Из дневника

Париж неизменно предлагает множество развлечений, стоящих внимания пытливого туриста. Хотя на дворе был всего лишь июнь, тысяча восемьсот восемьдесят девятый год уже отпраздновал открытие Эйфелевой башни – перевернутой чертежной кнопки из ажурного железа, – и Всемирной выставки.

Однако достопримечательности, которые представляют интерес для иностранной журналистки, жаждущей достаточно сенсационных материалов, чтобы телеграфировать в Америку, встречаются реже. Я уже исследовала недра парижского морга, несколько подвалов, одну или две сети катакомб, видела результат насильственной смерти и свела знакомство с неистовством толпы, из-за которого некогда кровь аристократов окрасила мостовые Парижа в рубиново-алый цвет.

На фоне такой экзотики поход в парижский госпиталь – занятие столь скучное, что и рассказывать нечего, но мне было крайне любопытно посмотреть, чем лечебница в Париже отличается от подобных учреждений на моей родной земле. И конечно, мне безумно хотелось увидеть женщину с отрезанной грудью.

Теперь наконец я встречусь с непосредственной участницей, уцелевшей среди немыслимых событий, которые случились в потайной пещере глубоко под землей, непосредственно под электрическими огнями, извергающимися фонтанами и ногами тысяч прогуливающихся по Всемирной выставке посетителей.

– Думаешь, эта женщина помнит о произошедшем достаточно, чтобы дать показания? – спросила я Ирен, пока мы готовились к выходу из номера отеля, а на улице сгущались сумерки. – И на каком языке она говорит? Полиция Парижа уже допрашивала ее? Почему они разрешают нам навестить ее?

В первую очередь она ответила на мой последний вопрос:

– Они не разрешают «нам» ее навестить. Они позволили прийти мне.

При желании она умела подпустить ледяного педантизма в стиле Шерлока Холмса, хоть и не была англичанкой!

Примадонна продолжила крепить шляпку поверх высокой прически с помощью трех огромных стальных булавок с черными бусинами на конце. Шпильки исчезали в локонах, подобно мечу в ножнах; видны были только их эфесы, сверкающие поверх волос. Во многом эти булавки напоминали мне свою хозяйку.

Ирен продолжила отвечать на мои вопросы:

– Она полька, как сказали полицейские; они также говорят, что не удалось добиться от нее ничего разумного.

– Вероятно, они неразумно задавали вопросы.

– Вполне возможно, Пинк. Либо пытались узнать слишком много, либо чересчур торопились, а может, вовсе спрашивали не о том. Надеюсь, – добавила она, все еще расправляясь со шквалом моих вопросов, – что воспоминания о кошмаре со временем сотрутся из памяти. Я чуть-чуть говорю по-польски. Когда-то я была примадонной в Императорской опере Варшавы. – Она посмотрела в зеркало на себя в шляпке, на лице ее не отразилось ни одной эмоции. – В те времена я выучила несколько слов, но дела это давние и далекие.

– Это вряд ли поможет.

Ирен повернулась и обратила на меня тот же безжизненный взгляд, которым ранее одарила зеркало. Я будто смотрела в глаза живому мертвецу.

– У меня есть и другие умения, – сказала она, – которые я приобрела за время путешествий, и они могут принести большую пользу. Ты готова?

Если уж на то пошло, я собралась еще раньше ее.

Не знаю, случайно или намеренно, но со времени ужасающих событий, случившихся в пещере рядом с Сеной и окруженных досадной стеной молчания всех свидетелей, у моей – если можно так выразиться – наставницы произошли странные перемены в манере одеваться и в поведении в целом.

В глубине шкафа оперная дива, привыкшая красоваться словно пава, отыскала простые невзрачные наряды, напоминающие расцветкой оперение воробья. В своем сегодняшнем платье в крупную шотландскую клетку светло-коричневого и угольного цветов с однотонным серым жакетом и такими же лацканами она могла бы сойти за квакера.

