Лараче, так что, думаю, именно туда попадут наши пистолеты.
Канделария посмотрела мне в глаза, серьезная и мрачная — такой я ее еще никогда не видела.
— Сейчас здесь творятся ужасные вещи, детка, — сквозь зубы произнесла она. — За любую неосторожность можно поплатиться жизнью. Много людей в последнее время погибло ни за что ни про что — бедолаги, которые в своей жизни никому не сделали ничего плохого. Так что будь осторожна, деточка, береги себя.
Я снова набралась мужества, пытаясь утвердиться в том, во что не очень-то верила:
— Не беспокойтесь, Канделария, у нас все получится.
Не сказав больше ни слова, я направилась к стене и, забравшись на скамейку, принялась карабкаться наверх с тяжелым и опасным грузом, крепко примотанным к моему телу. Канделария осталась внизу — стояла под виноградной лозой, не сводя с меня глаз и шепча молитвы.
— Во имя Отца и Сына и Святого Духа, храни тебя Пресвятая Дева Мария.
Потом я услышала, как она звучно поцеловала пальцы, перекрестившись, — и это было последнее, что долетело до моего слуха. Через секунду я, как тюк, плюхнулась по другую сторону стены и оказалась во дворе магазинчика.
11
Не прошло и пяти минут, как я была у двери, ведущей на улицу от булочной Менахена. Пробираясь через дворы, я несколько раз зацепилась в темноте за гвозди и щепки, поцарапала запястье, наступила на свое покрывало, поскользнулась и чуть не упала, забираясь на ящики с товаром, беспорядочно стоявшие у стены. Оказавшись у двери, я поправила покрывало и закрыла лицо, после чего отодвинула ржавую щеколду, глубоко вдохнула и вышла на улицу.
В переулке не было ни души, ни тени, ни звука. Только луна сопровождала меня, то появляясь, то исчезая за облаками. Я медленно двинулась вперед, держась у домов по левой стороне, и вскоре вышла на Ла-Лунета. Прежде чем отправиться дальше, я остановилась на углу, чтобы окинуть взглядом ночной город. Вдоль улицы тянулись провода, с которых свисали желтоватые лампочки, заменявшие уличные фонари. Я посмотрела по сторонам: и справа, и слева стояли спящие здания, в которых днем кипела бурная жизнь. Гостиница «Виктория», аптека «Сурита», бар «Леванте», где часто пели фламенко, табачный магазин и соляная лавка. Театр «Насьональ», индийские базарчики, несколько таверн, названия которых я не знала, ювелирный магазин «Ла-Перла», принадлежавший братьям Коэн, и булочная «Золотой колосок», где мы каждое утро покупали хлеб. Все было закрыто, кругом царила мертвая тишина.
Я пошла по улице Ла-Лунета, стараясь привыкнуть к тяжести своей ноши, будто этот груз был частью моего тела. Пройдя немного по прямой, я свернула и направилась в меллах — еврейский квартал. Там мне стало немного спокойнее: я знала, что на этих узеньких улочках, пересекавшихся под прямым углом, невозможно заблудиться. В конце концов я попала в медину, и сначала все было хорошо. Я брела по улицам, видя знакомые места — Хлебный рынок, Мясной рынок. По дороге мне не попалось ни собаки, ни слепого нищего, просящего милостыню. В мертвой тишине слышалось лишь тихое шарканье моих бабушей и далекое журчание источника. Мне становилось все легче идти с грузом, я постепенно привыкала к новому весу своего тела. Время от времени я украдкой ощупывала себя — то бока, то плечи, то бедра, — чтобы убедиться, все ли пистолеты на месте. Я была по-прежнему напряжена, но все же шла довольно спокойно по темным извилистым улицам, глядя на побеленные стены и деревянные двери, обитые гвоздями с толстыми шляпками.
Чтобы избавиться от волнения, я стала представлять, каковы арабские дома внутри. Я слышала, что красивые и прохладные, с внутренними двориками, фонтанами и галереями, отделанными мозаикой и изразцами, с деревянными потолками, украшенными резным орнаментом, и залитыми солнцем плоскими крышами. Однако все это было скрыто от посторонних глаз, и наружу выходили лишь побеленные внешние стены. Я побродила по улицам некоторое время, погруженная в эти мысли, и, убедившись, что за мной никто не следит, направилась наконец к воротам Пуэрта-де-ла-Лунета. И именно в тот момент в переулке, по которому я шла, появились две фигуры, двигавшиеся мне навстречу. Это были военные, офицеры — в бриджах, поясах-фахинах и красных шапках туземной регулярной армии, — они энергично шагали, стуча ботинками по брусчатке, и негромко переговаривались между собой напряженными голосами. Я затаила дыхание, и множество зловещих картин промелькнуло в моем воображении как вспышки залпов. Мне показалось, что пистолеты вот-вот отвяжутся и с грохотом упадут на землю, а один из офицеров сорвет с моей головы покрывало и откроет лицо. Потом они заставят меня говорить и обнаружат, что я испанка, несущая на продажу оружие, а вовсе не какая-то марокканка, бредущая неизвестно куда.
Военные прошли совсем рядом: я, насколько возможно, прижалась к стене, но улочка была такая узкая, что мы почти соприкоснулись. Как бы то ни было, они не обратили на меня никакого внимания, словно я невидимка, и торопливо продолжили путь, не прерывая беседы. Они говорили об отрядах и боеприпасах и о чем-то еще, чего я не понимала и не хотела понимать.
— Двести, самое большее — двести пятьдесят, — сказал один из них, проходя мимо меня.
— Да нет же, нет, говорю тебе — нет, — горячо возразил другой.
Я не видела их лиц, поскольку не осмеливалась поднять глаза, и, едва звук их шагов затих вдалеке, вздохнула с облегчением.
Однако уже через несколько секунд оказалось, что радоваться рано: вглядевшись, я обнаружила, что нахожусь в незнакомом месте. Мне давно следовало свернуть направо, на одну из боковых улиц, но неожиданное появление военных так меня напугало, что я обо всем забыла. Я почувствовала, что заблудилась, и дрожь пробежала по моему телу. Мне не раз приходилось бывать в медине, но я не знала всех ее закоулков. Без дневного света, среди сонных и безликих домов, я совершенно не понимала, где нахожусь.
Я решила вернуться назад, на улицы, где могла ориентироваться, но мне это не удалось. Думая, что выйду на знакомую маленькую площадь, я очутилась перед аркой; рассчитывая найти проход между домами, я наткнулась на ступени мечети. Я беспорядочно бродила по извилистым улочкам, пытаясь узнать места, где бывала днем. Однако чем больше ходила, тем сильнее запутывалась в причудливом переплетении улиц, расположение которых не подчинялось никакой разумной системе. Ремесленники спали, и их лавки были закрыты, поэтому я не могла понять, нахожусь ли возле рядов медников и жестянщиков или у мастерских прядильщиков, ткачей и портных. Там, где днем лежали медовые сладости, золотистые лепешки, горы специй и веточек базилика, виднелись лишь запертые двери и наглухо закрытые ставни. Казалось, будто время остановилось, и кругом было пустынно и непривычно тихо без возгласов продавцов и покупателей, без верениц осликов, груженных плетеными корзинами, и берберских женщин, сидевших на земле среди груды овощей и апельсинов, которые им редко удавалось продать. Меня начала охватывать паника: я не знала, который час, но понимала, что до шести оставалось все меньше времени. Я прибавила шагу, свернула на другую улицу, затем еще раз и еще; вернулась обратно и пошла в другом направлении. Все было бесполезно. Ничто не помогало мне сориентироваться, и у меня возникло ощущение, что я никогда уже не выберусь из этого дьявольского лабиринта.
В своих беспорядочных метаниях я вышла к дому с большим фонарем над дверью. Оттуда доносились крики, смех и нестройный хор голосов, распевавших песню «Mi jaca» под аккомпанемент расстроенного пианино. Я решила подойти поближе, пытаясь понять, где нахожусь. Я была уже в нескольких метрах от дома, как оттуда вышла парочка, разговаривавшая между собой по-испански: изрядно пьяный мужчина в обнимку с немолодой, крашенной в блондинку женщиной, хохотавшей без остановки. Тут только до меня дошло, что это публичный дом, но было уже поздно притворяться старой марокканкой, поскольку парочка оказалась в нескольких шагах от меня.
— Мавританочка, пойдем со мной, мавританочка, я тебе кое-что покажу, красавица, смотри, смотри, — пьяным голосом говорил мужчина, протягивая одну руку ко мне, а другой держась за ширинку.
Женщина с хохотом принялась его унимать, а я, отскочив в сторону, бросилась бежать сломя голову, изо всех сил прижимая покрывало к телу.
Вскоре я оставила далеко позади этот публичный дом, полный военных, которые играли в карты, горланили испанские песни и жадно тискали женщин, стараясь не думать о том, что в любой день их могут переправить через пролив и бросить в самое пекло войны. Я бежала со всех ног от притона, стараясь не потерять бабуши, и судьба в конце концов сжалилась надо мной — завернув за угол, я увидела прямо перед собой Сокко-эль-Фоки.
Я вздохнула с облегчением, поняв, что наконец смогу выбраться из этой ловушки, в которую превратилась для меня медина. Время не собиралось ждать, и мне следовало торопиться. Я поспешила вперед, двигаясь максимально быстро, насколько позволяло мне мое облачение, и через несколько минут оказалась у ворот Пуэрта-де-ла-Лунета. Однако там меня ожидало новое препятствие — один из устрашающих военных постов, из-за которых покупатели из Лараче не рискнули проникнуть в Тетуан. Несколько солдат, заграждения и пара автомобилей — достаточно, чтобы напугать человека, желающего пробраться в город с не совсем чистыми замыслами. В горле пересохло, но я знала, что в любом случае должна миновать пост и времени на размышления нет, поэтому, опустив взгляд в землю, поплелась вперед, прикидываясь старухой, как советовала Канделария. Я прошла через ворота затаив дыхание и с бешено стучавшей в висках кровью, каждую секунду ожидая, что меня вот-вот остановят и спросят, куда я иду, кто я такая и что несу под своим покрывалом. К счастью, этого не произошло. Караульные не обратили на меня никакого внимания — так же как офицеры, с которыми я столкнулась на узкой улочке. Какую опасность могла представлять для славного восстания старая марокканка, с трудом волочащая ноги и бредущая словно тень по утренним улицам?
Оказавшись на открытом пространстве парка, я заставила себя успокоиться. Подавляя волнение, шагала по спящим темным аллеям, казавшимся странными без шумных детей, супружеских пар и стариков, гуляющих здесь днем под пальмами, наслаждаясь свежестью от фонтанов. Чем дальше я шла, тем яснее вырисовывалось передо мной здание вокзала. По сравнению с низенькими домами медины это строение показалось мне величественным и волнующим: полумавританское, полуандалусийское по своему стилю, с башенками на углах, с зелеными изразцами и огромными арками на входах. Несколько тусклых фонарей освещало фасад, выделяя его на фоне горы Горгес — этой скалистой громады, откуда должны были появиться люди из Лараче. До этого мне всего раз довелось проезжать мимо вокзала — когда комиссар вез меня на своей машине из больницы в пансион Канделарии. Я видела это здание только издалека, с улицы Ла-Лунета, и оттуда оно, конечно, казалось мне иным. Теперь же меня привели в замешательство его угрожающие размеры: на узких улочках мавританского квартала я чувствовала себя гораздо уютнее.
Однако поддаваться страху было нельзя, и я, набравшись храбрости, пересекла шоссе, на котором в этот час не было ни малейшего движения. Я попыталась взбодриться, сказав себе, что осталось не так много времени до развязки и значительная часть этого рискованного предприятия уже позади. Мне придала новых сил мысль о том, что очень скоро я освобожусь от своих тугих повязок, пистолетов, впивавшихся в мое тело, и странного одеяния, которое я вынуждена была на себя нацепить. Скоро все закончится, осталось совсем немного.
