Геополитика постмодерна

Дугин Александр

Раздел I

ПАРАДИГМАЛЬНАЯ СИСТЕМА КООРДИНАТ

(премодерн — модерн — постмодерн)

 

 

Глава 1. Реконструкция парадигм (взгляд из ХХI века)

В нашем мире происходит фундаментальный слом парадигм, сопоставимый с тем, который произошел в Новое время. Новое время (модерн) сменило собой «традиционное общество» (премодерн), утвердило программу его полного уничтожения и приступило к ее исполнению. Это была настоящая революция парадигм. Сегодня на наших глазах складывается новая парадигма, которую принято называть «постмодерном». Смысл этого понятия сводится к обозначению нового состояния цивилизации, культуры, идеологий, политики, экономики в той ситуации, когда основные энергии и стратегии модерна, Нового времени, представляются либо исчерпанными, либо измененными до неузнаваемости. Приставка «пост» отсылает нас к состоянию, следующему за данным. Постмодерн наступает только после конца модерна.

Модерн, как парадигма, рожденная Западной Европой в Новое время, была отрицанием традиционного общества. Как альтернативный концепт, он был рожден посттрадиционным и антитрадиционным обществом, выработавшим систему критериев, в которой наука, опыт, техническое развитие, рационализм, критицизм и индивидуализм заместили собой теологию, коллективность, веру, догматику, холизм, интуицию, онтологизм традиционного мира. Программа модерна питалась энергией отрицания, опрокидывания устоев того, что тысячелетиями казалось непререкаемым абсолютом. Западный модерн распространялся, созидался и укреплялся через борьбу с не-модерном, не-современностью, «премодерном», а также через борьбу с не-Западом (Востоком или Третьим миром). А.Тойнби осмыслил этот процесс в тезисе «The West and the Rest», у С. Хантингтона он превратился в «The West against the Rest». Программа и основной пафос модерна заключались в ниспровержении очевидностей традиционного общества, либерализации и освобождении человека от всего того, что догматически претендовало на роль его коллективной идентификации.

Либерализм изначально был чистым воплощением модерна, отрицавшим последовательно и размеренно онтологию премодерна. Вначале либерализм (буржуазная демократия) последовательно победил монархии и сословные общества. В этом процессе буржуазных реформ и революций, по сути, была сформулирована основополагающая программа модерна: Фрэнсис Бэкон и Адам Смит сегодня звучат абсолютно современно. Отрицая шаг за шагом фундамент традиционного общества, «освобождая» Европу от его нормативов, либерализм двигался широким путем нигилизма. Первый аккорд этого освобождения очевиден: разрушаются формальные структуры традиционного общества, представленные эксплицитно. Этот этап завершается к концу XIX века, когда формально феодальных режимов на Западе более не остается. Отныне нелиберальные идеологии вынуждены принять терминологию модерна, формально облачать свои идеи и тезисы в язык современности. Так, наряду с либералами, которые представляют собой модерн и по форме и по содержанию, сложились течения консервативных революционеров и коммунистов.

Консервативные революционеры, представители идеологии «третьего пути», пытались — довольно прозрачно и осознанно — обернуть консервативный фундаментал (ценности традиционного общества) в оболочку модерна, не просто отвергая модерн, как классические консерваторы, но пытаясь его перетолковать. Классический пример — Луи де Бональд, утверждавший, что после того как «Французская революция утвердила в обществе „права человека“, консерваторы должны утвердить в нем „права Бога“. Он делал вид, что не отдает себе отчета в заведомом богоборчестве атеистической программы модерна… Наивная хитрость („теперь мы должны“) тем не менее возымела свой эффект, и многие европейские режимы 20–30-х годов ХХ века поддались на консервативно-революционную стратегию.

Но в середине ХIX века сложилось еще одно направление, которое до поры до времени воспринималась как наиболее «продвинутая» форма модерна, как наиболее «модерновое» в модерне. Речь идет о революционной демократии, социализме, коммунизме. Здесь, казалось бы, нигилизм (отрицание традиционного общества) был еще более очевиден, нежели в либерализме, и многие искренне рассматривали это направление как будущее буржуазно-демократического периода. До поры до времени обе тенденции модерна (либерализм и социализм) шли рука об руку, по крайней мере в том, что касалось борьбы с традицией в ее явной (консервативной) или завуалированной (консервативно-революционной) формах. По мере достижения успехов в общей борьбе заострялись противоречия между этими двумя формами.

Таким образом, к началу ХХ века модернизация шла уже сразу по трем каналам, три идеологии претендовали на ортодоксальное выражение этого процесса: идеология национальной модернизации (фашизм и его аналоги), идеология социалистической модернизации (марксизм) и идеология либеральной модернизации (англо-саксонский капитализм). Все они предлагали свой путь и по-своему трактовали стартовый импульс Нового Времени, все были ориентированы на достижение некоторого финального состояния модернизации, когда ее процессы достигли бы наивысшей стадии. Иными словами, на горизонте всех трех версий модерна сияли три утопии, три версии «конца истории» как завершения процесса модернизации.

Фашистский проект (особенно масштабно воплощенный в мифологии национал-социализма) предполагал создание «планетарного Рейха», где расово-германский элемент был бы венцом и субъектом технической эволюции. Показательно, что здесь апелляции к теме «Reich»’а, т. е. «царства», «империи», были прямыми и, по сути, обнаруживали наличие полуосознанной цели — реставрации условий премодерна в глобальном режиме с преобладанием германского расового элемента. Модернизация в нацизме была диалектическим средством для практической реализации «вечного возвращения», о чем прямо повествовали нацистские мифы.

Германский «планетарный Рейх» рухнул первым. Данный план «модернизации для архаизации» был сломлен.

Второй проект — советский — был более тонким и предпочитал оперировать только категориями модерна, без прямых апелляций к «империи». «Империей» («красной империей») — в полемических целях и в пежоративном смысле — СССР называли только враги. Однако и здесь модернизация должна была достигнуть своего пика с переходом на качественно новый уровень. Этим пределом был коммунизм. История модернизации, осознанная в гегелевско-марксистских терминах, кончалась бы коммунизмом. Исследуя советский опыт уже в 30-х годах ХХ века, многие прозорливые либералы (К. Поппер, Н. Кон, Ф. фон Хайек, Р. Арон) пришли к выводу, что коммунизм и социализм суть разновидности консервативной революции. Но архаичное, сакральное и традиционное здесь весьма специфично, глубоко завуалировано и подчас невнятно большинству самих коммунистов и социалистов. Речь, по их мнению, шла об эсхатологической версии традиции, абсолютизирующей онтологию будущего. По сути, коммунизм — это постмодерн в советской версии модернизации, точно так же, как «планетарный Рейх» — постмодерн нацистского проекта. Но и эта модель не реализовалась.

Третий проект модернизации — либерально-демократический — остался единственным, который дошел до финишной черты и тем самым выиграл приз на наследие всего модерна. После Второй мировой войны начался очередной этап очищения модерна от традиции, но уже от тех ее элементов, которые проникли в модерн глубоко и неявно. В этом состоял парадигмальный смысл геополитической и идеологической борьбы между советским и капиталистическим лагерем в послевоенный период («холодная война»). Постиндустриальное (информационное) общество — единственная успешная модель завершения программы модернизации и перехода ее на следующую ступень развития.

Гегелевская философия истории, определявшая логику модернизации во всех вариантах, могла теоретически привести к одной из трех альтернативных версий «конца истории», постмодерна. Об этом много спорили в XIX и XX веках. А. Кожев одним из первых выдвинул гипотезу, что этим «концом истории» станет не коммунизм и тем более не планетарный нацистский Рейх, но именно либерально-модернистическая парадигма. Теоретически постмодерн мог бы быть нацистским, коммунистическим или либеральным. Он стал только либеральным, именно либеральную парадигму следует принимать за образец постмодерна. Переход от модерна на следующую ступень исторически реализовался только в либеральном контексте, и иного формата постиндустриального общества, кроме либерального, мы не знаем. Все остальное — в сослагательном наклонении. Конечно, Ф. Фукуяма несколько поспешил объявить о том, что история закончилась. Но в целом он был прав. Выиграв соревнование с фашизмом и коммунизмом и первым реализовав переход от модерна и индустриального уклада к следующей, постиндустриальной, эпохе, либерализм остался один на один с самим собой.

Сегодня Ф. Фукуяма корректирует свой тезис о «конце истории», т. к. реализация «империи постмодерна» сталкивается с новыми трудностями — например, всплытием затопленных и ранее игнорируемых смысловых и психологических «континентов» премодерна в Третьем мире, в Азии и т. д., — но теоретически построения американского футуролога безупречны. Раз альтернативные проекты модернизации сорвались и не дошли до следующей стадии (не случайно Н. Хрущев назначил коммунизм на 1980-е — опоздание со сроками реализации «советского постмодерна» создавало реальную угрозу победы Запада, что и произошло), то «конец истории» доказал себя в лице планетарного либерализма.

Победа либерализма нивелирует различия между прежними проектами, стремившимися быть ему альтернативой. Это означает, что к началу ХХI века различия между классическим консерватизмом, третьим путем, коммунизмом были практически стерты, а на следующем этапе это коснется и социал-демократии. Все, что оказалось «немодерном» — по форме или даже по глубокому и бессознательному содержанию, — отнесено в разряд политнекорректного, «вечно вчерашнего», «преодоленного».

 

Глава 2. Постмодерн: Запад, Восток и Россия

Описанная выше схема (премодерн — модерн — постмодерн) взята, однако, по прецеденту (в юридическом смысле): так или приблизительно так обстояло дело с той частью человечества, которая проживала в последние две тысячи лет в Западной Европе или была как-то связана с ней генетически (колонизаторские культуры обеих Америк, в меньшей степени — Африки и Тихоокеанского бассейна). И хотя в самой Западной Европе эта модель также имела множество отклонений и противоречий, тем не менее можно утверждать, что «телос» западноевропейской истории именно таков: от традиционного общества к современному, от премодерна к постмодерну.

Но европейское или европоцентричное сознание отличается «гносеологическим расизмом» и постоянно осуществляет отождествление «западноевропейского», «европейского» и «универсального». Западноевропейский «телос» истории берется как универсальный «телос» истории человечества, на основании которого вырабатывается «универсальная» система оценок, критериев и шаблонов. Путь от традиционного общества к современному (и «постсовременному»), который прошел и продолжает проходить Запад, считается универсальным путем для всех стран, культур и народов. Их история рассматривается лишь как процесс «модернизации» и «вестернизации».

«Вестернизация» и «модернизация» — понятия не тождественные, но в то же время тесно связанные между собой концептуально. «Современность» оценивается со знаком плюс только в прогрессистской западной парадигме, поэтому этот термин заведомо несет на себе ее отпечаток. «Модернизация» (в широком смысле) имплицитно постулирует универсальность «исторического телоса», по сути скалькированного с «телоса» именно европейской истории.

Очевидно, что история традиционных обществ (а к этой категории до сих пор принадлежит подавляющее число жителей земли!) выпадает из такой телеологической парадигмы, движется по совершенно иной траектории. Следовательно, в глазах Запада «история» большинства человечества игнорируется в ее содержательном измерении, а внимание фокусируется лишь на тех ее фрагментах, где дают о себе знать признаки «европейского телоса», т. е. «элементы модернизации».

Для написания учебников по всеобщей истории такой подход чрезвычайно удобен: все общества, культуры и страны ранжируются в соответствии с упрощенной исторической схемой, выстраиваемой согласно априорно заданной телеологии. Далее задача приобретает чисто технический характер — в зависимости от уровня учебника более или менее нюансируются иллюстрации (любопытно, что марксизм в значительной мере наследует западноевропейский «гносеологический расизм»).

Вне подобной историцистской парадигмы говорить о «постмодерне» (равно как и о модерне) бессмысленно. Вне западной цивилизации есть «модерн», принесенный туда с Запада (по логике колониальной парадигмы), и в какой-то момент это привитое явление переходит (может перейти, перейдет) в новую стадию — в ту, куда постепенно переходит само западное общество, следуя за своим «телосом». Если рассмотреть культурно-цивилизационный контекст, отличный от западного, то качество т. н. незападного модерна явно обнаружит свою двусмысленность.