Казалось, она пытается свыкнуться с отсутствием Нелл, примеряя на себя ее цветовую гамму. С другой стороны, примадонна, прирожденный хамелеон, запросто могла нарядиться в скромную одежду, чтобы не смущать запуганную иностранку провинциальных кровей. Никогда наверняка не скажешь, обусловлены ли поступки Ирен конкретной целью или исключительной уверенностью в себе. Несомненно, поэтому она и была столь успешным агентом частного сыска.

– Я готова и жажду отправиться в путь, – произнесла я, вонзая сопротивляющиеся булавки в свою шляпку. – Должна ли я что-либо знать, до того как мы прибудем?

– Я вижу, журналистов больше привлекают гипотезы, чем сухие факты.

– Сначала идет гипотеза. Факт ее подтверждает. Чтобы узнать факты, я должна посмотреть на все своими глазами, – подчеркнула я.

– У тебя будет такая возможность. В Сен-Сюльпис.

Я была совершенно довольна тем временем, которое провела в сумасшедшем доме: в результате получилась не только превосходнейшая газетная статья, но еще и моя первая книга – «Десять дней в сумасшедшем доме» под авторством Нелли Блай.

Госпитали, по моему мнению, были немногим лучше психушек.

Может быть, дело в рядах железных коек и грубой хлопчатобумажной ткани, из-за которой постельное белье походит на саван.

Холодный бетонный пол; суровые стены без всяких прикрас; везде разит карболовой кислотой; окна наглухо заперты, будто удерживая внутри боль и страдание.

Парижский госпиталь был полностью лишен волшебного французского духа, который помог бы скрасить тяготы болезни. Палата, где лежала нужная нам пациентка, была крайне скудно освещена и выглядела промозглым подземельем, где обитали тощие жалобщицы и расплывшиеся плакальщицы.

Сестру-хозяйку в полосатом переднике, которая провела нас к кровати девушки, совершенно не интересовало, кто мы и зачем пришли. Радостная новость для нас, но достаточно пугающая для пациентов.

Должна признать, что, хоть я и повидала в жизни пакостей, у меня мороз прошел по коже, когда мы приблизились к жалкой койке, на которой лежало еще более жалкое тело, чей профиль едва выступал над постельным бельем.

В тусклом свете я старалась отвести взгляд от ее груди, но не могла. Грудная клетка казалась равномерно плоской. Но ей отрезали только одну грудь, разве нет? Неужели поверхностные знания Ирен в польском могут включать специфическое слово «грудь», которым не пользуются в обществе, если только речь не идет о курице или утке, хотя некоторые и тогда расценивают упоминание грудки как грубость?

Наша проводница оставила лампу на голом столике, и на обшарпанные холодные стены упали наши великанские, искаженные тени. Ирен устремилась к постели девушки и взяла ее безжизненную руку в свои ладони, словно желая согреть холодную плоть.

Примадонна начала тихо распевать вязкие славянские слоги. Я вовсе не уверена, что слова были польские. Может, я слышала мешанину славянских языков или какую-нибудь колыбельную, которую Ирен сочинила на ходу, но любые соображения меркли перед ее изумительным актерским даром. Из уст моей спутницы лилась невероятно мелодичная речь; трепещущим голосом она произносила фразы, полные такого сочувствия и печали, что только человек с каменным сердцем мог бы ей сопротивляться.

Бледные ресницы, словно тени, лежали на обескровленных щеках девушки; затем она подняла веки. Бедняжка напоминала эскиз в пепельных тонах: волосы цвета блондового кружева сливались со странно желтушной кожей. Она напоминала вырезанную из старого пергамента куклу: плоская, однотонная, почти бездыханная.

Ирен, продолжая мурлыкать, ласково провела по волосам у виска девушки. На щеках больной проступил слабый освежающий румянец.

Она тихо произнесла какое-то слово.

Ирен приблизилась, чтобы расслышать.

Когда пациентка повторила, я услышала: «Merci».

Так она все-таки, пусть и немного, владеет французским!

