1. Война и мир
Существует досадное предубеждение, будто мир во всех случаях предпочтительней войны. И, несмотря на объективную картину человеческой истории, несмотря на постоянное и все более масштабное опровержение пацифистских утопий, эта наивная, в высшей степени безответственная позиция и не думает испаряться. Напротив, аргумент мира — «лишь бы не было войны» — становится определяющим для принятия важнейших судьбоносных решений.
Сплошь и рядом апологеты «мира любой ценой» тщатся подтвердить свое убеждение ссылками на Евангелие, на антимилитаристский характер христианской этики. В этом заключена важная смысловая подмена. Вспомним слова Спасителя — «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам: не так как Mip дает вам, я даю вам» (от Луки 14, 27). Жаль, что в современном русском языке слова «мир» как покой, как невойна и «мир» как вселенная пишутся одинаково, хотя имеют совершенно различный смысл. До реформы Луначарского, упразднившего в русском языке i, в самом написании этих слов имелась наглядная разница — «мир» как невойна писался так же, как и сегодня, через обычное «и», а мир как вселенная, как космос через i — «Mip». Поэтому важно, что «мир», даруемый Христом, есть «мир немiрской, надмiрный, горний». Более того, в вышеприведенном месте евангельского текста это противопоставление подчеркивается — качество «мира» Христа совершенно иное, нежели «мир» у «Mipa сего». Легко разглядеть между этими понятиями противопоставление: вечный покой небесного рая противостоит основной характеристике Mipa дольнего, движимого беспрестанно неистовым буйством стихий. Тут вспомним Гераклита — «вражда есть отец вещей». И поэтому «мир Христов» противоположен не одному из состояний нижней реальности, но всей этой реальности, вместе взятой. Парадоксально, но горний Mip, Mip истинного мира воюет с MipoM дольним, попавшим под власть дьявола. И снова недвусмысленно утверждает это сам Спаситель: «Думаете ли вы, что Я пришел дать мир земле? нет, говорю вам, но разделение». Разделение на агнцев и козлищ, ца пошедших за Христом, Сыном Бо-жиим, и оставшихся в лапах дьявола. И эти две группы, два лагеря будут находиться между собой в неистребимой вражде до скончания века. Перемирие между ними невозможно, а призывы к нему кощунственны — между злом и добром не бывает консенсуса. Что-то одно соответствует истине, что-то одно по-настоящему есть, а другое — лишь сложная, испытательная видимость. И «миротворцы» блаженны лишь постольку, поскольку несут с собой именно нем1рской мир Христа», а не тщетные призывы обеим сторонам сойтись на чем-то среднем, на компромиссе, на взаимных уступках.
Выводить современный пацифизм из христианства совершенно некорректно уже с богословской точки зрения. Любовь к врагам, отказ от принятия правил, диктуемых павшим царством земным, т. е. от сведения всего к противостоянию в материальной, имманентной сфере — да, это прямо вытекает из христианства и его этики. Но любовь к врагам еще не отменяет факта вражды и битвы, а отказ от поверки проигравших и выигравших земными мерками не означает прекращения всякой войны. Христианское духовное воинство Нового Иерусалима, все искренне и истово чающие Светлого Града ведут свою брань с антихристом и слугами его, ненавидя первого и сожалея о падении вторых. Но все это никак не снимает накала световой трансцендентной агрессии. «Не мир, но меч».
Если бы не лживые завывания современных псев-дорелигиозных пацифистов, то напоминать о таких простых вещах верующим людям не было бы нужды. Ведь само выражение «Господь Саваоф» с древнееврейского переводится как «Бог Воинств» (заметим также, что «небесным воинством» часто в литургической практике древние евреи называли звезды и светила).
2. Мобилизованный «рождением снизу»
Можно сколь угодно жестоко карать за «пропаганду войны», но войны не избежать. Никуда от нее не деться, ее не обойти. На войне и брани построены основы Mipa, составляющие главнейшее его качество. Будучи вброшенными в Mip земной, мы помимо нашей воли мобилизованы на фронт. Этот факт мы должны принять. Не решив на практике проблему войны, не ответив так или иначе на ее вызов, мы не способны двинуться ни в одну из сторон бытия.
