В ночь с четырнадцатого на пятнадцатое декабря Николай и вовсе не ложился спать. Он переходил из залы в залу Зимнего дворца, не ведая покоя. Нервы были вздыблены при восстании, он еще не пришел в себя после мятежа и требовал арестов…

Призвал Сперанского и приказал ему заготовить манифест с объяснением событий 14 декабря. Немедленно, в двадцать четыре часа хотел Николай Павлович расстрелять всех, кто был замешан в мятеже, но старенький седенький Сперанский коварно заметил государю:

– Не спешите с расстрелами, ваше императорское величество, всему нужна форма законности, да к тому же допросы откроют много важного, ибо, я полагаю, не одни военные замешаны в деле сем…

Николай пристально посмотрел на Сперанского. Старик, он когда-то был в чести у братца Александра, законы готовил, даже конституцию писал, а потом за оплошность малую оказался в ссылке.

– Вы правы, – ответил император.

Манифест объяснительный, столь поспешно Сперанским писанный, гласил на другой день после мятежа:

«Тогда как все государственные сословия, все чины военные и гражданские, народ и войска единодушно приносили нам присягу и в храмах Божиих призывали на царствование наше благословение небесное, горсть непокорных дерзнула противостать общей присяге, закону, власти и убеждениям. Надлежало употребить силу, чтоб рассеять и образумить сие скопище. В сем кратко состоит все происшествие, маловажное в самом себе, но весьма важное по его началу и последствиям».

– Я не брат Александр, – бормотал про себя Николай. – Я с бунтовщиками миндальничать не стану. Я им покажу, как революции в России устраивать…

Но в душе он ужасался содеянному и, вернувшись во дворец, тут же написал брату Константину:

«Дорогой, дорогой Константин! Ваша воля исполнена. Я – император, но какой ценой! Боже мой, ценой крови моих подданных…»

Все солдаты, схваченные на месте побоища, были сразу же водворены в Петропавловскую крепость. Николай приказал к утру следующего дня стереть все, следы происшествия, и убитых бросали в проруби на Неве, пятна крови присыпали снегом. К утру только поврежденный карниз Сената да огромные полыньи на реке напоминали о вчерашних событиях.

Все знатные люди, участвовавшие в заговоре, были доставлены во дворец, и Николай сам допрашивал их. Ругательствами и презрением были встречены эти люди. Князь Оболенский стоял перед императором со связанными руками, и теперь Николай мог излить на него всю ненависть и злобу – князь был старшим адъютантом в дежурстве Гвардейской пехоты, а Николай командовал одной из дивизий этой пехоты и потому Оболенский строго взыскивал с Николая еще в бытность его великим князем за упущения по службе. Не мог пройти мимо своего бывшего начальника Николай, чтобы не напомнить ему старых взысканий.

Князя Трубецкого привезли во дворец после полуночи. Николай в полной парадной форме и андреевской ленте вышел к нему навстречу и закричал, приставив указательный палец ко лбу князя:

– Что было в вашей голове, когда вы с вашим именем, с вашей фамилией вошли в такое дело? Гвардии полковник! Князь Трубецкой! Как вам не стыдно быть с такой дрянью? Ваша участь будет ужасна. Вы погубили жену! Погубили! Вы знаете, что я могу вас сейчас расстрелять?

Трубецкой внезапно тоже закричал:

– Расстреляйте, государь, вы имеете право!

– Не хочу! – взвизгнул вдруг Николай. – Я хочу, чтобы участь ваша была ужасна!

Десять дней осаждала Ниночка Павловна Кошина коменданта Петропавловской крепости, в казематы которой поместили мятежных офицеров и где они ждали царского приговора своей участи.

Осада Ниночкой крепости была делом тайным, она приходила сюда в сопровождении бывшей своей нянюшки Катерины Ивановны, уверяя отца, что наведывалась в церковь да бегала за покупками намедни, иначе родительский дворец покинуть беда сущая. Кучер Мирон Федорович, коему граф Кошин велел пистолью вооружиться, головой своей отвечал за Ниночкину безопасность, а посему был посвящен во все тайны бедной девушки. Нелегкое дело агитирования Мирона взяла на себя Катерина Ивановна.

– Слушай-ка, медведище драный, – заявила она ему. – Ты ж знаешь жениха барышненого, барина Бориса Степановича. В мятежники его нелегкая утянула, вот сидит ноне в крепости. Сказнить его хотят, бедняженьку, Господи Боже ж ты мой всемогущий, а барышня-то наша извелась сердечком. Поезжай-ка в крепость, да рот, смотри, на замке держи.

