* * *
Ясное дело, знала; да и как могла не знать? Нужно было слушаться Наблюдателя, постоянно и до последней буквочки; а я? А подобная беззаботность способна мстить. Так что, Сйянна должна была, по меньшей мере, подозревать. Сам бы я точно подозревал.
И тут же неожиданная мысль: правда? Подозревал бы? А не подавала ли она аналогичных знаков? Я уезжал — она оставалась. И тоже уезжала, чуть ли не в последние месяцы беременности — к семье, соседям, к каким-то знакомым с побережья, довольно часто оставаясь там ночевать. Тогда я не задавал ей вопросов, в какой-то степени даже довольный тем, что можно расслабиться — но теперь это ударило в меня ужасным подозрением. Она тоже не спрашивала. Почему? Или она поняла это как какой-то вид молчаливого пакта, какой-то болезненной договоренности, собственную часть которой она выполняла со столь же истеричным упорством? И как, собственно, мне спросить теперь об этом? Как?
Потому и не спросил. Не спросила и она. Выходит, я и не сказал того, что сказал; разговор не состоялся. Сйянна вернулась на закате, долго выгружала с повозки запасы копченного мяса; я даже спустился вниз, но помогать не был в состоянии. Малыш Петр дремал у меня на коленях. Сйянна работала, тихо насвистивая веселую мелодию, пот клеил ее платьице к телу, мышцы вырисовывались под блестящей от него кожей; она была сильной, в том числе — и физически. Не было ли это источником ее привлекательности? Я рассеянно ворошил волосы сыночка, сердце галактики пульсировало в тысячелетнем ритме, продолжалось движение и внутри моего тела. Она была красивой женщиной. — В этом году угольщики появятся позднее, — говорила Сйянна. — Ммм? — Слышала, что разлились Белая и Желтая. — Сообщили, что погоду удержать не смогут. — Вам не следует на это соглашаться. То есть: Совету. — Мы и не соглашаемся. Они нас попросту информируют. — И ладно, — буркнула Сйянна, занося в дом очередной ящик, — остается лишь ждать, когда нам сообщат, что Зеленый Край вскоре будет залит океаном.
Я понял, что мое утреннее признание никогда не будет вспомнено; так что и я никогда не узнаю правду.
Делалось все прохладнее, я отнес Петра в кроватку. Передвижение уже не вызывало болей, постепенно из конечностей уходила болезненная стылость, и даже на лестницу я был способен подняться без одышки. В течение четырех, пяти последующих дней синева без остатка вымыла из моего тела все воспоминания об огнестрельных ранах. Сйянна комментировала это с издевательской иронией. Не столь ироничными были ее комментарии, касающиеся моего неожиданного домоседства. Если не считать собрания Совета и постоянные визиты на семейной ферме, я практически не покидал двора. Экстенса разрасталась, я уже распространился на многие километры перпендикулярно направлению полета, крылья делались толще с каждым перехваченным атомом, каждой трансмутированной горсткой загрязненного льда, облаком свободного газа. Через неделю после того, как Петру исполнилось два года, меня пронзил метеор диаметром в пару метров, выбив дыру и разрывая структуру крыла. Я как раз подрезал ветку старой яблони, и удар сбил меня с лестницы. Я подвернул щиколотку, разбил бедро; грубо порванная плоть палила огнем, боль путешествовала по нервоводам длиной в мили, черные крылья дрожали в конвульсиях, когда я лежал в пятнистой тени сада, широко раскрытым ртом жадно заглатывая карминовый свет Медузы. Меня нашел Мастер Бартоломей, поднял, провел к гамаку. — Лежи. Не двигайся. Полечись. — И тогда я вспомнил его дни одиночества; то, что мы принимали за приступы старческой интровертности; вспомнились различные непонятные его поведения, от неожиданных изменений настроения, непонятных реакций, обрываемых на половине предложений, до всей его сверхчувствительной мимики, абсурдных жестов. Без знания его экстенсы все, чего мы можем о другом человеке узнать — это лишь частота проявлений отдельных феноменов слова и тела, и не более.
