– Проснись, Заза!

Я открываю глаза. У моего изголовья стоит Солнце. Теплая его рука нежно поглаживает мою щеку.

– Здравствуй! – говорю я, щурясь от удовольствия.

– Здравствуй! Проснись, я ухожу!

– Ещё пять минут, – умоляю я.

– Я не могу ждать пять минут. Я не могу оставаться пять минут на одном месте – это от меня не зависит… Вставай!

– Иду! Потерпи немного! – вскакиваю я.

– Ну, пошли!

– Пошли!

Мы легко пробрались сквозь решетку, скользнули по красной жестяной кровле административного корпуса, свернули налево, поднялись по склону горы и очутились у стен Нарикала.

– Подожди меня здесь. Вечером я зайду за тобой! – предупредило меня Солнце и… ушло.

Солнце ушло.

Я сижу за огромным письменным столом и разбираю утреннюю почту. Большинство писем анонимные. Люди доносят друг на друга: у кого под каким деревом зарыты деньги, где и в какой стене замурованы кубышки, полные золота и драгоценностей, кто за сколько продает свою должность или свой пай в "деле", кто в каком ресторане устраивает кутежи с музыкантами и проститутками, кто сколько выпивает шампанского, у кого подложный диплом, кто и сколько – в том числе и мои сотрудники – берет за прописку, за оформление автомашины, за устройство на работу, за предоставление квартиры и за многое, многое другое…

Читая такие письма, перестаешь верить, что существуют на свете чистый воздух, поющая птичка, безоблачное небо… Все кажется втоптанным в грязь, смешанным с прахом, покрытым плесенью, и сама наша многострадальная Земля представляется смердящим скопищем зла… Стены собственного кабинета надвигаются на меня, потолок давит, и, чтобы не задохнуться в этой каменной коробке, я выбегаю на улицу. Я жажду встретить знакомого, друга, заглянуть в его добрые, умные глаза, увидеть его светлую улыбку, пожать его честную теплую руку. Вот и он!

– Здравствуй, Заза!

Милый мой, дорогой, хороший человек! Воротник твоей белоснежной сорочки чуть протерт, и обувь твоя изрядно потрепана. Но загорелое твоё лицо светится искренней радостью, и улыбка твоя чиста и открыта…

– Устал? – спрашивает он.

– Устал. Очень устал. Вот здесь болит! – Я кладу руку на свое темя.

– Тяжелая у тебя работа… Как ты поседел, дорогой! – говорит он тихо.

– Ты на перерыве? – спрашиваю я.

– Какой там перерыв! Бегу на совещание… – Он бросает взгляд на часы, – видно, опаздывает.

– Загляни ко мне, не стесняйся, если что понадобится… – говорю я.

– Не дай бог! – смеется он. – А просто так зайду непременно!

– Да, да, зайди просто так! – прошу я.

Мы расстаемся, и мне становится легче на душе. Я вспоминаю, что есть на свете чистый воздух и прозрачная речка, молодая трава и зеленое дерево, живой цветок и поющая птичка, и что небо не всегда облачно, и что на нашей многострадальной Земле не так уж много грязи и зловония, как это кажется авторам тех анонимок… Эти письма следовало бы сжечь, но – увы! некоторые из них содержат правду. Их нужно проверить. Вот ещё письмо. Оно касается лично меня.

"Уважаемый "министр"!

(Слово "министр" почему-то в кавычках.)

Не думайте, что на свете нет правды и зло не наказывается. Придет в ваш черед, увижу я и вашу жену с "передачей" в руках у дверей "губернской"! Чингисхан и Тамерлан – и те не причинили Грузии столько зла, сколько творите вы! Тюрьмы полны грузин! О чем вы думаете! И вы называете себя грузином?! Подобного вам "грузина" следует убить как собаку!"

"Судьба". Так подписан этот грязный пасквиль.

Слепец! Неужто он не понимает, что я – министр внутренних дел республики, за мной – войска, оружие, закон. У меня мощный институт современных средств розыска, уникальные экспертные лаборатории. Я могу за один день установить личность этого глупого анонимщика и…

Я сжигаю письмо в пепельнице. Бумага горит, тлеет, и легкие хлопья пепла, словно мотыльки, начинают кружить в воздухе.

