Всему виной та уборка грандиозных масштабов, когда захотелось залезть на чердак старого-престарого дома и стряхнуть многовековые слои пыли с кучи коробок, сундучков и ящиков. Один из таких коробов развалился прямо у меня в руках. И высыпало из него энное количество связок пожелтевших бумаг, документов с печатями старинными и писем, часть из которых была написана на изысканном французском языке с завитушечками.

В этих письмах рассказывались странные вещи. Вещи, ну никак не вязавшиеся с официальными историческими фактами, подернутыми академической плесенью. В них женщина-изгнанница изливала душу, вторил ей муж ее. А еще упоминался странный и загадочный старец Федор Кузьмич. Тот самый, что взволновал когда-то великого искателя убегающей истины графа Льва Николаевича Толстого. Тот самый, о котором скажет в застенках двадцатого серпастого и молоткастого века духовидец Даниил Андреев: «С легким дыханием, едва касаясь земли тех миров, взошел он через слои Просветления в Небесную Россию…

…Архистратиг Небесного Кремля, он ныне еще там, в Святой России».

Эти письма последних русских романтиков волновали, предательски дрожала в зачерствевшей от бытовухи душе какая-то тоненькая струна. Не могла не дрожать она, потому что возрождалась память о стертом современным материализмом духовном подвиге далеких людей, испросивших сибирской каторгой прощение у Бога не только себе за романтические ошибки свои, но и всему русскому народу. Бежали взволнованные строчки старых писем, свидетельств вечной любви, и вставали перед глазами каре на замерзшей декабрьским утром Сенатской площади, казематы Петропавловки, слышался звон погребальный кандалов и вставала черная громадина тайги.

Слышался зов Сибири. Как зов памяти.