Слова, оброненные некогда в прошлом, порой возвращаются к нам через годы, чтобы преследовать и мучить. Однако они доставляют особые страдания, когда их выкрикивает не умолкающий ни на мгновение попугай.

Вполне естественно, мисс Маттерворт, столь неожиданно разбогатев, не пожелала оставлять у себя Казанову, в своей безмерной щедрости вручив это сокровище нам.

– Мисс Хаксли, вы уже давно мечтали завести канарейку, – успокаивал меня мистер Нортон по дороге в Темпл. – Быть может, в Казанове неожиданно проснется музыкальный талант.

– Сильно в этом сомневаюсь, – содрогнувшись, ответила я.

Поскольку мне не хотелось, чтобы вопли Казановы отвлекали меня во время работы у мистера Нортона, я выбрала меньшее из зол, решив взять попугая к себе домой. Что ж, попугай, несмотря на грубый сиплый голос, умел разговаривать и теперь постоянно напоминал мне с подоконника, куда я водрузила клетку, что я всегда мечтала «завести канар-р-рейку, завести канар-р-рейку».

Признаться, я отчасти была рада его компании: мне претила мысль, что бедная птица попадет в дурные руки. Время от времени я начинала задаваться вопросом: что подумала бы Ирен о моем приобретении? Не исключено, она научила бы Казанову курить свои тонкие папиросы. Впрочем, в силу последовавших событий мне вскоре стало не до болтливого попугая.

Перелистывая свои дневники за 1886 год, я прихожу к выводу, что никто не сможет поведать о резких поворотах в судьбе Ирен Адлер лучше ее самой. Именно это она и делала в своих письмах, адресованных мне, рассказывая об основных событиях своей жизни.

В связи с этим мне хочется предоставить слово ей. Я привожу выдержки из ее писем без всяких изменений за исключением тех случаев, когда я взяла на себя смелость исправить ошибки в правописании и пунктуации. Ирен писала точно так же, как говорила и жила: умно, весело, иронично, но при этом не без огрехов. Там, где я посчитала нужным, я вставила собственные примечания.

Обстоятельства первого важного события Ирен изложила на тех страничках желтоватой пергаментной бумаги. Это письмо датировалось 21 января 1886 года:

«Здравствуй моя милая Нелл!

У меня такие потрясающие новости, что тебе лучше сесть, а не то ты упадешь. Ты прости меня за неразборчивый почерк, который тебе, владычице и повелительнице печатных машинок, наверняка кажется ужасным. В свое оправдание могу сказать, что я корплю над этим посланием в вагоне мчащегося на всех парах поезда. Должна признаться, что под перестук колес, звучащий в унисон со стуком моего беспокойного сердца, мне достаточно сложно сосредоточиться.

Возможно, тебе интересно знать, куда направляется сейчас твоя подруга-бродяжка. Вперед! Вперед, совсем как цыганка, кочующая с табором. Я еду… Боюсь, ты не одобришь моего выбора. Начнем с того, что я больше не работаю в миланском „Ла Скала“. Тамошние сопрано несколько болезненно восприняли мой недавний дебют. С чего я это взяла? Я догадалась об этом, обнаружив у себя в румянах толченое стекло. Были и другие приметы, рассказами о которых я не хочу тебя донимать. Большинство моих коллег-сопрано – итальянки, существа пылкие, и сдержанность, как они сами, утверждают, им претит. Что мне сказать на это? Разве что: „Мама мия!“

Ну и ладно! Мне снова улыбнулась тасующая карты фортуна. Мне опять повезло. Сейчас я, как Ганнибал, перебираюсь через Альпы, однако, в отличие от него, мой слон куда больше, он черен, сделан из металла и приводится в движение силой пара. Скоро я пересеку Австрию, Моравию и Силезию! Меня ждет императорский театр в Варшаве, где я стану примадонной. Да, твоя подруга, с которой ты делила кров столько лет, наконец добилась своего! Ты просто не представляешь, как я рада. Мне хочется прыгать от восторга! У меня кончаются чернила…»

(В этом месте на бумаге расплылось несколько зеленых клякс. Вместо того чтобы залить в опустевшую ручку чернил, Ирен принялась ее трясти. – П. Х.)

«Ну вот, заправила ручку до отказа, и теперь снова все в порядке. Знаешь, Пенелопа, я сейчас чувствую себя совсем как эта ручка. Меня, как и ее, надо лишь заправить. Дайте мне роль, дайте мне музыку, и я готова трудиться круглые сутки, заливаясь соловьем.