Я нажимаю кнопку электрического звонка. Входит секретарша.

– Тиночка, возьми почту и захвати заодно пепельницу, вытряхни её как следует…

– Вас ожидает какая-то пожилая женщина…

– Кто такая?

– Чья-то мать.

– Мать? Пусть подождет немного.

– Она давно ждет.

– Что ей надо?

– Она хочет видеть вас! – улыбается девушка.

– Чему ты улыбаешься?

– Все они хотят видеть вас. Я спрашиваю – "по какому делу?" Они отвечают одинаково: "Об этом я скажу самому министру!"

– Пусть войдет.

В кабинет вошла седая, но довольно ещё моложавая и очень симпатичная женщина в старом коверкотовом плаще, с синей в белую крапинку косынкой на шее. Я привстал, поклонился и сел. Женщина ответила исполненным достоинства кивком головы. Лицо, весь облик женщины показались мне знакомыми. Боже мой, где я мог её видеть?

– Садитесь, пожалуйста!

Женщина приблизилась к длинному приставному столу и присела на крайний стул. На лице её – грустном и гордом – ясно отражались следы страданий и душевной борьбы; видно было, что она долго колебалась, прежде чем решилась прийти ко мне, – такие люди редко, разве только в исключительных случаях, идут к кому-нибудь с просьбой. Женщина волновалась. Левой рукой она комкала платок, а её лежащая на столе правая рука с двумя пожелтевшими пальцами заядлой курильщицы заметно дрожала.

– Что вам угодно, уважаемая? – спросил я.

– Я пришла по поводу моего сына, – ответила женщина. И голос её дрогнул, рот покривился.

Я быстро поднялся, поставил перед ней стакан с водой и положил пачку сигарет.

– Вот, пожалуйста, выпейте воды, закурите, успокойтесь и потом расскажите все. Только не надо плакать, иначе ничего у нас не получится.

Женщина отпила воду, но к сигаретам не притронулась.

– Кто вы? – спросил я.

– Я мать Зазы Накашидзе.

– Заза Накашидзе… Заза Накашидзе… Мой тезка… Не могу припомнить такого… Что же с ним приключилось?

– Мой сын арестован в связи с убийством в ресторане…

– А-а-а, убийство в "Мечте". Нашумевшее дело… Как вас величать, уважаемая?

– Анна, Анна Накашидзе.

– Мне кажется, уважаемая Анна, слово "в связи" в данном случае неуместно… по отношению к вашему сыну…

– Вы правы, сын мой!.. Простите, что я так обращаюсь к вам.

– Ради бога!.. Продолжайте.

– Мой мальчик действительно не связан с этим делом… Он просто присутствовал при этом… убийстве.

– Так говорит каждая мать и каждый обвиняемый, если он не схвачен с ножом или с револьвером в руках.

– Я знала, что именно это услышу от вас… Знаю, что каждая моя фраза и каждый ваш ответ будут безнадежно шаблонны…

– Что же нам делать?

– Вы должны поверить моему честному слову… Моему и моего мальчика.

– А как быть с показаниями восьми свидетелей и заключением следователя, которые, кроме честного слова, подкреплены ещё и фактами?

– Я понимаю вас, уважаемый товарищ министр, но поймите и вы: мой сын – не фреска, которую можно закрасить, а затем нарисовать заново.

– Как вы сказали?

– Человек – не фреска, которая смотрится лишь в одной плоскости. Человек – это скульптура, которую следует обозревать с той точки, с которой она воспринимается всего лучше, всего красивее.

– Вы правы, уважаемая Анна, но убийство, совершенное в ресторане, это не искусство и тюрьма – не выставочный зал.

– Ответ остроумный, но неверный. Если воспитание человека искусство, то человека следует рассматривать как произведение искусства.

– Но почему вы думаете, что ваш сын – произведение искусства, а я, мои сотрудники и свидетели – толпа профанов, тупо глазеющая на экспонаты выставочного зала?

– Я имела в виду не вас. Но ваш следователь Гагуа действительно может оказаться в роли профана, ничего не понимающего в искусстве…

– Почему?!