И даже если никакая лучистая синева никогда не запятнала его крови — экстенсы выдуманные, экстенсы снов и неисполненных мечтаний точно так же представляют собой его интегральную часть. Ночное небо хмурится, и я возвращаюсь раньше от телескопа — Сйянна переворачивается на бок в сбитой постели, глазные яблоки безумствуют под ее веками, дыхание ускорено, пальцы стиснуты на простыне — что ей снится? Что из этого сна она запомнит? Скорее всего — ничего. И все же, потом она будет целый день мрачная и молчаливая — или, наоборот, исключительно радостная, без всякой причины улыбчивая. Даже если бы я и спросил, а она откровенно желала ответить… нет, это ничего не даст, ничего не объяснит. Такие вещи невозможно передать словами.
Тем временем, я продолжал спадать к Медузе, разрастаясь в геометрической прогрессии, ибо, чем глубже ты находишься в плоскости эклиптики по отношению к звезде, тем менее чист здесь вакуум и все больше космического мусора в моих крыльях, следовательно — тем более длинные и толстые крылья, тем больше их поглощающая поверхность — тем быстрее рос я сам. Вскоре была утрачена симметрия, когда в верхний левый квадрант сети попали четыре обломка кометы весом по несколько тонн, а сеть на этот раз выдержала. Резкий прирост экстенсы в этом направлении вызвал пропорциональное перемещение индекса перцепториума, и с тех пор никогда уже вертикальная ось симметрии моего тела не проходила вдоль моего позвоночника. Просыпающаяся раньше Сйянна видела меня спящим всегда на левом боку, с прижатыми ногами и откинутой назад, словно у эпилептика, головой. Поначалу она дергала меня и беспокоилась, подозревая какой-нибудь приступ — но со временем привыкла. Она же первой (еще до меня самого) заметила, что я поворачиваюсь только влево и оглядываюсь только через левое плечо, даже если это было и менее удобно и требовало больших усилий. Я пытался сознательно противиться инстинктам, но все время у меня появлялось чувство, словно насильно сворачиваю тело в артритные узлы, чуть ли не ломая кости и надрывая сухожилия. Еще я заметил, что все больше действий совершаю левой рукой; все чаще хватал ею ручку, и только после нескольких строк каракуль ориентировался, что эта рука не помнит форм букв. Случалось терять равновесие во время езды; как-то подсознательно я сдвигался на левую сторону седла, а конь все это воспринимал по-своему и сворачивал с дороги.
Много времени я проводил в саду. У Бартоломея, который жил в своем «имении» отшельником, не было забот с питанием, тем более, что семья (Сйянна и другие деятельные родственники) регулярно подкармливала его — правда, это походило на то, как подкармливают любимого дикого зверя из ближайшего леса. Но теперь, когда в доме проживало пять человек, эта система уже не срабатывала. Мы очень сильно увеличили огород и сад. Во второй сезон я начал продавать на Торге излишки овощей; при этом я всегда следил за тем, чтобы вступать в сделки, в которых принимал участие Совет, получая таким образом дополнительную, «скрытую» прибыль от бартерных обменов. Было ли это обманом? Или кражей? Только, ну кого я мог обманывать, раз на другом конце находились бесчисленные богатства, бездонный Рог Изобилия?
Столь скорый урожай я приписывал не столько собственным агротехническим умениям, сколько частному Завету Мастера Бартоломея, которое, естественно, включало гарантии местной погоды и, по-видимому, химического состава почвы. Тем не менее, сложно было не испытывать гордости, когда дело, в которое вкладываешь столько труда, удается столь великолепно. Наиболее красивым огород был после летнего дождя, в пастельном вечернем свете, а еще — весенним утром. Шестеренки в эпициклической машине моей жизни скрежет нули, теперь она вращалась таким образом: ночь на террасе — сон до полудня — сад и огород до заката — ужин — небо; и всегда Медуза. Постепенно я захватывал в эти обороты и маленькую Сусанну — Зузу; год за годом, ее машина добиралась до моих шестеренок и эксцентриков. В возрасте семи-восьми лет, с наступлением полудня Сусанна уже ждала меня на внутреннем дворике, и мы вместе спускались поработать в огороде. С Торга я привез ей брезентовые штаны и большую соломенную шляпу, которую она завязывала под подбородком синей ленточкой, чтобы не сорвал ветер.