Улыбкой фортуны я снова обязана рекомендации мистера Дворжака, которого потряс и тембр моего голоса, и моя способность быстро разучивать партии на незнакомых мне языках. Конечно же, Варшава – не Вена, и мне остается только вздыхать по роскоши и блеску австрийской столицы, городу императрицы Евгении и Франца-Иосифа. Впрочем, по-немецки говорят и в Варшаве, так что я смогу петь на нем, вместо того чтобы зубрить польский, в котором, на мой вкус, слишком много согласных звуков.

Я примадонна, и для меня это настоящая победа. Ты сама прекрасно знаешь, что тембр моего голоса некоторые по ошибке называют контральто, обрекая меня всю оставшуюся жизнь исполнять роль цыганок и преданных матерей. Другие столь же ошибочно считают, что у меня меццо-сопрано – подходящий тембр для партий женщин, по сюжету переодевающихся в мужчин. Ты знаешь, что мне не составляет труда сыграть всех этих персонажей, но меня интересуют главные роли. Одним словом, Дворжак расхвалил меня директору Императорского оперного театра, и тот пришел на мой дебют в „Ла Скала“. Вот, собственно, и все – дело в шляпе! Меня пригласили в Варшаву. Остается только выбрать репертуар, наилучшим образом подходящий моему голосу».

(Дальше в письме следует описание путешествия через Австро-Венгерскую империю. Это настоящая преисполненная восторга победная песнь, в которой практически не уделяется внимания красотам природы. В связи с этим я сочла за лучшее опустить этот рассказ, процитировав вместо него выдержку из следующего письма Ирен, в котором она повествует о жизни в Варшаве. – П. Х.)

«Варшава произвела на меня куда более сильное впечатление, чем я ожидала. Как и многие мои сограждане-американцы, я представляла Европу зеркальным отображением собственной страны: у берегов Атлантики – штаты, воплощающие в себя пик цивилизованности, а дальше, за ними, – ничего, лишь безлюдье и запустение. По правде сказать, мое путешествие на Восток будет сродни движению на Запад в Америке, где кроме песка и дикарей ничего нет.

Отчасти это оказалось правдой. И от поляков, и от их столицы веет некой очаровательной дикостью, уходящей корнями в глубину веков, в те времена, когда им пришлось отбивать нашествие татар Чингисхана. Несмотря на это, поляки добрые люди, которые любят мир и свою родину, причем родину они любят больше. Ты знаешь, что на гербе польской столицы изображена русалка – наполовину женщина, наполовину рыба – с мечом и щитом! Согласно легенде, эти существа заманивают мужчин в воду своими сладкими голосами. Так что, я думаю, если бы эта русалка явилась выступать в „Ла Скала“, она была бы вооружена не только голосом.

Варшава, как и Лондон, стоит на реке, а многие здания выкрашены в желтый цвет, отчего столица Польши кажется веселой и радостной даже в мрачные, пасмурные дни. Старый город – сущее очарование, равно как и традиционные крестьянские наряды. Мне непременно надо будет сыграть в какой-нибудь оперетте с сюжетом из сельской жизни, в такой же блузке, пояске и юбке покороче. Гимн Польши совсем не торжественно-заунывный, а веселый, вроде мазурки великого Шопена.

Кстати сказать, гений Шопена – не случайность. Этот край так и дышит музыкой. Здесь поют буквально обо всем: о журчании ручьев, о вращении прялок, о блеянии овец.

Хотя у музыки здесь крестьянские корни (что мне, как американке, представляется весьма необычным), перед ней издревле преклоняются, словно перед богиней, и даже возводят храмы в ее честь. Несмотря на все величие дворцов и парков, они не идут ни в какое сравнение с роскошью Императорского театра, расположенного прямо на берегу реки, видимо для того, чтобы русалки во время спектаклей вылезали из воды и присоединялись к хору. Да, в этом городе правит музыка. Думаю, мне здесь будет очень хорошо».

(Несмотря на долгую дружбу с Ирен Адлер, я так и не научилась любить и ценить оперу. Подавляющее большинство ее писем содержало подробные рассказы о трудностях, с которыми она сталкивалась во время репетиций, и восторге, пережитом во время премьер. Все эти подробности я тоже решила опустить, посчитав за лучшее вместо них привести письмо, в котором Ирен поведала мне о своем новом знакомом. – П. Х.)

«Так получилось, что несчастных польских королей нередко прогоняли более могущественные соседи, однако некоторые из прежних правителей до сих пор царствуют здесь – увы, лишь в виде величественных памятников. И все же, моя милая Нелл, мне удалось свести знакомство с настоящим королем!

