…Его придавило стволом упавшего дерева.

В среду, где-то часов в семь утра, ну, может, в половину восьмого. Дело-то, собственно говоря, вполне обыденное под Нерчинском, государевы людишки мрут на вырубках как мухи, дело заурядное, яйца выеденного не стоит, и чтобы описать его смерть, понадобилось всего три слова: «Вишь, Петр умер».

И больше ничего. Да и к чему. Каждый день люди умирают в тайге или, на худой конец, стенают от полученных увечий. Пора бы уже, пора научиться жить, искоса поглядывая на окружающих, сдерживая рвущееся наружу возмущение да вкалывая и дальше на благо государя императора и собственного отечества. Патриотизм российский куда важнее вечной печали, сильнее подлой, трусливой мыслишки, что, вот, мол, жаль как-никак человека-то.

Вот только лежит он сейчас между поваленных столетних сосен да кедров, бросили его там, и он лежит себе тихо да спокойно, словно уснул только что. Тоненькая струйка крови и струиться-то совсем перестала.

– Убрать его отсюда! – деловито осмотрев работягу и обнаружив, что череп бедняги почти надвое расколот, приказал унтер-офицер, дуя на замерзшие пальцы. – Да уберите же вы его куда подальше!

Два каторжанина подхватили тело погибшего за руки и за ноги, да и отволокли в сторонку, где аккуратно свалили на землю. Там и пролежит бедолага до конца работ, покуда колонну не отправят обратно в рудники Нерчинские. Он лежал, глядя в небо застывшими, широко распахнутыми голубыми глазами, и тихо замерзал на сорокаградусном морозе. Вечером его тело с трудом отдерут от земли, загрузят в сани вместе с инструментом поломанным и отвезут в острог.

Только Петр Суханов, позабытый мятежник декабрьского дела против царя и отечества, оказался тем самым инструментом, что вряд ли уже отремонтируешь, подточишь да отладишь. Он был материей нежной, впрочем, если слово «нежность» вообще применимо к человеку. Худенькое существо среднего росточка с огромными голубыми глазами, нежным голоском и абсолютно правильной французской речью, от которой не отказался и на каторге.

И вот теперь парень лежал между смерзшихся веток, окоченевший, неживой. Выступившие в самых уголках глаз за миг до нежданной кончины слезы давным-давно превратились в блестящие кристаллы, в которых тускло отражался свет слабого сибирского зимнего неба. И почему-то казалось, что его голубые, широко распахнутые глаза все еще живут. Сквозь туманную предутреннюю дымку вдруг проглянуло солнце, день обещал быть преотличным. Земля зазолотилась под яркими солнечными лучами; и сосны, и сибирские кедры, и дубы, и березы, ели и пихты, – все, все сомлело во власти солнечного волшебства. Даже бесконечная змея людишек, вся ненужная человеческая возня вмиг померкла под всепоглощающей властью природы. Великолепный, ясный, золотисто-солнечный, холодный, такой безветренный день!

Не объять ни глазом, ни сердцем человеческим всю эту красоту земную.

В глазах Петра Суханова плескалось солнце, мерцало в кристаллах невыплаканных слез, и, казалось, что оживает застывшее лицо. Тайга замерла в морозе боли.

Ждала тайгу и такая картина.

Бледная полоска нарождающегося утра только-только появится на востоке, а молодая женщина в сопровождении могучего великана в крестьянском опрятном армяке оставит далеко позади свое ночное убежище – острог Нерчинский. Предвещая дождь, затянут мохнатые черные тучи небо-небушко. Внизу под небом этим шуметь будет, покачивая вершинами деревьев, тайга многовековая. Ветер притянет за собой серые неприятные клочья тумана. Он то стыдливо прикроет отроги, то спустится в ущелье и укроет наконец серой папахой вершины далеких гор.

– Дело тут нехитрое, – бубнил спутник молодой охотницы. – Так оно получается: ежели в ясную ночь подует ветер снизу, будь это в долине, на реке или ключе, – добра не жди, непременно погода испортится, и обязательно к дождю. Скажем, барышня, ежели туман к верху лезет, по вершинам хребтов кучится – тоже к дождю, тут без ошибки. К непогоде тайга шумит по-другому, глухо, птицы поют вяло, а то и вовсе замолкают: даже эхо под корягу прячется, в лесу не отзывается…

В десятке шагов от звериной тропы в глубоком узком ущелье бьется в порогах река. Отвесные скалы зажали речонку в каменные тиски, чему она бешено сопротивляется, исходит пеной и брызгами в тщетном порыве освободиться, вырваться на свободу к свету и теплу. «Вот так же и мы, – грустно думает молодая женщина, поправляя ружье за плечом, – вырваться стремимся, а силенок не хватает».

Она ложится на живот, заглядывает вниз. Эх, далеко ж она сегодня забралась вместе с верным своим спутником. Из ущелья веет тяжелым запахом сырого погреба в избе курной. Черные утесы, влажные от постоянной сырости, тянутся вверх, словно уродливые костлявые пальцы Кащея Бессмертного. С противоположного берега тут и там свисают длинные серебристые пряди многочисленных водных потоков, срывающихся в пропасть, чтобы, соединившись в единое целое, впасть в буйное неистовство и мчаться дальше вниз, подтачивая и разрушая многочисленные преграды.