«Модернизация» России в ХХ веке шла чрезвычайно оригинальным («марксистско-ленинским») путем, и сейчас еще предстоит выяснить, чем был по сути «советский эон». В чем «советизм» был «модернизацией», в чем — «псевдомодернизацией», в чем, «антимодернизацией»? Иными словами, «советский модерн» — это открытая тема. Но если в России сложился очень сомнительный «модерн», то «постмодерн» наверняка будет еще более странным.

Постмодерн основывается на предпосылке, что модернизация традиционного общества успешно завершена, что сакрального измерения в социально-политической и экономической сферах более не остается. Так или почти так обстоит дело на Западе (по крайней мере, таковы фундаментальные декларации западной власти и интеллектуальной элиты, таковы приметы преобладающего цивилизационного стиля). Контроль Запада над планетой сегодня велик как никогда, и налицо полная иллюзия успешного введения в контекст «модерна» всех региональных элит незападного человечества. В этих условиях наблюдается интересное явление: весть о «постмодерне» постепенно делегируется Западом незападным элитам. Это обозначение новой парадигмальной территории, которая призвана постепенно сменить «модернистические» установки после того, как они эффективно и окончательно лишат последних традиционных черт недостаточно современные общества. «Постмодерн» — это своего рода «масонство» ХХI века, которое в полузакрытой среде оперирует чистыми парадигмами политико-цивилизационных установок и дозированно транслирует их (в адаптированных формах) незападным элитам.

Проецируя указанные тренды на Россию, можно легко заметить, что наша страна в 1990-х гг. оказалась на новом витке колонизации. Явно не до конца «модернизированное» общество получило императив освоения не просто либеральной модели, но либеральной модели в ее наиболее рафинированном, кристальном виде. В России и с модерном-то было все не до конца понятно, а тут нагрянул постмодерн. Это породило серьезную концептуальную сумятицу.

В российском «постмодерне» можно выделить две основные линии. Первая является чисто «колониальной». Западный «постмодерн», примененный через «компрадорские» интеллектуальные элиты к России, был призван создать четкий вектор для процесса ускоренной модернизации — быстрыми темпами демонтировать все то, что было по сути «немодерном» в российском «псевдомодерне». Так постмодерн был индикатором правильности курса модернизации. Традиционная психология русских весь ХХ век перетолковывала «модернизацию» в архаическом ключе (например, переплавив марксизм в хилиастическую эсхатологию), и естественно, эти тенденции мгновенно остановить было трудно. Поэтому «постмодерн», а точнее, «постмодернизм» играл важную роль на этом этапе либеральной модернизации. Реформы экономики в духе классического (индустриального, а иногда и предындустриального капитализма) сопровождались реформами сознания в духе постклассического, постиндустриального капитализма (посткапитализма). В этой своей функции постмодернизм в России 1990-х годов являлся ультраколониализмом. Он жестко насаждал «свершившийся телос» Запада в страну, вся история которой была направлена на то, чтобы от этой логики увернуться (а то и опровергнуть ее). Отсюда естественное и вполне оправданное недоверие к постмодерну у консервативно настроенной российской интеллигенции. Однако эта функция постмодерна в России далеко не завершена.

Следует учесть еще одно обстоятельство. Постмодерн в западном контексте снижает деструктивный пафос «модерна» в отношении «остатков» традиционного общества, так как эти остатки считаются качественно преодоленными. В постмодерне Традиция вызывает уже не ненависть, и даже не безразличную иронию, но эфемерный десемантизированный развлекательный (псевдо) интерес. Третий Рейх и Сталин (выставка тоталитарного искусства «Москва — Берлин») идут на одном дыхании, вместе с историей первой топ-модели Твигги, перипетиями кинокарьеры Мэрилин Монро или Мадонной (постмодерн уже в «пике»), играющей Эвиту Перон (жену латиноамериканского диктатора, национал-социалиста) в популярном крупнобюджетном мюзикле. В постмодерне модерн настолько побеждает премодерн (Традицию), что уже не видит в Традиции никакого содержания, забавляясь ею наряду со всем остальным. Традиция отныне не враг, но элемент зрелища на равных основаниях со всем остальным. Постмодерну теперь все равно. Окончательно все равно. Он готов рециклировать все и вся: в новых условиях ничто не может выступить его антагонистом — ни экономическим, ни социальным, ни психологическим, ни цивилизационным. Даже «злодей» Бен Ладен интегрируется в спектакль: его племянница — это потенциальная поп-звезда с гарантированной карьерой.

Адольф Гитлер — идеальный диджей. Геббельс — ведущий ток-шоу. Сталин — чудесный брэнд для продажи табака или грузинских вин. Че Гевара рекламирует сотовые телефоны. И Традиция, и Революция включены в постмодернистический спектакль без особых проблем. Они существуют виртуально именно потому, что они более невозможны в реальности. Впрочем, в постмодерне виртуально все: деньги, наслаждения, культ, труд, общество, власть…

Когда такая парадигма переносится в «недосовременную» Россию, она мобилизует проколониальную элиту, дает ей парадигмальные ключи и стилистические коды контроля. Но есть у русского постмодерна и совершенно иной аспект. На уровне политического бессознательного русское общество не принимало западный «телос», всякий раз стараясь перетолковать навязанные парадигмы «модерна» в «премодернистском» ключе. Этот тонкий процесс связан со структурой коллективного бессознательного русских. Сложно детально описать этот процесс, он заведомо остерегается внешней рационализации, ускользает от нее. Этот пласт коллективного бессознательного представляет собой гигантский психический потенциал, некий активный диспозитив реинтрепретационных, ресемантизационных стратегий, диспозитив перетолковывания.

Диспозитив перетолковывания у русских существенно отличается от аналогичных инстанций традиционных культур (например, азиатских) тем, что он располагается гораздо ближе к поверхности сознания, стучится в двери рассудка, пытается выбраться на поверхность. Азиатские культуры, модернизируясь, игнорируют корневые парадигмы этого процесса, пряча архетипы в глубины психики. Японский философ-кантианец легко остается законченным и совершенным буддистом, даже не подозревающим, что Кант имел в виду что-то другое. Пласты архаического диспозитива у японца фундаментальны, как гранитный цоколь. Азиаты, подчиняясь «модерну» внешне, не обращают на него, по сути, никакого внимания, оставаясь сами собой. Русские же, смутно и непрямо, стремятся концептуализировать свою внутреннюю позицию. Это переводит диспозитив ресемантизации в основу национального мессианства.

Евразиец П. Савицкий в рецензии на книгу Н. Трубецкого «Европа и человечество» заметил, что только русские способны обобщить архаический потенциал традиционных обществ Азии в активную контридеологию, в альтернативную парадигму. Евразийцы признавали за русскими возможность активного противостояния модерну, модернизации как вестернизации. Именно активный антимодерн, в свою очередь, вел к «модернизации» без «вестернизации», т. е. к такой модернизации, которая была бы направлена на противостояние парадигме Запада, его «телосу». Исторической иллюстрацией этого явления служит весь период советской истории (понятый, вслед за М. Агурским, в духе «национал-большевизма»), а максимальная рационализация его обнаруживается в интуициях евразийцев. Речь идет о том, что у России был (и отчасти остается) не просто архаический диспозитив коллективного бессознательного, но и вектор к рационализации программы «антимодерна» или «иного модерна».

Вот здесь-то и заключается самое интересное. Искусственное колонизаторское внедрение в современную Россию парадигмы постмодерна, за счет безразличия и игрового, зрелищного (псевдо) интереса Запада к табу, приоткрывает русским новые возможности. Постмодерн не видит в премодерне опасности, так как он есть «реализовавшийся» (а не «реализующийся»!) «телос» модерна, возникающий только тогда, когда все альтернативы модерну действенно сняты. Будучи примененным к иной контекстуальной среде, это может дать непредсказуемые результаты…

В западном контексте постмодерн размывает упругость модернизационной стратегии, так как «телосу» уже ничто не угрожает. В Азии постмодерн все равно не поймут, как не поняли модерн, перетолковывая его как-то по-своему (но в целом безобидно). А в России постмодернистский эзотеризм, выйдя на улицы, грозит стать брешью в стихии западного «телоса», его «антитезой», его «темным дублем». Если прозападная, компрадорская элита видит в Че Геваре брэнд мобильной связи, то антизападные, евразийские массы, иронично поймав нить игры, могут превратить мобильник в средства Революции (ведь, согласно постмодернизму, означающего и означаемого больше нет, есть только знаки). Точно так же у массы, в отличие от элит, не Сталин брэндирует «красное вино», но после «красного вина» рождается великая ностальгия по Сталину. В каком-то смысле народный массовый постмодерн в России может породить «антителос», стать топливом нового рывка евразийского мессианства и превратить рециклирование алеаторных кодов змеиного контроля системы в экстатическую имперскую практику Вечного Возвращения…

 

Глава 3. Эволюция социально-политических идентичностей в парадигмальной системе координат

Какое бы социальное явление мы ни рассматривали, следует точно локализовать его в парадигмах исторического процесса по линии «премодерн» («традиционное общество») — «модерн» (Новое время) — «постмодерн». Очевидно, что смена парадигм происходит не мгновенно, а занимает довольно растянутый исторический период. В этом качественная содержательная нагрузка исторического процесса: модерн, с его революционной повесткой дня, элиминацией метафизики, освобождением индивидуума, разрушением старых социокультурных, политических и религиозных форм, вытесняет премодерн постепенно, а тот («традиционное общество»), в свою очередь, упорствует, ищет новых воплощений, стремится одновременно прямо противостоять ему и проникать изнутри, имитируя «модернизацию». Сложность картины смены парадигм никогда не позволяет однозначно определить, когда модерн победил, а премодерн исчез. Нельзя спешить с выводами: премодерн очень устойчив, жизнеспособен, глубок и способен прорасти сквозь рациональную программу модерна, как трава сквозь асфальт. Иррациональное, мифы, чувства, сны, интуиции ведут против модерна свою тайную работу, не останавливаясь ни на мгновенье.

Проследим цепи парадигмальных эволюций на примере трансформаций идентичностей — социальной, политической, индивидуальной.

Премодерн знает следующие основные идентичности:

— империя;

— этнос;

— религия;

— иерархия (каста, сословие).

Империя объединяет в общий рациональный проект несколько этнических групп, универсализируя определенный культурный тип, который ложится в основу выработки системы особой имперской рациональности, всегда подчиненной высшей, сверхрациональной, трансцендентной цели (imperium sacrum). Империи, как правило, открыты к ассимиляции определенных культурных элементов различных охваченных ею этносов, что делает имперский механизм чаще всего надэтническим. Это справедливо как для классических персидской, греческой или Римской империй, так и для кочевых империй гуннов, тюрков или Чингисхана. Имперская идентичность воспринимается гражданами Империи как соучастие в общности универсального проекта, в общности судьбы. Политически возвышаясь над этносом, человек премодерна попадает в Империю, вступает в активное взаимодействие с «legacy of empire». Империя для человека традиционного общества не данность, но задание.

Этнос — это, напротив, данность. Это матрица культурной, языковой, психологической, родовой, кровной, но и социальной природы человека. Рождаясь в премодерне, человек попадает в этнос и чаще всего остается в нем до самой смерти. Этнос — это непосредственная идентичность человека традиционного общества, откуда он черпает все — язык, обычаи, психологические и культурные установки, жизненную программу, систему возрастных и социальных идентификаций и т. д. Этнос также обладает рациональностью, но эта рациональность, в отличие от имперской, локальна, имеет ограниченный ареал применения. Этническое мышление неразрывно связано с языком. Через язык человек интегрируется в этнос, получает имя, определяет свое место в мире. Эта органичная идентичность в традиционном обществе намного превосходит индивидуальное начало: человек этнический есть элемент единого целого, понятого (холистски) как неразделимое единство, главный и непоколебимый диспозитив онтологии. Человек в «традиционном обществе» есть в той мере, в какой он есть русский, грек, татарин, германец и т. д.

