Нина Павловна Кошина – ах, родные, знакомые и даже прислуга чаще всего нежно называли ее «Ниночкой Павловной», – была занята преответственнейшим делом: примеряла подвенечное платье. Из нее получилась чудо какая прелестная невеста, высоконькая, с длинными черными волосами, темно-синими глазищами и нежным личиком куколки мейсеновского фарфора.

Кому довелось видеть ее в длинном белом платье французского шелка, увешанную драгоценными каменьями, тот человек ни за что не поверил бы, что с лошадьми она управляется, что твой казак времен Отечественной войны из Платовского отряда, и с легкостью стреляет из тяжелых пистолей, как будто выросла в семействе охотника из бескрайних и диких сибирских лесов.

– Ты, как мальчишка, право слово, – любил говаривать Павел Михайлович Кошин.

А ведь сам ужас как гордился своей единственной дочерью. О, с каким бы удовольствием он оградил ее от любых происков злокозненного мира! При ней и так всегда находились четверо дворовых, бдивших над каждым шагом Ниночки, да помимо прочего держал граф при доме собственного врача, ежедневно осматривавшего дочурку и только того и ждавшего, когда же Ниночка закашляет, щечки ее раскраснеются, или израсходует она платочков носовых поболее обычного, дабы показать полезность свою графскому двору.

Кошин вполне мог позволить себе пороскошествовать. Наравне с Трубецкими, Голицыными да Строгановыми он считался одним из богатейших представителей родов русских. Ему принадлежали огромные земельные угодья меж Москвой и Новгородом Великим, он был владыкой двух тысяч душ с семью деревеньками, на его землях стоял монастырь, в Санкт-Петербурге он жил в собственном дворце у Невы с видом на Зимний дворец государей и Адмиралтейство. А кроме того, был граф Павел Михайлович сенатором, камергером императорского двора и одним из командующих пажеского корпуса.

И так уж случилось в 1824 году, что в Ниночкину жизнь вошел конногвардеец Боря Тугай. Произошло это летом. Они всем семейством графским как раз вышли в Финский залив на большом боте – веселая прогулка под рвущимися к солнцу и ветру парусами и обслугой из пары дюжин лакеев. Весь денек жаркий на воде провели, желая полюбоваться величественными силуэтами Петербурга, как вдруг некое досадное происшествие прервало до сей поры столь спокойную воскресную прогулку.

Маленькая лодчонка под парусами уже изрядное время преследовала великолепный бот графа Кошина, перегоняла временами, а затем подсекала бег ботика по волнам. А молодой человек с развевающимися на ветру белокурыми волосами задорно подмигивал Ниночке.

– Экий тип-то наглицкий! – проворчал граф Кошин. – Нам дороги не дает! Поднять паруса, всем на весла! Мы ему сейчас покажем!

Не надобно долго гадать, чем закончилось дело. Бот графа Кошина налетел на маленькую лодчонку, и молодой человек вынужден был прыгнуть в морскую водицу, дабы не попасть под киль широкого бота, а дворня графа выловила бедолагу из волн.

– Конногвардеец, лейтенант Борис Степанович Тугай, – представился графу Кошину весьма промокший незнакомец. – Почту за честь быть потопленным вашим высокопревосходительством.

– Кавалерист принадлежит коню и конюшням, а не лодкам-с, – хмыкнул Кошин. За его спиной раздался звонкий смех Ниночки, и смех сей показался столь мил отцовскому сердцу графа, что неведомо куда весь гнев на нахального конногвардейца улетучился. – Если вы так же отвратительно держитесь в седле, как с парусами управляетесь, нам всем стоит посочувствовать русскому государю!

И тут выяснилось, что лейтенант Тугай никогда и не был знатным мореплавателем. Собственно говоря, звался он до крещения по православному обряду бароном Бертольдом фон Торгау, а его батюшке принадлежал в Риге большой торговый дом. Как и многие иные остзейские немцы, Бертольд фон Торгау поступил на службу в царскую армию, принял православие, а фамилию его тут же переиначили на русский лад.