И Мирон Федорович степенно так ответствовал:

– Ты гляди-ко, и барин молодой туда же! Ох, и глупые они люди, скажу я тебе, Катерина. Такие неумехи бестолковые… как будто вся тина невская у них вместо мозгов в голове собралась. А мы-то все надеялись, что у них все получится.

– И ты – тоже? – Катерина Ивановна в изумлении вскинула глаза на кучера.

– А что я, по-твоему, за печкой уродился? – Мирон сплюнул презрительно и прочистил нос в рукав своего армяка. – Сейчас все замрет равно во сне смертном. Царь поцарствует, суд неправедный засудит. Бедный конногвардеец…

– Так поедешь с нами в крепость?

– Ну, поеду, хотя что в том проку? Дальше караульни барышню нашу Ниночку Павловну все равно не пустют. Заговорщиков, поди, охраняют почище каменьев драгоценных.

– У нашего хозяина имя знатное, авось…

– Кто сейчас со знатными именами считается? Царь вообще никому не верит. Трубецкой был среди мятежных, граф Муравьев, Волконский… Царь-то наш один, почитай, в чащобине дикой остался. Так что ему Кошин какой-то?

И все же они попытались.

Пока государь Николай Павлович держал графа Кошина в списке подозреваемых, – ибо у кого зятек во главе мятежников гарцует, у того все белые манжеты унавожены, – и пока сыскари тайной полиции прочесывали дворцы петербургской знати, в крепости Петропавловской чуть не выл от отчаяния комендант, генерал граф Луков, когда верный его ординарец докладывал:

– Нина Павловна Кошина снова в приемной.

– Выгони ты ее, – чуть не плакал Луков. – Нет у меня сейчас почитай никакой возможности по-человечному с барышнями обходиться. Царев приказ, не мой!

Из тоненькой фарфоровой чашечки он сделал махонький глоток горяченного кофию, а за сим начинал метаться по большой да мрачной комнате.

– Ну, а другие дамочки где? – осторожно спрашивал.

– Да все там же, у ворот, – молоденький ординарец нервозно закусил губу. – Княгиня Трубецкая даже угрожать-с изволили, что палатку перед входом поставят-с.

– И ведь поставит, как пить дать, поставит! Знаю я эту Трубецкую! Железная женщина, ей-ей, железная! То, что она еще не попробовала ворота крепостные головушкой пробить, сущее чудо!

После обеда генерал Луков велел запрягать сани, чтобы объехать с осмотром Петропавловскую крепость. Граф осторожненько выглянул за ворота. Группа из тридцати знатных дам собралась неподалеку, жгли костры на трескучем морозе да варили суп в больших чугунных котлах. И каждому солдатику, появлявшемуся у ворот, кричали:

– Митеньке моему привет передавай!

– Коли графа Блошинского увидишь, передай, что Наталья его здесь, с ним рядом!

– Эй, ты, да ты, длинный такой унтер! Меня Марией Никитичной зовут. Поцелуй-ка за меня Михаила моего!

– Кто из них Нина Павловна? – спросил генерал Луков у солдат в караульной.

Начальник караула махнул в сторону одной из женщин.

– Да вон та, что в шубке песцовой.

– Вот эта юная пташка?

– Она венчаться в Новый год собиралась!

– А сей идиот атаки супротив государя устраивает?! Ха, а почему, собственно, мы должны жалеть их? Гони бабье прочь.

– Они ж только того и ждут, ваше благородие. Только мы к ним приближаемся, сразу за факелы хватаются.

Генерал Луков кивнул в сторону статной красивой женщины в длинной собольей шубе.

– Это – княгиня Трубецкая. Дома она держит семьдесят лакеев, а здесь сама суп варить удумала. Выйдите к ним, капитан, и объясните дамам, что бесполезно томиться здесь ожиданием. Только государь может решить хоть что-то.

– Я им это каждый день объясняю. А они даже не слушают. Утром, пополудни да вечером горланят песнопения божественные да молятся. Даже священника с собой как-то раз притащили, чтоб их тут благословлял.

– Знаю, то – домашний священник Трубецких, – генерал Луков накинул подбитый мехом плащ и вздохнул тяжко. – Открывайте ворота. Я сам поговорю с ними.

Он крепко сжал в руках плеть, аж костяшки пальцев побелели, и вышел из душной караульной.