Религия — особая форма идентичности премодерна. В некоторых случаях она совпадает с этносом (иудаизм).

В других случаях она опирается на стратегический потенциал империи (римское язычество, позже христианство в Византии). Иногда религия сама способна консолидировать различные этносы, превращая их в единое стратегическое целое (исламский халифат). И наконец, религия может формировать общую надэтническую идентичность в отрыве и от этноса, и от империи (буддизм в Китае, Японии и т. д.) Религия является также диспозитивом идентичности и онтологии, который, однако, сообщает свое качество иначе, нежели естественная этническая среда или жесткие силовые императивы империи. Религия обращается к индивидууму непосредственно, возводя его к соучастию в особом уровне существования, где он становится элементом особого духовного процесса, определяемого в разных религиях по-разному (спасение в христианстве, освобождение в индуизме, нирвана в буддизме и т. д.).

Кастовый (или, смягченно, сословный) принцип характерен для большинства типов традиционного общества. Почти все они основаны на иерархии, где высшие касты соответствуют духу, низшие — материи. Человек премодерна отождествляет себя со своей кастой, которая дает ему обоснование для социальной жизни и самопозиционирования. Иерархия — дословно «священновластие» — является неотъемлемой чертой традиционного общества.

Модерн сознательно нацелен на то, чтобы сокрушить и ниспровергнуть идентичности премодерна. Его программа состоит в последовательном опрокидывании пропорций «традиционного общества». Модерн предлагает свою систему идентичностей:

— государство (?tatnation) — вместо империи;

— нацию — вместо этноса;

— светскость — вместо религии;

— равенство индивидуумов, граждан (права человека) — вместо иерархии.

Государство мыслится модерном как антиимперия. Это особенно очевидно в теориях Маккиавелли, Бодена, Гоббса.

В империи ими критикуется принцип трансцендентности, особой сверхрациональной телеологии, линия великой судьбы. Государство, в современном понимании, рассматривается как чисто рациональный аппарат, имеющий не столько позитивную (мессианскую) нагрузку, сколько механическую задачу не допустить «войны всех против всех» (Гоббс), сбалансировать эгоистические, хаотические и противоречивые импульсы «автономных индивидуумов». В разработке концепции Государства большую роль сыграло протестантское учение — с его резкой индивидуализацией духовного начала, критикой католических традиций и церковных институтов.

На место органического кровно-культурного родства в модерне приходит нация как искусственно организованный конгломерат граждан конкретного государства. Создание наций и государств уничтожает этносы, переверстывает их под единый формальный шаблон. В нации органические кровнородственные и культурные связи распадаются, заменяясь механически выстроенной формализованной системой. Происходит унификация граждан под шаблон Государства.

Институт традиционных религий маргинализируется, модерн утверждает идеал «светскости», секуляризма. Религиям отводится место на периферии общества, они превращаются из действенного фактора организации коллективной идентичности в личное дело каждого, никак не влияющее на структуру общественного целого. Лаицизм настаивает на этом эксплицитно.

Иерархическая модель модерном также отвергается, индивидуумы считаются принципиально равными, разделенными на классы лишь произвольностью личной судьбы. Правители и простые граждане ставятся на одну онтологическую и антропологическую плоскость, демократия релятивизирует системы власти — теоретически каждый индивидуум может занимать в обществе и государстве любой пост. Какая бы то ни было связь власти с онтологией отрицается, власть десакрализируется.

Идентичности модерна являют собой антитезу идентичностям «традиционного общества». Переход от системы старых идентичностей к новым и составляет основное содержание современной европейской истории.

К концу ХХ века модерн с этой программой справляется, его идентичности полностью вытесняют и замещают собой идентичности премодерна. По мере того как этот процесс завершается на Западе, сам Запад отвоевывает себе доминирующие позиции в остальном мире, устанавливая идеологическую гегемонию в планетарном масштабе — через культурную, стратегическую, экономическую или политическую колонизацию. Запад становится хозяином дискурса, обрекая остальной мир на шепот, вскрики или рыдания. Запад (вполне по-расистски) приравнивает свой процесс развития, эволюцию своей цивилизации (от премодерна к модерну и постмодерну) к универсальному курсу «всемирной истории». Но переход от модерна к постмодерну, являясь безусловно логичным на Западе, создает применительно к остальному человечеству некоторую двусмысленность, на прояснении которой, впрочем, современные западные философы предпочитают не останавливаться.

При переходе от модерна к постмодерну обнаруживается интересное явление: когда процесс модернизации принципиально завершен, сами идентичности модерна начинают на глазах менять свое качество, утрачивая raison d’?tre. Не случайно многие философы отождествляют процесс модерна с «процессом критики» (подразумевается критика традиционного общества и его пережитков). Когда объект критики исчезает, трансформируется сама критическая тенденция. Это и есть ситуация постмодерна, которая неожиданно дает нам веер новых идентичностей.

Постмодерн выдвигает проекты:

— глобализации (глобализма) — против классических буржуазных государств;

— планетарного космополитизма — против наций;

— полного индифферентизма или индивидуального мифотворчества в контексте неоспиритуализма — против строгой установки на секулярность;

— произвольность утверждения абсолютным индивидуумом своего отношения к «другим» — против гуманистической стратегии «прав человека».

Глобализация расплавляет государства; «новое кочевничество» и планетарный космополитизм подвергает декомпозиции нации; светскость, традиционные религии и экстравагантные культы уравниваются в статусе, открывая путь произвольным и индивидуальным парарелигиозным конструкциям («нью-эйдж»); виртуальное наделение своего «эго» произвольными качествами, спроецированными на виртуальный клон киберпространства, порождает ультраиндивидуализм.

Появляется новая идентичность — человечество. Так как любая идентичность предполагает наличие пары «свой-чужой» (психология), «друг-враг» (К. Шмитт), человечество в эпоху глобализации создает своих внутренних и внешних оппонентов — «изверги-террористы» («нелюди») внутри, «инопланетяне», «aliens» — вовне. Фобии НЛО и инопланетян, столь распространенные, к слову, в США, самой авангардной стране глобализационного проекта, все более занимают массовое сознание, порождая распространенные культурные сюжеты, своего рода «архетипы постмодерна».

Вместе с тем появляется новая «каста» париев — иммигранты, вовлеченные в поток «нового кочевничества», обездоленные массы «Третьего мира», Евразии и Восточной Европы. Они качественно отличны от традиционных общин: их культурная, религиозная, этническая принадлежность размывается, экономическая функция становится относительной (в отличие от предшествующих фаз развития капитализма, заинтересованного в перемещении в зону промышленного развития дешевой рабочей силы). Иммигранты образуют особую общность, коллективная идентичность которой находится сейчас в стадии становления.

Неоспиритуализм, экстравагантные секты, культы и хаотические фрагменты традиционных религий (восточных и западных) образуют постепенно особый настрой, в котором нет ни строгости догматов премодерна, ни последовательного атеизма и лаицизма Просвещения. В постмодерне человек свободно оперирует с произвольными сегментами совершенно не сочетающихся мировоззрений, дискурсов, языков. В области духа нет никаких ограничений, но и никаких ориентиров, никаких вех. Каждый волен верить во что угодно, считать себя и других кем угодно, декларировать что угодно.

Индивидуализм достигает в постмодерне своего логического предела. Человек настолько автономизируется, освобождается от общества и любых форм коллективной идентичности, что постепенно вообще теряет из виду «другого». Все больше проводя времени в виртуальных мирах компьютера, в сети Интернет или компьютерных играх, перемещая постепенно туда и труд, и досуг, люди постмодерна привыкают к обладанию игровой идентичностью, выбирая себе маски, ники, роли, стратегии. Мало-помалу их «я» эвапоризируется, растворяется в смутных импульсах полностью фрагментарного существования, что усиливается постоянно расширяющимся пристрастием к наркотикам, весьма способствующим экзистенциальному стилю. В конечном счете стратегия социальной интеграции — иерархической или гражданской — подменяется стратегией индивидуальной галлюцинации.

У постмодерна, в отличие от модерна, нет программы, он не стремится преодолеть или ниспровергнуть модерн. Для постмодерна все ценности модерна, весь пафос его критики, все напряжение «духа Просвещения» глубоко безразличны. Постмодерн не активен, но пассивен.

Интересно следующее: при сдвиге парадигм — от модерна к постмодерну — открываются затопленные континенты «традиционного общества», казалось бы, давно преодоленные и рассеянные установки. Премодерн — особенно в Третьем мире, но и не только — пользуется критической фазой перехода для того, чтобы снова напомнить о себе. Так, как это ни парадоксально, все чаще дают о себе знать архаические идентичности: в политологическом языке снова употребляется термин «империя» или «империи» (во множественном числе); этносы напоминают о себе после столетий подавленности со стороны национальных государств; религии (в частности, ислам) вновь становятся фактором мировой реальной политики, а секты и радикальные политические организации воспроизводят параметры древних иерархий. Так складывается в нашем мире сложная мозаичная система идентичностей. Сегодня мы легко можем обнаружить — причем на одной и той же плоскости — следы всех перечисленных нами парадигмальных эпох. Часть человечества живет в постмодерне, часть — в модерне, часть — в премодерне, причем эти эпохи в пространстве локализуются недостаточно четко: элементы модерна и премодерна встречаются и на постмодернистическом Западе, а сам постмодернизм проникает в толщи архаических социальных зон Востока и Третьего мира. В этом заключается уникальность нашей эпохи: переход от модерна к постмодерну позволяет проявляться любым, логически не связанным и концептуально конфликтующим друг с другом идентичностям. Именно так, совершенно неожиданно для многих, в современном политологическом дискурсе вновь появилось понятие «империя».

 

Глава 4. Политическая география постмодерна

«Империя» как концепт постмодерна

Политология Нового времени записала имперский концепт в разряд категорий «предсовременного», традиционного общества (премодерн). В политологии модерна «империи» места не было, на ее место пришли «государства-нации» как продукт распада или реорганизации прежних империй на принципиально новых условиях. Концепции Бодена, Локка и Макиавелли, творцов концепции современной государственности, отвергали «империю» и ее политическую онтологию. Политическая логика модерна была направлена на «преодоление империи» как в теоретическом, так и в практическом смыслах: разрушение последних империй — Австро-Венгерской, Российской и Османской — стало поворотным пунктом окончательного вступления европейского человечества в политический модерн.

Новое обращение к категории «империя», причем без традиционно уничижительного или чисто историографического подтекста, стало возможным только в условиях постмодерна, когда повестка дня политического модерна была исчерпана и от «традиционного общества» не осталось и следа. Обращение к терминологическому арсеналу, отвергнутому на пороге вступления в модерн, в свою очередь, стало возможным лишь тогда, когда процесс модернизации полностью завершился; это обращение приобрело отныне «ироничный» смысл. Свобода обращения с тем, что было главным противником на прежнем этапе, обретена за счет абсолютности этой победы. Как же надо «отстать» от ритма развития политологического процесса в западном контексте, чтобы автоматически прикладывать распространенный сегодня термин «империя» как к современным явлениям, так и к политическим формам премодерна…

Постмодерн свидетельствует не о том, что кто-то просто «проспал» модерн, но о том, что модерн настолько успешно выполнил свою задачу, что его бывший противник — премодерн — представляет отныне не большую опасность, чем мышка для кошки. Не понимать этого — все равно что искренне принимать изображение Че Гевары на рекламном плакате мобильной связи за «призыв к социальной революции». Че Гевара здесь выполняет ту же функцию, что и обращение к «империи» в современной политологии: инкрустация его в маркетинговый ряд показывает фундаментальность победы рынка и капитала над социализмом и пролетарской революцией. Отныне капитал настолько уверенно себя чувствует, что иронично предлагает себя через свою антитезу — теперь он может себе это позволить. Не просто наивно, но идиотично считать, что таким образом капитал пропускает удар и невольно конституирует альтернативу себе. Он, очевидно, делает нечто прямо противоположное, разлагая демонстрацией своего всевластия тщету и игровой, фиктивный характер любой альтернативы. Че Гевара в маркетинговой компании мобильной связи — демонстрация того, что Че Гевары больше нет, не может быть и, по сути, никогда не было. Это декомпозиция Че Гевары, его постмодернистическая десемантизация.