Сие объяснение еще более сладило с гневом Кошина. Торговые суда дома Торгау и Кошина постоянно встречались в портах Балтийского моря, пару раз граф даже держал с бароном фон Торгау деловую корреспонденцию, и вот теперь сын барона, промокший до последней нитки, стоял на палубе и любезно целовал Ниночкину ручку.

– Я так хотел познакомиться с вами, – негромко признался он. – А иной возможности быть представленным вам у меня вовсе не было. Легче взять неприступную крепость штурмом, нежели проникнуть во дворец графа Кошина. Простите ли вы мне мою дерзкую выходку?

И барон был прощен.

Вот так и познакомилась Ниночка с весельчаком Борисом. А на Пасху они уж были обручены, и вот теперь к новому, 1826-му, году намечалась свадьба. Весь Петербург с нетерпением ждал сего события. В соборе Казанской Божьей Матери хоры разучивали торжественные песнопения, а сто тридцать шесть коринфских колонн должны были украситься родовыми стягами дома Кошиных.

И вот сегодня, 14 декабря 1825 года, портниха Прасковья Филипповна склонилась над подолом Ниночкиного подвенечного платья, разглаживая несуществующие складочки, прилаживая кружева, да восхищаясь без конца прелестной невестой.

Прасковья была уже в летах, ширококостная, с добродушным морщинистым лицом. Носила всегда самое простое одеяние городских ремесленников, опрятное и достойное. А ведь ее пошивочная считалась лучшей в Петербурге, несмотря на модные французские лавки.

– Нет, ну, что за времечко такое, – болтала сейчас без умолку Прасковья. – Добрый государь Александр – царствие ему небесное! – помре вот в Таганроге так не вовремя, так не вовремя. Должен ныне царем-то великий князь Константин сделаться, а тут поперед братец его меньший Николай и пролез, эко их разносит – и этот царем быть хочет.

Она положила на ковер игольницу и глянула на Ниночку, что крутилась перед золоченым зеркалом. Беззаботная графинюшка, восхищенная подвенечным нарядом и без конца думающая о своем «Бореньке», о нежных его словечках, ласковых руках и страстных поцелуях.

– Будет бунт, как пить дать, будет, – вынесла свой политический вердикт Прасковья. – Сущая рех-во-люция, так это теперь называется. Ой, чего только не наслушаешься, людям платья пошивая. Заговор тайный составлен против царя, а заговорщики-то все люди знатные, известные, князья да генералы. И, знаете, милая, что говорят-то они? Дескать, настало время с царем расквитаться, мол, да здравствует свобода, равенство, братство, как хранцуз какой-то окаянный Руссо прописал. Вот ведь как. Вы только представьте, ваше сиятельство, барынька моя милая, что сотни тысяч холопьев чумазых вольную получат, от крепости освободятся?

Ниночка юлой крутнулась перед зеркалом. Широкая юбка ее почти готового уж платья колоколом взлетела.

– Я ничего не понимаю в политиках, Прасковья. Я вот замуж выхожу…

– Говаривают, что бунтовать-то еще в декабре нынешнем зачнут. Это вам, барынька, не шутки. – Прасковья с кряхтением поднялась с колен и поправила седые волосы. – А ведь декабрь-то уже на дворе… Во имя всех святых угодников, ох и кровушки в эти дни прольется! Вы б поспрашивали его милость Бориса-то Степановича, он же, чай, лейтенант, он многое, небось, слышал.

– Борис Степанович ничего не знает ни о каких заговорах, – Ниночка бросилась в широкое, обитое дамаскими шелками кресло. – Он бы мне все сразу обсказал и батюшке моему тож. Все лишь болтовня пустая, Прасковья. Склока великих князей за трон есть хорошая кормушка для сплетен и домыслов лукавых. Будет ли царем Николай, Константин ли – все едино, в России ничего не изменится!