Теперь примадонна защебетала, смешивая французский с напевными славянскими наречиями. Она бросала пострадавшей свитую из разных языков веревку, чтобы вытянуть девочку из морских глубин полумертвого состояния.

У меня появилась надежда, что мы действительно сможем здесь что-нибудь узнать.

Ирен склонилась над несчастным созданием, нашептывая, нараспев читая свое многоязычное заклинание, как стихи. Когда она подалась вперед, я заметила, что ее золотой медальон на длинной цепочке качнулся и затем начал колебаться вперед-назад, как отвес в часах с маятником, – крохотное золотое солнце, сияющее мимолетным видением летнего зенита в мрачной больничной палате.

Ирен глянула на меня:

– Стул?

Я окинула взглядом огромную голую комнату и обнаружила только один соответствующий предмет мебели: деревянный стул у двери, предназначавшийся для дежурной медсестры, которая, разумеется, сейчас отсутствовала. Пальцы у меня зудели от желания поскорее описать обстановку. Однажды мне попалась статья о запущенности парижских больниц, которая отражает халатность в лечебницах по всему миру…

– Скорее! – прошептала Ирен, закидывая английское слово в европейское языковое ассорти, как сырой лук в томящийся буйабесс.

Я подбежала к стулу, подняла его, хотя он оказался тяжелейшим, и приволокла к кровати.

Ни один больной не повернул головы на убогой плоской подушке в ответ на мой революционный поступок. Единственный звук в палате производили мои ботинки, шаркая по каменному полу. Я поставила стул рядом с Ирен, и она величественно опустилась на него, будто это была софа с подушками.

Руку девушки она сейчас удерживала в своей; пальцы второй устремились к золотой цепочке на шее и праздно покачивали медальон туда-сюда, в то время как голос вновь завел убаюкивающий мотив.

Теперь лицо девушки явно горело жаром; лихорадочные алые пятна раскрасили впалые щеки, а голубые глаза заволокло чернотой, будто в центре распустился цветок зрачка.

Ирен заговорила все так же ритмично. В ответ девушка выпалила цепочку невнятных звуков.

Примадонна посмотрела на меня и не удивилась, заметив, что я уже извлекла из кармана юбки блокнот и карандаш.

– Ее зовут Леска. Она из семьи моравских пастухов.

Я занесла эту информацию в блокнот, изумившись, что Ирен уже удалось разузнать про семью.

– Им пришлось отправиться на запад, потому что Австрия захватила их землю, – тихо сообщила мне примадонна в итоге еще одного продолжительного диалога. – На запад, за пределы Австрии. Городская жизнь оказалась тяжелее сельской. Они потеряли друг друга. Брат живет во Фрайбурге, он женился. Отец похоронен в Брегенце. Мать – в Дижоне. Оставшись одна, девушка в конце концов добралась до Парижа. Она работала прачкой.

Ирен передавала мне разрозненные сведения, которые ей удалось вытянуть из Лески, между долгими взаимными обменами фраз на смешанном языке. Я подметила, что пациентка отвечает неторопливо, взгляд у нее пустой и направлен вверх, в какую-то точку над нашими головами.

Мы будто брали интервью у мертвеца, или почти мертвеца. Я никогда ничего подобного не видела. В какой-то момент я уже не знала, проклинать мне Шерлока Холмса или благодарить за то, что он высокомерно вынудил меня остаться с Ирен.

Однако я была слишком занята, фиксируя лакомые кусочки информации, которые она мне подкидывала, чтобы отвлекаться на посторонние размышления.

Девушка бормотала – Ирен кивала в ответ. Голова примадонны двигалась вверх и вниз, как у куклы, а золотой медальон на груди все качался из стороны в сторону. Он оказывал странное усыпляющее действие, и мне приходилось часто моргать, чтобы сосредоточить внимание на конспектировании редких английских фраз, которые Ирен время от времени бросала мне через плечо. Казалось, девушка этих отрывистых замечаний в сторону не осознает.