Точно так же дело обстоит с «империей». Обращение к ней в постмодернистическом контексте, конечно же, не означает никакого пересмотра политологической установки модерна на ликвидацию этой самой «империи» и ее идейных оснований. «Империя» в актуальном (постмодернистическом) понимании — это концентрированное воплощение отрицания содержания империи в историческом смысле как интегрированной системы общества премодерна. Поэтому, когда мы говорим об «империи» применительно к реалиям сегодняшнего дня, а не к историческим эпохам, относящимся к премодерну, мы должны отчетливо понимать, что речь идет о совершенно новой реальности, устроенной по особому образцу и подчиняющейся совершенно иным законам.

«Империя» в контексте постмодерна является сетевой (а не пространственной) структурой. Эта «империя» отнюдь не противоположна «гражданскому обществу», но практически совпадает с ним. Она основана на абсолютизации либеральных ценностей и принципов, а отнюдь не на архаических системах иерархий. Она продолжает модерн, а не отрицает его, переводя на новый, качественно более высокий уровень, а не предлагает какую-либо альтернативу. Эта «империя» фактически представляет собой синоним глобализации.

«Империя» в современном понимании прямо противоположна не только империям традиционного общества, но и «красной империи» или «империи зла». В этом полемическом ходе либералы критиковали наличие архаических элементов (т. е. скрытое наследие премодерна) в СССР, и к такому явлению относились без иронии и снисхождения, но с мобилизованной ненавистью. «Советская империя» не реабилитируема в условиях постмодерна, так как она была жесткой альтернативой тому, что называется «империей» сегодня. Пока существовала «советская империя», постмодерн еще не наступил и не мог наступить. Именно она и мешала ему. И до 1991 года никто не применял термин «империя» к западному миру и США. Только конец СССР и восточного блока сделал возможной «империю» в постмодернистическом смысле. «Империя» в таком контексте может существовать только в единственном числе. Только единственное число этого термина является политкорректным и относится к конвенциональному языку постмодерна. Термин «империи» во множественном числе произносить нельзя.

Новая география: «ядро» и «провал» Т. Барнетта

Установление «империи постмодерна» по-новому структурирует планетарное политическое пространство. Все это пространство становится отныне для «империи» внутренним пространством. Отсюда актуальность темы глобализма, «мирового правительства» и т. д. Возникает новая политическая география — карта глобализма. Ее структурное описание дает американский политолог Томас Барнетт. Глобальный мир, по его мнению, разделяется на глобальное «ядро» («the Core»), «зону подключения», и «провал», «зону неподключенности» («the Gap», «the zone of disconnectedness»).

«The Core» воплощает в себе центр ретрансляции когнитивных, экономических, онтологических парадигм, составляющих содержательный аспект глобальной информации.

Но в условиях постмодерна информация не делится более на форму и содержание, она транслируется как методология, т. е. главным содержанием того, что получают индивидуумы в «зоне подключенности», является это само состояние подключенности и методологии подключения. «The global Core» транслирует не столько дискурс, сколько язык, т. е. обобщенную плазму постмодерна, не подлежащую селекции на производство и потребление. Секрет «империи» состоит в том, что она ассимилирует в себя «подключенных» как свои динамические элементы, становящиеся участниками общей игры в информацию, а не простыми потребителями информации, как представляла себе пропаганда эпохи модерна. «Подключенность» дает информацию обо всем вместе и одновременно интерактивно вбирает информацию от «подключенного». Смысл «подключенности» в самом факте передачи, опосредованной быстротой сетевой коммуникации. В «империи» все идентификации размыты, все «субъекты» растворены. «Подключенность» определяет правила, но также открывает возможность их произвольно менять. Сеть — это жизнь «империи». Ее задача — укрепиться как единственная планетарная реальность, как единственное содержание жизни. По сути, в «империи» вся реальность с ее структурами переходит в виртуальность, а виртуальность, в свою очередь, становится единственной реальностью.

Единственной оппозицией «империи» в такой ситуации становится «the Gap», «провал», территории, отказывающиеся от «подключения» и, следовательно, виртуализации и правил игры. Это островки того, что застряло в условиях незавершенного модерна или даже раньше, в премодерне, и упорствует в своем отказе. Это — проблема для «ядра», так как такое поведение создает конфликт для функционирования всей сети, всей «империи». Отсюда главная повестка дня «империи» — сузить зону «провала», «подключить» все, что возможно. В конечном счете, следует ликвидировать «the Gap» как факт.

Ликвидация «the Gap» и есть то концептуальное противоречие, которое отличает оптимизм раннего Ф. Фукуямы от пессимизма С. Хантингтона. По оптимистическим прогнозам, «зона неподключенности» ликвидируется сама собой, «рассосется» и «подключится»: «конец истории» станет свершившимся фактом. По пессимистическим оценкам (Хантингтон), «the Gap» окажется сильнее, чем представляется, и приготовит «империи» много неприятных сюрпризов, проявляясь в недобитых идентичностях незападных «цивилизаций», в архаичных остатках не до конца стертых империй прошлого, а также в недоассимилированных Западом внутренних элементах империи (последняя книга С. Хантингтона посвящена «опасности» латино-католической идентичности в самих США). Но это спор не принципиальный, а тактический. Это диалог внутри империи, который ведется между ее безусловными сторонниками, апологетами и строителями.

Модель В. Парето применительно к глобальной системе

Продлевая логику исследования парадигмальной географии глобального мира, можно применить к ее анализу схему В. Парето, разработанную им для изучения обобщенной структуры политических процессов. У Парето фигурируют понятия «элиты», «контр-элиты», «антиэлиты» и «неэлиты» (массы). Это сугубо инструментальные термины, ничего не говорящие об идеологическом содержании каждого из элементов. Все они легко идентифицируются в различных обществах, но в каждом конкретном случае выступают под совершенно различными лозунгами и знаменами.

Элита представляет собой властных, активных, деятельных, волевых, расчетливых людей, способных к осуществлению властных функций, желающих их осуществлять и осуществляющих на практике в силу своего положения.

Контр-элита состоит из точно такого же типа — деятельных, волевых, расчетливых людей, способных к осуществлению властных функций и желающих их осуществлять, но лишенных этой возможности по каким-то причинам. Контр-элита выступает против существующей элиты в том случае, если последняя не может в нее интегрироваться эволюционным образом. Если же ротация проходит безболезненно и правящая элита достаточно открыта, то этого протеста не происходит.

Антиэлита, по Парето, состоит из активных, творческих и неординарных людей, выступающих против элиты и ее правил на основе индивидуального анархического бунта. Антиэлита не находит себе места ни в каком обществе и совершенно не готова к власти, несмотря на пассионарность, талантливость и высокую активность. Этот тип характерен для творческой богемы, криминального сообщества, анархистски ориентированных групп. Антиэлиты отличаются от контр-элит, с которыми они солидаризуются во время революционных фаз, тем, что не имеют ответственности и позитивной повестки дня.

Наконец, не-элиты, массы — это социальный тип, принципиально не способный к осуществлению властных функций, с невысоким уровнем воли и рациональности, податливый и адаптирующийся к любым формам властного контроля, обладающий пониженным уровнем пассионарности и узким кругозором, не допускающим обобщений или ответственных решений.

В глобальном мире новой политологии паретовской элите соответствует «империя». Это глобальное «ядро», «the Core». Синонимом его может быть «богатый Север», «золотой миллиард», «Запад», «атлантизм», «однополярный мир», США, «постмодерн». Однако сам центр в глобальной системе не привязан жестко к реальной географии. Это понятие виртуальное, равно как и «Запад» и «американизация» означают сегодня не географические понятия, но определенный политико-экономический и социально-культурный стиль.

В таком случае возникает интересный симметричный термин — «контр-империя», — пока трудно расшифровываемый, но, по аналогии с паретовской моделью «контрэлиты», призванный описывать явление, сопоставимое с устройством и структурой «ядра», то есть способное ассимилировать и понять непростые условия «постмодерна» и наделенное волей к инсталляции планетарной языковой парадигмы в пропорциях, аналогичных стратегиям «империи». Этот термин будет совершенно корректен в формате новой политологии, так как он описывает явление, принадлежащее к той же структурной и временной формации, что и «либеральный постмодерн». Вместе с тем это явление не так легко вычленить и обозначить, аналогично тому как выявление «контр-элиты» в конкретном обществе всегда представляет собой определенную трудность (правящая элита всегда стремится затушевать этот феномен). При этом контр-элита смешана с антиэлитой вплоть до неразличимости, и селекция происходит только тогда, когда революция заканчивается успехом и способные к последующему властвованию отделяются от способных лишь к восстанию. «Контр-империя» более всего соответствует концепции современного евразийства, которая, собственно, и претендует именно на эту роль в глобальной системе координат. И некоторая расплывчатость евразийства, отмечаемая многими авторами, свидетельствует о том, что, как и явление контрэлиты, она ускользает от четкого определения из-за стараний «элиты» («империи»), направленных на ее замалчивание, и от смешения со сходными внешне, но сущностно дифференцированными тенденциями.

«Антиэлите» соответствует «антиимперия», тоже вполне корректный термин, описывающий современное явление антиглобализма — от левых и экологических организаций до террористических ультраисламистских групп Бен-Ладена. Отрицание «империи», подчас пассионарное и талантливое, здесь сопровождается отсутствием внутренних квалификаций для осуществления альтернативного проекта. «Антиимперия» отрицает «империю» активно и последовательно, но в качестве альтернативы выдвигает либо чисто деструктивные, либо заведомо невыполнимые проекты. Антиимперия в глубине не понимает «империю», будучи ей совершенно чуждой, равно как антиэлита не понимает элиту в силу глубинного различия в структуре властного инстинкта и рационально-психологического устройства. Антиимперия может переплетаться с контр-империей, но разница между ними существует всегда, а в случае успешной революции — как правило, интегрирующей все имеющиеся в наличии протестные элементы — эти группы существенно расходятся и антиимперия снова уходит в вечную анархическую оппозицию. Антиимперия формирует сознательный планетарный «провал», «the Gap».

«Массам» Парето соответствует то, что можно назвать «глобальной „неимперией“. „Неимперия“ в данном случае — это не обязательно „провал“ в географическом смысле, т. е. страны, сознательно отказывающиеся от глобализации. „Не-империя“ в глобальном контексте постмодерна может сосуществовать с „империей“ в одном физическом и политическом пространстве, но форма отношения к виртуальной парадигме будет качественно иной. Как массы в политически иерархизированном обществе воспринимают власть как нечто внешнее по отношению к ним, так и „неимперия“, даже будучи включенной в систему постмодерна, остается на внешней стороне виртуальности, являясь объектом информационного общества, а не его субъектом и тканью. „Неимперия“ обрабатывается постмодерном, как природные ресурсы: из нее выбиваются жизненные импульсы, эмоции и внимание, а все остальное отправляется в шлак. Это своего рода „дешевый постмодерн“, бессмысленное перелистывание рекламных предложений потребителя с нулевой покупательной способностью, хаотическое брожение по порнографическим сайтам Интернета, с перескакиванием на случайную и произвольную ассоциативную сеть ресурсов. От „неимперии“ в принципе требуется соучастие в „империи“, но оно может быть растянуто во времени. Задача в том, чтобы сделать героя музыкального клипа или телепередачи совершенно взаимозаменяемым с рядовым телезрителем — видеокамеры, реалити-шоу, интернетизация позволяют перемолоть в рамках виртуального постмодерна всех.