Я вошла в здание вокзала через главную дверь, открытую настежь. Меня встретил холодный свет, разливавшийся в пустоте и казавшийся необычным после ночной тьмы. Первыми на глаза мне попались большие часы, показывавшие без четверти шесть. Я вздохнула под покрывалом, скрывавшим мое лицо, радуясь, что не опоздала. Неторопливым шагом я прошла по вестибюлю, бросая быстрые взгляды по сторонам, чтобы изучить обстановку. Кассы были закрыты, и единственный пассажир — старый марокканец — лежал на лавке со своим скарбом в ногах. В глубине зала находились две большие двери, ведущие на перрон. Слева виднелась другая дверь, над которой располагалась вывеска с четкой надписью «Буфет». Поискав глазами щиты с расписанием, я обнаружила их справа. Я не стала их изучать, просто опустилась на скамейку под ними и принялась ждать. Едва усевшись, я вдруг почувствовала, что мое тело давно уже нуждалось в отдыхе. До этого момента я просто не замечала, насколько устала и каких трудов мне стоило идти так долго без остановки в тяжелом металлическом панцире.
Хотя за все время, пока я неподвижно сидела на скамейке, в вестибюле никто так и не появился, до меня долетали звуки, свидетельствовавшие, что я здесь не одна. Некоторые доносились снаружи, с перрона. Шаги и голоса людей, звучавшие то совсем тихо, то громче. Голоса были молодые — очевидно, принадлежали дежурившим на вокзале солдатам, — и я постаралась не думать о том, что, возможно, у них имелись четкие указания стрелять без колебаний в любого вызвавшего обоснованные подозрения. Из буфета тоже периодически доносились какие-то звуки. Они действовали на меня успокаивающе, по крайней мере давая знать, что буфетчик на своем месте. Я подождала десять минут, тянувшихся невыносимо медленно: сидеть все двадцать, как наказывала Канделария, было уже некогда. Когда стрелки часов показали без пяти шесть, я собрала все свои силы, с трудом поднялась со скамейки и направилась в буфет.
Это оказалось довольно просторное помещение с дюжиной столиков: все они были не заняты, за исключением одного, за которым, перед пустым кувшином из-под вина, дремал человек, опустив голову на руки. Шаркая бабушами, я направилась к прилавку, не имея ни малейшего понятия, что нужно сказать и услышать в ответ. Буфетчик — смуглый сухощавый мужчина с чуть тлевшей сигаретой в зубах — старательно расставлял тарелки и чашки, не обращая внимания на приближавшуюся к нему женщину с закрытым лицом. Когда я подошла к прилавку, буфетчик, не вынимая изо рта окурок, громко произнес:
— В семь тридцать, поезд будет в семь тридцать. — Потом, понизив голос, добавил несколько слов по-арабски, которые я не поняла.
— Я испанка, я вас не понимаю — прошептала я из-под своего покрывала.
Он открыл рот, не в силах подавить изумления, и его окурок, не удержавшись на губе, упал на пол. После этого буфетчик торопливо сообщил мне следующее:
— Идите в туалет на перроне и закройте за собой дверь, вас там уже ждут.
Я вернулась в вестибюль и оттуда опять вышла в темноту, хорошенько закутавшись в покрывало и подняв ткань, закрывавшую лицо, почти до самых ресниц. На широком перроне было пусто, а напротив него возвышался скалистый массив горы Горгес — темный и огромный. Четверо солдат курили и разговаривали под одной из арок, через которые можно было попасть к путям. Они вздрогнули, увидев неожиданно появившуюся тень, и, как я заметила, напряглись, поправляя на плечах винтовки.
— Стоять! — крикнул один из них при виде меня, и я почти перестала дышать из-за сжимавшей меня брони.
— Отстань от нее, Чуррука, не видишь, что это мавританка? — сказал тут же другой.
Я замерла, не решаясь сделать ни шагу. Солдаты тоже не сдвинулись с места и остались в двадцати — тридцати метрах от меня, споря между собой.
— А мне все равно, кто она, — мавританка или христианка. Сержант нам велел проверять всех подряд.
— Черт возьми, Чуррука, ну ты и дубина. Мы тебе уже десять раз объясняли, что «всех подряд» — значит, испанцев, а не мусульман, а до тебя не доходит, — произнес один из солдат.
— Нет, это до вас что-то не доходит. А ну-ка, сеньора, документы.
Казалось, ноги мои вот-вот подкосятся и я без чувств рухну на землю. Неминуемый конец приближался. Я задержала дыхание и почувствовала, что холодный пот градом катится по моей коже.
— Чуррука, ты бы хоть чуть-чуть шевелил мозгами, — бросил ему вслед один из товарищей. — Местные не носят с собой удостоверение личности — когда же ты наконец поймешь, что это Африка, а не центральная площадь твоего городка.
Все было бесполезно: неугомонный солдат находился уже в двух шагах от меня, протягивая руку за документами и пытаясь заглянуть мне в глаза. Однако ему это не удалось: я не поднимала взгляд, сосредоточенно рассматривая его заляпанные грязью ботинки, мои старые бабуши и полметра земли, отделявшие меня от него.
— Смотри, дружище, не схлопотать бы тебе трехдневный арест в крепости, если сержант узнает, что ты безо всяких оснований досаждал марокканке.
При упоминании об этой неприятной перспективе дотошный и упрямый солдат по имени Чуррука наконец сдался: поразмыслив несколько секунд, он убрал свою руку, протянутую за документами, развернулся и отошел от меня. Я не видела лица его рассудительного товарища, ставшего моим избавителем, поскольку все это время продолжала стоять, устремив глаза в землю, однако мысленно поблагодарила его за оказанную помощь.
Когда все четверо солдат вновь расположились под аркой, я повернулась и отправилась медленно бродить по перрону, стараясь вновь обрести спокойствие. Как только мне это удалось, я принялась осторожно осматриваться в поисках туалетов. Я заметила двух арабов, дремавших на земле у стены, и тощую собаку, бежавшую через пути, и вскоре мой взгляд наткнулся на искомое: к счастью, туалеты находились в самом конце перрона, далеко от того места, где стояли солдаты. Задержав дыхание, я толкнула дверь из непрозрачного стекла и вошла внутрь. Там царил полумрак, но я не стала искать выключатель, поскольку мои глаза уже привыкли к темноте. Судя по знакам, которые мне удалось различить, слева находился мужской туалет, а справа — женский. И в глубине, у стены, я заметила нечто похожее на тюк ткани, неожиданно зашевелившийся. Оттуда осторожно поднялась голова в капюшоне, и сверкнувшие из-под него глаза остановились на мне.
— Вы принесли товар? — донеслись до меня тихие и торопливые испанские слова.
Я утвердительно кивнула, после чего тюк начал распрямляться и превратился в человека, одетого, как и я, по-мароккански.
— Где он?
Я открыла лицо, чтобы легче было говорить, и, распахнув покрывало, продемонстрировала пистолеты, привязанные к моему телу.
— Вот.
— Боже мой, — пробормотал человек, и в этих двух словах заключалось и удивление, и беспокойство, и нетерпение. Голос у него был глухой и вежливый. — Вы можете снять их сами? — спросил он.
— Мне потребуется время, — прошептала я.
Человек указал на женский туалет, и мы вошли туда вдвоем. Там было тесно, и через маленькое окошко проникал тусклый лунный свет, позволявший хоть что-то видеть.
— Нельзя терять ни минуты. Скоро появится новая смена и начнет проверять каждый угол вокзала до отхода первого поезда. Так что мне придется вам помочь, — заявил он, закрывая за собой дверь.
Я сбросила покрывало на пол и развела руки в стороны, предоставив незнакомцу развязывать узлы на моем теле, освобождая меня от зловещего груза, спрятанного под тесными повязками.
Прежде чем взяться за дело, человек скинул с головы капюшон, и я увидела лицо испанца средних лет — серьезное и приятное, покрытое небольшой щетиной. Каштановые вьющиеся волосы были примяты капюшоном, с помощью которого ему, должно быть, довольно долго приходилось маскироваться. Его пальцы принялись бороться с узлами, но это оказалось непросто. Канделария постаралась на славу, и ни один из пистолетов не сдвинулся с места: длинные куски ткани, обмотанные вокруг моего тела, были завязаны так крепко, что незнакомцу пришлось провозиться с ними намного дольше, чем нам бы хотелось. Мы оба молчали, и в этом узком пространстве, выложенном белым кафелем, с клозетной чашей на полу, слышалось только наше дыхание и, время от времени, короткие фразы, произнесенные отрывистым шепотом:
— Готово… Теперь вот здесь, повернитесь немного… Хорошо, поднимите повыше руку… Так, осторожно.
Несмотря на спешку, человек из Лараче действовал очень деликатно, почти стыдливо, избегая, насколько это возможно, касаться интимных участков моего тела и обнаженной кожи. Он словно боялся оскорбить меня своим прикосновением, как будто я несла на себе изысканную шелковую бумагу, а не черный панцирь из орудий убийства. Я не испытывала неловкости от близости этого человека, и его невольные прикосновения не вызывали во мне смущения. Напротив, это был самый приятный момент за последние несколько часов, и не потому, что впервые за столько месяцев ко мне снова прикасался мужчина, — я предвкушала скорый конец.
Мы не останавливались ни на секунду, и на полу росла куча отвязанных от меня пистолетов. На моем теле их оставалось всего три или четыре, и я подумала, что через пять — максимум десять — минут все закончится. Однако наше относительное спокойствие неожиданно было нарушено, и нам пришлось прервать свое занятие и затаить дыхание. Снаружи и пока еще издалека долетели звуки, свидетельствовавшие о начавшемся на вокзале оживлении.
Человек глубоко вдохнул и вынул из кармана часы.
— Это новая смена, они пришли раньше, — сказал он, и я уловила в его хриплом голосе волнение и тревогу, которые он постарался от меня скрыть.
— Что нам делать? — прошептала я.
— Убираться отсюда, как можно скорее, — не раздумывая ответил он. — Одевайтесь, быстро.
— А пистолеты, которые на мне?
— Сейчас уже не до них. Нужно бежать: скоро солдаты явятся сюда, чтобы проверить, все ли в порядке.
Пока я дрожащими руками заворачивалась в покрывало, мужчина отвязал от своего пояса засаленный мешок и торопливо сложил туда пистолеты.
— Как мы выйдем? — пробормотала я.
— Через окно, — подняв голову, указал он подбородком наверх. — Сначала спрыгнете вы, потом я сброшу мешок с пистолетами и вылезу сам. И запомните: если я не появлюсь, хватайте мешок и бегите с ним вдоль путей. Оставите пистолеты у ближайшей станции под табличкой — за ними придет кто-нибудь из наших людей. Ни в коем случае не останавливайтесь и не ждите меня, бегите изо всех сил. А сейчас пора выбираться; давайте, я вам помогу.
Я посмотрела на узенькое окно, находившееся довольно высоко. Я сильно сомневалась, что нам удастся пролезть через него, но не высказала этого вслух. Я была так напугана, что могла только подчиняться, слепо доверившись этому незнакомцу-масону, чье имя мне вряд ли когда-нибудь суждено узнать.
— Подождите секунду, — внезапно сказал он, словно что-то вспомнив.
Рывком расстегнув рубашку, он снял с шеи небольшой полотняный мешочек на веревке.
— Вот, это деньги, как договаривались. На тот случай, если у нас не будет времени рассчитаться.
— Но я отдала еще не все пистолеты… — пробормотала я, ощупывая оружие, оставшееся на моем теле.