Декабрьский мятеж мало что изменил в России. Народ он мало коснулся, а вот в кругах военных и знати оставил по себе следы идей вольнодумных. Новая философия, кою недобрым ветром надуло в Россию из Франции, проникла глубоко в сердца. Раньше бы Луков что сделал? Да разогнал бы бабье избалованное ротой солдат. А теперь вот, лично генерал к воротам выходить должен, да здороваться со сдуревшими вежливо, по полному политесу, когда тридцать дур-баб за факелы горящие хватаются.

Княгиня Трубецкая и Ниночка вышли вперед. Их лица раскраснелись на морозе, брови и ресницы заиндевели, дыхание становилось маленьким белым облачком.

– Дамы, – вздохнул генерал Луков и замер в трех шагах от них. – Сударыни, да не смотрите вы на меня, как на врага злейшего, право! Княгинюшка, милая, мы ж танцевали с вами на прошлогоднем балу рождественском. Ниночка Павловна, дорогая вы моя, ваш батюшка – друг мне. Я стою пред вами, чтоб показать, как сочувствую вам. Как человек, конечно же, не как генерал.

– Пустите нас к нашим мужьям! – княгиня Трубецкая опустила факел. – Только пара минут. Только б руку им пожать. Они должны знать, что их жены с ними, вместе готовы бороться за справедливость.

– Да знают они, знают, – поневоле генерал Луков в восхищении косился на стоявших пред ним женщин.

«Наша Россия пребудет бессмертна, – подумал он почти счастливо. – С такими людьми жить ей вечно».

– У меня нет приказа выпускать заключенных из казематов, – заявил он. – У меня вообще нет никаких распоряжений государя. Возможно, вы знаете много больше меня.

– Царь Николай не принимает нас! – княгиня Трубецкая бросила в досаде погасший факел. – Да я готова на коленях ползти к Зимнему…

– Когда наши мужья дождутся хотя бы приговора? – спросила Ниночка. Ее звонкий голосок дрогнул, словно замерзшие на морозе слова разбились, как сбитая сосулька с крыши.

– Сие еще не решено. Судья-дознаватель Авдей Ильич Саборов все еще допрашивает их.

– Саборов сущая свинья! – сказано было не по-княжески, зато княгиней Трубецкой, которая и в собольей шубе оставалась одной из тысяч русских баб, мужей которых с легкостью приговаривали на казнь или гнали по этапу в Сибирь на бессрочную каторгу.

– То есть вы собираетесь и далее здесь осаду держать, милые мои дамы? – спросил Луков, заранее предвидя ответ. Он знал, что в таком случае царь быстренько отдаст приказ открыть на этих женщин охоту. Что тогда? Кому препоручат сию «доблестную» акцию? Ему, Лукову? Эх, было время, когда на такие случаи всегда находилась вполне подходящая болезнь – ну, почечуй расшалится, – чтоб отговориться нездоровьем. А теперь все не то. Неужто воротились времена, когда царский трон был ни чем иным, как эшафотом палаческим? Россия богата на царей, прорвавшихся к власти с помощью клинка да яда. Все они тащили на хвосте своей мантии иных людей. Может, и Лукову к таковским присоединиться?

– Мы будем сидеть здесь до тех пор, пока не свидимся со своими мужьями, – сказала Ниночка. – А если на нас пустят солдат… Пусть только появятся! Мы ведь тоже умеем умирать с гордо поднятой головой.

Луков вздохнул, развернулся и понуро побрел в крепость.

Чуть погодя из ворот Петропавловки выехал курьер и растворился в тумане, медленно наползавшем на Петербург. Солдаты часто покидали крепость, и на курьера никто не обратил ни малейшего внимания. Но сей посланец был последней отчаянной попыткой генерала Лукова предотвратить катастрофу.

Граф Кошин ничего хорошего и не ждал, получив из рук тайного секретаря царя письмо его императорского величества. Ниночка вновь уехала в город, к какой-то там белошвейке, а ее маменька, графиня Марина Ивановна, сидела у себя в салоне с парой подружек и вышивала большой плат для стоявшего пока еще в лесах собора святого Исаакия. Во время освящения собора плат предполагалось торжественно пронести вкруг алтаря, как подарок от знатнейшего семейства Санкт-Петербурга заместителям господа Бога на земле.

Кошин сломал императорскую печать на конверте и пробежался глазами по нескольким строчкам. Всего лишь пара слов – приказ незамедлительно прибыть во дворец к государю.