Однако «империя» всегда сохраняет дистанцию от «неимперии», играя с ней по специфическим законам и постоянно оказывая на нее разнообразные виды давления, не особенно отличающиеся от самодурства древних деспотов. Одним из инструментов стратегии прощупывания силы властвования над умами подданных, подобной предложению императора Калигулы по обожествлению его коня, является мода. Явление моды является тем водоразделом, который отделяет «империю» от «неимперии». «Империя» не подвержена моде, а «неимперия» не подвержена ничему, кроме моды. Именно здесь проходит новая граница постмодерна: «империя», «контр-империя» и «антиимперия» одинаково нечувствительны к моде, сохраняя тем самым фундаментальный онтологический и гносеологический зазор, позволяющий им верстать структуры власти и управления в условиях постмодерна, устанавливать и распознавать реальные стратегии и элементы «имперского порядка».

В антиутопии Оруэлла «1984» тайный агент системы говорит главному герою: «На пролов не надейтесь, Уинстон!». То же можно сказать и о «неимперии». Качественно отличаясь от «империи», она не имеет в себе завязи альтернативы и никогда не может стать основой нового «ядра». Весь подлинно революционный потенциал такой новой политологии следует искать только в сложном и ускользающем от прямой фиксации явлении «контр-империи».

 

Глава 5. «Империя»: глобальная угроза

«Империя» как интеллектуальный императив

В 2000 году вышла в свет книга Антонио Негри и Майкла Хардта «Империя», моментально ставшая самостоятельным политологическим концептом XXI века (наряду с текстами С. Хантингтона «Столкновение цивилизаций» и Ф. Фукуямы «Конец Истории»). Во всех трех случаях речь идет об обобщении основополагающих тенденций развития мировой истории, о содержании и судьбе «нового мирового порядка», об «образе будущего». Лаконичность, афористичность и программный характер всех трех работ делает их своеобразными интеллектуальными вехами нового глобального мира. Но если Фукуяма — оптимист глобального либерального проекта, а Хантингтон — пессимист, то Негри и Хардт выступают его идеологическими противниками, признавая, тем не менее, его фундаментальность и историческую обоснованность. По сути, имена Хантингтон, Фукуяма, Негри стали на заре нового века основными вехами интеллектуальных дискуссий: это имена-концепты, и поэтому знакомство с ними является категорическим императивом.

Авторы «Империи»

Из двух авторов книги «Империя» А. Негри известен гораздо больше: старинный деятель крайне «левого» анархо-коммунистического европейского движения, он активно сотрудничал с «Красными бригадами», считаясь их идеологом, опубликовал много книг и статей, был тесно связан с французскими гошистами и «новыми левыми». Биография в данном случае важна: она фундаментализирует позицию автора, удостоверяет серьезность и обоснованность его критики «нового цикла капитализма». Негри за это заплатил. Его соавтор М. Хардт менее известен: это философ, академический деятель, профессор, знаток постструктуралистской философии. Скорее всего, ему в данной работе принадлежат историко-философские пассажи, наиболее трудные, впрочем, для читателя.

Как бы то ни было, авторы «Империи» жестко позиционируют себя как «критики», «противники Системы». И обращаются они к таким же, как они, «обездоленным», «множествам», «бедным», «новому пролетариату», т. е. к эксплуатируемым и угнетаемым «новой капиталистической системой», к тем, кто «лишен наследства» в ней. Восторженно встреченная левыми книга Негри и Хардта была поспешно окрещена «постмодернистической версией Коммунистического Манифеста». Сами авторы «Империи», видимо, замышляли свой труд как краткие тезисы антикапиталистической теории в эпоху постмодерна.

Что такое «Империя»?

В книге детально описывается концепция «Империи», отражающая представление авторов о качестве новой эпохи, связанной с постиндустриальным обществом и постмодерном. Негри и Хардт стоят целиком и полностью на постмодернистских позициях, считая исчерпанность идеологического, экономического, юридического, философского и социального потенциала «модерна» свершившимся и необратимым фактом. «Модерн» закончился, наступил «постмодерн».

Авторы наследуют, в основных чертах, марксистскую модель понимания истории как борьбы Труда и Капитала, но убеждены, что в условиях постмодерна и Труд, и Капитал видоизменяются почти до неузнаваемости. Капитал становится настолько всесильным, могущественным и побеждающим, что приобретает глобальные черты, отныне становясь тотальным явлением, всем. Он и есть «Империя». Итак, «Империя», по Негри и Хардту, — это очередная (скорее всего, последняя и наивысшая) фаза развития капитализма, характерная тем, что в ней капитализм становится тотальным, глобальным, безграничным и вездесущим.

Труд, бывший на индустриальной стадии качеством промышленного пролетариата, сегодня рассредоточен, децентрирован и разлит по нескончаемым единицам тех, кто находится в подчиненной позиции перед лицом вездесущего и утонченного контроля «Империи». Носителем Труда в эпоху постмодерна становится не рабочий класс, но «множество» (multitude). Между «Империей» и «множеством» развертывается основной сценарий противостояния.

В постмодерне все изменилось: по-новому выступает Капитал, по-новому — Труд, по-новому развертывается противостояние между ними. Вместо «дисциплины» Капитал использует «контроль», вместо политики — «биополитику», вместо «государства» — планетарные сети. Капитализм в Империи замаскирован, освобожден от тех атрибутов, которые считались существенными в индустриальную эпоху. Растворяется государство-нация, отменяется строгая «иерархия труда», стираются границы, упраздняются межгосударственные войны и т. д. Тем не менее «Империя» все держит под контролем и продолжает изымать у «множества» продукты его творчества. Этот контроль имеет планетарные формы и одинаково касается всех.

Негри и Хардт настаивают, что «Империя» не имеет ничего общего с «империализмом». Классический «империализм», как он описан у Ленина, есть экспансия буржуазных национальных государств в экономически слаборазвитые страны и зоны. Такой «империализм», приращивая подконтрольные территории, не меняет качества самой метрополии: само буржуазное государство лишь эксплуатирует колонию как нечто «постороннее», «внешнее». Кроме того, «империализм» одного государства неизбежно сталкивается с «империализмом» другого — что мы и видим в драматической истории мировых войн ХХ века.

«Империя» в постмодернистическом смысле — это нечто иное. Ее структура такова, что включает любую зону, попавшую под контроль «Империи», наряду с другими пространствами. «Империя» децентрирована, она не имеет метрополии и колоний, она заведомо и изначально планетарна и универсальна. «Империя» не знает никаких границ, она является мировым явлением. Глобализация и есть утверждение «Империи». При этом «Империя» сохраняет генетическую и историческую связь с «модерном»: она лишь абсолютизирует потенции, заложенные в буржуазной системе изначально, доводит их до логического предела.

«Империя» имеет одновременно три уровня контроля, соответствующие монархической, аристократической и демократической формам правления. Монархии соответствует концентрация «ядерного оружия», дамокловым мечом висящего над головой «множества», в едином центре. Аристократия империи представлена владельцами крупных транснациональных корпораций. Демократия подменена планетарным спектаклем, воплощенным в системе масс-медиа.

По мнению Негри и Хардта, «Империя», в отличие от классического капитализма, сегодня присваивает не столько «прибавочную стоимость», т. е. результаты «производительного труда», сколько саму «„жизненную энергию“ „множества“. В новых условиях технического развития грань между производительным, непроизводительным трудом и простым воспроизводством стерта, считают авторы. Эксплуатации сегодня подвергается сама неструктурированная жизненная сила, равномерно разлитая в человеческом коллективе и свободно проявляющаяся в стихии желания, любви и творчества.

Суть «Империи» в коррупции. Коррупция (разрушение) как принцип является прямой противоположностью «генерации» (порождения). «Множество» порождает, «Империя» только коррумпирует. «Империя» есть вечный кризис, она разлагает жизнь, остужает ее кипение, узурпирует для своего функционирования через тонкую систему контроля стремление «множества» к свободе, его желание, его креативность.

Так как умственный труд сегодня играет центральную роль в экономическом развитии, роль средств производства существенно видоизменилась. Главным средством производства становится человеческий мозг, следовательно, машина, интегрированная в человеческое тело. С другой стороны, новые технологические средства — компьютерная техника, к примеру, — становятся необходимой частью человеческого тела и в скором будущем смогут быть в него интегрированы. Отсюда теория «киборга» как основного субъекта «Империи». «Киборг», по мнению Негри и Хардта, — это существо, в котором субъект труда (человек) и орудие труда интегрированы и слиты до неузнаваемости. Поэтому современному капиталу недостаточно собственности над средствами производства, а прямые дисциплинарные инструменты властвования классического полицейско-экономического типа оказываются неэффективными. «Империя» должна контролировать всю сеть, элементами которой являются люди, представители «множества».

Планетарная Америка

Создание «Империи» тесно связано с историей США и их политической системой. Согласно Негри и Хардту, политическая структура США, федерализм и американская демократия изначально представляли собой матрицу той социально-экономической модели, которая сегодня становится (стала) глобальным явлением. Постмодернистический принцип «Империи» был заведомо заложен в основе американской «политической науки». На этом Негри и Хардт останавливаются подробно.

«Томас Джефферсон, авторы журнала „Федералист“ и другие идеологические основатели Соединенных Штатов вдохновлялись древней имперской моделью; они верили, что строят на другой стороне Атлантики новую Империю с открытыми, расширяющимися границами, где власть будет создаваться по сетевому принципу. Эта имперская идея выжила и вызрела в истории американской Конституции и сегодня проявила себя в планетарном масштабе в полностью реализованной форме», — пишут авторы. Важно обратить внимание на понятие «расширяющихся границ». Сам Джефферсон говорил о «расширяющейся империи» («extensive empire»). Вера в универсальность своей системы ценностей лежит в основе политической истории Соединенных Штатов.

Негри и Хардт подробно останавливаются на уникальности исторического опыта США, которые сделали именно эту страну матрицей, воспроизводимой сегодня в глобальном масштабе. Европейские державы, двигающиеся в том же направлении «модерна» с его индивидуализмом, индустриальным и техническим развитием, капитализмом и т. д., были ограничены своей историей и своим пространством. Их движение к «идеалу» модерна постоянно натыкалось на внутренние социальные, сословные, этнические, экономические преграды, что усугублялось враждебностью и конкуренцией соседних держав. И время, и пространство стран Европы на пути к реализации проекта Просвещения были ограничены, наполнены преградами. Создатели США, как носители европейского проекта в чистой форме (мессианский протестантизм и либеральная демократия), оказались в радикально иной ситуации: они действовали с нуля (история осталась в Старом Свете) и на пустом пространстве.

Негри и Хардт уточняют, что северо-американское пространство было на самом деле не таким уж пустым — на нем существовала древняя индейская цивилизация. Но энергия колонизаторов и их решимость осуществить лабораторный проект общества «чистого модерна» легко преодолели это препятствие: индейцев приравняли к «недолюдям», к своего рода «природным явлениям», «колючкам» и стали вести себя так, как будто их нет (в определенных случаях прибегая к прямому массовому геноциду). В этом логика постмодернистской «Империи»: она способна состояться только на «пустом месте», «с нуля», расширяя свои пределы во всех направлениях.

Когда американцы захотели отвоевать Калифорнию и Нью-Мексику, они заговорили о «Manifest Destiny», т. е. «явном предназначении», которое состояло в том, чтобы «нести универсальные ценности свободы и прогресса диким народам».

В истории США Негри и Хардт выделяют четыре периода вызревания концепта «Империи».

1. От принятия Декларации независимости до Гражданской войны.

2. Так называемая эпоха Развития, и особенно постепенный переход от «классической» (европейской по типу) империалистической теории Теодора Рузвельта к интернациональному реформизму Вудро Вильсона.

3. От эпохи «New Deal» и Второй мировой войны до середины 60-х годов XX века (пик холодной войны).

4. От социальных трансформаций США 60-х гг. до распада Восточного блока и СССР.

«Каждая из этих основополагающих фаз истории развития США представляет собой шаг в сторону реализации Империи», — заключают авторы.

Американская модель социально-политического и экономического устройства отражает основные черты постмодерна. И не случайно именно США становятся историческим лидером всего капиталистического мира, оставляя Европу и другие страны далеко позади. США создали общество, в котором «модерн» существует в своем чистом — почти утопическом — виде, это лабораторная реализация идеала Нового времени, капитализм в его чистейшей стадии. Поэтому «Империя», будучи по определению планетарной и сетевой, генетически связана с США. По сути, США есть ее генетическая матрица.