– Константин-то слабак, а Николай – государь строгий. Но никто из них с покойным братцем своим Александром Павловичем таки не сравнится.

– Тебя сие волнует, Прасковья? – Ниночка поудобнее откинулась в кресле и рассмеялась звонко. – Лично я замуж выхожу. А второго января я с Боренькой в Ригу отъезжаю…

Во всю свою жизнь не было у Николая I дня страшнее и тягостнее 14 декабря. Он решил пойти навстречу опасности. Мятеж, бунт, что ж, он не струсит. Как-никак наследник престола! С самого раннего утра он был уже на ногах. Сжав зубы, с побелевшими губами и глазами ждал он событий этого дня. А что события сии не замедлят себя ждать, он нисколько не сомневался.

К семи прибыли во дворец почти все полковые генералы и командиры гвардейского корпуса. Все в золоте, эполетах и аксельбантах, подтянутые и торжественные…

Твердым, хорошо поставленным голосом Николай громко зачитал манифест от собственного лица о восшествии на престол. Оглядев присутствующих генералов, развернул бумагу с духовным завещанием Александра Павловича и так же громко и четко зачитал и его. А затем отречение от престола братца-слабака, Константина.

– Есть ли у кого сомнения в законности моих притязаний на русский трон?

Генералы переглянулись, но ни один из них не осмелился в этой обстановке возразить хоть словом единым.

– Если я хоть час буду императором, я покажу, что этого достоин…

Солнце спряталось за пелену клочковатых туч, спускался над площадью и Сенатом синеватый туман, все происходящее казалось нереальным, как будто совершалось в странном сне. В Петербурге внезапно стало просто пронзительно холодно. Трупно-серое небо давило на город. Да тут еще и колокола раззвонились заполошно. То примкнувшие к мятежникам захватили церкви и заставили звонарей взяться за веревки на колокольнях. Еще никогда – разве что на коронации царей, в дни тезоименитства сиятельнейших особ да по великим праздникам – не звонили все разом колокола петербургские. И этот звон дружный был словно провозвестие конца света, как приветствие… совершенно нового дня. Иного. Но не было в сей час пророков в Отечестве своем.

На Сенатской площади Московский полк выстроился в каре в ожидании других бунташных частей. Небольшое количество заговорщиков собралось группкой и принялось жарко совещаться. Может, пора уж ударить, броситься на штурм Зимнего? В здании Сената не было никого, кого можно было б принудить подписаться под их собственным манифестом, Адмиралтейство вообще как вымерло. А колокольный звон все несся и несся над Петербургом.

– …Приготовить карету для императорской семьи, – бросил Николай Павлович подбежавшему адъютанту. В случае атаки можно было ускакать в Царское Село и оттуда руководить подавлением мятежа.

А мятежное каре на площади все стояло. Солдаты мерзли в одних мундирах, блистая четким построением и не двигаясь с места. Чего они ждали, чего они ждут?

По дорожкам бежал в беспорядке лейб-гренадерский полк.

– Стой! – закричал Николай, обрадовавшись подкреплению.

Солдаты в беспорядке закричали:

– Мы за Константина!

Он сжал зубы и едва процедил:

– Ну, коли так, то вот вам дорога, – и махнул рукой в сторону Сенатской площади.

Миновало уж два часа стояния на Сенатской. Были разосланы агитаторы в казармы других полков. Ждали подкрепления, а оно все не приходило. Не было и полков противника, с коими можно было б потягаться силой, чтобы хоть что-то стало ясно. Устали уж от запутанности-то.

Ниночка стояла у окна, зашторенного неплотно, и в незаметную щелочку поглядывала на здание Адмиралтейства. Прасковья крестилась мелко, едва заслыша конский топот. Мимо дворца пронесся эскадрон. На Адмиралтействе пробило уж два часа пополудни.