– Потому что ему не хватает именно того, в чем так нуждается мой сын.

– То есть?

– Человеколюбия, вдумчивости и терпения.

– Чем же тогда располагает, по-вашему, Гагуа?

– Одним Уголовным кодексом.

– А разве этого мало?

– Мало! Без гуманности и доброты – очень мало!

– И вы уверены, что, если я передам другому следователю дело вашего сына, это спасет его?

– Безусловно.

– Впервые вижу мать, настолько уверенную в правоте своего сына!

– Я верю не сыну, а самой себе.

– Хорошо, если так.

– Да, так, потому что я вырастила его не убийцей!

– Ни одна мать не растит сына убийцей, морфинистом и вором.

– Уважаемый товарищ министр, дайте мне свидание с сыном!

– До окончания следствия свидание исключено.

– Разрешите свидание, и он мне скажет всю правду!

– Невозможно!

– В порядке исключения!

– Такие исключения у нас не приняты.

– Он мне признается во всем!

– Вы так думаете?

– Уверена!

Мне стало не по себе. Неужели она так уверена в своих силах и в честности своего сына, что обещает мне сделать то, что обязан сделать я, установить причину?! Как мне быть? Отказать ей? Разрешить?

– Как бы вы поступили на моем месте? – спросил я.

Женщина улыбнулась.

– Чему вы улыбаетесь?

– На вашем месте я освободила бы всех заключенных и вывесила бы в тюремных окнах белые флаги. Поэтому-то, наверно, я и не сижу на вашем месте…

– Вот видите, значит, я прав!

– Разумеется, вы правы. Но теперь поставьте на моё место вашу мать!

– Этого я не могу представить, потому что никогда моя мать не станет матерью уб… – Я запнулся.

Женщина опустила голову.

– Хорошо. Я постараюсь устроить свидание! – сказал я.

– Наверно, у вас очень много просителей? – спросила она, вставая.

– Раньше было больше. Теперь почти нет.

– Почему?

– Убедились, что я никому не помогаю.

– Неправда. Ваши глаза говорят обратное.

– Не льстите мне. Если ваш сын виновен, я палец о палец не ударю ради него!

– Спасибо. Больше мне от вас ничего не нужно!

Женщина повернулась и вышла из кабинета, даже не попрощавшись со мной…

Я снял телефонную трубку, набрал номер.

– Полковник Асатиани слушает!

– Принесите мне дело обвиняемого Зазы Накашидзе.

– Слушаюсь, товарищ генерал!

Дело обвиняемого Зазы Накашидзе… Дело обвиняемого Зазы Накашидзе… Оно переходит из рук в руки, из комнаты в комнату, из коридора в коридор… И я вдруг вспомнил – кто эта женщина!

До того, как меня арестовали, она была моей родной матерью, а я до того, как стать министром, был её родным сыном…

– Доброе утро, убийцы! Доброе утро, воры! Доброе утро, грабители, мошенники, растратчики, аферисты, распутники! Доброе утро, чтоб вам провалиться! Просыпайтесь, вставайте! – вопит Шошиа.

Камера потягивается, кряхтит, вздыхает и… просыпается. Просыпаюсь и я. На моей подушке весело играет пробравшийся сквозь оконную решетку луч солнца.

– Что за наказание! Человеку не дадут поспать! – ворчит Девдариани.

– Доброе утро, Заза! – приветствует меня Шошиа.

– Доброе утро, Шошиа! – отвечаю я.

А луч солнца уже соскользнул с подушки и полез по стене. Ещё минут пять, и он уйдет из камеры…

– Как спалось, дорогой Заза? – интересуется Шошиа.

– Так себе, Шошиа, – нехотя отвечаю я.

– Что, сон дурной приснился?

– Странный, странный сон, Шошиа!

– Какой?

– Приснилось мне, что я – министр внутренних дел! – признался я.

– Ну, а дальше?

– Что – дальше?

– Что же ты сделал?

– А что я мог сделать за каких-то полчаса?

– Господи, он ещё спрашивает! За полчаса Обэхээс тридцать человек наших арестовал, а ты, министр, не сумел освободить всего каких-то девять?

– Каких девять? – не понял я.