– Я только платье сменю, – суетливо обратился Кошин к тайному секретарю, безропотно ожидавшему у дверей. Бесцветный тон письма императора не предвещал ничего хорошего. – Я последую за вами в своем экипаже.

Он позвал прислугу, велел достать свой старый потрепанный мундир, а затем поехал, укрывшись дохой, в своем собственном возке к Зимнему дворцу. Секретарь государя приказал открыть все ворота и пропускать тройку Кошина без досмотра. Во внутреннем дворике два пажа помогли графу Кошину выбраться из возка и провели его во дворец.

Император Николай Павлович принял Кошина в библиотеке. Он сидел за огромным письменным столом в гвардейском мундире, который нашивал еще в великих князьях. Государь поднялся, по-военному приветствуя Кошина, да так и остался стоять, сесть графу не предлагая.

– Подойдите, Павел Михайлович. Вовсе не стоило надевать мундир столетней давности, чтобы напомнить мне о своих заслугах перед отечеством. Еще батенька мой много говаривать изволил о кораблях дома вашего, поддерживающих торговые дела России на Балтийском море. Но за кораблями, граф, вы о семье-то и позабыли.

– Любовь дочери моей Ниночки к лейтенанту Борису Степановичу Тугаю начиналась под счастливой звездой, ваше величество. Но ныне… – Кошин медленно подошел ближе и остановился в пяти метрах подле государя. – Я более не знаком ни с каким лейтенантом Тугаем. Сие в дому моем законом стало.

– А вы не замечали, что вас обманывают, Павел Михайлович? Или обманываться вы рады?

Кошин почувствовал, как мурашки побежали у него по коже. Что может быть такого ведомо царю, что неизвестно ему, Кошину? Что такое у него за спиной сотворилось?

– Я не знаю ни о каком обмане, ваше величество…

Николай I улыбнулся сочувственно. Он подошел к письменному столу и кивнул Кошину на какую-то бумагу. Письмо от генерала Лукова.

– Знаете ли вы, граф мой милейший, где проводит время свое дочка ваша Нина Павловна?

Кошин кивнул головой, немного успокаиваясь.

– Чего ж не знать? Она поехала-с к своей белошвейке. С горничной и кучером.

– Да? И эта белошвейка бельецо ей на улице пошивает? У крепости Петропавловской?

– Я не понимаю вас, ваше величество…

Николай I улыбнулся еще жалостливей.

– Вы ведь на тройке на зов мой примчаться изволили, а, Павел Михайлович? Вот и поезжайте к крепости-то. Сейчас же! А через час жду вас назад. У стражи есть приказ, она вас немедленно ко мне пропустит.

Кошин поклонился и вышел из государевой библиотеки. Во дворе вскочил в возок, закутался в полог из волчьей шкуры и рыкнул на кучера:

– К Петропавловке! Летать учись! В крепость!

Тройка взяла рысью с огромной площади перед Зимним дворцом. Кучер гнал по мосту через Неву прямо к крепости Петра-и-Павла.

Издалека завидел Кошин пламя костров и понял, что среди этих закутанных в мех женщин была и его Ниночка. Княгиня Трубецкая мгновенно узнала графа, а за ней и Волконская, и графиня Блинова. И тут он увидел у костра песцовую шубку Ниночки. Кошин подарил эту шубку ей на двадцатилетие, меховая сия накидка была самой красивой в целом Петербурге.

Граф, кряхтя, вылез из возка и по сугробам, напрямую, направился к группе женщин. У одной из них, – он даже не знал ее имени, хотя видал на придворных балах, – ему пришлось выхватить из рук горящий факел, когда она вознамерилась было задержать его.

– Сколько ж знатных семейств в Петербурге! – воскликнул Кошин на всю площадь. – И такая толпа безмозглого бабья! – голос графа все крепчал, его невозможно было не услышать. Ниночка метнулась в сторону, хотела убежать, скрыться от отца, но княгиня Трубецкая заслонила ее собой и ответила Кошину:

– Старым людям надобно играть с воспоминаниями у камелька, а не в политику новых времен соваться да с бабами безмозглыми воевать! Павел Михайлович, вы все еще рядитесь в старые обноски былого – так оставьте нас в покое!

– Коли новые ваши времена допускают подобное безумие, я рад, что мое место у печки! Мятеж мужей ваших – да есть ли что глупее? Али то революция на манер французской была?