Рождаясь, мы обречены на принадлежность к региону Mipa сего, которому всегда что-то угрожает. А следовательно, мы автоматически мобилизованы на его защиту, на отстаивание общины, общества, их интересов. Иначе в этой несовершенной сфере и быть не может. Есть, конечно, и призванные на «брань духовную», стремящиеся исполнить высший подвиг — победить вслед за Христом Mip. Такие борцы с MipoM есть не только в Христианской Церкви, но и в других религиях, причем они всегда выделены в особую касту. Так, в индуизме подобной кастой являются «брахманы», «жрецы». Показательно, что кастовой добродетелью жрецов является «ахимса», т. е. «непричинение никакого вреда живым существам, даже ценой собственной гибели». Эта же «ненасильственная» этика характерна и для буддистских монахов, особенно для высших иерархов ламаизма, которым за большой грех вменяется даже невольное убийство малейшей мошки. Высшим тибетским духовным авторитетам даже нос во время простуды утирают послушники — из страха, что лама нечаянным взмахом платка причинит вред какому-нибудь комару. Кстати, сходное отношение мы встречаем в некоторых формах христианского монашеского подвига — особенно у столпников, исихастов и т. д. Но и это миротворчество есть в определенном смысле война — война (причем жесточайшая) против самого устройства естества.
А все остальные типы людей погружены в непрерывные битвы не столь возвышенного порядка. Они вынуждены защищать свой род, свою землю, свой народ, свое государство, самих себя от агрессивных волн нижней реальности. Но и в этом случае человек как бы порождается войной, учреждается ею, кроится по ее меркам, закаляется ее огнем. Признание всеобщей военнообязанности человеческого вида не составляло труда для древних, которые с гораздо большим реализмом и с большей ответственностью понимали и принимали жизнь, чем мы. Чем упорнее бежит современное человечество от реализма войны, от принятия ее вызова, тем более страшные и бесчеловечные конфликты оно развязывает, тем глубже по спирали ужаса спускается оно в мерзость грязной механической бойни, стыдливо скрываемой от глаз лицемерного большинства. Отсюда фарисейская юридическая установка, запрещающая «пропаганду войны». Какая низкая фальшь! Если бы войну можно было запретить декретом, если бы коллективный договор посредственных обывателей мог так легко исправить сущность стихии наличного бытия!
Война смеется над этими жалкими попытками. И мстит. Она так же неотменима, как сама смерть. Если где-то за горизонтами плоти и расположены узкие врата бессмертия, пройти в них дано далеко не всем, а обывателям и мечтать об этом не стоит. Тот, кто не готовится к участию в битве, тот, кто отказывается от роли солдата, тот записывает себя не в дезертиры, но в жертвы. Рано или поздно война настигнет его. Но настигнет не как живого и свободного, не как достойно бросившее вызов року благородное существо, сознательно принимающее на себя бремя ответственности, наложенное условиями рождения в земном Mipe, а как жалкую неодушевленную куклу, как пассивный предмет, вознамерившийся задешево ускользнуть от могущественного предопределения.
От войны не уйти и не надо пытаться. Важно, напротив, постараться точно определить принадлежность к своему войску и к своей части, научиться навыкам боевого искусства и познакомиться с ближайшим командиром. Неважно, она уже объявлена или еще нет. Война не заставит себя ждать. Она предопределена. Она сзади нас, она впереди. Она вокруг. Другое дело — какая война, за что, с кем и где? Но это второстепенно. Это выяснится по ходу дела.
Главное — осознать факт мобилизации, принять его, сжиться с ним. А дальше начинается иная история.