Я уже представляю, как ты недоверчиво изгибаешь брови, и потому вынуждена изложить все подробности, чтобы ты поняла: я не преувеличиваю. Значит, так. Строго говоря, мужчина, с которым я познакомилась, не совсем король. Он – наследный принц. Кроме того, он не поляк, а немец. А править он будет (после смерти отца) не Польшей, не Германией, а Богемией!

Ну как, запутала я тебя, моя милая Нелл? Его зовут Вильгельм Готтсрейх Сигизмунд фон Ормштейн, великий князь Кассель-Фельштейнский. Когда-нибудь он станет королем Богемии. Чтобы ты не растерялась при виде этого длиннющего немецкого имени, спешу добавить, что друзья зовут его просто Вилли.

Прозвище Вилли – вынужденная фамильярность: уж слишком пугающе выглядит полное имя. Ростом кронпринц шесть с половиной футов, а сложен он под стать своему исполинскому росту. Его глаза синее вод реки Вислы, что течет через Варшаву, и он обожает оперу. Каждое воскресенье мы отправляемся с ним на прогулку в открытой коляске, на дверцах которой изображен герб фон Ормштейнов (тоже, надо сказать, кричаще пышный). Обычно мы проезжаем по проспекту Миодова, где собираются сливки варшавского общества, поэтому в столице только и говорят, что о нас. У Вилли не очень развито чувство юмора, впрочем, возможно, это беда всех особ королевской крови.

Кроме того, я часто вижусь с Антонином Дворжаком. Хотя мой взгляд обращен в сторону запада, и я мечтаю в один прекрасный день выступить в главной роли на сцене оперного театра Вены, а то и Парижа, мистер Дворжак несколько месяцев назад убедил меня разучить еще несколько чешских песен на музыку, которую он написал. Способность к языкам у меня есть, вне зависимости от того, что в них творится с гласными, вот я и решила сделать композитору приятное, ведь он, как-никак, сейчас пользуется в Лондоне большим почетом. При этом не думай, что я готова всю свою жизнь провести в провинции, растратив там свой талант. Нет, ни за что, сколь бы роскошным и утонченным ни было мое окружение!»

(При чтении подобных строк во мне вспыхивала надежда на возвращение моей подруги. Вскоре она угасла – из последующих писем я узнала, что Ирен досталась одна из главных ролей в «Кармен», что она наняла немецкого репетитора по вокалу, чтобы освоить песни Шумана, идеально подходившие ее глубокому бархатному голосу, и по-прежнему ездит на прогулки, танцует и обедает с Вилли. Когда на отрывном календаре за 1886 год осталось совсем немного листков, я получила от Ирен послание, извещавшее меня об очередных кардинальных переменах в ее жизни. – П. Х.)

«Как я и хотела, дорогая Пенелопа, мой путь наконец лежит на запад, однако он не столько далек, как мне бы хотелось. Благодаря дару убеждения мистера Дворжака, который, как оказалось, несмотря на свою простоту и благодушие, на удивление властный человек, мне предстоит выступить примадонной нового Национального театра в Праге. (Да, за исключением концертов, я буду петь только по-чешски. Насколько это будет сложно, ты поймешь, когда я скажу тебе, как кличут мою новую костюмершу. Ее зовут Петронилла Аншквич. Только представь, на всю фамилию всего лишь две гласных!)

Конечно же, меня изо всех сил уговаривал и кронпринц. Он заверил меня, что Прага – старинный многонациональный город, и я там нисколько не буду скучать ни по Варшаве, ни даже по Лондону. (Конечно же, солнышко, я всегда буду скучать по тебе. Никакой принц не заставит меня забыть тебя – мою лучшую и самую верную подругу.)

Милая Нелл, у меня нет слов, чтобы описать, как это здорово: одновременно перестать каждый день бороться за выживание и в то же время срывать розы долгожданного признания. Мне поют дифирамбы, с меня сдувают пылинки, щедро платят и вообще обращаются как с королевой. Мне кажется, я нашла, наконец, место под солнцем, и пусть я живу вдали от родины, среди чужих мне людей, чувствую я себя как дома.

Если ты волновалась за меня, как я поживаю вдалеке, в ином краю, прошу тебя, забудь тревоги. Увы, думаю, я еще очень долго не увижу Лондон.

Остаюсь навеки твоей верной подругой, преисполненной признательности за все то, что ты для меня сделала и делаешь. Ирен».

(В конце письма чернила снова расплываются в кляксу, причиной появления которой является вовсе не халатность автора послания, а сентиментальное настроение его читательницы. – П. Х.)