Негри и Хардт подчеркивают тесную взаимосвязь политических основ США с идеей «экспансии» и «открытых границ». США не могут не расширять своего контроля, так как представление об «открытых границах» и «универсальности» собственных ценностей является важнейшей чертой всей системы. Когда североамериканское пространство было освоено, перед властями США встала серьезная дилемма: либо действовать как империалистическое государство (линия Рузвельта и правых республиканцев), либо — и здесь самое интересное! — рассматривать мир как «пустое место», подлежащее интеграции в единую структуру сетевой власти (эти идеи были сформулированы президентом Вудро Вильсоном и поддерживаются демократической партией). Планетарная сетевая власть не ставит перед собой задачи прямого колониального завоевания — просто различные зоны включаются в общую систему ядерной безопасности, систему свободного рынка и беспрепятственной циркуляции информации. В таком случае «Империя» не борется с «другим», не переламывает иную систему ценностей, не подавляет сопротивление, не переделывает и не перевоспитывает «побежденного», но поступает с ним, как с индейцами, — «вежливо игнорирует» их особенность, их качество, их отличие. «Через инструмент полного невежества относительно особенностей национальных, этнических, религиозных и социальных структур народов мира „Империя“ легко включает их в себя». Империалистический подход модерна унижал противника (колонизируемые народы), но все же признавал факт его существования. Постмодернистическая Империя безразлична даже к этому факту, она не уделяет ему внимание: все пространство планеты является открытым пространством, и выбор «Империи»: ядерная мощь, свободный рынок и глобальные СМИ — представляется само собой разумеющимся. Чтобы включить страну, народ, территорию в рамки «Империи», их не надо завоевывать или убеждать, им надо просто продемонстрировать, что они уже внутри нее, так как «Империя» самоочевидна, глобальна, актуальна и безальтернативна.

Роль США в создании «Империи» двойственна. С одной стороны, «Империя» созидается США и основывается на их матрице. Этому способствует и то, что основы национальной политики США с момента основания точно совпадают с той моделью, которая отныне утверждается как нечто планетарное. Но «Империя» вместе с тем и преодолевает национальные американские рамки, выходя за пределы «классического империализма». США укрепляются как проект, расширяясь далеко за рамки национального государства. Америка перерастает Америку, становится планетарной.

Весь мир становится глобальной Америкой. И здесь можно наметить тему (не освещенную авторами «Империи») о противоречиях в американском истеблишменте между сторонниками «империализма» и «Империи» в новейших условиях (жесткость этих противоречий особенно обнаружилась в период правления президента Буша-младшего).

Восстание «большинства»

Что противопоставляют Негри и Хардт «Империи»? Как предлагают бороться с ней? Их предложение можно разбить на две составляющие. Вслед за другими новыми левыми — Бодрийяром, Делезом и т. д. — они справедливо утверждают, что характер изменений, запечатленных в эпохе постмодерна, необратим и объективен. «Империя» и ее могущество не случайны, не произвольны. Они обусловлены логикой развития человечества. Это не девиация прогресса, но его кульминация. Западноевропейское человечество, двигаясь по траектории своего философского, социального, экономического и политического развития, не могло не прийти к Просвещению, к капитализму, к империализму, и, наконец, к постмодерну и «Империи». Следовательно, «конец истории» в глобальном рынке вполне закономерен, вытекает из самой структуры истории. Тем, кто ужасается чудовищным горизонтам тотального планетарного контроля и новым формам эксплуатации, Негри и Хардт советуют обратить внимание на настоящее и прошлое: можно подумать, что капитализм был более гуманным и справедливым на иных стадиях. Главный вывод: «Империи» избежать нельзя, затормозить ее становление, укрыться в «локальном» невозможно. Буржуазные государства-нации не являются альтернативой «Империи», они — просто ее предшествующие стадии. Следовательно, противники «Империи» должны распрощаться с привычными клише, отбросить устаревшие концептуальные инструменты и расстаться с ностальгией. Мутация модерна в постмодерн, а также качественные видоизменения Труда и Капитала — это свершившийся факт, с которым нельзя не считаться. «Империя» — это реальность. В этом смысле с Негри и Хардтом едва ли можно спорить, даже если они немного забегают вперед. Не сегодня, так завтра.

Но в отношении позитивной альтернативы авторы намного скромнее. Она описана крайне приблизительно, и сами авторы постоянно оговариваются, что пока не знают ответа. По их мнению, аналогом рабочего класса как объекта эксплуатации и субъекта революции в классическом марксизме сегодня являются просто люди — «большинство». Так как в условиях технического развития и глобализации капитала разница между производительным и непроизводительным трудом стерта, то трудом следует признать саму жизнь и ее телесные мотивации — желание, воспроизводство, креативность, случайные влечения. Разница между работой и отдыхом, полезными и бесполезным, делом и развлечением постепенно исчезает: остаются только живые люди перед лицом коррупционной системы. «Множество» само и есть сегодня Труд. А «Империя» — капитал.

Методы борьбы против «Империи» Негри и Хардт предлагают совсем уж смешные: отказ от последних половых табу, креативная разработка эпатажных образов, пирсинг, ирокез, транссексуальные операции, культивация миграций, космополитизма, требование от «Империи» оплаты не труда, но простого существования каждого гражданина земли, а гражданами земли должно стать все «множество». Сами авторы «Империи» показывают, что позиция «множества» в условиях постмодерна по сути совпадает с «Империей» — именно «Империя» дает «множеству» быть самим собой, она эксплуатирует «множество», с одной стороны, но и учреждает, поддерживает его, способствует его дальнейшему освобождению, с другой. В «Империи» «множество» находит, таким образом, многие положительные черты, «возможности», которые оно призвано использовать для своих интересов. Авторы в качестве параллели такому повороту мысли приводят отношение Маркса к капитализму, который признавал его прогрессивность по отношению к феодальному и рабовладельческому строю, но вместе с тем выступал от имени пролетариата как его самый непримиримый противник. Так Негри и Хардт относятся к «Империи»: они показывают ее «прогрессивные» стороны по отношению к классическому индустриальному капитализму, но полагают, что она несет в себе свой собственный конец.

Одним словом, их проект сводится к тому, чтобы не тормозить «Империю», но, напротив, подталкивать ее вперед, чтобы быстрее оказаться свидетелем и участником ее финальной трансформации. Эта трансформация возможна через новое самосознание и самочувствие, через обретение нового онтологического, антропологического и правового статуса жизненным и созидательным хаосом раскрепощенных мировых толп, «большинства», которое призвано ускользнуть от тонкой и жесткой коррупционной хватки планетарной «Империи».

Мир, где нас нет

Для россиянина знакомство с такими трудами, как «Империя» Негри и Хардта (равно как и текстами Хантингтона, Фукуямы, Бжезинского, Волфовица и т. д.), подобно освежающему душу. Это оздоровительное, терапевтическое чтение. Когда мы читаем о мире, который то ли уже состоялся, то ли вот-вот состоится, нас одолевает здоровая оторопь. Постойте-постойте, о чем это они? А мы? А как же мы? А наши проблемы?

Да, действительно, ответственная мировая мысль, озабоченная реальными и весомыми процессами, все чаще забывает делать реверансы в сторону «локальных» жителей, погруженных в свои частные проблемы, обдумывающих аксиомы прошлых эпох, оперирующих терминами, утратившими всякое соответствие с исторической реальностью. Авторы «Империи» уделяют СССР несколько строк, название России вообще не упоминается. Противников «Империи» мы отныне не интересуем. Еще менее интересуем мы ее апологетов.

А между тем на глазах вырастающий глобальный мир — это совершенно реально и всерьез. И, как справедливо показывают Негри и Хардт, этот мир создается «как бы на пустом месте». «Локальности», «особенности», «национальная, этническая, культурная» самобытность — все это вежливо игнорируется либо рассматривается как фольклор, либо помещается в резервацию, либо, увы, подвергается прямому геноциду. «Империя» создается на пустом пространстве, в ее сеть включаются только те, кто ей же и постулируются. Иными словами, «Империя» не имеет дело с государствами и народами, она предварительно крошит их до качественного «множества», а потом включает в потоки миграции. Апологеты «Империи» пытаются упорядочить миграцию, ее противники — такие, как Негри и Хардт — сделать абсолютно свободной. Но для русского человека и то, и другое в целом мало привлекательно…

Мы как-то постепенно, не отдавая сами себе в этом отчета, оказываемся в совершенно новом для нас пространстве и в совершенно новом времени. В «Империи» киборги не фантастика, а реальность новой антропологии, мировое правительство — это не конспирологический миф, но общепризнанный правовой институт и т. д.

«Империя» приходит не извне, она прорастает сквозь, она обнаруживает свои сетевые узлы сама собой, и мы интеллектуально, информационно, экономически, юридически, психологически оказываемся интегрированными в нее. Но эта интеграция означает полную утрату идентичности. О том, что проект «Империи» означает постепенную утрату этнической, социальной, культурной, расовой, религиозной идентичности, Негри и Харт говорят вполне определенно. Но, по их мнению, «Империя» способствует этому процессу недостаточно быстро: «революционный проект» требует более ускоренного превращения «народов» и «наций» в количественное космополитическое большинство. Но даже если отвлечься от такой «революционной» позиции, сама «Империя» основана на том, что не признает никакого политического суверенитета ни за какой коллективной сущностью, будь то этнос, класс, народ или нация. На то она и «Империя», чтобы постулировать тотальность и вездесущесть своей власти.

В то же время Негри и Хардт правы в том, что простая ностальгия ни к чему не приведет. Да, сегодня мы, русские, живем в России. Пока еще русские, пока еще в России. Сколько еще это продлится?

«Империя», однако, уже здесь. Здесь и сейчас. Ее сети пронизывают наше общество, ее лучи нас регулярно сканируют, ее передатчики планомерно и непрерывно ведут свое вещание.

Революционный проект Негри и Хардта, их альтернатива, их отказ нам явно не подходят. Нам нужен иной отказ — Великий Отказ, нам нужна иная альтернатива — могучая и серьезная, соответствующая нашему духу и нашим просторам. Нам нужна не больше, не меньше как Иная Империя. Своя. Без нее нам не нужно ничего… Совсем, совсем, ничего…

 

Глава 6. Россия как демократическая империя (постмодернистский жест)

Постмодерн заставляет нас по-новому взглянуть на все — в том числе и на международную политику. Еще вчера мы оперировали такими понятиями, как «прогресс», «государственный суверенитет», «логика истории», «поступательное развитие» и т. д. На заре XXI века мы видим, что прогресс в одной области может легко сочетаться с регрессом в другой в рамках одного и того же общества, и что бывают государства без суверенитета, а история подчас отклоняется от своего якобы очевидного курса на 180 градусов. Приходится пересматривать почти все из того, что вчера было очевидно. Поэтому вполне уместно задать вопрос: что будет представлять собой Россия в новом столетии? Будет ли она вообще? И даже: а зачем она, собственно, нужна, и если нужна, то кому и в каком качестве?

Россия изначально была чем-то наподобие империи. Она объединяла своей государственностью разные племена и народы, которые никогда так и не превратились в однородное гражданское население. С первых дней Рюрика и по настоящее время Русь — Россия — СССР — РФ сохраняла полиэтничность. Русский народ жил в своем государстве всегда вместе с другими народами. Мы так и не стали «нацией», т. е. однородным культурно-политическим, языковым, гражданским образованием. Это принцип всех империй — единое стратегическое пространство, интеграция поверху и этнокультурное разнообразие внизу.