— Ничего. Вы сделали все, что от вас требовалось, и я должен расплатиться. — Пока он вешал мешочек мне на шею, я стояла как вкопанная. — А теперь пойдемте, нам больше нельзя терять ни секунды.
Я наконец вышла из ступора. Опершись ногой о его скрещенные руки, вскарабкалась наверх и схватилась за подоконник.
— Открывайте окно, скорее. Выгляньте наружу. Что там?
Окно выходило на темное поле, а звуки доносились с другой, невидимой стороны. Шум моторов, шорох шин по гравию, громкие шаги, приветствия и команды, властный голос, отдававший распоряжения. Казалось, будто все вдруг пришло в движение, хотя было еще раннее утро.
— Писарро и Гарсия — в буфет. Руис и Альбадалехо — к кассам. Вы — в служебные помещения, а вы двое — проверьте туалеты. Быстро, быстро, пошевеливайтесь, — неистово командовал кто-то.
— Пока никого не видно, но сюда идут, — сообщила я, выглядывая в окно.
— Прыгайте, — велел мужчина.
Я колебалась. Там было достаточно высоко, и мне требовалось сначала протиснуться в проем всем телом. К тому же я боялась вновь остаться одна, мне хотелось, чтобы этот человек из Лараче пошел со мной и указал, куда идти дальше.
Шум снаружи все приближался. Топот ботинок, громкие голоса слышались все отчетливее.
— Кинтеро — в женский туалет, Вильярта — в мужской.
Явно не те сонные солдатики, с которыми я встретилась на перроне, а новый патруль, пришедший со свежими силами и жаждавший хорошенько размяться в начале своего дежурства.
— Прыгайте и бегите! — решительно повторил мужчина, схватив меня за ноги и подталкивая в окно.
И я прыгнула. Прыгнула, упала, и сверху на меня свалился мешок с пистолетами. Едва приземлившись, я услышала грохот открытой пинком двери и долетевшие до моего слуха хриплые крики:
— Эй, что ты делаешь в женском туалете, мавр? Что ты кинул в окно? Вильярта, живо посмотри, что он туда выбросил.
Я бросилась бежать. Вслепую, изо всех сил. Темнота принимала меня в свои объятия, и я неслась, ничего не слыша и не чувствуя, не зная, была ли за мной погоня, и боясь даже думать о том, что стало с человеком из Лараче, после того как его обнаружил солдат. С ноги слетела бабуша, и один из пистолетов отвязался от тела, но я не остановилась, чтобы подобрать ни то ни другое. Я бежала в темноте вдоль путей, ни о чем не думая. Миновала поле, сады, заросли сахарного тростника и маленькие плантации. Споткнулась, упала, поднялась и снова полетела, не переводя дыхания и не представляя, какое расстояние осталось позади. Ни одна живая душа не встретилась мне по дороге, и ничто не могло удержать стремительное движение моих ног, до тех пор пока я не увидела в темноте табличку с надписью «Полустанок Малальен». Я наконец достигла цели.
Станция, освещенная желтоватым фонарем, находилась чуть дальше, метрах в ста, но я, не доходя до нее, остановилась возле таблички и быстро огляделась по сторонам, чтобы узнать, не пришел ли кто за оружием. Сердце готово было выскочить из груди, а рот забило песком и угольной пылью, и я едва сумела унять свое прерывистое дыхание. Никто не вышел ко мне. Никто не ждал здесь товар. Вероятно, они придут за оружием позже или не придут никогда.
Я приняла решение меньше чем за минуту. Положив мешок на землю под табличкой, разровняла его, чтобы сделать как можно менее заметным, и принялась лихорадочно заваливать камнями, землей и вырванными с корнем растениями. Когда мне показалось, что мешок достаточно замаскирован, я развернулась и бросилась прочь.
Не задержавшись ни на секунду, чтобы перевести дыхание, я помчалась в ту сторону, где виднелись огни Тетуана. Освободившись наконец от своего груза, я решила избавиться и от балласта, остававшегося еще на моем теле. Продолжая идти вперед, я распахнула покрывало и с большим трудом развязала последние узлы. Три пистолета один за другим упали на дорогу. Когда я вышла к городу, на мне уже не было никакого груза, за исключением мешочка с деньгами, висевшего на шее, и невероятной усталости, завладевшей всем телом.
Достигнув обочины шоссе, ведшего в Сеуту, я наконец зашагала спокойно. Шла босиком, потому что по дороге потеряла вторую бабушу, и, завернувшись в покрывало, вновь превратилась в марокканку, устало ковылявшую к воротам Пуэрта-де-ла-Лунета. Мне уже не требовалось притворяться: я так устала, что и в самом деле с трудом волочила ноги. Мои ступни покрылись волдырями, я была в грязи и чувствовала слабость и боль во всем теле, которое уже едва мне подчинялось.
Когда я вошла в город, начинало светать. От ближайшей мечети доносился голос муэдзина, призывавший мусульман на первую молитву, а в казарме комендатуры трубили подъем. Из типографии выносили только что отпечатанные экземпляры «Ла-Гасета-де-Африка», и по улице Ла-Лунета бродили, зевая, чистильщики обуви. В пекарне еврея Менахена уже кипела работа, а дон Леандро, надев фартук, раскладывал на прилавке свой товар.
Все эти сцены мелькали перед моими глазами как нечто далекое, не вызывавшее никаких чувств. Я знала, что Канделария будет довольна, получив деньги, и восхитится моим подвигом. Однако сама я не испытывала ничего похожего на удовлетворение. Напротив, меня переполняло какое-то тяжелое чувство.
Когда я бежала сломя голову вдоль путей, когда впивалась ногтями в землю, засыпая мешок с оружием, и шла затем по шоссе, в моем воображении рисовались лишь картины того, что могло произойти с человеком из Лараче. Возможно, не найдя ничего под окном, солдаты сочли это ложной тревогой, а пойманного ими типа просто сонным арабом, перепутавшим туалеты: в этом случае они, должно быть, его отпустили, поскольку имели приказ не беспокоить местное население без достаточных на то оснований. Однако все могло пойти совсем иначе: едва открыв дверь, солдат понял, что перед ним переодетый испанец, загнал его в угол, угрожая винтовкой, и вызвал подмогу. Его допросили, узнали имя и отправили под конвоем в казарму, но он попытался бежать, и его убили выстрелом в спину, когда он прыгнул на пути. Помимо этих двух сценариев, в голове мелькало еще множество картин, но я понимала, что никогда не узнаю, как все случилось на самом деле.
Я достигла дома, измученная страхами и совершенно обессиленная. Над Марокко поднималось солнце нового дня.
12
Когда я вошла в пансион, дверь была открыта и все жильцы толпились в столовой. За столом, где каждый день разворачивались ожесточенные баталии, сидели сестры в халатах и бигуди: они плакали и сморкались, а учитель дон Ансельмо успокаивал их тихим голосом. Пакито и коммивояжер, подняв с пола картину с изображением Тайной вечери, собирались водворить ее на прежнее место на стене. Телеграфист, в пижамных брюках и футболке, нервно курил в углу. Толстая мать Пакито дула на липовый чай, пытаясь его остудить. Кругом царил разгром, на полу валялись осколки стекла и глиняные черепки, и даже занавески были сорваны с карнизов.
Никого не удивило появление в этот час марокканки — должно быть, все решили, что это Джамиля. Все еще завернутая в покрывало, я несколько секунд неподвижно глядела на происходящее в столовой, пока мое внимание не привлекло доносившееся из коридора громкое цоканье. Я обернулась и увидела Канделарию, которая как сумасшедшая размахивала руками, держа в одной веник, а в другой — совок.
— Пойдем, пойдем, детка, — взволнованно заговорила она. — Рассказывай скорее, как все прошло, а то я места себе не находила.
Я решила не вдаваться в подробности и не описывать всего, что довелось пережить, а сообщить только, чем все закончилось: я передала пистолеты и получила деньги — вот что хотела услышать Канделария, и именно это я собиралась ей рассказать. Остальное лучше было оставить при себе.
— Все прошло хорошо, — прошептала я, снимая с головы покрывало.
— Ай, солнце мое, дай я тебя обниму! Я всегда знала, что моя Сира просто золото! — воскликнула Канделария-контрабандистка. Бросив веник и совок на пол, она прижала меня к груди и с оглушительным чмоканьем покрыла мое лицо поцелуями.
— Тише, Канделария, ради Бога, тише, вас услышат, — попыталась образумить ее я, все еще не избавившись от страхов, преследовавших меня последние несколько часов. Мои слова не возымели никакого действия, и, переполненная ликованием, она разразилась потоком ругательств в адрес полицейского, перевернувшего этой ночью вверх дном весь ее дом.
— А пускай все слышат, сейчас уже нечего бояться! Проклятый Паломарес, чтоб тебе пусто было! Что, поймал меня за руку? Нет, как бы не так!
Предчувствуя, что этот взрыв эмоций, вырвавшихся наружу после длинной и беспокойной ночи, получит продолжение, я схватила Канделарию под руку и потащила в свою комнату, в то время как она не переставала сыпать проклятиями.
— Чтоб тебя черти взяли, сукин сын Паломарес! Ох, как же ты облажался! Перевернул всю мебель, распотрошил матрасы! Все в доме перерыл — и ничего не нашел!
— Хватит, Канделария, хватит, — уговаривала я. — Забудьте про этого Паломареса, успокойтесь, и давайте я вам все расскажу.
— Да, детка, да, расскажи, — произнесла Канделария, пытаясь сдержать бившие через край эмоции. Она шумно дышала, на ней был едва застегнутый халат, и из-под сеточки на голове выбивались всклокоченные волосы. Вид у нее был жалкий, но, несмотря на это, она излучала энтузиазм. — Нет, ну ты представляешь — этот гад явился к нам в пять утра и выгнал всех на улицу, сволочь… Нет, ну ты представляешь?.. Ну да ладно, черт с ним, не буду больше об этом думать. Давай, солнце мое, расскажи мне все по порядку.
Я в общих чертах описала ей свои приключения и достала мешочек с деньгами, который человек из Лараче повесил мне на шею. Однако не упомянула ни о своем бегстве через окно, ни об угрожающих криках солдата, ни о том, что мне пришлось в конце концов оставить пистолеты под одинокой табличкой на полустанке Малальен. Я вручила ей деньги и наконец освободилась от покрывала и находившейся под ним ночной сорочки.
— Ты остался в дураках, Паломарес! — хохотала Канделария, подбрасывая в воздух банкноты. — Чтоб тебе провалиться, ни дна тебе ни покрышки!
Внезапно она прекратила свое шумное ликование, однако вовсе не из соображений благоразумия — ее взгляд вдруг остановился на мне.
— Боже мой, детка! Да на тебе живого места нет! — воскликнула она, взглянув на мое обнаженное тело. — Сильно болит?
— Немного, — пробормотала я, в изнеможении падая на кровать. Конечно, это была неправда. На самом деле мое тело измучилось до предела.
— И ты такая грязная, словно барахталась в мусорной яме, — сказала Канделария, к которой наконец вернулась рассудительность. — Пойду нагрею для тебя несколько котелков воды, чтобы ты могла хорошенько помыться. Потом сделаем тебе компрессы с мазью на твои раны, а потом…
Больше я ничего не слышала, провалившись в сон, прежде чем Канделария успела закончить фразу.
13
Когда дом был приведен в порядок и все вернулись к нормальной жизни, Канделария принялась искать в европейском квартале помещение для моего ателье.
