Сон заключенного должен походить на рай. И пусть в этом раю поют канарейки… Сон заключенного должен походить на мечту – пеструю и красивую, как радуга, – не так ли, Шошиа?

Во сне ему должна сниться возлюбленная – краса несказанная, прильнувшая к его груди, – не так ли, Шошиа?

Во сне он должен быть вольным, как орел, и гордо парить над миром, широко расправив крылья, – не так ли, Шошиа?

Ложем ему должны служить цветы, подушкой – луна, а покрывалом звездное небо, – не так ли, Шошиа?

Он должен увидеть во сне такое, чтобы ему не захотелось просыпаться, – не так ли, Шошиа?

Во сне человек должен стать солнцем, чтоб, плывя по небу, согревать землю и людей, – не так ли, Шошиа? И это солнце должно полыхать, как факел! Не так ли, Шошиа?

Но если и во сне я сижу в тюрьме, слышу твоё хныканье, и во сне меня кусают клопы, и во сне я вижу через отверстие в двери настороженный глаз надзирателя, ем тюремную пищу и жду, когда возвестит о моей судьбе зажатый в руке следователя колокольчик, – то что же это за сон? Ведь такой сон ничем не отличается от яви. Не так ли, Шошиа?

Вот и сейчас во сне я вижу тебя. Ты сидишь на своей галерке, смотришь в окошко, поешь свои песни и мечтаешь превратиться в скворца и улететь. А как же я? Неужели ты оставишь меня одного? Не улетай, Шошиа!

Шошиа отрицательно покачал головой:

– Не могу больше, Заза! Душа истомилась! Иссякли мои силы!

– Не губи меня, Шошиа! Не покидай меня!

– Я должен улететь, Заза!

– Не улетай, Шошиа!

– Не могу больше! Завтра начинается суд… Я не вынесу этой муки!

– Как же ты улетишь, ведь ты не птица?

– Улечу! Захочу – и превращусь в птицу!

– Дуралей ты, Шошиа!

– Захочу – и превращусь в птицу! Хочешь, я и тебя превращу в птицу?

– Зачем мне быть птицей, я ведь человек!

– Ну, так гляди!

Шошиа спустился с окна, стал спиной к стене, развел руки в стороны и сделался похож на распятого на кресте Христа. Долго он стоял так, а потом стал постепенно уменьшаться.

– Что ты делаешь, Шошиа? – воскликнул я в ужасе.

Он лишь хитро улыбался в ответ, становясь между тем все меньше и меньше.

– Шошиа, не надо, Шошиа!

Я с плачем и криком бросился к двери и заколотил в неё кулаками. Напрасно! Кругом стояла такая могильная тишина, словно и эта тюрьма, и этот город, и весь мир затонули в воде. А Шошиа все уменьшается. Вот он уже стал не больше моего кулака.

– Шошиа!

И вдруг Шошиа превратился в скворца. Скворец легко перепорхнул с нар на нижний оконный откос и оттуда взглянул на меня, по-птичьи склонив голову набок.

– Что ты наделал, Шошиа!

Скворец свободно пролез сквозь оконную решетку и теперь уже снаружи глядел на меня, словно приглашая последовать за собой.

– Не улетай, Шошиа!

Скворец раскрыл крылья, сорвался с окна и… полетел. Он описал круг над тюремным двором, над административным корпусом, пронесся мимо часового на вышке и взял направление к Арсенальной горе.

– Шошиа-а-а!..

Скворец быстро удалялся. Вот он уже стал похож на маленькую черную точку и исчез, растаял в синеве неба где-то над Кукийским кладбищем…

– Гоголадзе, с вещами! – крикнул надзиратель.

Шошиа чуть было не хватил удар. "С вещами"? Это… Что же это такое?! Каждому известно: на суд заключенных ведут безо всяких вещей! Кроме того, каждого заключенного заранее извещают о дне предстоящего суда… А тут… Без предупреждения, ясно и коротко: "С вещами!"… Шошиа не шелохнулся, не откликнулся, словно приказ касался не его, а кого-то другого, сидящего в другой камере другой тюрьмы.

– Гоголадзе, ты что, оглох? С вещами приказано! – повторил надзиратель и, чуть прикрыв дверь, отошел.

– Что… Что он сказал? – спросил заикаясь Шошиа.

– Зовут тебя! С вещами! – улыбнулся я.

– С вещами? Что за чудо?! – спросил он.

– Чудо! – подтвердил я.

– Кто сказал, что чудес не бывает?

– Я этого не говорил!

– Не ты, так кто-то сказал. Есть чудеса на свете! – У Шошиа задрожали губы.

– Есть, Шошиа!

– Есть на небе бог! – прошептал Шошиа, опускаясь на колени.

– Есть, Шошиа!

– Боже великий! – сказал Шошиа и умолк. Я не знаю, пропал ли у него голос, или он произносил благодарность богу молча, про себя… Он долго молчал, потом быстро встал и торопливо заговорил:

– Говори, где ты живешь? Впрочем, я знаю – Анагская, сорок два! К кому я там попаду? Да, знаю, к твоей матери! Что ей сказать? Ну да, конечно, скажу, что ты чувствуешь себя отлично и чтоб она ждала тебя!