Логика модерна заставляла нас осмыслять эту особенность так: Империи соответствуют древнейшим формам традиционного общества. Распадаясь, они образуют государства-нации. В них этносы перемалываются в однородных граждан. Позже эти государства-нации освобождаются от сословий и религиозных институтов и становятся (резко или постепенно) буржуазными. Буржуазные государства постепенно переносят акцент с государственного принципа на общество. И, наконец, государство как таковое полностью растворяется в гражданском обществе — в «открытом обществе». Коммунисты и социалисты добавляли к этой схеме травматизм перехода от буржуазного государства к социальному, т. е. революцию. Они очень спешили с переходом к открытому обществу и предрекали скорый распад буржуазной государственности. В последние десятилетия поправка на социализм была снята, и советский эксперимент был признан лишь тупиковым отклонением от магистрального курса.

Итак, следуя логике модерна, Россия как империя должна распасться на составляющие, превратиться в государство-нацию, утратить этническую самобытность, развить рассудочность, логистику и экономику, а потом то, что от нее останется, будет интегрировано в открытое общество «единого мира». Если рассматривать советскую эпоху как блуждание по кругу и новое издание империи, то получается, что нам надо пройти историю заново: после распада СССР построить на базе РФ государство-нацию, потом его модернизировать, сформировать из россиян «гражданское общество» и благополучно раствориться в общечеловеческой цивилизации. Такова логика модерна, и она для нас крайне непривлекательна: чтобы хоть как-то приблизиться к странам «богатого севера», нам надо начать и кончить, построить нечто небывалое (национальную государственность) и построить это только для того, чтобы затем как можно скорее растворить. А западные коллеги еще и посмеиваются: ничего у вас, ребята, не получится, лучше и не пытайтесь. «Евразийские Балканы», по выражению Бжезинского, это гигантские поля распада — такими нас видят пессимисты и недоброжелатели. А оптимисты поощряют: скорее стройте Россию, чтобы потом ее еще скорее распылить на атомарные единицы «гражданского общества». Это пределы России в логике модерна, и ничего иного, увы, не остается. Чтобы выйти на иной путь, придется отбросить модерн как таковой. Это звучало бы вызывающе, если бы не постмодерн. Он-то и приходит нам на помощь.

Россия в оптике постмодерна совершенно не обязательно должна развиваться по строго определенным историческим траекториям. В некотором смысле, она свободна идти в любом направлении — и в будущее, и в прошлое, или же вообще не идти никуда. Она может оставаться империей и вбирать в себя высокие технологии, может жить законами традиционного общества и внедрять демократические институты, может сочетать авторитаризм и свободу, этническую самобытность и систему Интернет. Постмодерн может выбирать иные пути — там, где их никогда не было, ведь основной закон этого стиля — «сочетание несочетаемого», тонкая ирония, дистанция прямого повторения. Че Гевара, рекламирующий мобильную связь, — это постмодерн. В геополитическом смысле постмодерном является Евразийский Союз как «глобальная контр-империя» (если использовать терминологию Бернетта — Парето).

Евразийский Союз — это изящный обход системы почти непреодолимых исторических препятствий, корректный отказ от участия в состязании. Не желая двигаться по предписанной логике, — тем более к непривлекательной цели, — Россия предложит в таком случае свою собственную логику. В ней — как и везде — миф будет сочетаться с рассудочностью, привычные методики расчета и анализа — с креативным новаторством, учет реальностей — с волевым произволом. Надо максимально верно использовать наш исторический шанс.

Россия еще не вступила по-настоящему в современность, она топталась в преддверии, грезила, прикидывалась, старалась, но продолжала стоять там, где и была, — на своем неизменном евразийском месте. И, расширяя пределы, Россия не менялась по существу — лишь простирая свою внутреннюю неуверенность, свою задумчивость, свою геополитическую вопросительность на народы и просторы, которые попадали в русскую зону. Мы отвечали на жесткие вызовы Запада, мимикрируя под его стандарты, но неизменно оставались сами собой.

Постмодерн открывает России уникальную возможность: мы можем ринуться в него и встать впереди «цивилизованного европейского Запада», который, пыхтя, только-только добрался туда и выстроил Евросоюз. Мы же можем, опустив промежуточные этапы, сделать резкий и неожиданный бросок — причем в направлении, где трассы еще не проложены, ведутся строительные работы. Россия в невыгодном положении, если рассматривать историю как железнодорожное путешествие, но, как внедорожник, она имеет все шансы на победу. Это не по правилам, но воля к победе важнее.

В начале прошлого века мы, кстати, поступили сходным образом: чтобы не тратить время на долгий путь муторного строительства капитализма, мы шагнули в коммунизм — переступив через формацию. В этом уже был элемент постмодерна. И в целом это дало весомые плоды. Смысл проекта Евразийского Союза в том, чтобы повторить эксперимент на новом историческом витке. И ключ к этому — в «демократической империи », такой же демократичной, как Евросоюз, но вместе с тем такой же внимательной к сохранению геополитической субъектности и бережно относящейся к самобытности этносов, как Византия или эйкумена Чингисхана.

Постмодерн заморозил историческое время. Недаром Ф. Фукуяма провозгласил «конец истории», а француз Ж. Бодрийяр объявил о начале «пост-истории». Для них это результат триумфа и цивилизационной усталости одновременно. Для нас — приглашение к новым стратегиям и креативным прорывам. В империи тоже нет истории, империя священна, а потому в некотором смысле вечна. Пространство в ней важнее времени.

Демократическая империя — это слияние противоположностей. В этом есть и холодный геополитический реализм взвешенной стратегической оценки постсоветского пространства, и романтизм континентальной воли; партнеры на Западе и на Востоке и опора на собственный опыт; мобилизационный проект и снисходительность к сугубо российским особенностям, которые делают нас такими, какие мы есть. Чтобы стать «демократической империей», России надо просто сказать самой себе «да». Это будет самым постмодернистическим жестом, какой только можно придумать. Евразийство на этом пути — единственная надежда…

 

Глава 7. Евразийская версия постмодерна: эсхатологический вызов

Немецкий консервативный революционер Артур Мюллер ван ден Брук написал в свое время очень глубокие слова: «Вечность на стороне консерватора». Вечность на нашей стороне. Полюса великих мировых столкновений народов, культур, цивилизаций, религий, идеологий являются проекцией архетипического состояния — битвы ангелов. Это — небесная рать добра, ведущая бой с демонами зла. Это вертикальная, вечная надвременная ось великой драмы. Бой ангелов — вне времени, он ведется всегда. Он впечатан в вечность, как структурирующая парадигма.

Тень великой битвы падает на историю, давая времени смысл, содержание, ориентацию. Так история становится священной — иероисторией. Многие знаки и образы указывают на то, что сегодня мы подходим к решающей черте этой напряженной драмы. Ведь и предание говорит, что в «последние времена» битва ангелов, в которую вовлечены люди, народы и царства земные, вспыхнет с особой силой, достигнет гигантских масштабов, приблизится вплотную к развязке.

Люди — соратники (в этимологическом смысле — т. е. «те, кто сражаются вместе») ангелов. В литургических православных ирмосах говорится: «немногим умалил Бог человека от ангелов».

Большинство традиций и религий мира ставят сегодня нашей цивилизации однозначный диагноз. Глобализм, глобализация, «новый мировой порядок», «однополярный мир», готовящееся «мировое правительство» — это все более очевидный оскал «князя мира сего», стратегическая конструкция «врагов Бога».

Разные религии дают глобализму и глобализации разные имена: христиане отождествляют «новый мировой порядок» с «антихристом», мусульмане — с «даджаллом», ортодоксальные иудеи — с «великим смешением» («эрев рав»). Для индуистов — это полчища калиюги. Для буддистов — демон Мара и иллюзия.

По ту сторону различия в догматах, доктринах и ритуалах существует особая традиция — традиция архангела Михаила, который в истории монотеистических традиций играет важнейшую роль. Он архистратиг, предводитель ангельских войск. Эта традиция — «михаэлический» тайный свет. Это тонкая принадлежность человека к иероистории, право (и обязанность) занять конкретное место в войске одной из противоборствующих сторон. Это «военный призыв» под начало небесного архистратига. Те, кто слышат его, спешат исполнить.

Евразийство в своем высшем духовном измерении — это проекция михаэлического начала, вертикального сверхвременного светового столпа на историю в ее финальной, редемпционной стадии.

Часто в иконописи архистратиг Михаил изображается с мечом в одной руке и весами в другой. Весы — символ суда.

У немецкого философа М. Хайдеггера в книге «Holzwege» содержится очень важный для нашего дела разбор стихотворения Райнера Марии Рильке. Там речь идет о «передаче весов из рук торговца в руки Ангела».

Эту формулу следовало бы взять как ключевой девиз евразийства. «Передача весов из рук торговца в руки Ангела». «Новый мировой порядок», глобализм, «однополярный мир» — это торговый строй, в нем преобладают рыночные ценности, мировой рынок. Это порядок торговцев, которые задают в нем тон, устанавливают критерии и парадигмы.

Мы живем в эпоху постмодерна. Это значит, Новое Время, modernity, закончилось. Все, что было заложено в эпоху Просвещения, — социальные, культурные, идеологические, политические, научные и экономические модели — исчерпало себя. Мы вступили в иной мир, в эпоху постмодерна, и это необратимо.

Постмодерн — это глобализм, ультралиберализм, доминация однополярного мира, главенство сетей, отмена всех традиционных форм идентичности — государств, религий, наций, этносов, даже семей и полов. Вместо государства приходит «открытое общество», вместо традиционных конфессий — сектанство и индифферентность, вместо народов — индивидуумы, вместо полов — клоны, киборги и продукты трансгендерных операций.

Сегодня постмодерн достиг исторической победы. На сей раз не только над традиционным обществом, но и над самим модерном. И снова, как и в эпоху Просвещения, можно противостоять постмодерну. На сей раз, правда, и архаические консервативные идеологии, и преодоленные идеологии модерна оказываются по одну сторону баррикад. На практике это противостояние выражается в том, чтобы отстаивать:

— национальное государство против глобализации;

— геополитический дуализм суши и моря против «мирового потопа» в виде тотальной победы атлантизма;

— традиционную семью и органическое воспроизводство детей против свободы трансгендерных операций, однополых браков и клонирования;

— общественную идентичность против тотальной атомизации индивидуумов;

— мир вещей и действий против мира «изображений» и «экранных фальсификаций»;

— реальную экономику («старую экономику») против финансизма, виртуальности, неоэкономики и т. д.

Те стороны модерна, которые не попали в постмодерн, оказались, по сути, продолжением Традиции, и сегодня все это по одну сторону баррикад. Это, кстати, делает возможным альянсы консерваторов и социалистов и т. д.

Вспомним теперь о тех тенденциях, которые на самой заре модерна предпочли инвестировать свою внутреннюю энергию в идеологии, модернистские по форме, но немодернистские по содержанию. Именно эти инвестиции и составили основной нерв современной политической и социальной истории, содержание всего Нового Времени.

Нечто подобное наблюдается и сегодня. Перед лицом постмодерна останки традиционного общества (например, традиционные конфессии) и элементы модерна (например, социализм, реальная промышленность, национальное государство) оказались по одну сторону в положении формальной антитезы постмодерну. Это новое состояние дел требует тщательного осмысления. На поверхности очевидным остается только одно — простой импульс сопротивления постмодерну. Чистая реакция, отторжение. Уже неплохо, но этого далеко не достаточно.

Уникальность евразийства как политической философии (из разряда консервативно-революционных) состоит в том, что оно понимает уникальность новой ситуации быстрее других мировоззрений и (это самое важное!) не ограничивается сопротивлением, но предлагает инвестировать внутреннюю энергию в новый проект, принимая вызов постмодерна, стремясь освоить его формальную структуру, с готовностью поместить в чудовищный язык глобализации радикально иное содержание, уходящее корнями в глубины премодерна, в Традицию. Это значит не просто отстаивать старое, но отстаивать Вечное.

Артур Мюллер ван ден Брук, выдающийся теоретик Консервативной Революции, друг Мережковского и переводчик на немецкий язык трудов Достоевского, в своей книге «Третье Царство» писал: «Раньше консерваторы противились Революции, мы же должны Революцию возглавить и увести ее в ином направлении».