– Ты узнала? Узнала? – взволнованно воскликнула Ниночка и прижалась лицом к холодному оконному стеклу. – Это ж… Борин полк? Ведь так? – голос девушки внезапно задрожал. – Прасковья, они же не посходили все с ума, они ж не перестреляют друг друга? А? Ты что-нибудь понимаешь, Прасковья?

– Нет, ваше сиятельство, барышня моя милая, – портниха еще плотнее закрыла шторы на окне. – Может, то перед присягой царю войска натаскивают. Его сиятельство, граф-батюшка придет и все нам обскажет. – И Прасковья вновь занялась Ниночкиным платьем, хоть ее руки и дрожали столь сильно, что она и иголку держать не могла.

Прасковья узнала Бориса Тугая. Он прогалопировал во главе своего эскадрона к заговорщикам.

А потом – едва часы пробили два, – к Адмиралтейству промаршировали новые полки. Вот только шли они за царя. Все они обступили Сенатскую площадь. Финляндский полк встал вдоль берега Невы. Знаменитые измайловцы защищали Адмиралтейство. Конногвардейцы – все, кроме эскадрона лейтенанта Тугая, – сомкнули кольцо.

Коротенький зимний день угасал. Спряталось за тучи неяркое северное солнце, начали тускнеть очертания зданий, посерел лед на Неве.

Одного за другим отправлял Николай парламентеров к восставшим. Старенького и дрожащего от страха Петербургского митрополита Серафима с Сенатской прогнали криками и улюлюканьем. Взбешенный великий князь Михаил Павлович сам вызвался объяснить восставшим всю нелепость их требований, но в него стреляли, и Михаилу пришлось ни с чем вернуться назад.

После его ухода мятежники переглянулись.

– Кровь все-таки прольется, – шепнул князь Оболенский Рылееву.

Рылеев, один из самых ревностных и пламенных вожаков восстания, страшно устал за последние часы, он все искал Трубецкого, переговаривался с офицерами в казармах, пытался убедить в своей правоте все еще сомневающихся.

– Мы все погибнем. Господи, нас предали, предали!

Лейтенант Тугай спешился и бросился к Оболенскому.

– Это все, кого я смог убедить! – крикнул он. – Всего лишь эскадрон. – Он заткнул за пояс тяжелый пистолет. – В казармах все передают слова Николая: «Кто взбунтуется, получит восемьсот ударов шпицрутенами и отправится в Сибирь до конца дней своих». Это как-то не возбуждает в людях геройство.

– А вы? – спросил Оболенский. – Вы-то все же примкнули к нам?

– А я всегда держу слово, эксцеленче! Я вам не трус какой-нибудь.

– А как же ваша невеста? Через семнадцать дней свадьба, я уж для вас и подарок купил.

Тугай угрюмо воззрился на землю у себя под ногами.

– Прошу вас, эксцеленче, не будем сейчас говорить о Ниночке. Она непременно поймет меня – или же я любил не ту женщину, – он резко развернулся и пошел к своим спешившимся конногвардейцам.

Сумерки спускались все ниже, и Николай понимал, что в темноте мятежники соединятся с народом, и тогда быть ему казненным на манер французских королей или воевать со всем своим народом.

Генерал-адъютант Васильчиков подъехал к императору:

– Ваше величество! Больше нельзя терять ни минуты! Ничего не поделаешь – нужна картечь!

– Вы хотите, чтобы я пролил кровь моих подданных в первый же день моего царствования? – резко переспросил Николай.

– Да, – отвечал Васильчиков, – чтобы спасти вашу империю…

Больше Николай не колебался.

Князь Оболенский положил руку на плечо Тугая.

– Там ваши товарищи, Борис Степанович. И сейчас они пойдут в атаку. Ваши друзья, с которыми вы так славно кутили по ночам. Уводите свой эскадрон. Давайте же, уходите! Вы еще можете спастись.