Новый район Тетуана совсем не походил на мавританский: спроектированный по-европейски, он должен был удовлетворять нужды испанского протектората — там находились гражданские и военные учреждения, жили и вели свой бизнес испанцы, пожелавшие обосноваться в Марокко. Новые здания, белые фасады, балконы, украшенные орнаментами: современные строения с примесью марокканского колорита заполняли широкие улицы и просторные площади этого четко спроектированного, гармоничного европейского квартала. Там ходили элегантно причесанные дамы, мужчины в шляпах и военные в форме, дети, одетые по-европейски, и помолвленные пары, гулявшие по улицам под руку. Там были троллейбусы и автомобили, кондитерские, сверкающие кафе и изысканные современные магазины. Там царили порядок и тишина, контрастировавшие с шумом, гвалтом и запахами на рынках медины — этого островка прошлого, окруженного стеной с семью воротами. И два этих мира — арабский и испанский — разграничивала улица Ла-Лунета, которую мне скоро предстояло покинуть.
Я понимала, что, как только Канделария найдет место для ателье, моя жизнь круто изменится и придется вновь к ней приспосабливаться. Предвосхищая новый поворот в своей судьбе, я решила измениться сама: мне нужно было стать другой, избавиться от старого балласта и все начать с нуля. В последнее время мне уже не раз приходилось рвать со своим прошлым: из скромной модистки довелось превратиться в нескольких разных женщин, примерить на себя — поочередно или параллельно — самые различные роли. Будущая машинистка; дочь богатого промышленника, получившая целое состояние; любовница бессовестного проходимца, готовая следовать за ним на край света; несостоявшийся директор филиала аргентинских курсов; мать неродившегося ребенка; преступница, подозреваемая в мошенничестве и воровстве; несчастная, оставшаяся без сентимо и по уши в долгах; и наконец — авантюристка, торгующая оружием в наряде безобидной марокканки. Однако очень скоро мне предстояло стать другим человеком, потому что в моей новой жизни не было места для меня прежней. Мой старый мир был охвачен войной, а любовь сыграла со мной злую шутку, оставив ни с чем и лишив иллюзий. Мой неродившийся ребенок превратился в кровавую лужу, заявления на меня путешествовали по полицейским комиссариатам двух стран и трех городов, а пистолеты, которые я перенесла на своем теле, вероятно, вскоре могли где-нибудь выстрелить. Чтобы оставить позади свое невеселое прошлое, я должна была шагать в будущее в маске уверенного и ничего не боящегося человека — в маске, скрывавшей мои страхи, страдания и боль, все еще жившую в моем сердце.
Для начала я решила измениться внешне, чтобы выглядеть изысканной и независимой женщиной, в которой никто не смог бы увидеть девчонку, обманутую проходимцем, и догадаться, каким образом мне удалось раздобыть деньги для открытия своего ателье. Для этого мне требовалось заретушировать прошлое, выдумать настоящее и возводить ослепительное будущее, в котором уже нельзя расстаться с новой маской. И я должна была торопиться, начинать действовать. Ни слезинки больше, ни вздоха. Ни одного горестного взгляда назад. Только настоящее, только сегодняшний день. Мне следовало преобразиться — причем с той же быстротой, с какой фокусник достает из рукава червонного туза или связанные платки. Все должны были видеть перед собой женщину, никогда не теряющую самообладания, знающую жизнь и не нуждающуюся в деньгах. Мое невежество можно было скрыть сдержанностью, а неуверенность — томной неторопливостью. Никто не должен подозревать о моих страхах, глядя на уверенную походку на высоких каблуках и невозмутимое лицо. Никто не должен догадаться, каких усилий мне стоило преодолевать каждый день свою тоску.
В первую очередь нужно было поработать над стилем. После всего случившегося со мной в последнее время — выкидыш, больница, долгий период выздоровления — я потеряла по меньшей мере шесть-семь килограммов. Болезнь и страдания сделали мою фигуру менее округлой: бедра и грудь уменьшились, а на талии не осталось ни малейшего намека на жир. Однако я не хотела возвращать себе прежнюю фигуру, мой новый силуэт нравился мне гораздо больше — это был первый шаг к будущей жизни. Я вспомнила, как одевались иностранки в Танжере, и решила модифицировать в соответствии с этим стилем свой скудный гардероб. Моей одежде следовало стать менее строгой, чем наряды соотечественниц, более соблазнительной и в то же время не переходящей границы дозволенного. Более яркие тона, более легкие ткани. Менее закрытые блузки и чуть укороченные юбки. Перед треснувшим зеркалом в комнате Канделарии я без устали копировала движения тех женщин, которые, с небрежным изяществом положив ногу на ногу, потягивали аперитив на террасах кафе, прогуливались легкой походкой по широким тротуарам бульвара Пастера и грациозно держали в своих наманикюренных пальцах модный французский журнал, коктейль «джин-физз» или турецкую сигарету с мундштуком из слоновой кости.
В первый раз за три с лишним месяца я обратила внимание на свою внешность и поняла, что срочно должна за нее взяться. Одна соседка привела мне в порядок брови, другая сделала маникюр. Я снова, после столь длительного перерыва, начала пользоваться косметикой: обзавелась контурными карандашами и помадой для губ, тенями для век и румянами, тушью для ресниц и подводкой для глаз. Джамиля подстригла мне волосы портновскими ножницами, взяв за образец фотографию из старого журнала «Вог», оказавшегося в моем чемодане. Срезанная густая копна темных волос, доходивших до середины спины, безжизненно распласталась на полу кухни, как мертвый ворон, раскинувший крылья, а я обзавелась новой прической — гладкая шевелюра до подбородка с косым пробором и своенравно падавшими на правый глаз прядями. Я без сожаления рассталась с этой жаркой шалью, так завораживавшей Рамиро. Я не могла сказать, к лицу ли мне новая стрижка, но, несомненно, она помогла мне почувствовать себя более современной и свободной. У меня начиналась новая жизнь, в которой не было места воспоминаниям о днях, проведенных в номере гостиницы «Континенталь» под вращающимися лопастями вентилятора; о бесконечных часах, когда наши переплетавшиеся тела служили друг другу единственным покрывалом, а мои длинные волосы рассыпались темной шалью поверх простыней.
План Канделарии начал реализовываться спустя всего несколько дней. Сначала она нашла в европейском квартале три помещения, готовых для сдачи в аренду. Она подробно описала мне все варианты, и мы, тщательно изучив преимущества и недостатки каждого из них, в конце концов приняли решение.
Первое помещение, о котором рассказала мне Канделария, казалось вполне подходящим: просторное, современное, в только что построенном доме, находившемся рядом с почтой и Испанским театром.
— Там есть даже душ с гибким шлангом — представляешь, детка: с виду совсем как телефон, только из трубки не звучит голос, а льется вода, и ты поливаешься из него как захочется, — не переставала Канделария удивляться этому чуду. Однако нам пришлось отказаться от этого варианта, поскольку дом граничил с еще не застроенным участком, где бродили тощие бездомные кошки и валялся мусор. Европейский квартал постоянно рос, но на его территории еще имелись места, нуждавшиеся в благоустройстве. Мы решили, что соседство с пустырем не придется по вкусу изысканным дамам, которых мы хотели видеть своими клиентками, так что помещение для ателье с душем-телефоном был отвергнуто.
Второй вариант находился на главной улице Тетуана, тогда еще носившей название Калье Република: это был красивый дом с башенками на углах, располагавшийся рядом с площадью Мулей-эль-Мехди, вскоре переименованной в Примо-де-Ривера. На первый взгляд это помещение было замечательно во всех отношениях — просторное, солидное, и поблизости никаких пустырей: это был угловой дом, смотревший на две центральные оживленные улицы. Однако от него нас отпугнуло другое невыгодное соседство: неподалеку находилось одно из лучших ателье города, пользовавшееся большим престижем. Взвесив ситуацию, мы решили отбросить и этот вариант, грозивший нам крайне нежелательной конкуренцией.
Таким образом, мы остановились на третьем помещении. Место, призванное стать моим ателье и домом, находилось на улице Сиди-Мандри, возле «Касино Эспаньоль», прохода Пасахе-Бенарроч и гостиницы «Насьональ», а также неподалеку от площади Испании, Верховного комиссариата и дворца халифа, охранявшегося величественной экзотической стражей в тюрбанах и великолепных плащах, развевавшихся на ветру.
В конце концов Канделария заключила сделку с евреем Хакобом Бенчимолем, который, не болтая лишнего, должен был сдать мне в аренду помещение с ежемесячной платой в триста семьдесят пять песет. Через три дня, преобразившись внешне и надеясь когда-нибудь преобразиться и внутренне, я переступила порог своего будущего ателье и распахнула двери в новую жизнь.
— Иди одна, — сказала Канделария, вручая мне ключ. — Лучше, чтобы нас теперь не видели вместе. Я потом сама к тебе загляну.
Я шла по оживленной улице Ла-Лунета, то и дело ловя на себе мужские взгляды. Мне не доводилось получать и малой доли такого внимания в последние месяцы, когда я ходила неуверенной походкой, одетая кое-как, с собранными в узел волосами и придавленная грузом воспоминаний, от которых не удавалось избавиться. Сейчас я двигалась с притворной непринужденностью, с таким уверенным и независимым видом, какой мне и в голову не пришло бы напустить на себя несколько недель назад.
Хотя я старалась идти неторопливо, дорога до нового дома заняла всего десять минут. Я никогда раньше не обращала внимания на это здание, находившееся в нескольких метрах от главной улицы испанского квартала, но сразу же убедилась, что оно полностью соответствует моим ожиданиям: прекрасное расположение и замечательный вид снаружи, легкий арабский колорит в отделке фасада, покрытого изразцами, и европейская строгость внутренней планировки. Интерьер подъезда отличался продуманностью и элегантностью, лестница была неширокая, но с красивыми коваными перилами, изящно изгибавшимися при переходе с одного лестничного марша на другой.
Подъезд был открыт, как и все в те времена. В доме, вероятно, имелась консьержка, но в тот момент ее не оказалось на месте. Я нерешительно, почти на цыпочках, поднималась по лестнице, стараясь, чтобы шаги звучали как можно тише. Мне удалось держаться уверенно, но я не могла побороть внутреннюю робость и хотела пройти незамеченной, насколько это возможно. Ни с кем не встретившись по пути, я поднялась на второй этаж и оказалась на площадке с двумя одинаковыми дверями. Одна располагалась слева, другая справа, и обе были закрыты. За первой из них находилась квартира еще не знакомых мне соседей, а за второй — мое будущее жилище. Я вытащила из сумки ключ, дрожащими пальцами вставила его в замочную скважину и повернула. Робко толкнув дверь, я несколько секунд не решалась войти и лишь окидывала взглядом открывшееся пространство. Просторная прихожая с голыми стенами, пол, выложенный белой и гранатовой плиткой. Коридор в глубине. Справа — большой зал.
В последнее время судьба не раз испытывала меня сюрпризами и неожиданными поворотами, заставляя преодолевать все новые и новые трудности. Порой я была к ним готова, чаще же — нет. Однако никогда еще я с такой ясностью не осознавала начало нового этапа, как в тот октябрьский день, решившись наконец переступить порог, и мои шаги гулко зазвучали в пустой квартире. Позади осталось сложное прошлое, а впереди открывалась огромная пустыня, которую время постепенно должно было заполнить. Чем? Вещами и привязанностями. Мгновениями и чувствами. Людьми. Жизнью.
В зале царил полумрак. Все три балкона были закрыты деревянными зелеными ставнями, не пропускавшими дневной свет. Я открыла их один за другим, и осеннее марокканское солнце залило комнату мягкими лучами, прогнав мрачные тени.