Точно так же мы, евразийцы, должны поступить с постмодерном. За нашей спиной и преодоленная модерном Традиция, и проигравшие стороны самого модерна. Они нуждаются в защите не сами по себе. Мы должны сохранить верность тайному смыслу, вечности, михаэлическому свету. И для этого можно пожертвовать формой. Чтобы спасти содержание.

Итак, евразийство есть постмодерн, но с радикально иным содержанием.

Мы принимаем вызов глобализации, «нового мирового порядка», и согласны с тем, что назрели и неизбежны иные правила игры. Мы не цепляемся за старое — ни в политике, ни в экономике, ни в культуре. Но мы имеем оригинальный и самобытный сценарий будущего: именно будущего, а не прошлого.

Принципы евразийского постмодерна таковы:

— пусть отмирает национальное государство, но пусть на его место придет не единая «глобальная Империя», но несколько континентальных империй (созвездие «империй» против «Империи»);

— пусть сухопутное начало оторвется от конкретных границ и станет столь же глобальным, как и «атлантистские ценности», с претензией на универсальность (это значит, что мы должны противостоять глобализму не локально, но глобально), вместо водного потопа — гераклитовский «экпюрос», который высушит мировые воды;

— пусть изменится этика полов, но через возврат к архаическим формам и в творческом неосакральном эксперименте;

— пусть индивидуум прорвется к высшим аспектам внутреннего «я» через радикализацию опыта одиночества или волевым образом утвердит новые формы коллективной идентичности — экстатические и имперские (здесь действует принцип «экстатической империи»);

— пусть «знаки» и плоские тени экранов заменили собой вещи — мы должны стать господами зрелища, захватить власть над диспозитивом знаков, подчинив себе режиссуру спектакля постмодерна;

— пусть виртуальная экономика вытеснила реальную — мы должны пробиться в святая святых электронных мозгов мировой биржи и замкнуть как раз те проводки, которые ни в коем случае не рекомендуется замыкать (операция «Сорос по-евразийски», обвал мировых валют, но не для наживы, а ради Великой Идеи)…

Мы должны прорасти сквозь постмодерн, как живая трава сквозь мертвый асфальт. Это проект евразийской ризомы, клубневой (и клубной) системы. Мы в ином тысячелетии. Странно оказались мы за непроходимой чертой миллениума и теперь с тяжелой аскетической радостью осваиваем его язык. Этот язык ужасен, но мы хотим произнести на нем такое слово, чтобы операционная система пришла в логическое противоречие и мировой компьютер необратимо заглючило.

Евразийство — это михаэлические световые токи, радикально иной взгляд на судьбу мира, на его смысл и значение. Евразийство — это переоценка всех ценностей, «передача весов из рук торговца в руки Архангела», «Пурпурного Архангела» (Сохраварди). Евразийство — это смена современной парадигмы на михаэлическую парадигму духа и вечности. Евразийская глоссалалия народов, культур и традиций — это шелест ангельских крыл.

 

Глава 8. Евразийство как альтернативная сеть в системе постмодерна

Интеллектуалы

Политология постмодерна предполагает в качестве главного субъекта политической реальности фигуру интеллектуала . Несмотря на видимость понятности, это совершенно новая политологическая и социальная реальность. Интеллектуал постмодерна качественно отличен от своих предшественников в фазе модерна — от интеллигента и ученого. Интеллигент занят поиском смысла жизни, бытия, общества. Он увлечен разгадкой моральной, этической, онтологической и эстетической проблем. Эти проблемы довлеют над ним, составляют суть его бытия и действий.

В отличие от интеллигента, интеллектуал постмодерна полностью свободен от этой проблематики: он не ищет смысла, он оперирует смыслами. Он свободен от этических и эстетических коннотаций. Он, как DJ, сводит различные смысловые модели, различные теории и концепции в общий интеллектуальный ритм. Он интересуется различными системами смыслов, но отстранен от каждой из них. В отличие от интеллигента, он безразличен к пафосу интеллектуальной системы, понимая в общих чертах разные и подчас противоречивые интеллектуальные модели, он не выносит никакого предпочтительного суждения относительно их содержания. Он скорее осведомлен, нежели ангажирован, скорее «в курсе», нежели «верит».

Отличие интеллектуала от ученого в следующем: ученый ищет истину, инвестирует свою жизненную энергию в постижение того, какова реальность. Интеллектуал постмодерна считает «истину» чем-то излишним, выносит ее за скобки. Это лишь преграда, помеха, энтропия. Истина и поиск ее неэффективны, они отвлекают от главного. Интеллектуалу научная истина безразлична. Он обращается к ней только «иронически». Ницше писал, что «последние люди» при произнесении слова «истина» моргают и говорят: «что есть истина?» Это об интеллектуалах. Они, скорее, зевают.

Интеллектуалы постмодерна отличаются следующими фундаментальными качествами: они дисперсны и сингулярны . Дисперсность означает, что они не интегрированы ни в какие структуры. Интеллектуал может занимать высокую управленческую должность, а может и не занимать. Может быть интегрированным в социальные структуры, а может пребывать на их периферии. Это ничего не меняет в его функции: он остается главным decision maker’ом постмодерна в обоих случаях. В системе он представляет индивидуальность, на периферии — системность.

Сингулярность интеллектуала постмодерна связана с тем, что он никого не представляет , кроме самого себя. Он есть «ad hoc» явившееся рационализирующее, диджействующее существо, манипулирующее смыслами. За ним нет ни класса, ни интереса, ни базы. Он чистая автономная надстройка, свободная от всякого фундаментала, как «цена» фондового рынка, которая, как мы знаем, «discounts everything». Он учитывает только тренды, но одновременно и порождает их. Убрав его (чисто теоретически), мы выключим свет и звук политической истории (постистории).

Телемассы

Если интеллектуалы — это субъект постмодерна, то телемассы — объект. Массы в постмодерне переходят в новую плоскость. В традиционном обществе масс не было, были элиты. В обществах модерна массы есть и играют роль субъекта. Модерн создан для масс. Вспомним «societ?des masses» и Ортегу-и-Гассета.

В постмодерне массы есть, но их нет. Они все, но они и ничто. Они переходят в новую реальность, они становятся виртуальными массами . Виртуальная масса состоит из телезрителей. Все, чем они живут, это плоскость телеэкрана. В этой плоскости есть потребление, событие, желание, вожделение, фрустрация, наслаждение, насыщение, выбор, борьба, победа, поражение. В этой плоскости их жизнь. «Телевизор — это судьба», — говорят телемассы (говорят телемассам!). Все, что делают телемассы, делает за них телевизор. Это дистанционная игра. Никогда ранее в истории массы не были точными эквивалентами физического определения массы, которая характеризуется одним качеством — инерцией. Телемассы в этом смысле идеальны, кроме инерции, у них ничего нет. Вместо классового интереса базиса или остатков коллективного бессознательного, связанного с культурой и традицией, у телемасс лишь следы прошлой передачи. Они прикованы к экрану, как говорил Ги Дебор, крепче, чем каторжник к кандалам. Они даже потребляют виртуально: «Кока-кола» или «Пепси-кола»? Это «быть или не быть?» телемасс. Вопрос глубинный: даже никогда не пробовав ни один из этих напитков, телемассы проводят жизнь в постоянном выборе. О, нет, они не дадут себе засохнуть! Телелучи бодрят.

Телемассы — чистый объект. Они сделают все, что захотят диджеи-интеллектуалы, но те не хотят ничего. Они лишь синтезируют желание, производят нескончаемый ремикс политического либидо. Они рециклируют «старые песни о главном» и больше ничего не могут и не хотят. Телемассы открывают жадные жаркие зрачки и созерцают ничто. Телемасс нет.

Сетевые

В политологии постмодерна существует промежуточная инстанция между интеллектуалами и телемассами. Это — сетевики. Сеть Интернет — это инструмент виртуальной десингуляризации интеллектуалов и индивидуализации телемасс. Когда телемассы переходят от пассивного восприятия спектакля к интерактивности, они становятся сетевиками. Сетевики — это телезрители, стремящиеся постоянно активно реагировать на потоки полученной информации. Они как бы сообщают телецентру: холодно, горячо, задело, мимо, да-да, да-нет, нет-нет и т. д. Сетевик — это активный телезритель, он экзальтирует свою пассивность до уровня «мнения». Сетевик — это непрерывная шутка, он ищет каналы покруче, порно пооткровеннее, слова погрубее. Он не соображает, как интеллектуалы, но и не безмолвствует, как телемассы. Он издает сетевое шипение, повествующее о том, как его организм переваривает образы.

Образец — «live journal». Это и есть квинтэссенция «сетевых». Каждый постинг в «live journal» — это ровно посредине между сингулярной наглостью клипмейкера (интеллектуала) и запрограммированной предсказуемостью телемассы. Сеть (в ближайшем будущем Web-TV) — это реализованная бесконечность каналов, как неисчерпаемая вариативность порно-поз.

Сетевик может задать вопрос интеллектуалам: Бжезинскому, Фукуяме, Павловскому. И они, вполне вероятно, ответят. Демократия.

Глобализация как проект постмодерна

Глобализация действительна только в той степени, в какой действителен постмодерн. Глобализация совершенно реальна на уровне контактов мировых интеллектуалов. Почему? Потому, что их очень мало. Интеллектуалы — это думающий класс (уже планетарное меньшинство), из которого вычли интеллигентов (людей с совестью) и ученых (людей со склонностью к поискам истины, «ботаников»). Остается горстка на каждую из стран. Их можно собрать на пятачке, они по-настоящему космополитичны, так как не представляют никого, кроме самих себя. Все сингулярности мира легко усядутся в зал на тысячу мест в любой из мировых столиц — от Нью-Йорка или Лондона до Тель-Авива, Парижа, Бангкока, Пекина или Бишкека. Только пригласи.

На уровне телемасс глобализация также совершенно реальна, так как спектакль СМИ легко становится планетарным: CNN, BBC и MTV реальны и реально усвояемы телемассами в любом уголке планеты. Они мурлыкают под нос одну и ту же песню, потребляют одни и те же шампуни, смотрят одни и те же матчи, соболезнуют одним и тем же пандам. Массы остаются различными, но телемассы — интегрируются. Глобализм здесь стал фактом.

О сети и говорить не приходится. Она задумывалась как планетарный интерактив, таким она и является. Ведь паутина по определению «world wide».

То, что реальность совершенно не глобализирована и не хочет быть таковой, не имеет никакого значения: реальность — пережиток модерна. Постмодерн оперирует в виртуальности. Отныне реально только то, что показано по TV. Того, что не показано, попросту нет.

Яд в лекарство: постмодерн на службе евразийства

Как использовать постмодерн для реализации проектов евразийской интеграции? Реальная интеграция стран СНГ в новую политическую модель чрезвычайно трудна. Все, что мы имеем, основано на центробежной тенденции. Но все это — модерн, его компетенция. Государства-нации, «национализмы», «ressentiment», хозяйственные системы, валюты, языки и т. д. Предлагается вынести все это за скобки.

Евразийская интеграция может быть осуществлена легко, просто и без всяких проблем, как только мы примем методики постмодерна.

Для этого достаточно:

— интегрировать интеллектуалов стран СНГ (ЕврАзЭС),

— запустить единый «интеграционный канал» (где телемассы Евразии будут созерцать непрерывный «спектакль интеграции»),

— зарегистрировать домен. ea (E-r-A-sia) по аналогии с. su (S-oviet-U-nion). (Ведь есть же домен. su. Советского Союза нет, а домен есть.)

Итак, проект таков. Соединяем евразийских интеллектуалов в одном месте, например в Астане, сажаем на пароходик, плывущий по Ишиму, и заставляем их сингулярности интегрироваться. Всего-то горсть…

Интегрируем Первый канал РФ с Хабаром, украинским ТВ и т. д. Это будет «обществом евразийского зрелища». Первый канал — Евразия, как в Казахстане сейчас.

И наконец, «live journal» на виртуальной территории. ea. Задай вопрос Павловскому, Дариге Назарбаевой, Путину или Дугину. И ты получишь ответ. Рано или поздно, но получишь…