– Чтобы что, Шошиа?

– Чтобы ждала тебя!

– Сумасшедший ты, Шошиа!

– Ничего не сумасшедший! А как её звать? Ах, да, знаю, Анико, тетя Анико, уважаемая Анико!.. Что ещё надо сделать? Кого повидать? Хочешь, пойду к матери убитого, скажу, что не ты его убил?

– Нет, не ходи, Шошиа!!

– Обязательно пойду!

– Гоголадзе, скоро ты там?

– Ну, до свидания, Заза, дорогой мой! – Шошиа порывисто обнял меня, прижал к груди и сломя голову выскочил за дверь, оставив меня наедине с моим горем, надеждой и сомнениями. Улетел скворец. Улетел Шошиа…

…Теперь я забираюсь на галерку Шошиа, у окошка, и часами, не сводя глаз, гляжу на открытый им кусочек моего города…

…Вот крохотная пивная будка и в ней огромный, толстый продавец. Он похож на вставленный в рамку чей-то недорисованный портрет. Недорисованный потому, что я вижу лишь его контуры, разобрать детали отсюда невозможно… Рядом с пивной – аптека. Бывают дни – аптека пуста, ни души, а другой раз она битком набита людьми. Вот и сейчас – хвост очереди тянется вдоль улицы. Видно, в городе эпидемия гриппа… Чуть дальше – парикмахерская. В каждой парикмахерской есть два-три мастера "пинача", которых клиенты избегают. Есть они, видать, и в этой парикмахерской – вот те двое, которые день-деньской сидят на скамейке у дверей и о чем-то мирно беседуют, хотя в посетителях недостатка нет. Иногда к ним присоединяется женщина в белом халате. Это или уборщица, или такая же, как и они, "пиначка"… В шапочном ателье народу обычно мало. Потому, наверно, что люди предпочитают покупать готовые фуражки, шляпы и кепки. И вообще-то головные уборы выходят из моды, полгода люди ходят с непокрытой головой. Раньше шапка считалась у нас символом мужской чести. Может, это правильно, а может, нет. Разве мало в Тбилиси честных, порядочных людей, разгуливающих без головных уборов? Сколько угодно! Вот хотя бы этот гражданин! Что плохого в том, что он без шапки? Ничего! Вот он вошел в аптеку… Вышел… Что-то держит в руке… Лекарство? Да! Положил на ладонь таблетку и быстро отправил в рот. Что? Не лезет в горло? Да вон же пиво, чудак! В двух шагах! Вот так! Подошел к будке, рукой показывает продавцу… Начал пить… Тянет пиво медленно, с наслаждением… Так. Выпил. Заплатил. Задумался. Что же он будет делать дальше?.. Так. Подошел к парикмахерской, заглянул в дверь, потом повернулся, подозвал одного из "пиначей" и вместе с ним вошел в парикмахерскую… Спустя десять минут он вышел, отряхнулся, провел ладонью по лицу… Он сейчас, конечно, пахнет пудрой и дешевым одеколоном… Так… Как же он теперь поступит? Что сделает? А что, собственно, ему делать? Принял лекарство… Выпил пиво… Побрился… Самое время идти домой. Почему же он не уходит? А вот почему – он вошел в шапочную мастерскую! Правильно! Молодец, человек! Купи шапку! Ведь недаром раньше шапка считалась символом мужской чести… В ателье он задержался долго, слишком долго, – я даже подумал, что он, должно быть, там работает. Но нет, он все же вышел из мастерской. Но что это? Он без шапки! Вот, а что я говорил? Сейчас полгорода ходит без головных уборов! Ну и что же? Разве за одно это человека можно упрекнуть в бесчестии! Почему, на каком основании? Или себе, друг, со спокойной душой, топай на здоровье…

…Здесь, в этой маленькой частице Тбилиси, за которой я могу наблюдать из моего окошка, все происходит точно так же, как и во всем городе, как и во всем мире… Ходят-бродят в свободное время люди, принимают лекарства, пьют себе пиво, бреются, заказывают фуражки… Чем они заняты внутри закрытых помещений, этого мне отсюда не видно. Но этого не видно и с улицы… Так что этот крохотный кусочек города воспроизводит в миниатюре жизнь всего мира… Ох, как же ты мала, наша планета!..

И вдруг во мне словно разлилось что-то теплое и горькое, обошло каждую жилку, каждую клетку моего тела и собралось в сердце глухой, ноющей болью.

С добрым утром, мой Тбилиси дорогой! Хочешь знать – откуда плач и ропот мой?

Пел Шошиа!

Это не было ни чудом, ни видением. Пел Шошиа, Шошиа Гоголадзе пел в корпусе осужденных…

Бьет, гудит сионский колокол святой, Простираю к нему руки я с мольбой… Предан был я другом верным – не судьбой!.. Бедной пташке дайте, люди, крылья!..

Пел Шошиа, и вся тюрьма затаив дыхание внимала его печальной песне.

Кто сказал, Шошиа, что бывают на свете чудеса? Кто сказал, Шошиа, что есть на небесах бог? Это сказал ты, Шошиа?

Не бывает на свете чудес, Шошиа! И бога нет на небесах, Шошиа!