– Да нас же, нас, кого же ещё, эгоист ты паршивый! Чтоб ты сгнил в этой тюрьме! Был министром и не вспомнил друзей, да ещё каких друзей? Боже, где твоя справедливость? Такого дурака во сне министром назначаешь, а мне всю ночь снится один ежевичный сок!.. Люди, убейте этого мерзавца!

Я чувствовал себя виновным и поэтому молчал понурив голову.

– Шошиа! Если ты ещё раз вздумаешь будить нас спозаранку, пеняй на себя! – предупредил Девдариани.

– А что, Лимон, разве я не прав?

– Прав, но я все же предупреждаю тебя! – повторил Девдариани и начал одеваться.

– Шошиа нагнулся ко мне:

– Заза, ты на самом деле был министром?

– Был, Шошиа, был. И впрямь я поступил как эгоист! Каюсь!

Шошиа задумался.

– Будь осторожен, Заза… Большой человек во сне не к добру! Вот мне, помню, в сорок первом приснился директор нашей школы, а на другой день началась война!.. Эх… – Шошиа вздохнул и стал карабкаться на окно.

– Пришел!

– Кто, Шошиа?

– Этот, наш пьяница!.. Ну, налей же!.. Налей, скотина!.. Не отказывай человеку!.. Налей в долг, бессовестный. Двадцати копеек жалеешь? Выйду, отдам тебе червонец!.. Уф, слава богу, налил!.. Но что он делает?.. Вот идиот!

– В чем дело, Шошиа?

– Пену сдувает! Дурак! Там ведь и без того полкружки!.. Не могу смотреть на такую глупость!.. – Шошиа почти плакал.

– Что же ему делать, Шошиа! Вся прелесть – в сдувании пены! Забыл разве? Вот так… – Я показал, как берут в руки кружку с пивом, как сдувают пену, как не спеша, смакуя, начинают тянуть холодный напиток… И вдруг мне до потери сознания захотелось выпить хоть глоточек пива.

– Прав ты, прав, дорогой Заза! – вздохнул Шошиа.

– Шошиа, Саят-Нову не видел во сне? – спросил Гулоян.

– Знаю я, зачем ты вспомнил Саят-Нову! – догадался Шошиа. – Песни моей захотелось послушать? Нет, не видел!

– Э-э-э, что же ты тогда видел?

– Не говори!.. Вчера всю ночь я провел на улицах Тбилиси… Кутил на Мтквари с зурначами… Потом пошел в Сиони. Зажег свечи. Потом помолился богу, поблагодарил его за освобождение и обещал навсегда забыть про государственные деньги. А потом вернулся в церковь, поставил новые свечи и попросил бога: "Разреши мне, боже, брать самую малость!" А бог отвечает: "Знаю я тебя! Небось отхватил миллион с хвостиком!" Хорошо ещё, не знал старик, что этот "хвостик" – девятьсот тысяч!

– Новыми или старыми? – спросил удивленный Чейшвили.

– Болван! Миллион девятьсот тысяч новыми – весь бюджет Грузии. Старыми, конечно! А твоя зарплата?

– Сто двадцать.

– Значит, ты из-за каких-то тридцати рублей сидишь в тюрьме! Кто же ты после этого, если не идиот?!

– Конечно, тебе – хищнику и расхитителю социалистической собственности – легко говорить! Для тебя тридцать рублей пустяк!

– Чейшвили, кем ты работал на воле? – спросил вдруг молчавший до этого Гулоян.

– Инженером.

– А ещё?

– Ну… Имел общественную нагрузку… – Чейшвили почему-то воздержался от точного ответа.

– Какую? – пристал Гулоян.

– Был агитатором.

– Значит, был флагом, а потом к тебе приделали дерево, да?

В камере захохотали.

– Ну, что я говорил? – крикнул Шошиа. – Идиот и есть!.. Эх, Чейшвили, ты только выпусти меня отсюда, и я обещаю, всю жизнь буду содержать тебя, твоего следователя, твоего прокурора, твоего судью и даже щенкам твоим я буду выплачивать алименты!

– Отдай мне деньги, которые ты украл у государства, и я сам буду содержать тебя и твою Сиран!