Особо она и не помогала, зато рот у нее не закрывался.
— Так зачем нам столько помидоров?
— Я продам их на Торге.
— Кому?
— Не каждый может заниматься сразу всем. Ты же знаешь, что моя семья разводит лошадей. — (Недавно я возил ее на ферму). — Другая — разводит скот. Следующая — растит хлеб и мелет зерно в муку. Кстати, маме нужно будет съездить за мукой, наши запасы кончаются, напомнишь мне.
— Ладно, но откуда они знают, сколько дать муки за один помидор?
— Мы договариваемся. Конечно же, они хотели бы получить побольше помидоров, а я — побольше муки. Но, в конце концов, мы всегда договариваемся. В противном случае, они уехали бы вообще без помидоров — и на что им были бы их горы муки? Вот ты, сколько ты можешь съесть помидоров?
Девочка захихикала.
— Много.
— Но не все. Разве не бывает так, что когда у тебя очень много одного и того же, все другое вдруг начинает делаться очень вкусным, и ты могла бы отдать корзину помидоров за кусок хлеба? А?
— Ну… Но если так получается с каждым, тогда было бы достаточно немного переждать… то есть, если перед тем сделал большие запасы… и можно было бы чуть ли не даром получить то, чего хочется. А потом дальше обмениваться с другими, раз сам съесть не можешь. И-и… — загоралась она, — тогда вообще не нужно было бы чего-то разводить или выращивать, ведь всегда у тебя этого было бы больше, чем моно было бы съесть! Ты бы только ездил и менялся! А, папа? Так?
— Ты только что сделалась купцом, мои поздравления. — Я стащил грязную перчатку и, не поднимаясь с коленей, подал девочке руку. Она пожала ее, улыбаясь во весь рот. Несмотря на дырки от молочных зубов и грязные полосы на лице, в этой улыбке я четко видел ее мать: «улыбку над земляным змеем», словно печать, словно тайный опознавательный знак. Волосы у Сусанны были другого цвета (практически чистая блондинка), и глаза были другого цвета (серые) — но не это имело значение. Было достаточно, чтобы улыбнулась.
— Купцом! Тогда почему ты у нас не купец?
— Мы не делаем всего того, что могли бы. Тут дело довольно сложное. На самом деле…
— Папа!
— Ладно.
Девочка присела на пятках по другую сторону грядки, сдвинула шляпу на спину. Я снял вторую перчатку, вытер руки о штаны, размышляя, как бы ей все это объяснить. Нижнее соединение Шестой и Пятой планет Медузы — газовых гигантов на границе ядерного возгорания, с альбедо чуть ли не в сотню процентов — слегка изменяло градиенты гравитации, отворачивая мою нижнюю конечность на три-четыре километра, из-за чего вот уже неделю у меня болела спина; я часто выпрямлялся и потягивался со стоном. Потянулся я и сейчас, чтобы потянуть время.
— Ну ладно, попробуем так. Можешь ли ты быть одновременно печальной и веселой?
— Нууу… нет.
— Зато, как только перестаешь уже печалиться, ты радуешься, и наоборот. А можешь ты быть одновременно старой и молодой?
— Наверняка, нет.
— И не можешь вот так, вдруг решить, что перестаешь быть старой, и в связи с этим, станешь молодой; это уже вещи неотвратимые. Возрастом ты управлять не можешь, он не подчиняется твоему решению, ты не выбираешь этого состояния; просто — стареешь. А теперь представь, что имеется такое состояние, в отношении которого ты можешь сознательно принять решение. Не старость, не молодость, нечто иное. Какая-то… нирвана. Помнишь, что такое нирвана? Я тебе объяснял.
Девочка кивнула.