Пошел дождь. Молодая женщина и ее спутник не боялись вымокнуть, на ходу они почти не чувствовали холода, но по мокрой тайге гораздо труднее пробираться. Влажные камни и стволы деревьев, невесть откуда взявшиеся ручьи и топкие бочажки замедляют передвижение, превращаются в нешуточные препятствия, которые по сухой погоде и незаметны вовсе.

Дождь идет все гуще и холоднее. Намокнув, печально обвисают ветки деревьев, поникли травы, мох напитался водой, и при каждом шаге вода пузырится и сердито ворчит под ногами. Ладно, что сапоги у них справные, авось не промокнут. Кочковатая земля покрывается лужами, а кочки упорно норовят выскользнуть из-под ног, словно задались одной-единственной целью: извести человека, посмевшего нарушить их покой. В такую погоду дремлет в тайге зверь, забившись в чащу, или, спрятавшись в скалах, спит притихшая птица таежная в густых хвойных кронах.

Холодные струи стекают по их лицам, путники смахивают их рукой, не замечая.

Внезапно расступаются деревья, и на небольшой поляне видят они низкую избушку-келейку. Дверь в избушку подперта колом, а подступы к ней закрывают густые заросли чемерицы и дягиля.

– Мы пришли, Мирон.

Поправив ружья, они осторожно приближаются к келейке. Пусто внутри. Пахнет свежим сосновым деревом, мрачные ели окружают ее со всех сторон, а невдалеке течет ручеек с темной лесной прозрачной водой, цветут у завалинки невесть как выросшие тут невзрачные цветочки.

Тихо, покойно внутри келейки. На бревенчатой стене висят картинки для тайги странные – гравюра, изображающая икону Почаевской Божьей Матери в чудесах с едва видимыми инициалами А I на престольных облачениях, да вид Петербурга со шпилем Адмиралтейства.

– Кто ж здесь обитает-то, а, Мирон?

Все это предстояло пережить Сибири, запомнить и впитать в себя навеки. А пока…

Шел 1825 год.

Высокий красивый мужчина средних лет устало прикрыл яркие голубые глаза. Его отцу было сорок семь, когда заговорщики подло и низко задушили его шарфом. Ему теперь тоже сорок семь. Чего ждет судьба от него? Почему затаилась? Что он должен сделать? Он так устал от всего земного – войн и переговоров, европейской грязной политики, от бесконечных доносов о существовании тайных обществ и союзов неведомого благоденствия. Он знал обо всем этом, но вот уже четыре года лежали запечатанные в особые пакеты доносы, и не давал он им никакого хода. Что толку проводить аресты и бросать людей в узилища, ведь ход истории все равно предопределен, и он не в силах бороться с Провидением. Никакой его мирской власти на это не хватит. Он так устал, ему так хочется уйти, ему претит все общество, все дела, ему смертельно опротивели все его придворные… Он презирал их и видел все их корыстолюбие и чванство.

Противно управлять дикой страной! Он устал. Устал от всего, а потому часами готов выстаивать на коленях перед ликами святых. Хотя, что толку. Покоя-то и мира в душе все равно не найти. Так что же он должен сделать? Как искупить свой страшный грех? Грех отцеубийства?!

Он шел по улицам небольшого городка Таганрога, шел к главной его достопримечательности – собору. Поскорее бы зайти в полутемное, только слегка подсвеченное синими огоньками лампад нутро его, наскоро помолиться и выйти на паперть…

– Христа ради, помилуйте, подайте бедолаге несчастному на пропитание…

Экий странный нищий. В справном армяке, опорках на босу ногу и облезлой шапке с торчащими во все стороны клоками ваты.

На груди у нищего висела жестяная кружка, а сам он забился в самый угол паперти.

Государь упрямой и полудикой державы остановился перед ним, сунул в кружку монету и встретился вдруг со взглядом слишком умных для простого нищего пронзительных голубых глаз. Глянул и мгновенно испытал странный ужас и безумное изумление.

Какое странное стеснение в груди… Лицо нищего хорошо было знакомо ему, знакомо до ужаса, до дрожи. Та же круглая маленькая родинка, тот же изгиб подбородка, те же короткие, слегка поседевшие волосы. Лицо было таким знакомым, что он с усилием рылся в памяти. Где видел? Где?!

Зеркало! Да, зеркало… Конечно же, он узнал его. Это было его собственное лицо.

– Жалобы есть? – как-то по-глупому спросил он нищего.

– Копытом лошадь зашибла…

Ему хотелось закричать – меня тоже, тоже, два года назад…

– Пойдешь в военный госпиталь, – приказал сурово. – Хоть знаешь, где?

Нищий молча кивнул головой…

Отойдя от церкви, не удержался, оглянулся ненароком.

– Узнай, кто такой, – приказал флигель-адъютанту. И постоял, ожидая, когда адъютант вернется…

– Родства не помнит, зовут Федор Кузьмич.

Государь огромной, странной и непредсказуемой державы вздрогнул. Федор Кузьмич!..