– И не стыдно тебе вымогать взятку у меня, у заключенного?

Звякнул засов. Шошиа вмиг соскочил с окна. Отворилась форточка, и в камеру заглянула весна.

– Здравствуйте, преступнички! – пропела Нуну и улыбнулась обворожительной улыбкой.

– Здравствуйте! – стоном выдохнула камера. Все встали.

– Ну, на что жалуетесь?

Гм, на что мы жалуемся? Взгляни на нас, милая наша Нуну! Как ты думаешь, на что мы можем жаловаться? На многое. Не хватает нам женской ласки, любви, человеческого тепла, улыбки, слез, доброго слова… Ты пришла к нам, как дыхание весны, цветущая, пышущая жизнью, и ты спрашиваешь – на что мы жалуемся? Побойся бога, Нуну!

– Говорите же, у кого что болит? – повторила Нуну.

Мы бросились к двери.

– Голова!

– Люминал!

– Зубы, уважаемая Нуну!

– Люминал!

– Желудок, доктор!

– Люминал!

– Сердце болит!

– Люминал!

– Горло, Нуну! – сказал я.

– Вощеную веревку! – сказала она и протянула таблетку люминала.

Все засмеялись.

– А это кто? Почему он лежит?

– Это Девдариани, уважаемая! – ответил Чичико.

– Почему он лежит? – удивленно вскинула брови Нуну.

– Да при появлении женщины, да ещё такой красавицы, вежливый человек, если он жив, должен, конечно, встать… Видно, ему плохо. Встань, Девдариани!

Тот отрицательно помотал головой.

– Да, плохо ему! – заключил Гоголь.

– Андрей! – позвала Нуну надзирателя.

– Я! – откликнулся тот.

– Открой, пожалуйста, дверь, здесь больной!

– Иду!

Спустя минуту в камеру вошли надзиратель и… Нуну, Нуну! Божество, ангел, неземное существо, подобное которому до сих пор нам приходилось видеть лишь на картинах! Стройная, вся налитая, с высокой грудью, крутыми бедрами, загорелыми точеными ногами, в белоснежном коротком халате и с санитарной сумкой через плечо, она стояла перед нами – самая красивая из всех живущих на земле женщин, постичь все совершенство и прелесть которой дано было разве только нам – заключенным…

– А ну, сесть по местам! – приказал надзиратель. Никто не сдвинулся все мы застыли, словно завороженные.

Почувствовав произведенный ею эффект, Нуну нерешительно, но не без гордости направилась к Девдариани.

– Сесть! – повторил надзиратель. Мы встрепенулись. Чичико быстро подал Нуну стул. Она села и ладонью коснулась лба Девдариани.

Тот разомлел.

– Температуры нет. Что болит?

Девдариани молчал.

– Почему ты молчишь? Скажи, что тебя беспокоит? – удивленно повторила Нуну. А меня ещё больше удивило бы, если б Девдариани произнес хоть одно слово!

– Ну, что тебя беспокоит? Что ты чувствуешь? Говори же!

– Чувствую приближение смерти, доктор! – простонал наконец Девдариани.

– Ради бога… не зови меня доктором! Фельдшерица я!

– Для нас ты все: и доктор, и профессор, и королева!

– Ладно, зови хоть академиком, только скажи, как это ты чувствуешь приближение смерти?

– Вот так: идет, идет, подходит ко мне, я слышу её дыхание… – начал Лимон.

Вдруг из коридора донесся страшный вопль.

– Не выйду!.. Не хочу!.. Пустите меня!.. Пока не приведете прокурора, я не стану есть!..

Наш надзиратель стремглав выбежал из камеры. И тут произошло небывалое в истории "губернской" событие: то ли её толкнул Гулоян, то ли задел выбегавший надзиратель, только дверь камеры с лязгом захлопнулась! Нуну вскочила как ужаленная, метнулась к двери, рванула её, но было уже поздно: щеколда замкнулась снаружи, Нуну повернулась, прижалась спиной к двери и уставилась на нас расширенными от ужаса глазами. А мы, застыв на местах и затаив дыхание, потрясенные, смотрели на неё. Бледный как полотно Девдариани встал и медленно направился к ней. Я похолодел.