Тугай молча и отчаянно помотал головой. Он вытащил пистолет из-за пояса и взвел курок. Сабли блеснули на льдистом воздухе, всадники дали шпоры коням.

Все запланировано было неверно, их ждала гибель.

Николай Павлович подъехал к батарее и скомандовал:

– Пальба орудиями по порядку! Правый фланг, начинай! Первая!

Но выстрела не последовало. Солдат затоптал запал в снег.

– Свои же, – с ужасом сказал он Бакунину, командиру артиллерии.

Бакунин соскочил с лошади, вырвал у солдата запал, мигом поднес его к пушке. Солдат успел приподнять дуло, и выстрел пришелся в карниз Сената. Посыпались с крыши и карниза зеваки, подкошенные картечью. Второй выстрел пришелся в самую середину каре.

Отстреливаясь, мятежники пытались скрыться. Лейтенант Тугай, его денщик Руслан Колкий и его приятель, лейтенант Алексей Плиский пытались подняться в жалкое подобие атаки. С саблями наголо прогалопировали в нелепом мужестве против рядов бывших своих товарищей.

Граф Алексей Орлов махнул рукой, увидев трех мятежников:

– Отставить! – рявкнул он. – Пропустите их! – И добавил негромко: – Вот ведь горячая голова, этот Тугай! Надо бы помочь ему сохранить эту голову на плечах…

С криками пронеслись Тугай, Колкий и Плиский, не встречая сопротивления, меж рядов своих товарищей. Те расступились, пропуская храбрецов.

Тугай остановил коня, его друзья последовали примеру лейтенанта-конногвардейца. Медленно сомкнулись ряды солдат, медленно подъехал к мятежникам граф Орлов. Остановился перед Тугаем.

– Вашу саблю, Борис Степанович. Эх, вы, глупец… Столь молод и уже прошляпил свою жизнь!

Борис опустил голову и протянул полковнику оружие. Выскользнул из седла и упал на затоптанный снег. Только сейчас все увидели, что Тугай истекает кровью – пять пулевых ранений.

Пушки били и били по отступавшим, внося в их ряды панику и хаос.

В короткий срок на Сенатской площади не осталось ни одного человека. На льду Невы зачернело от толп народа и солдат. Пушки повернули против них. Треск льда, крики утопающих, залпы пушек – все слилось в один ужасающий шум.

Скоро перед дворцом и на площади не осталось уже ни одного человека, только чернели на снегу трупы. Смерчи воды накрывали оставшихся в живых и уносили за собой в море…

Бунт был подавлен.

Только поздно вечером граф Кошин вернулся домой. Ниночка испуганной птахой порхнула к нему. На ней все еще было недошитое подвенечное платье. Следом с жалобными причитаниями семенила Прасковья.

– Ваша светлость, она не хочет его снимать! Ваша светлость! Она не хочет его снимать!

Павел Михайлович Кошин подхватил дочь на руки. Прижал к себе ее головку, брезгливо прошелся пальцами по тяжелому французскому шелку подвенечного наряда.

– Снимай-ка это тряпье! Не будет никакой свадьбы!

– Что… что с Борей? – прошептала Ниночка. – Где он?

– Не знаю я никакого Бори! – рявкнул Кошин. – В моем доме имени сего Тугая и не произносилось никогда. Снимай платье!

– Что с Борей? – дико закричала Ниночка. Вырвалась из отцовских объятий, ударила его по рукам и отскочила от отца разъяренной кошкой. Столь немыслимо было сие, что Кошин язык проглотил от неслыханной дерзости дочери.

Ниночка ж схватила его за обшлага камзола.

– Где Боря?

– В крепости! – Павел Михайлович опустил голову понуро. То, что дочь ударила единокровного родителя своего по пальцам, было пострашней всех новомодных революций. Это было катастрофой, гибелью всех устоев, морали, любви. – Скорей всего, его расстреляют за мятеж…