Несколько минут я наслаждалась тишиной и одиночеством, не думая о ждавшей меня работе, — стояла посреди пустоты, привыкая к новому месту. Потом я наконец заставила себя выйти из оцепенения и, набравшись решимости, принялась за дело. Взяв за образец хорошо знакомое мне ателье доньи Мануэлы, я обошла квартиру, мысленно разбивая ее на зоны. Зал следовало использовать для приема клиенток: здесь они могли смотреть модные журналы, выбирать ткани и фасоны и делать заказы. Соседняя комната с угловой лоджией — очевидно, прежде служившая столовой — должна была превратиться в примерочную. Посередине коридора следовало повесить занавеску, которая отделила бы внешнюю часть ателье от внутренней. Там, по другую сторону занавески, должна была разместиться рабочая зона — мастерская, склад материалов, гладильная и гардероб для готовых вещей. В самой глубине квартиры, в наиболее темной и скромной ее части, я решила поселиться сама. Только тут отныне могла существовать такая женщина, как я, — с разбитым сердцем, вынужденная жить на чужбине под гнетом огромного долга и обвинений в нескольких преступлениях, безо всякой уверенности в завтрашнем дне. Не имевшая ничего, кроме полупустого чемодана, и никого, кроме матери, неизвестно как выживавшей в далеком городе. Бедная модистка, открывшая ателье на деньги, вырученные от продажи пистолетов. Только там, в этом убежище, я могла оставаться самой собой. Для остального мира — если судьбе не угодно было нарушить мои планы — я являлась мадридской портнихой, решившей открыть в протекторате роскошное ателье высокой моды, какого здесь еще не видели.
Вернувшись в прихожую, я услышала, что кто-то стучит в дверь. И тотчас открыла, не сомневаясь, кто бы это мог быть. Канделария, словно толстый червяк, быстро проскользнула в квартиру.
— Ну, что скажешь, детка? Тебе понравилось? — спросила она, сгорая от нетерпения. Для визита ко мне она навела марафет: надела один из сшитых мной костюмов и доставшиеся от меня туфли, явно ей маловатые, а на голове красовалась пышная прическа, сделанная впопыхах кумой Ремедиос. От неумело нанесенных на веки теней ее темные глаза горели нездоровым блеском. Для Канделарии-контрабандистки этот день тоже стал особенным — началом чего-то нового и многообещающего. Затеяв это дело, она решила сыграть по-крупному — в первый и единственный раз в своей бурной жизни. Возможно, ей наконец суждено было получить от судьбы компенсацию за голодное детство, за побои мужа и постоянные угрозы полиции, которые ей приходилось сносить на протяжении многих лет. Она прожила три четверти жизни, вынужденная ловчить и изворачиваться, бороться за свое существование и сносить любые удары судьбы; может, и ей наконец пришла пора отдохнуть.
Я не ответила сразу на ее вопрос, понравилась ли мне квартира; несколько секунд молча смотрела ей в глаза, размышляя, кем стала для меня эта женщина за все то время, что мы провели вместе — после того как комиссар оставил меня на ее попечении.
Я молча глядела на нее, и неожиданно перед моими глазами мелькнула тень матери. У них было мало общего. Мама являлась образцом строгости и сдержанности, а Канделария по сравнению с ней казалась настоящим динамитом. Их нравственные принципы и способы борьбы с превратностями судьбы кардинально различались, однако в тот раз мне впервые удалось разглядеть то, что их объединяло. Они были разные, и жизни их не походили друг на друга, но обе принадлежали к типу смелых и сильных женщин, готовых бороться при любых обстоятельствах и никогда не отчаивавшихся. И я дала себе слово, что тоже буду бороться за успех нашего дела — ради себя, ради них, ради всех нас.
— Мне очень понравилось, Канделария, — наконец улыбнулась я. — Квартира просто великолепная, лучше даже представить невозможно.
Она расплылась от удовольствия и ущипнула меня за щеку — нежно и покровительственно, как умудренная опытом женщина, которой я казалась совсем ребенком. Мы обе чувствовали, что с этого момента нам предстоит жить по-другому. Отныне мы не могли видеться часто и у всех на виду. Мы уже не будем жить под одной крышей и присутствовать при ежедневных ссорах в столовой, не будем вместе убирать со стола после ужина и секретничать вполголоса в темноте моей убогой комнаты. Однако мы знали, что до конца жизни нас объединит то, о чем мы никогда больше не заговорим вслух.
14
Меньше чем через неделю мое ателье было готово к открытию. Подгоняемая Канделарией, я занималась оформлением интерьера, заказывала мебель, инструменты и все необходимое для работы. Моя преисполненная энтузиазма компаньонка была готова на все ради нашего дела, хотя будущее его казалось довольно туманным.
— Командуй, детка, потому что я в этих вещах ничего не понимаю — за всю свою жизнь не видела ни одного роскошного ателье, так что понятия не имею, как оно должно выглядеть. Если бы не эта проклятая война, мы с тобой поехали бы в Танжер и накупили там всего в Ле-Палэ-дю-Мобильер, но поскольку вынуждены безвылазно сидеть в Тетуане и нежелательно, чтобы нас видели здесь вместе, сделаем так: ты скажешь мне, что надо купить, а уж я по своим каналам как-нибудь все устрою. Так что давай, детка, говори, что искать и с чего мы начнем.
— Сначала обставим зал для приема клиентов. Там все нужно сделать на высшем уровне, элегантно и с хорошим вкусом, — сказала я, вспоминая ателье доньи Мануэлы и те дома, где мне приходилось бывать, доставляя заказы. Конечно, маленькому Тетуану далеко до великолепия Мадрида, но и здесь, в этой квартире на улице Сиди Мандри, можно было воплотить то лучшее, что мне доводилось видеть.
— Ну так что нам нужно?
— Изысканная софа, две пары хороших кресел, большой стол в центр зала и два-три маленьких, дополнительных. Шторы из камчатной ткани для балконов и большая лампа. На первое время этого достаточно. Пусть вещей будет немного, но они должны быть элегантными и самого лучшего качества.
— Да, детка, все это раздобыть непросто — в Тетуане нет магазинов такого уровня. Что ж, нужно подумать… у меня есть знакомый, который работает с одним перевозчиком, — может, через него мне удастся что-то достать. В общем, ты не переживай, я что-нибудь придумаю, ну а если какие-то вещи окажутся не совсем новыми, так сказать, подержанными, но при этом отличного качества, то, наверное, это не так страшно, да? Возможно, это произведет даже лучшее впечатление: старая мебель — она как выдержанное вино… Ну ладно, что еще, детка?
— Иностранные журналы мод. У доньи Мануэлы их всегда было полно: устаревшие она дарила нам, я уносила их домой и смотрела с огромным удовольствием.
— С журналами тоже непросто: ты же знаешь, после восстания все границы закрыты и сейчас к нам мало что попадает извне. Правда, я знакома с одним человеком, у которого есть пропуск в Танжер, может, он согласится привезти для меня журналы. Конечно, потом он немало за это потребует, ну да ладно, чего уж там, как-нибудь разберемся…
— Будем надеяться, что нам повезет. Но не забывайте, что нужно только самое лучшее. — Я припомнила названия некоторых журналов, которые покупала в Танжере в те времена, когда Рамиро стал от меня отдаляться. Их красивые рисунки и фотографии помогали мне коротать ночи. — Американские «Харперс базар», «Вог» и «Вэнити фейр», французский «Мадам Фигаро»… все, какие удастся раздобыть.
— Понятно. Идем дальше.
— Для примерочной нужно трехстворчатое зеркало. Еще пара кресел. И банкетка — чтобы складывать одежду.
— Дальше.
— Материалы. Отрезы лучших тканей — каждый не больше метра, только как образцы: нет смысла покупать целые рулоны, пока мы еще не встали на ноги.
— Лучшие ткани, конечно, в магазине «Ла-Каракэнья», а те, которыми торгуют у рынка марокканцы, никуда не годятся — об этом даже говорить нечего. Еще можно попробовать достать что-нибудь у индийцев с Ла-Лунеты — они люди пронырливые, и у них всегда припрятаны интересные вещицы. К тому же они связаны с французским Марокко, так что через них вполне можно раздобыть что-то действительно стоящее. Так, красавица, продолжай.
— Швейная машинка — желательно американская «Зингер». Хотя я привыкла работать вручную, машинка тоже не помешает. Еще — хороший утюг и гладильная доска. Парочка манекенов. Остальное я куплю сама — только скажите, где найти хороший галантерейный магазин.
Так продвигались наши дела. Я заказывала Канделарии необходимые вещи, а она, пуская в ход все свое мастерство, раздобывала их всеми правдами и неправдами. Иногда вещи прибывали под покровом сумерек, завернутые в одеяла, и доставляли их какие-то люди с мрачными лицами. В другой раз заказы приходили среди бела дня, на виду у всех. Ко мне являлись маляры и электрики, я получала мебель, рабочие инструменты и пакеты с самым разнообразным содержимым. Все это время я ни на мгновение не переставала играть свою новую роль успешной деловой женщины, демонстрируя непринужденность и шик. Соседи видели, как я отдаю распоряжения и выхожу встречать свои заказы — уверенная в себе, на высоких каблуках, с безупречным макияжем и стрижкой, которую уже привыкла поправлять изысканным небрежным жестом. Все почтительно здоровались со мной, встречая в подъезде или на лестнице. На первом этаже находились шляпная мастерская и табачный магазинчик; на втором, напротив меня, жили пожилая дама в трауре и ее сын — полноватый молодой человек в очках. Этажом выше обитали два семейства с многочисленными детьми, которые везде совали свой нос, пытаясь узнать, кто стал их новой соседкой.
Через несколько дней у нас все было готово: оставалось только открыть ателье и начать работать. Я до сих пор помню свою первую ночь в той квартире, словно это было вчера: я осталась совершенно одна, наедине со своими страхами, и ни на минуту не сомкнула глаз. До наступления глубокой ночи я слышала звуки, доносившиеся из соседних квартир: плач ребенка, бормотание радио, громкий спор матери с сыном — моих соседей по лестничной клетке, шум воды, текущей из крана, — должно быть, кто-то заканчивал мыть посуду после позднего ужина. Когда же ночь полностью вступила в свои права, звуки постепенно затихли и им на смену пришли другие, возможно, рожденные лишь моим воображением: мне казалось, будто мебель как-то странно скрипит, в коридоре раздаются шаги, а со свежеокрашенных стен на меня смотрят какие-то тени. Еще до того как на небе появился первый луч солнца, я поднялась с постели, не в силах больше выносить мучительное беспокойство. Я направилась в зал, открыла ставни и, выйдя на балкон, принялась ждать рассвета. С минарета мечети прозвучал призыв на первую молитву. На улицах еще не было ни души, а вершины горы Горгес, сначала едва различимые в темноте, стали величественно вырисовываться на горизонте с первыми лучами солнца. Постепенно и неторопливо город начал приходить в движение. На улицах появились марокканские служанки в покрывалах. Мужчины шли на работу, а женщины в черных вуалях — по двое, по трое — спешили к утренней службе. Однако я не дождалась того момента, когда дети зашагают в школу, откроются конторы и магазины, служанки пойдут за горячими пончиками, а матери семейств отправятся на рынок выбирать продукты, которые потом марокканские мальчишки понесут им до дома, таща на спине корзинку. Вернувшись с балкона в зал, я уселась на свою новенькую софу, обитую гранатовой тафтой, и стала ждать. Чего? Перемен в моей новой жизни.
Рано утром ко мне пришла Джамиля. Мы обменялись с ней взволнованными улыбками — мы обе стояли на пороге неизведанного будущего. Канделария отпустила Джамилю работать в моем ателье, за что я была ей чрезвычайно благодарна: мы очень сдружились с этой юной марокканкой, и я надеялась найти в ней добрую помощницу, младшую сестру.
— Я возьму себе Фатиму, а ты забирай Джамилю, она хорошая девушка, будет во всем тебе помогать.
Юная марокканка с радостью избавилась от непомерно тяжелого труда в пансионе и горела желанием поскорее взяться за новую работу вместе со своей «сеньоритой».