3. Смерть как учитель
Война является не менее аморальной, нежели все остальные аспекты земного существования. Просто она обнажает, многократно усиливает, разоблачает то, что в иных сферах скрыто, завуалировано, припудрено. Смертность человека как одна из основополагающих характеристик его структуры выходит здесь на первый план. В мирном гражданском обществе смерть затушевана, вынесена на периферию, выставлена чем-то далеким и посторонним. На войне смерть проявляет себя обнаженно и интимно, как данность прямого опыта. Конечность человеческого существа обнаруживается в полной мере. Следовательно, прямой бытийный опыт на войне становится философским фактом. Каждый может быть в любой момент убит, но каждый может стать и причиной смерти другого существа. Смерть, как самый значимый и глубокий момент судьбы человека, насыщенно открывается как двусторонний механизм — как субъект и объект. Смерть персонифицируется, входит в людей, подчиняет их своей особой логике, своему уникальному настрою. В матовом свете смерти преображается реальность, меняют свои очертания привычные понятия. Сквозь грязь и агонию, сквозь развороченные горы трупов, сквозь липкие валы страха и истошные приступы ярости проступают спокойные, «готические», умиротворенные своды Иного. В войне есть тайный покой, тревожное большое «да», сказанное жизни.
Эрнст Юнгер, великий знаток войны, автор самых проникновенных слов о ней, в лучшей поэме, сложенной о войне, в знаменитой книге «Война — наша мать», говорил: «Война разоблачает перед нами то, что старательно прячет могила». Последняя судьба плоти, фосфорисцентной, разлагающейся, сладко воняющей человеческой телесности открывается в бою, и особенно после боя, как наглядный урок практического богословия. Современный человек упустил из виду свои корни, стадии своего происхождения, искренне поверил, что его форма была всегда, что он сам себе творец. Он забыл, что ему предшествовало — прах земли, и к чему он возвратится — к праху земли. Иллюзион похоронных контор, ритуалы и мир живых забирают от человека конкретику трупа, завершающего логично круг превращений. Этой стороной бытия интересуются лишь маньяки и перверты, лишенные оправдания. В то же время именно «память смертная», память о смерти, педагогика созерцания трупа является важнейшей частью духовного созревания личности. Правда, война доводит это до крайности. Но не исключено, что сам факт такого эксцесса есть ответ органического бытия на лицемерную, трусливую брезгливость, которую проявляют к миру смерти наши современники. Отказываясь от внимания к смерти в религиозных формах, они обрекают себя на то, чтобы столкнуться с ней лицом к лицу при более зловещих и брутальных обстоятельствах.
Мы настолько забыли о смерти, что наше сознание не способно даже на мгновение остановиться на этом опыте. Отсюда одержимость в современной масскультуре темой «живых мертвецов», «вернувшихся из ада» и т. д. Мы не можем представить себе подлинно мертвого, «мертвый труп». Труп остается всегда для нас немножко «живым». Война своей неразборчивостью, своей изысканной слепотой, своим роковым масштабом возвращает нас к нашим границам — здесь кончается человек и начинается его Смерть.
4. Жидкое «я»
Если человека вскрыть, первое, что покажется, — кровь. Красная соленая теплая влага. Древние считали ее сгустком души, особой удивительной субстанцией, в которой материальное переходит в нематериальное, плотское — в более чем плотское, земное в надземное. Отсюда множество табу и ритуальных ограничений, связанных с кровью и ее использованием. Кровь — таинство, загадочное содержание человеческого футляра, его субтильное, жидкое «я». Кровь — жизнь, ее тайна. Не случайно у некоторых мистически ориентированных большевиков (Богданов) была популярна идея, что равномерное разделение (через переливание) между собой крови всего человечества должно увенчаться достижением всеобщего бессмертия. Это Богданов описывает в уникальном фантастическом романе «Красная Звезда». (Кстати, сам он погиб во время опыта по переливанию крови, когда уже после революции возглавлял «Институт крови»!) В нашем веке у больше-виков-богостроителей, как и у древних скифов или трансильванских вампиров, таинство крови вновь на короткий момент стало в центре культурного и социального внимания.
Война — блестящий случай убедиться в силе этой древней чувствительности. Таинство войны сопряжено с таинством крови.