– Да, глупо! – Трубецкая все еще прикрывала собой Ниночку, словно медведица своего детеныша. – А посему не вышло ничего. Наши мужья оказались там, по другую сторону жизни. Так относитесь к ним, как к людям, а не как к зверью дикому! – Княгиня вскинула предостерегающе руки, едва Кошин собрался приблизиться к ней. – Стойте там, где стоите, Павел Михайлович. У вас за спиной десять безмозглых баб только того и ждут, что вы сдвинетесь с места, дабы поджечь ваш такой красивый мундир времен Очакова и покоренья Крыма.

Кошин оцепенел. Ему не было нужды оглядываться, сие было ниже его достоинства, он и так знал, что княгиня Трубецкая говорит сущую правду.

– Мне надобно поговорить с Ниночкой, – поспешно произнес он.

– Зачем?

– Али я ей не отец?

– Да ей рыбы в Неве поболее близки, чем вы.

Кошин шумно выдохнул воздух.

– А это пусть она сама мне скажет, княгиня. Или ей для переговоров уже и парламентарии надобны? Я точно помню, что родилась она у меня не безъязыкой. До сего дня щебетать могла, что твоя птичка.

– Уж больше никогда не буду! – громко выкрикнула Ниночка и сделала пару неуверенных шажков к отцу. – Я больше уж никогда не смогу смеяться, папенька.

– А лгать? Лгать-то ты еще как можешь!

– Если то надобно во имя Бореньки, то даже ложь не во грех, а во счастье.

– Вот что сталось из тебя! Господи, и за что так караешь меня, грешного? – Кошин глядел на дочь и понимал, что теряет, теряет безвозвратно единственное свое дитя. Коли и стоит сейчас перед ним Ниночка, статная, красивая, в шубке своей песцовой, то только потому, что Царь пока не приговорил Бориса Степановича ни на казнь, ни к Сибири. А оттуда никто еще не ворочался.

Кто в дебрях таежных исчезал, тот переставал существовать для остального человечества.

– А почему вы здесь? – едва шевеля языком, так тяжко было ему говорить в момент сей, спросил Кошин. – Что с того изменится? Неужто царя заставить вас слушаться хотите? О, господи ты боже мой, экие вы неразумехи! Вас же погонят отсюда, как котенок бродячих!

– А мы только того и ждем! – выкрикнула Волконская. – Пусть вся Россия видит то и слышит!

– А что потом? Жизнь-то на сем не кончится! Парочкой знатных дам больше, парочкой меньше, что с того России? Ниночка…

– Папенька?

– Возвращайся домой.

– Нет, – Ниночка сжалась, как от удара. Ее худенькое, прелестное личико окаменело. И лишь глаза жили, а в уголках их трепетали слезы, превращавшиеся в льдинки на холодном ветру.

– Я велю привести тебя домой со взводом солдат! – закричал Кошин.

– Вы не посмеете, даже если сам царь посмеет! – горделиво вскинулась Трубецкая. – Уходите, Павел Михайлович. Что ведомо вам о женской любви? Да, вы женились, вы зачали ребенка, ибо так велит природа. Но задавались ли вы хотя бы раз вопросом, а счастлива ли графиня Марина Ивановна с вами?

– Моя жена? Конечно, счастлива!

– Вы как будто приказ на счастье отдаете! Она счастлива, потому что обязана быть счастливой! – И Трубецкая хохотнула коротко и мрачно. – Бедный Павел Михайлович, вы промаршировали в параде мнимостей мимо реальной жизни. Оглянитесь вокруг – эти женщины любят своих избранников и в радости, и в горе! Даже если те сгоряча и понаделали глупостей.

– А в Сибири? Тоже любить будут?

– И в Сибири тоже, папенька, – в гробовой тишине прошептала Ниночка.

– Да мы повиснем на тех телегах, что увезут от нас наших мужей, – Трубецкая устало потерла замерзшее лицо. – И коли надобно, сами впряжемся в те сани, в те телеги. Поймете ли вы меня, граф?

– Нет, – бесстрастно отозвался Кошин. – Нет.

– Вот я и говорю, Павел Михайлович: бедный вы, бедный. Вы не знаете, что такое любовь. Уезжайте-ка вы в свой дворец, вы нам без надобности, мы и так знаем, что нам делать.

Кошин в бессильной ярости и отчаянии сжал кулаки. Он замерз; тонкая материя мундира не держала тепла. Мундир был старым, во многих местах пробитым уж молью. За старой формой не следили, ибо сам Кошин и в мыслях не держал, что одеяние сие когда-нибудь еще сумеет ему пригодиться.