Однако, кроме Джамили, в ателье никто больше не появился. Ни в первый день, ни во второй, ни в третий. Каждое утро я открывала глаза еще до рассвета и наводила идеальный порядок. Одежда и прическа — безупречны, дом — без единой пылинки; модные журналы с элегантными женщинами, улыбающимися с обложек; инструменты, разложенные в мастерской: все было готово к тому, чтобы начать работу в любой момент. Однако пока никто не изъявлял желания воспользоваться моими услугами.
Иногда с лестницы доносился шум, звук шагов, голоса. И тогда я на цыпочках бежала к двери и с надеждой смотрела в глазок, но каждый раз меня ждало разочарование. Приникнув к круглому отверстию, я видела, как мимо пробегают шумные дети, торопливо проходят женщины и мужчины в шляпах, служанки с корзинками, курьеры-доставщики, консьержка в фартуке, кашляющий почтальон и множество других людей. Но не один из них не направлялся в мое ателье, чтобы сделать заказ.
Я стала размышлять, как быть дальше: обратиться к Канделарии или продолжать терпеливо ждать? Я сомневалась один день, два, три, а потом почти сбилась со счета. И наконец решение было принято: нужно сходить к Канделарии и попросить ее сделать все возможное, чтобы наши потенциальные клиентки узнали, что ателье открылось и ждет их. Я понимала: если ей не удастся добиться этого и все останется по-прежнему, то наше совместное дело обречено на гибель в самом зачатке. Однако я не успела обратиться к контрабандистке за помощью, потому что именно в то утро в ателье наконец объявилась клиентка.
— Guten Morgen. Мое имя фрау Хайнц, я недавно в Тетуане, и мне нужны некоторые вещи.
Я встретила ее в новом свинцово-синем костюме, который сшила себе за несколько дней до этого. Узкая облегающая юбка-карандаш, приталенный жакет, надетый без рубашки: верхняя пуговица находилась точно на той линии, ниже которой декольте приобрело бы излишнюю откровенность. Несмотря на некоторую смелость, мой костюм выглядел очень элегантно. В качестве аксессуара мою шею украшала длинная серебряная цепочка со старинными ножницами из того же металла: они уже не годились для работы, но, наткнувшись на них в антикварной лавке, где искала лампу, я решила, что они неплохо подойдут для моего нового имиджа.
Моя первая клиентка едва удостоила меня взглядом, представляясь, зато с большим интересом осмотрела само ателье — очевидно, желая убедиться, соответствует ли оно ее уровню. Я нисколько не стушевалась перед ней: чтобы вести себя как подобает, достаточно было представить себя доньей Мануэлой. Мы расположились на креслах в зале: она уселась очень уверенно, несколько по-мужски, а я — положив ногу на ногу и приняв позу, много раз отрепетированную перед зеркалом. На ломаном испанском немка объяснила мне, что ей нужно. Два костюма с жакетом, два вечерних платья. И костюм для игры в теннис.
— Все будет сделано, — заверила я.
Я абсолютно не представляла, как должен выглядеть подобный костюм, но не призналась бы в своем невежестве даже под угрозой расстрела. Мы полистали журналы и посмотрели различные фасоны. Для вечерних платьев она выбрала модели величайших кутюрье тех лет — Марселя Роша и Нины Риччи — среди всего великолепия, представленного на страницах французского журнала, где были собраны новинки высокой моды сезона осень-зима 1936 года. Образцы для повседневных костюмов немка нашла в американском «Харперс базар»: две модели Гарри Анджело, чье имя до этого момента мне было незнакомо, о чем я, впрочем, предпочла благоразумно умолчать. Немка пришла в восторг от обилия модных журналов, имевшихся в моем распоряжении, и, с трудом подбирая испанские слова, попыталась выяснить, где мне удалось их достать. Я сделала вид, будто не понимаю, о чем она спрашивает: узнай она, как ко мне попали эти журналы и что для этого пришлось предпринять моей компаньонке контрабандистке, и моя первая клиентка с негодованием покинула бы это ателье, а я никогда ее больше не увидела. Затем мы перешли к выбору тканей. Я представила ей образцы, приобретенные в различных магазинах, комментируя цвет и качество каждого.
Немка довольно быстро определилась с выбором. Шифон, бархат и органза для вечерних платьев; фланель и кашемир — для повседневных костюмов. Выбор модели и материала для теннисного костюма она оставила на мое усмотрение. Пока я занималась клиенткой, в зале появилась Джамиля, в бирюзовом кафтане и с подведенными сурьмой глазами: она беззвучно подошла и поставила перед нами отполированный поднос с песочным печеньем и сладким мятным чаем. Немка была приятно удивлена, а я едва заметно подмигнула помощнице, выражая свою благодарность. В конце концов осталось только снять мерки. Я непринужденно записала все данные в тетрадь в кожаном переплете, не выходя из образа хозяйки модного ателье. Мы договорились о первой примерке через пять дней, после чего распрощались с чрезвычайной учтивостью.
— Всего хорошего, фрау Хайнц, очень рада, что вы посетили наше ателье.
— Благодарю, фрейлейн Кирога, до свидания.
Едва закрыв за немкой дверь, я зажала рот рукой, подавляя крик, и с трудом удержалась от того, чтобы не запрыгать по квартире, как дикая лошадь. Меня просто распирало от радостного осознания, что у меня наконец появилась клиентка.
Я взялась за работу и трудилась с утра и до вечера, день за днем. Впервые в своей жизни я выполняла самый настоящий, серьезный заказ без контроля и помощи мамы или доньи Мануэлы. Я мобилизовала для этого все свои силы, опыт и мастерство, но меня все равно ни на секунду не покидал страх, что что-то может не получиться. Я мысленно разложила модели из журналов на составные части, а там, где этого нельзя было сделать, призвала на помощь свое воображение. Начертив кусочком мыла контуры деталей на ткани, я вырезала их с тщательностью и волнением. Затем соединила, обметала края, примерила на манекен, после чего несколько раз распускала и снова сметывала то тут, то там, пока не удовлетворилась результатом. Мода успела порядком измениться с тех пор, как я впервые приобщилась к миру ниток и тканей. Когда я начала работать в ателье доньи Мануэлы в середине двадцатых, в моде была одежда прямого покроя, заниженная талия и укороченные подолы, а вечерние наряды отличались воздушностью и изысканной простотой. В тридцатые годы подолы вновь удлинились, линия талия переместилась выше, и в моду вошли большие подплечники, асимметричный крой и подчеркнуто женственный силуэт. Менялись времена — менялась мода, а вместе с ней — желания клиентов и искусство портних. Однако это не стало для меня проблемой: если бы ко всему в жизни можно было приспособиться так же легко, как к модным веяниям из Парижа!
15
Первые дни работы пролетели как вихрь. Я трудилась не покладая рук и выходила из дома только под вечер, чтобы немного прогуляться. По дороге мне обычно попадался кто-нибудь из соседей — мать с сыном из квартиры напротив, шедшие под руку, дети с третьего этажа, сбегавшие галопом по лестнице, или сеньора, спешившая домой, чтобы приготовить ужин для своего семейства. Только одна тень омрачала хлопоты моей первой рабочей недели: проклятый костюм для игры в теннис. В конце концов я отправила Джамилю с запиской на улицу Ла-Лунета. «Срочно нужны журналы с моделями теннисных костюмов. Хотя бы старые».
— Сеньора Канделария говорить: «Джамиля опять приходить завтра».
На следующий день Джамиля вернулась из пансиона с кипой журналов, едва умещавшихся в ее руках.
— Сеньора Канделария говорить, что сеньорита Сира смотреть сначала эти журналы, — певучим голосом сообщила она на своем ломаном испанском.
Джамиля раскраснелась от быстрой ходьбы — энергия и жизнерадостность били в ней через край. Чем-то она напомнила мне меня саму в первые годы работы в ателье на улице Сурбано, когда в мои обязанности входило лишь бегать туда и сюда, выполняя поручения и доставляя заказы. В те времена я ходила по улицам проворно и беззаботно, как молодой уличный кот, и всегда искала предлог, чтобы продлить мгновения свободы и как можно дольше не возвращаться в ателье, к заточению в четырех стенах. Ностальгия уже занесла надо мной свою руку, но я, ловко увернувшись, избежала ее удара: в последнее время я научилась уклоняться от подступающих приступов меланхолии.
Я с жадностью набросилась на принесенные Джамилей журналы. Все они были старые и мятые, некоторые даже без обложек. Лишь немногие из них посвящались моде, большинство же были самыми обычными. Несколько французских, но в основном — испанские или местные, выпускаемые в протекторате: «Ла Эсфера», «Бланко-и-Негро», «Нуэво Мундо», «Марруэкос графико», «Кетама». На некоторых страницах был загнут уголок — вероятно, Канделария просматривала журналы, прежде чем отослать их мне, и таким образом отмечала то, что, по ее мнению, могло подойти. Я принялась открывать загнутые страницы, но обнаружила там не совсем то, что нужно. На одной фотографии двое мужчин, одетых во все белое и с намазанными бриллиантином волосами, обменивались рукопожатием над сеткой, держа в левой руке ракетку. На другом снимке группа элегантных дам аплодировала теннисисту, получавшему кубок. Тогда я поняла, что в своей короткой записке, посланной Канделарии, не уточнила, что теннисный костюм должен быть женским. Я уже хотела вновь отправить Джамилю на улицу Ла-Лунета, как вдруг из моей груди вырвался ликующий крик. В третьем журнале с загнутыми страницами я обнаружила именно то, что искала. Там оказался большой репортаж с несколькими фотографиями, на которых была запечатлена теннисистка в футболке и юбке-штанах: мне никогда раньше не приходилось видеть столь странный предмет одежды, и, вероятно, для большинства читателей этого журнала он тоже являлся в диковину — судя по тому, сколько внимания уделялось на снимках этому костюму.
Текст был написан по-французски, и я почти ничего не поняла, кроме упоминавшихся имен теннисистки Лили Альварес и модельера Эльзы Скиапарелли, а также какого-то места под названием «Уимблдон». Хотя я очень обрадовалась, наконец обнаружив что-то, от чего можно оттолкнуться, вскоре мою радость поколебало смутное беспокойство. Я закрыла журнал и критически его осмотрела. Это был старый, пожелтевший экземпляр. Я взглянула на дату: 1931 год. Задняя сторона обложки отсутствовала, края покрылись пятнами от сырости, а некоторые страницы были надорваны. Мной овладевало все большее беспокойство. Я не могла продемонстрировать немке такое старье, чтобы узнать ее мнение о представленном там теннисном костюме: это нанесло бы непоправимый урон моему имиджу изысканной и современной модистки. Я взволнованно ходила по квартире, пытаясь найти выход из сложившейся ситуации. После того как я измерила коридор шагами несколько десятков раз, мне пришло в голову только одно: срисовать модель собственноручно и попытаться выдать ее за свою идею, однако я ничего не смыслила в рисовании, и результат мог оказаться столь плачевным, что я непременно потеряла бы весь свой лоск в глазах клиентки. Так и не найдя выхода, я решила вновь обратиться за помощью к Канделарии.
Джамили в тот момент в ателье не было: по сравнению с пансионом, где она трудилась как проклятая, в моем доме ей приходилось не так много работать, и она устраивала себе перерывы. Словно наверстывая упущенное, юная марокканка пользовалась любым свободным моментом, чтобы выйти на улицу под каким-либо предлогом.
— Сеньорита хотеть Джамиля идет покупать семечки, да?
И, не дожидаясь ответа, уже бежала вниз по лестнице — за семечками, хлебом или фруктами, а на самом деле — за воздухом и свободой. Вырвав нужные страницы из журнала, я сложила их в сумочку и отправилась на улицу Ла-Лунета, однако не застала Канделарию дома: лишь новая служанка усердно трудилась на кухне да простуженный учитель скучал у окна. Его очень обрадовало мое появление.