И снова обратимся к гениальному Юнгеру, писавшему об этом на основании потрясающего личного военного и экзистенциального опыта:
«Да, это жажда крови. Она осолена ужасом, но это — опьянение. Такая ненасытная жажда крови. Раздирает она воина, покрывает накатами красных волн, когда воздыхающие облачности гибели плавают над полями жестоких схваток. Человек, никогда не сражавшийся за свою жизнь, не может вкусить этих красок. Странная вещь, но появление врага на горизонте приносит вместе с последней степенью испуга облегчение от тяжелейшего, почти непереносимого ожидания. Сладострастие крови бьется над войной, как красный парус мрачной галеры. Бесконечность ее желания сближает жажду крови с любовным жаром. Она перенапрягает нервы, когда в лихорадочных городах под дождем из цветов маршируют колонны «morituri», «шагающих на смерть» во фронтовом марше в сторону вокзала с последним эшелоном. Она кипит в толпах, издающих истошные вопли победы, обращенные к этим людям. Она — часть эмоционального содержания солдат, марширующих, как обещанная смерти гекатомба. Накопленное за дни, предвосхищающие сражение, за полные болезненного напряжения часы ночных дозоров, когда вспышки залпов освещают цепи стрелков, сладострастие крови бьет, как пенная ярость, пока человеческие валы не бросились в бойню грязной зоны ближнего боя, врукопашную. Все желания тогда сливаются в единое желание: броситься на противника, повинуясь зову крови, рвануться на него, без оружия, в головокружительном опьянении, с единой силой напряженных кулаков. Так было всегда». («Война — наша мать», глава 1.)
5. Родину знают даже растения
Пока мы говорили о духовно-экзистенциальном аспекте войны. Но есть в войне иной, имманентный, жизнеутверждающий компонент, касающийся общей системы ценностей.
Война заставляет человека заново и ценой огромного личного усилия утвердить свою принадлежность к общине. В этом социальный или национальный, если угодно, смысл войны. Война всегда дело коллективное, направленное на какую-то общую цель — либо на сохранение народа или государства, либо на увеличение их мощи, их пространств, их жизненных регионов. Но все эти типы войны связаны с понятием уникальности культурной формы, так как именно конкретная и особенная культурная форма делает народ народом, а государство государством. В войне решается судьба и степень укоренения реальности сложного коллективного проекта, дающего смысл существования народу или цивилизации — как в малом, так и в великом. Всегда приходит момент, когда на эту культурную форму обрушивается враг, желающий ее надломить, раскрошить, переварить, присвоить. Или наоборот, всегда приходит момент, когда сила, мощь и переизбыток внутренней энергии требуют выхода. А осуществиться это может лишь за счет другого.
Как бы то ни было, нет-нет да и забьет тревожный колокол войны. Нет-нет да и потянет свежей кровью пронзительный ветер, безошибочно угадываемый теми, кто более всего настроен воевать. Война имеет начало и конец как исторический период. Но своей неизбежностью, своей повторяемостью, постоянством своих глубинных онтологических причин она превосходит историю, подчиняет ее себе. Это придает ей особое величие. Если люди не будут защищать свой народ и свою веру на войне, они потеряют связь с этим народом, превратятся в жалкие бродячие атомы, а вера их утратит спасительную силу, станет плоской, недейственной, ханжеской мелкобытовой моралью. Отказ от войны, бегство от войны, неготовность к войне свидетельствуют о глубоком вырождении нации, о потере ею сплоченности и жизненной, упругой силы. Тот, кто не готов сражаться и умирать, не может по-настоящему жить. Это уже призрак, полу-существо, случайная тень, несомая к развеиванию в пыли небытия. Поэтому везде, даже в самой мирной из цивилизаций — в христианской цивилизации, никогда не прекращался культ войны и культ воина, защитника и хранителя, стража тонкой формы, которая и давала нации смысл и содержание. Не случайно так почитаем православными Святой Георгий, воин за Веру, заступник за православный люд, спаситель еще земного, но уже православного (т. е. уже ставшего на небесные пути) царства.