– Не подходи! – взвизгнула Нуну. – Не подходи! Не подходи!

Девдариани обеими руками схватил онемевшую от страха Нуну, приподнял её, поднес к стоявшему посередине камеры стулу, поставил на этот стул и несколько минут молча смотрел на неё. Потом отступил на три шага, воздел, словно в молитве, руки и шепотом начал:

О дивный стан, о стройный стан, о рук твоих переплетенье! Очей, ресниц, бровей агат, граната губ твоих цветенье! Ухватившись рукой за металлическую стойку нар, я стоял как окаменевший. Во рту пересохло. В груди лелея образ твой, луной ущербною я таю! Отрады нет, и в тягость жизнь, и смерть я, грешный, призываю! Девдариани повернулся к нам. По щекам его стекали слезы. О вы, кто любит и любил! Молю, страдалец, вас, несчастный: Миджнура [33] мертвого – меня – земле предайте в день ненастный! [34]

Девдариани сглотнул слезы, бросился на нары и уткнулся лицом в подушку.

Оглушенная, оторопевшая Нуну стояла на стуле и лишь моргала полными слез глазами. Чтобы не разрыдаться перед заключенными, она вдруг соскочила со стула, подбежала к двери и забарабанила кулачками.

В камеру ворвался перепуганный надзиратель.

– Кто захлопнул дверь? – взревел он.

Мы молчали. Нуну вышла.

– Гоголь, кто запер дверь? – налетел надзиратель на Чичико.

Все поняли – за криком он хотел скрыть собственную оплошность.

– Идите, начальник, ничего плохого не произошло, – спокойно ответил Гоголь.

– Если её кто обидел, сгною всех в карцере! – пригрозил надзиратель.

Гулоян встал, пересек камеру и остановился перед надзирателем:

– Сказали же тебе: уходи, пока красивый!

С минуту надзиратель и Тигран смотрели в глаза друг другу.

Потом надзиратель круто повернулся и вышел из камеры.

Камера облегченно вздохнула.

Ночью камера спит многоликим, тревожным сном. Люди стонут, бредят, плачут, смеются во сне. Мятежный, беспокойный дух витает ночью по камере…

Сегодня, утомленные впечатлениями дня, мы улеглись раньше обычного. И каждый из нас затаил в груди невысказанную грусть или радость от того странного, необыкновенного и незабываемого, что произошло сегодня у нас…

Вот уже два часа я лежу с открытыми глазами. Сон не идет. Я не свожу глаз с висящей под потолком мигающей лампочки. Лампочка напоминает мне вспугнутого на рассвете светлячка: ночь не ночь, день не день, и бедный светлячок беспомощно носится в воздухе, не зная, как быть – светить или погаснуть…

Я не сплю. Мне не спится.

Не спит лампочка под потолком. Ей бы очень хотелось уснуть, но нельзя. Она обязана бодрствовать.

И ещё не спит глазок в дверях камеры, единственный циклопический глаз, смотрящий не изнутри наружу, а наоборот – снаружи вовнутрь. Я чувствую, как он раскрывается периодически и смотрит, настойчиво всматривается в каждого из нас.

Спят все, кроме меня. Все? Нет, не все. Девдариани не должен спать. И хотя лежит он без движения, я готов поклясться – он не спит.

– Лимон? – позвал я тихо.

Он не ответил.

– Лимон! – повторил я. – Ты ведь не спишь?

– Что тебе? – откликнулся он.

– Не спится мне!

– Может, спеть тебе колыбельную?

– Лимон, а как звать тебя?

– Что, Лимон тебе не нравится?

– Нравится. Но ведь это не настоящее имя.

– Како моё имя. Акакий.

– Акакий – Како – Каки, – сказал я про себя.

– Что?

– Ничего. А почему – Лимон?

– В детстве меня звали Макакой. А Лимоном прозвали позже, на втором сроке… Желчь у меня разлилась, понимаешь? Пожелтел, как лимон.

– Ну, знаешь… Дыня тоже желтая!

– Да и характер у меня немного того… кислый.

– А-а…

– Успокоился теперь?

– Нет.

– Не вздумай только говорить, что желтым и кислым бывает огурец! предупредил Лимон.