– Следующий шаг, – прошипела Ирен. – Она стала fille isolée и блуждала по улицам на свой страх и риск, ожидая клиентов.

Девушка высвободилась из руки Ирен и сложила ладони, как для молитвы, – видимо, жест из детства, который она вспомнила в горе. Ее монотонный голос возвысился, невнятная речь стала четче. Она поминала какую-то Марию – возможно, так звали ее покойную мать.

Я видела, как тяжела жизнь одиноких бедняжек, и, думаю, ни одна мать не желала бы подобной участи своей дочери. Но такова судьба уайтчепелских женщин: кто-то из них все еще вяз в этом болоте, некоторые нашли страшную смерть.

– Спаситель, – сказала мне Ирен. – Святой человек, который говорит на разных языках. Грех может быть спасением.

Я занесла это к себе в блокнот. Разговор пошел быстрее, Ирен обращалась попеременно то ко мне, то к ней. Грех может быть спасением? Может, это последняя соломинка перед смертной тенью.

– О! Акт… священного совокупления… это спасение.

Я перестала писать. Ни одна из известных мне религий не утверждала подобного. Любая вера достаточно твердо стоит на том, что внебрачное совокупление – один из самых быстрых и верных способов попасть в ад.

– И тогда, – произнесла Ирен, – конец… кульминация и есть спасение, как говорит Господин.

Я взяла это на карандаш, хотя, кажется, подобной околесицы свет не видывал.

– Господь – это… любовь. – Ирен нагнулась к страдалице и начала задавать вопросы, будто пытаясь уяснить значение каждого слова запутанной сентенции. Затем она бросила мне: – Страсть. Вспомни Крафт-Эбинга, Пинк. Убийства на почве похоти. – Она склонилась еще ниже, будто пытаясь схватить звуки, едва они слетают с губ пациентки: – Так, непристойность… нет, вожделение.

Господь есть любовь. Страсть? Вожделение? У меня рука не поворачивалась записать последние слова, хотя я никогда не была особенно верующей.

Наверняка девушке дали настойку опия или другой наркотик. Я конспектирую наркоманский бред, а Ирен преподносит мне его с такой торжественностью, словно это золотая руда. Интересно, кто из нас двоих более сумасшедший.

Примадонна прижала руку ко лбу, будто у нее в голове тоже не укладывались противоречащие друг другу высказывания:

– Должно быть, заглаживание вины. – Она кивнула и оглянулась на меня, подняв палец, чтобы я записала: – Боль. Отрицание.

Девушка продолжала бормотать, но Ирен вдруг умолкла. Она осела на стуле, совершенно вымотавшись.

Леска лежала на пепельного цвета простынях, глаза ее нездорово сверкали, губы двигались, но с них не слетало ни слова, будто она беззвучно читала католическую молитву по четкам. Наконец ее голос затих; похоже, она заснула, хотя глаза ее были открыты – пугающее зрелище.

Ирен встрепенулась и выпрямилась. Посмотрела на меня в последний раз.

– Жертвоприношение, – провозгласила она.

Затем снова склонилась над девушкой, которая была почти без сознания. Голос примадонны опять стал низким и глубоким. Иностранные слова полились невиданным ручейком по забытой Богом земле. Снова колыбельная, мягкий, убаюкивающий рефрен. Под конец примадонна повторяла шепотом одно и то же слово, которое перешло в английское: «Спи. Спи. Спи».

Я почувствовала, что тоже нуждаюсь в восстанавливающем силы отдыхе: от холода у меня одеревенели пальцы, а сознание онемело от чего-то иного, возможно от холода духовного ввиду всего, что мне пришлось услышать. Хотя я не религиозна и даже не суеверна, как и заявляю всем вокруг.

– Спи, – выдохнула Ирен, уронив голову на руку.

Ее глаза превратились в темные колодцы печали, и я поняла, что она давала совет не только пострадавшей девушке, но и себе, сомневаясь, однако, что пожелание или приказ уснуть поможет хотя бы одной из них.