— Ну вот, выбираешь эту нирвану. Это тоже неотвратимое состояние, которое исключает определенное количество других состояний. Ничего особенного. К примеру, у тебя уже никогда не будут болеть зубы.
— О-о! Честное слово?
— А что, тебе хотелось бы? — Я по слюнил палец и стер у нее грязную полосу с мордашки. — Всем бы такого хотелось. И вот, ты в этой нирване без ноющих зубов и ты видишь, что могла бы уже никогда не испытывать никакой боли. И вот, раньше или позднее, ты решаешь войти в сверх-нирвану. Она, в свою очередь, исключает уже значительно большее число состояний: голод, жажду, усталость, но так же — и сытость вместе с другими телесными удовольствиями. Но, когда ты живешь в этой сверх-нирване, тебе они и не нужны, и совершенно логичным и естественным тебе представляется выбор сверх-сверх-нирваны, потом — сверх-сверх-сверх-нирваны, и так далее, до окончательной уже нирваны, в которой ты бессмертная, неуничтожимая, практически всемогущая и всезнающая, но которая уже исключает такое число иных состояний, что ты не можешь ни радоваться, ни печалиться, ни быть старой, ни молодой, тебя не радует солнечное утро, ни дождик в жаркий день, ты не чувствуешь ветра на коже, ни земли под ногами… То есть, конечно, ты можешь делать вид, но всегда, всегда помнишь, что только делаешь вид, а деланная боль — это уже не то же самое, что боль настоящая, и деланная радость — это не то же самое, что настоящая радость. Понимаешь, Зуза?
Не знаю… — Она пожевала нижнюю губу. — Так это правда, с этой нирваной? Я могла бы так выбрать? Чтобы зубы… ну, ты понимаешь. Могла бы?
— Да.
Девочка наморщила брови в глубокой задумчивости.
— А эта скупка еды… Собственно говоря, почему бы и нет?
— Потому что те состояния, которые я здесь назвал нирванами, касаются не только отдельных людей, но и целых их групп. В обществе, организованном подобным образом, казался бы тебе естественным, даже необходимым. И наоборот: для людей в сверх-нирване определенные способы организации общественной жизни более удобны, но другие — просто невозможны. Как только ты пересечешь определенный порог, то ли путем индивидуальных, то ли общественных перемен, последующих перемен удержать уже невозможно, они становятся лишь вопросом времени. Так вот, занятие куплей-продажей, купечество, находится уже за этим порогом — точно так же, как автомобили, самолеты, поезда, небоскребы… Ты видела их всех в книжках, и они тебе нравились, так? Мы могли бы их иметь, если бы только захотели. Но тогда бы мы уже хотели и чего-то большего, и еще, и еще… пока, в конце концов, не желали бы ничего, что ценим теперь. Ты понимаешь, к чему я веду?
Она отрицательно покачала головой.
— Ладно, — вздохнул я, — как-нибудь еще вернемся к этому.
— Мы должны выращивать помидоры, чтобы у нас могли болеть зубы? Так, папа…!
— Что, глупости? Может ты и права…
Это не важно, что она не поняла, не поверила; я ведь знал, что не поймет. Но в какой-то форме мои слова запомнит, и идея запустит в ней корни, появятся вопросы и сомнения, которые иначе не привились бы; то есть, снова я перекрыл перед девочкой миллиард возможных жизненных путей, зато открыл миллиард других.
Я натянул перчатки, Зуза подала мне нож. Солнце клонилось к закату, Сйянна махала нам и кричала что-то с дворика, Сусанна что-то ответила. Ну да, я склонял ее машину к собственному ритму, разгонял ее зубчатые колесики до собственной скорости… Экстенса уже перемалывала в порошок и пожирала кометы и небольшие астероиды, межзвездную пыль я притягивал уже собственной массой. Еще раз выпрямиться и раскинуть руки — на тридцать тысяч километров. Помню, что тем вечером разыгралась гроза, и я читал детям про Золушку. Небо было покрыто тучами, несколько дней я не мог ворожить по Луне, впрочем, ворожить и об отсутствующем, тем более — Отсутствующем? — так что я и не надеялся на это.