Наступила долгая пауза.

– Лимон! – снова начал я.

– Ну, что ещё?

– Ты влюбился? – спросил я, и сердце моё затрепыхалось в ожидании ответа.

– Что-о-о?!

– Влюбился, говорю, в неё?

– В кого?

– Будто не знаешь!

– В кого же?

– В Нуну!

Лимон долго не отвечал.

– Ты, дорогой мой, – наконец заговорил он, – мало того, что зеленый, простофиля, да к тому же, оказывается, ещё и балбес!

– Ладно, ладно, поглядел бы ты на себя, когда ты её подхватил… А как стихи читал…

– Глупости!

– А плакал почему?!

– Ну, знаешь, у заключенного глаза на мокром месте…

– А я? Почему я заплакал?

– А ты разве не заключенный?

– Хорошо. Но ведь Нуну тоже плакала?

– Она всех нас жалеет одинаково…

– Лимон, ты любил когда-нибудь?

– Любил. С первого до третьего класса любил одну девочку. Нелли её звали… Когда учительница выстраивала нас парами, чтобы перейти улицу, мы всегда оказывались рядом…

– Потом?

– Потом ничего… Больше никого не любил. Не успеваю влюбляться часто меня сажают! – вздохнул Лимон.

– Значит, не любишь Нуну? – пристал я.

– Люблю! Ещё как! Только не Нуну. У моей возлюбленной нет имени! Нуну, Манану, Кетино, Жозефину, Тамар – всех я люблю, понимаешь? Я женщину люблю, понимаешь? Женщину и красоту!

У меня отлегло от сердца.

– А Нуну очень красивая, правда, Лимон?

– Нет.

– Как это нет?!

– А вот так. Я и ты – заключенные, узники. И мы изголодались по женщине. Поэтому эта фельдшерица и кажется нам красавицей. А на воле она казалась бы самой обыкновенной девушкой.

– Что ты, Лимон! Такой красивой девушки я ещё не встречал!

– Слушай, ты что, правда влюбился в неё?

– Ещё как! – выпалил я и почувствовал, что краска залила моё лицо.

– Ва-а-а, значит, любит! – проговорил про себя Лимон.

– Люблю, Лимон, люблю! – подтвердил я.

– Снится?

– Как же она приснится, если я не сплю ночи напролет!

– Значит, не снится?

– Я видения вижу… Когда вы спите, я вижу, как она входит в камеру… То появится, то исчезнет…

Девдариани громко рассмеялся.

– Ты что? – удивился я.

– Вот теперь я верю, что ты не убийца.

– Почему?

– Потому что убийцы ночью видят мертвецов, а не женщин!

– А ты почем знаешь?

– Знаю…

– Откуда?

– Утром спроси у Тиграна. Он объяснит… А теперь – спать! – Лимон отвернулся к стене.

Прошло немало времени, а я так и не смог уснуть.

– Лимон! – позвал я.

– Ты что, ещё не спишь, парень? Все носишься со своей Нуну?

– Да, Лимон, все с ней!

– Счастливый ты человек!

– Лимон, знаешь, по-моему, самое великое из всего, что создано на свете, – женщина!

– Может быть! – ответил Лимон после длительного раздумья.

– Самое великое из всего, что создано, – это азбука, знамя и гимн, ибо в них истоки свободы! – услышали мы вдруг голос Исидора.

Я вздрогнул.

– Вы тоже не спите, дядя Исидор? – спросил Девдариани.

– Нет.

– Почему?

– Убитый мерещится…

– Шутите, дядя Исидор!

– Нет, не шучу… Ещё несколько ночей, и я, наверное, не выдержу, умру!

– Что вы, дядя Исидор, до смерти ещё долгий путь! – успокоил его Лимон.

– Самый долгий путь тот, по которому идут и не возвращаются. Понял?

– Не понял…

– Жаль…

Исидор умолк. Молчали и мы. Тишина воцарилась в камере…

…Потом вновь явилось Солнце. Сегодня Светило было столь велико, что не смогло протиснуться сквозь решетку нашего окна. Оно, словно руку, протянуло свой луч, обняло меня, приподняло с нар и увело с собой…