Ценности народов, культур и обществ доказываются в войне и через войну. Ценно то, что оплачено кровью. Прекрасно то, в основе чего лежит самоотверженный подвиг. Возвышенно то, за что не жалко отдать множество жизней, — свою и чужие. Роди-
на — это понятие напитано смертью и кровью тех, кто полег в великом деле создания порядка из разрозненных фрагментов реальности. Родина — конкретная форма, объемлющая все ценности, все утверждения, все трансперсональные запасы эмоционального мира, пронизывающие роды и поколения. Юнгер справедливо замечал, что «Родина пробуждает настолько изначальное чувство, что оно присуще даже растениям, которые категорически отказываются расти на чужеродной почве». Как эпитафия, как возвышенное оправдание погибшим только одно это священное слово, и война как путь приобретает новый смысл, доступный уже не только пассионарному добровольцу, богатырю, герою или ландскнехту, но и любому простому человеку, к которому обращается в интимный момент голос его собственной природы. «Ты можешь бояться прямого контакта со Смертью и кровью (хотя напрасно ты так поступаешь), но перед лицом Родины, ценности выше всех ценностей, ты не имеешь права наличное мнение, на свою позицию. Ты обязан идти на войну. У тебя нет выбора».
Тот, кто не признает ценности выше самого себя, т. е. тот, кто не готов однажды умереть за идеал, одной из самых чистых и конкретных, плотно схватываемых форм которого является Родина, тот не имеет права называть себя человеком. У него нет достаточного онтологического основания для того, чтобы жить.
6. Исполнить то, что обязаны
Как дико контрастирует все это, казалось бы настолько понятное, само собой разумеющееся, самоочевидное, с тем настроем, который царит сегодня.
И не только в пацифизме дело. Складывается впечатление, что размыты, обветшали важнейшие связи, нити, жилы, которые должны в нормальном случае соединять мысль и действие, идеологию и психологию, манеру размышлений и набор тем, элементарную логику поступков и каналы их осмысления, оценки прошлого и выбор будущих путей... Такого дрянного состояния, как сегодняшнее, видимо, никогда еще не было. Тысячи диагнозов с разных сторон можно было бы поставить нашей ситуации, и все они будут крайне пессимистичными, горькими, не внушающими надежд.
Среди прочего ясно и то, что мы напрочь потеряли волю к войне, что мы предали войну, что мы, то ли устыдившись, то ли перетрусив, то ли окончательно потеряв рассудок, отказались исполнять то, что обязаны делать в минуты грозового набата все народы — т. е. воевать.
Тьмы народов и народцев, культур и культов бросили нам, русским, смертельный вызов. Запад как цивилизация отказывает нам в праве на то, чтобы мы могли быть иной, отличной от него цивилизацией, — и это война. Наши бывшие братья по единому государству отказывают нам в том, чтобы уважать нашу силу и наш масштаб, — и это война. Западные соседи, поощряемые атлантистским могуществом, угрожающе потрясают нам хилыми рыжими кулачками — и это война. Азиатские орды косят злым глазом на наши южные и восточные просторы — и это война. Наша'добрая весть, выстраданный, выплаканный, отвоеванный нами восторг Русской Духовной Мечты оплеваны сторонниками иных культурных форм — и это война. Мы стремительно растворяемся в небытии — как призрак, теряя свое единство, свою сплоченность, свое русское, самобытное, уникальное, тревожное и необъятное «я» — и это война.
Нас окружает, призывно лижет нас шершавым языком пламя войны.
Как долго будет длиться этот обморочный сон?
Сколько ждать еще, чтобы в берлоге беспробудного помрачения очнулся наш некогда столь гордый и столь возвышенный дух — дух смелых и верных Родине людей?
Сколько взывать в слезах и корчах с той стороны могил нашим предкам, которые все видят, но не в силах вместить, принять, осознать позорище своих потомков, оглоушенных стайкой дерзких заезжих гипнотизеров!