– Пойдем домой, ласточка моя, – попросил он, и голос его предательски дрогнул.

Ниночка устало покачала головой.

– Нет, папенька. Пожалуйста, уходи…

– Маменька твоя умрет с горя, когда узнает…

– И Боря умрет, если меня с ним не будет, – Ниночка отвернулась и медленно пошла к костру. За ней сомкнулась стена из онемевших от горя женщин, как будто двери узилища сырого захлопнулись. Навсегда. Сердце Кошина пропустило удар.

«Царь, – подумал он. – Здесь может помочь лишь он один! Я буду валяться у него в ногах, как пред иконостасом со всеми святыми угодниками. Ниночка, дитя мое любимое… Что знает Трубецкая о любви! Она фанатична не в меру, она сгорает в пламени сердца. Но когда прогорит сей огонь, что от нее останется. Господи, Ниночка, неужто и ты хочешь золой ненужной сделаться?»

Он пошатнулся, как от удара, а потом бросился к возку.

– Гони! К государю! – крикнул он. – Гони, сукин ты сын! Я отправлю тебя на съезжую, если твои лошади не окажутся самыми быстрыми в Петербурге.

Кучер из графской челяди, чьи прадеды еще принадлежали Кошиным, весь сжался от угроз и оходил плеткой лошадей. Те с места взяли в карьер. Кошина мотнуло с силой, едва не вылетел из собственных саней-то. Еще никогда доселе не мчались по ночному Петербургу тройки с безумной такой скоростью.

Что тогда было говорено меж Кошиным и императором Николаем Павловичем, мы никогда уж не узнаем. Караул, стоявший у дверей, рассказывал позднее лишь о том, что граф Кошин вышел из государева кабинета – без орденов и эполет, – так, как будто царь дрался с ним на кулаках.

Все было не так. То Кошин бросил царю под ноги ордена свои и аксельбанты, моля о том, чтобы сослал его император в Сибирь, потому что он сейчас ему всю правду в глаза скажет. А царь брезгливо раздавил сорванные символы чести и доблести сапогом, а затем заметил спокойным, совершенно бесцветным голосом:

– Я все припомню вам, любезный мой Павел Михайлович, когда будет на то время.

Что было сказано до того и после, покрыто тайной.

Зато почти каждый вскоре мог увидеть, как гнался чрез весь дворец – на улицу – Кошин, вооружась длинной плеткой, за кучером Мироном Федоровичем. И бил Мирона, бил, пока тот не свалился без сознания, а снег не стал красным от крови. После чего Кошин пнул с силой кучера под ребра и ушел, оставив того валяться на улице.

Качаясь, в изорванной одежде, весь окровавленный появился Мирон перед Петропавловской крепостью, был усажен у костра нянюшкой Катериной Ивановной и отдан на попечение графинь и княгинь, как будто был он не грязным холопом, а господином высокого происхождения. А когда началась у него лихорадка, те к нему даже доктора позвали.

Воистину в России наступали новые времена, пусть даже тихо и робко.

Три недели «осаждали» крепость жены заговорщиков, и каждый день из этих трех недель кружил в санях граф Кошин неподалеку от костров, издали наблюдая за дочерью любимой, Ниночкой.

Внезапно, на четвертую неделю стояния, когда Петербург потонул в снегах, женщины исчезли.

Кошин велел доложить о себе генералу Лукову. Он дрожал как в лихорадке, когда Луков, наконец, принял его.

– Что вы сделали с моей дочерью? – набросился на коменданта Кошин. – Где она? Прохор Григорьевич, родной вы мой, имейте ж сострадание к медленно умирающему от горя отцу! Где моя Ниночка?

– В конюшнях. Они все там! Сидят, греются. Нет, смотреть на них не надобно, Павел Михайлович. Но я клянусь вам, что с женщинами ничего не случится. Царь решил наконец проявить великодушие. Завтра они свидятся со своими мужьями.

Кошин привалился к стене. Ноги отказывались служить ему.

– Это правда? Царь так распорядился?

Луков кивнул.

– Ну, не я же. Не почитайте меня за архангела, который все может. Конечно, то была воля царя. Все дамы свидятся со своими мужьями. Одноразовый знак милости его величества.

На следующее утро, ровно в девять, капитан вывел тридцать женщин из конюшен и повел к казематам, где дожидались своей участи заключенные. Вновь шел снег, снежинки напоминали жемчуга, которыми небеса украшали волосы женщин.

Великий час их любви свершился.