— Ну и ну, как хорошо у некоторых пошли дела, с тех пор как они покинули нашу берлогу! — иронично прокомментировал он мое преображение.
Я оставила его слова без внимания, поскольку все мои мысли были поглощены другим.
— Вы не знаете, куда отправилась Канделария, дон Ансельмо?
— Понятия не имею, деточка, она же все время где-то бегает — туда-сюда, туда-сюда, как ящерица.
Я нервно заломила пальцы. Мне обязательно нужно было ее найти, только она могла мне помочь. Учитель почувствовал, что я чем-то взволнована.
— Что-то случилась, деточка?
— Вы, случайно, не умеете рисовать? — в порыве отчаяния обратилась я к нему.
— Я? Ну как тебе сказать… Разве что равносторонний треугольник или нечто вроде того.
Я была далека от мира равносторонних треугольников, но поняла, что дон Ансельмо ничем не может мне помочь. Я снова заломила пальцы и вышла на балкон, чтобы посмотреть, не возвращается ли Канделария. Взглянув на улицу, полную народа, я нетерпеливо постучала каблуком по полу. За моей спиной раздался голос старого республиканца:
— Может, все-таки расскажешь, что ищешь, — а вдруг я смогу тебе чем-то помочь?
Я обернулась.
— Мне нужен человек, умеющий хорошо рисовать, чтобы скопировать несколько моделей из журнала.
— Сходи в школу Бертучи.
— Кого?
— Бертучи, художника. — По выражению моего лица дон Ансельмо догадался, что я слышу это имя впервые. — Да ты что, деточка? Ты уже три месяца живешь в Тетуане и не знаешь, кто такой маэстро Бертучи? Мариано Бертучи, известный в Марокко художник!
Да, я понятия не имела, кто такой Бертучи, и меня это нисколько не волновало. Единственное, чего я хотела, — поскорее разрешить свою проблему.
— И он сможет нарисовать то, что мне нужно? — нетерпеливо спросила я.
Дон Ансельмо расхохотался, после чего зашелся хриплым кашлем. Ежедневно выкуриваемые три пачки сигарет «Толедо» давали о себе знать.
— О чем ты говоришь, Сира, деточка! Чтобы Бертучи делал для тебя рисунки? Дон Мариано — настоящий художник, он пишет картины и поддерживает традиционное местное искусство — в общем, делает все, чтобы красоты Марокко стали известны всему миру. Так что даже не рассчитывай: он не станет рисовать для тебя на заказ. Но вот кто-нибудь из его учеников вполне может тебе пригодиться — в его школе полно молодых начинающих художников, которые с радостью возьмутся за эту работу.
— А где находится школа? — спросила я, надевая шляпу и торопливо хватая сумку.
— Возле Пуэрта-де-ла-Рейна.
Растерянность на моем лице, должно быть, снова вызвала у учителя сочувствие, и он, после очередного приступа хриплого смеха и кашля, с трудом поднялся с кресла и произнес:
— Ладно, пойдем, я тебя провожу.
Покинув улицу Ла-Лунета, мы углубились в меллах — еврейский квартал. Шагая по его узким правильным улочкам, я не могла избавиться от воспоминаний о той ночи, когда бродила здесь в темноте, нагруженная оружием. В то же время все в этом месте казалось другим при дневном свете, со множеством открытых магазинчиков и меняльных лавок. Потом мы вошли в медину, в запутанном лабиринте которой я до сих пор с трудом ориентировалась. Несмотря на узкую юбку и высокие каблуки, я старалась шагать по мостовой как можно быстрее. Возраст и кашель мешали дону Ансельмо идти столь же проворно. К тому же он без умолку говорил, распространяясь об игре цвета и света в картинах Бертучи, о его масляной живописи, акварели и графике, о стараниях художника продвинуть местные искусства и воспитать учеников.
— Тебе приходилось посылать письма в Испанию из Тетуана? — спросил меня дон Ансельмо.
Конечно, я посылала маме письма. Хотя очень сомневалась, что в эти смутные времена они дойдут до своего адресата в Мадриде.
— Ну так знай: почти все марки протектората отпечатаны на основе его рисунков. Города Алусемас, Алькасаркивир, Чауэн, Лараче, Тетуан. Пейзажи, люди, сцены из повседневной жизни — все выходит из-под его кисти.
Мы шли не останавливаясь: учитель говорил не закрывая рта, а я слушала и старалась не замедлять шаг.
— И еще он создает различные плакаты для привлечения туристов — неужели ты их не видела? Конечно, сейчас, в эти ужасные времена, вряд ли кто-то захочет отдыхать в Марокко, но искусство Бертучи много лет манило людей в эти прекрасные края.
Я знала, о каких плакатах говорил учитель — они висели повсюду и попадались мне на глаза каждый день. Там были виды Тетуана, Кетамы, Арсилы и других мест. Под изображениями тогда еще стояла подпись: «Протекторат Испанской республики в Марокко».
Мы шли довольно долго, и вокруг были торговые ряды, люди в пиджаках и джеллабах, козы, дети, женщины в покрывалах, собаки, лужи, куры, крики продавцов и покупателей, запах кориандра и мяты, пекущегося хлеба и маринованных оливок — в общем, жизнь била ключом. Школа находилась на окраине города, в старинной крепости, нависавшей над городской стеной. Вокруг было довольно спокойно: молодые люди входили и выходили — поодиночке и компаниями, некоторые — с большими папками под мышкой.
— Вот мы и пришли. Дальше иди сама, а я, пожалуй, воспользуюсь этой прогулкой, чтобы выпить стаканчик вина с друзьями, которые живут в Суике, а то в последнее время совсем не выхожу из дома.
— Но как я вернусь? — неуверенно спросила я, поскольку полагала, что пойду с учителем, и не запоминала дорогу.
— Не беспокойся, любой из этих молодых людей с удовольствием тебе поможет. Удачи тебе с рисунками; расскажешь потом, как все прошло.
Поблагодарив дона Ансельмо, я поднялась по лестнице и вошла в школу. И сразу почувствовала на себе любопытные взгляды — должно быть, здесь не привыкли видеть таких женщин. Отойдя немного от входа, я остановилась в растерянности, не зная, что делать и к кому обратиться, как вдруг за моей спиной раздался голос:
— Вот это встреча, моя прекрасная соседка!
Я обернулась, теряясь в догадках, кто мог произнести эти слова, и увидела перед собой молодого человека, моего соседа по лестничной клетке. На этот раз он был один. Ему явно не стукнуло еще и тридцати, хотя он был полноват и лысоват для своего возраста. Молодой человек продолжил разговор, за что я была ему благодарна, поскольку не знала, что сказать.
— Я вижу, вы немного растеряны. Могу я вам чем-то помочь?
Мы никогда не разговаривали с ним прежде. С тех пор как я поселилась в их доме, несколько раз сталкивались на лестнице или у подъезда, и он постоянно был со своей матерью. При встрече мы обменивались лишь вежливыми приветствиями, не более того. Однако каждый вечер я слышала их голоса — мать с сыном допоздна шумно ссорились. Я решила рассказать соседу правду, поскольку в любом случае не могла придумать ничего лучше.
— Я ищу кого-нибудь, кто смог бы сделать для меня несколько рисунков.
— Можно узнать, каких именно?
Его тон не был дерзким — просто любопытным. Любопытным, откровенным и немного манерным. Молодой человек держался гораздо увереннее, чем в присутствии матери.
— У меня есть несколько старых фотографий, и мне нужно, чтобы на их основе мне сделали рисунки. Как вы, наверное, знаете, я портниха. И мне требуются нарисованные образцы, чтобы продемонстрировать модель клиентке.
— У вас с собой фотографии?
Я коротко кивнула.
— Не покажете их мне? Может, я смогу вам помочь.
Я огляделась. Людей вокруг было не много, но все же не очень удобно показывать при всех вырезки из журнала. Мой сосед понял меня без слов.
— Выйдем отсюда?
Едва оказавшись на улице, я вытащила из сумки старые мятые страницы и молча протянула молодому человеку. Он внимательно их рассмотрел.
— Скиапарелли, муза сюрреалистов, как интересно. Я обожаю сюрреализм, а вы?
Я понятия не имела, о чем он спрашивал, и хотела только одного — решить поскорее проблему, поэтому проигнорировала вопрос и вернула разговор в деловое русло:
— Вы знаете кого-нибудь, кто может сделать рисунки?
Он посмотрел на меня сквозь очки своими близорукими глазами и улыбнулся, не разжимая губ.
— Может, я сам для этого сгожусь?
Сосед принес мне рисунки тем же вечером — я и не ожидала, что он сделает их так быстро. Я уже готовилась лечь спать, на мне была ночная сорочка и длинный бархатный халат, сшитый в один из тех дней, когда я сидела без работы в ожидании клиентов. Я недавно поужинала, и на столике в зале еще стоял поднос с остатками моей скромной трапезы, состоявшей из грозди винограда, кусочка сыра, стакана молока и нескольких сухих печений. В квартире было тихо и темно, и лишь в углу зала горел торшер. Звонок в дверь раздался почти в одиннадцать вечера, и я торопливо прильнула к глазку, удивленная и напуганная одновременно. Увидев, кто это, я отодвинула задвижку.
— Добрый вечер, дорогая. Надеюсь, я не побеспокоил вас?
— Нет-нет, я еще не спала.
— Я кое-что принес, — объявил сосед, продемонстрировав мне краешки листов, которые держал за спиной.
Он не отдал их мне, дожидаясь моей реакции. Я поколебалась несколько секунд, сомневаясь, стоит ли приглашать его в дом в столь неподходящий час. Молодой человек тем временем с невозмутимым видом застыл на пороге, пряча рисунки за спиной и изображая самую безобидную улыбку.
Я поняла, что он не собирается показывать мне свои работы, пока я не приглашу его войти, и наконец сдалась:
— Проходите, пожалуйста.
— Благодарю, — тихо произнес он, не скрывая своего удовлетворения от того, что удалось добиться своей цели. Он был, как всегда, в очочках. Немного манерный и претенциозный. В рубашке и брюках, поверх которых надел короткий войлочный халат.
Молодой человек беззастенчиво оглядел прихожую и направился в зал, не дожидаясь приглашения.
— У вас замечательная квартира. Очень изысканная, очень элегантная.
— Спасибо, я все еще занимаюсь ее обустройством. Что ж, можно мне посмотреть рисунки, которые вы принесли?
Этими словами я предельно ясно дала понять соседу, что приняла его в столь поздний час вовсе не для того, чтобы слушать восторги по поводу интерьера моей квартиры.
— Вот ваш заказ, — произнес он, наконец протягивая мне листы картона, которые все это время прятал за спиной.
На рисунках, выполненных карандашом и пастелью, в разных ракурсах была изображена ирреально воздушная модель в экстравагантном теннисном костюме. Я пришла в восторг от результата, и, должно быть, это отразилось на моем лице.
— Я вижу, вам понравилось, — заметил молодой человек, не скрывая гордости.
— Они великолепны.
— Значит, вы их берете?
— Разумеется. Вы оказали мне большую услугу. Скажите, сколько я вам должна?
— Ничего, кроме «спасибо»: считайте это моим небольшим подарком. Мама говорит, что нужно быть любезным с соседями, хотя к вам относится несколько настороженно. По-моему, вы кажетесь ей слишком самоуверенной и немного нескромной, — усмехнулся он.
Я улыбнулась и вдруг почувствовала, что между нами возникло какое-то заговорщицкое взаимопонимание, однако ощущение исчезло в следующую же секунду, когда тишину нарушил крик, донесшийся из приоткрытой двери в соседнюю квартиру. Это был голос матери, звавшей своего сына.
— Фееееее-ликс! — Она растягивала звук «е» как резинку рогатки, и когда первый слог был натянут до предела, выстрелила вторым. — Фееееее-ликс! — повторился крик. Молодой человек закатил глаза и в отчаянии махнул рукой.
— Бедная мама, она не может жить без меня. Я пойду.
Настойчивый и протяжный голос матери прозвучал в третий раз.
— Обращайтесь ко мне когда захотите: с удовольствием выполню любой ваш заказ — я большой поклонник всего, что приходит из Парижа. Ну а сейчас мне пора в свой застенок. Спокойной ночи, дорогая.
Закрыв за соседом дверь, я довольно долго разглядывала рисунки. Они оказались действительно превосходными, трудно вообразить что-то лучшее. И хотя все это было создано не моими руками, я заснула в ту ночь с чувством глубокого удовлетворения.
* * *
На следующее утро я поднялась рано: моя клиентка собиралась прийти на первую примерку к одиннадцати, но я хотела приготовить к ее приходу все до мельчайших деталей. Джамиля еще не вернулась с рынка, но скоро должна была появиться. Без двадцати одиннадцать раздался звонок в дверь, и я подумала, что, вероятно, немка пришла пораньше. На мне был тот же темно-синий костюм, что и в прошлый раз: я решила снова его надеть, словно он являлся моей рабочей униформой, превосходно сочетавшей в себе элегантность и простоту. Таким образом я могла подчеркнуть свой профессионализм, а заодно и скрыть тот факт, что в моем гардеробе практически нет осенней одежды. Я была уже с прической, безупречным макияжем и старинными серебряными ножницами, висевшими на шее. Не хватало лишь небольшого штриха — невидимой маски уверенной и успешной женщины. Моментально надев ее, я легким и непринужденным движением распахнула дверь. И в следующее же мгновение сердце мое оборвалось.
— Доброе утро, сеньорита, — сказал комиссар, снимая шляпу. — Я могу войти?
Я сглотнула слюну.
— Доброе утро, дон Клаудио. Конечно, прошу вас.
Я пригласила его в зал и предложила присесть. Он неторопливо направился к креслу, внимательно осматриваясь в комнате. Его взгляд скользнул по потолку с лепниной, по шторам из камчатной ткани и большому столу из красного дерева, заваленному иностранными журналами. Не ускользнула от его внимания и роскошная старинная люстра, которую Канделария достала бог знает где, за сколько и путем неизвестно каких сомнительных махинаций. Я почувствовала, что пульс мой участился, а желудок сжался от волнения.
Комиссар наконец устроился в кресле, и я молча села напротив, дожидаясь, пока он сам заговорит, и стараясь скрыть свое беспокойство, вызванное его неожиданным визитом.
— Что ж, я вижу, дела у вас идут замечательно.
— Я делаю для этого все, что возможно. Я начала работать, и сейчас ко мне как раз должна прийти клиентка.
— А чем именно вы занимаетесь? — спросил комиссар. Несомненно, он прекрасно знал ответ на этот вопрос, однако по какой-то причине хотел услышать его от меня.
Я постаралась говорить нейтральным тоном. Не желала, чтобы комиссар видел меня испуганной и виноватой, но в то же время не было никакого смысла изображать перед ним уверенную и невозмутимую даму, поскольку ему, лучше чем кому-либо, было известно, какова я на самом деле.
— Я занимаюсь шитьем, я модистка, — сказала я.
Комиссар никак не отреагировал. Просто смотрел на меня своими проницательными глазами, ожидая продолжения. И я принялась рассказывать, сидя на краешке софы и держа спину прямо: все изысканные позы, столько раз отрепетированные, были в этой ситуации неуместны. Нельзя было и подумать о том, чтобы эффектно положить ногу на ногу, изящно поправить прическу или слегка поморгать глазами. Сдержанность и спокойствие — вот единственное, что я могла демонстрировать комиссару.
— В Мадриде я тоже шила, я занимаюсь этим полжизни. Я работала в ателье очень известной портнихи, вместе с мамой, и многому там научилась: это было ателье высшего разряда, мы шили для очень важных клиенток.
— Понимаю. Достойная профессия. А на кого вы сейчас работаете, позвольте полюбопытствовать?
Я вновь сглотнула слюну.
— Ни на кого. На себя.
Дон Клаудио приподнял брови, изображая удивление.
— А могу я поинтересоваться, каким образом вам удалось открыть это дело?
Комиссар Васкес мог быть невыносимо дотошным и непреклонным, но в то же время являлся настоящим джентльменом и потому формулировал свои вопросы с безграничной вежливостью. С вежливостью, приправленной некоторой долей иронии, которую он не слишком старался скрыть. Комиссар выглядел не столь напряженным, как во время визитов в больницу. Более расслабленным, спокойным. Жаль, что я не могла отвечать на его элегантные фразы с той же легкостью.
— Я взяла деньги в долг, — просто сказала я.
— Ну надо же, как вам повезло, — насмешливо произнес комиссар. — А не будете ли вы так любезны, чтобы сообщить мне имя столь щедрого человека?
Я думала, что не смогу ничего вымолвить, но ответ вырвался сам собой. Быстро и уверенно.
— Канделария.
— Канделария-контрабандистка? — спросил комиссар с усмешкой, полной сарказма и недоверия.
— Да, она самая.
— Ну и ну, как интересно. А я и не знал, что мелкие пройдохи сейчас такие зажиточные.
Комиссар сверлил меня взглядом, и я поняла, что в этот момент решалась моя судьба — монета уже подброшена в воздух, но никто еще не знает, какой стороной она приземлится. Так неопытный канатоходец, качнувшись на проволоке, может шлепнуться вниз или удержаться на высоте. А мяч, посланный грациозной теннисисткой в костюме от Скиапарелли, задев за сетку, колеблется на ней несколько бесконечных секунд, готовый упасть с одинаковой вероятностью и в одну и в другую сторону. Победа или поражение, спасение или гибель. Но пока — полная неизвестность. Вот что чувствовала я перед комиссаром Васкесом в то осеннее утро, когда с его неожиданным появлением стали сбываться мои самые худшие опасения. Я закрыла глаза и глубоко вдохнула. Потом вновь посмотрела на комиссара и заговорила:
— Послушайте, дон Клаудио: вы сказали, что мне нужно работать, и именно этим я сейчас занимаюсь. Это приличное дело, не временное занятие и не прикрытие чего-то темного. Вы многое обо мне знаете: вам известно, почему я здесь, какие несчастья со мной приключились и что мешает мне уехать. Но вам ничего не известно о том, как я жила до всей этой истории, и сейчас, если вы позволите, я вам расскажу. Я родилась в бедной семье, мама растила меня одна. Своего отца, от которого получила деньги и драгоценности, сыгравшие для меня роковую роль, я узнала лишь несколько месяцев назад. В ситуации, которая сложилась в стране, он понял, что его могут убить, и захотел исправить ошибки прошлого: решил признать меня своей дочерью и выделить долю. До того дня я не знала даже его имени и не видела от него ни сентимо. Поэтому начала работать совсем ребенком — выполняла мелкие поручения, подметала пол, получая, конечно, жалкие крохи. Я была тогда не старше девочек из школы Вирхен Милагроса, которые недавно прошли по улице. Может, среди них и ваша дочь отправилась в школу — в этот мир монахинь, чистописания и латинских склонений, в котором мне не довелось побывать, потому что я должна была учиться ремеслу и зарабатывать себе на жизнь. Но вы не думайте, я не жалуюсь на свою судьбу: мне нравилось шить, у меня это хорошо получалось, я много трудилась, чтобы освоить мастерство, и со временем стала хорошей швеей. И то, что я оставила это занятие, произошло не по моей прихоти, просто так сложились обстоятельства: из-за неспокойной ситуации в Мадриде многие наши клиентки уехали за границу, ателье закрылось, и найти другую работу оказалось невозможно.
Я никогда ни во что не впутывалась, комиссар; вы же знаете: все, что произошло со мной в этот год, все эти преступления, в которых меня обвиняют, — злая ирония судьбы, последствия одного злополучного знакомства. Вы не представляете, сколько бы я отдала, чтобы этой встречи никогда не было, чтобы мне не довелось познакомиться с тем мерзавцем, но, увы, теперь уже ничего нельзя изменить, и мне придется расхлебывать все самой. Я знаю, что должна нести ответственность, и не собираюсь от нее уклоняться. Но поймите, я сумею решить свои проблемы, только если буду работать, и единственное, что я умею делать, — это шить. Закрыв мое ателье, вы подрежете мне крылья, потому что я не смогу заниматься ничем другим. Я уже пыталась найти какую-то работу, но из этого ничего не вышло. Потому я прошу вас только об одном: позвольте мне трудиться в моем ателье, не считайте меня преступницей. Поверьте, за аренду квартиры и мебель заплачено все до последней песеты, я никого не обманула и никому ничего не должна. На мое ателье деньги не посыплются с неба, но я готова работать не покладая рук, от зари до зари. Только позвольте мне делать это спокойно, я не доставлю вам никаких проблем, клянусь своей матерью, кроме которой у меня на всем свете никого нет. Когда закончится война и я заработаю достаточно денег, чтобы выплатить долг гостинице, я вернусь домой к маме, и вы никогда обо мне больше не услышите. Но сейчас, умоляю вас, комиссар, не требуйте от меня других объяснений и разрешите продолжать свое дело. Это моя единственная просьба: не душите меня, не губите мое ателье, которое только-только начинает вставать на ноги, потому что, сделав это, вы ничего не выиграете, а я потеряю все.
Комиссар молчал, и я больше ничего не добавила — мы просто смотрели друг другу в глаза. Я даже не ожидала, что смогу закончить свою речь спокойным и твердым голосом, не утратив невозмутимости. Наконец-то мне удалось освободиться от всего терзавшего меня столько времени. Внезапно я почувствовала полное изнеможение. Я устала от того, что мне пришлось вынести по вине бессовестного негодяя; от жизни в постоянном страхе. Устала от гнетущей меня вины, заставлявшей склоняться под тяжестью этого груза подобно бедным марокканским женщинам, которые, медленно волоча ноги, согнувшись и закутавшись в покрывала, тащили на спинах хворост, финики, детишек, глиняные кувшины и мешки с известкой. Я устала от страха, унижений и мытарств в чужой стране. Я была измучена, обессилена, истощена, но готова бороться, чтобы выбраться из затянувшей меня трясины.
В конце концов комиссар нарушил молчание. Он поднялся с кресла, я последовала его примеру и поправила юбку, тщательно разгладив образовавшиеся складки. Дон Клаудио взял свою шляпу и повертел ее в руках, сосредоточенно разглядывая. Это была уже не та мягкая летняя шляпа, которую я видела на нем несколько месяцев назад, а осенняя фетровая темно-шоколадного цвета, и он крутил ее с таким видом, будто хотел получить какой-то ответ. Перестав теребить шляпу, комиссар наконец заговорил:
— Хорошо. Я согласен. Если против вас не всплывут явные улики, я не стану раскапывать, каким образом вам удалось раздобыть деньги на все это. Так что можете работать спокойно и заниматься делами своего ателье. Я не стану вас беспокоить. Может быть, все действительно наладится, и это избавит от проблем нас обоих.
Дон Клаудио больше ничего не сказал и не стал ждать моего ответа. Произнеся последнее слово своей краткой речи, он кивнул мне на прощание и направился к двери. Через пять минут в ателье пришла фрау Хайнц. Я потом так и не вспомнила, какие мысли роились в моей голове в тот промежуток времени, отделивший один визит от другого. Мне запомнилось лишь, что, когда немка позвонила в дверь, я пошла ей открывать с ощущением, будто с моей души свалился огромный камень.