Это было осенью 1944 года. Солнце, не грея, сияло на безоблачном небе; по пустынной Добруджской степи гулял резкий, пронизывающий ветер. Одинокий путник шагал по безлюдному большаку. Он был высок, сух и костляв. В лице его заметнее всего были впалые щеки и глубоко ввалившиеся глаза. Измятая, слишком широкая одежда болталась на нем, как тряпка, — как бывает, когда носильные вещи слишком долго провисят в шкафу и пропитаются тонкой, разлагающей пылью времени.

Он шел быстро — широким, размашистым шагом. Тот, кто увидел бы его в эту минуту, — хотя в голой, пустынной, застигнутой ранней осенью, степи решительно никого и ничего, кроме ветра, не было, — прочел бы в его глазах напряженное нетерпение, жгучее, мучительное желание. Он шел, погрузившись в свои мысли, спотыкаясь о дорожные камни, попадая ногой в рытвины; взор его был все время устремлен вперед, в синеющую даль. Но впереди тоже ничего не было, кроме желтой глины да большака, который то сходил под изволок, то снова поднимался на отлогий бугор. Путник шел так быстро и с таким нетерпением поглядывал на невысокую, плешивую вершину очередного бугра, как будто он знал, что там, за этой макушкой, непременно ждет его какое-то чудо, какое-то дивное, из-под земли выросшее видение. Вот, наконец, он дошел, но ничего не случилось — там, за заветным бугром, была все та же голая степь с высохшей травой и овечьим навозом, а в небе, распластав неподвижные крылья, все так же парили кобчики. Но путник, даже не взглянув на то место, куда он так стремился, уже спешил дальше и с таким же напряжением вглядывался вперед, где вырастал, за новой лощиной, новый пригорок.

Путник этот был Адам Жора, досрочно отпущенный с каторги и спешивший к себе, в родную Даниловку.

То, чего ждал он за каждым холмом, показалось на горизонте лишь под вечер, когда придорожные камни, ярко осветившись с западной стороны, бросили длинную тень на восток. Там, на востоке, над глинистым откосом очередного холма, блеснуло что-то золотисто-зеленое. Это были обшитые позеленевшей медью луковицы даниловских церквей. У Адама чаще забилось сердце. Он ускорил шаг, хотя едва держался на ногах от истощения, голода и усталости. Следя за своей бегущей вдоль дороги, бесконечно длинной тенью, он еще раз спустился в лощину, еще раз поднялся на пригорок и тогда только увидел дымящие землянки и за ними первые дома Даниловки.

Солнце уже зашло, когда он вошел в село. Он шел с запада, оттуда, где на небосклоне еще горели зловеще-багровые полосы заката. Но никто, казалось, не замечал ни заката, ни пришельца. Чувствуя на сердце какую-то необычайную, пьянившую его легкость, он почти бежал по извилистой сельской улице, вдоль высоких плетней и заборов, пока не добежал до того места, где из-за домов показались пепельно-зеленое море, которое рябил и морщил ветер, и мокрый песчаный берег, с лежащими на нем черными, тяжелыми лодками и развешанными на столбах сетями. Здесь он свернул в закоулок и остановился. Игравшие в пыли ребятишки с удивлением увидели, как какой-то высокий чужой человек пристально смотрит на изломанный, покривившийся плетень и заброшенный двор, поросший серебристой полынью и подорожником с жирными, пыльными листьями. В глубине двора виднелся домик с окнами без стекол. Камышовая крыша провалилась, в пустых комнатках росли крапива и бурьян. Их листва лезла в окна. Гнилая дверь, криво державшаяся на одной петле, была открыта.

Пришелец постоял, облокотившись о плетень, потом вошел во двор, но не через лаз в проломившемся плетне, а через калитку, едва державшуюся на ржавых петлях. Рассеянно ступая по крапиве, он прошел в домик и заглянул сначала в одну комнатку, потом в другую. Через завалившуюся крышу проникал багровый свет заката. Полы заросли бурьяном. В одном углу было нагажено. По облупившимся стенам бегали мокрицы.

Адаму хотелось найти хоть что-нибудь, хоть какой-нибудь обломок знакомых ему вещей, но домик был совершенно пуст. Он вышел, снова ступая по крапиве, и прислонился к плетню. Ребятишки все еще играли на улице. Адам подошел к ним и спросил хриплым голосом, указывая на двор:

— Где старуха?

Дети остановились и с удивлением посмотрели сначала на него, потом на его руку, указывавшую на заброшенный домишко.

— Какая старуха? Бабушка Аксинья?

— Ну да, — с трудом проговорил он. — Бабушка Аксинья.

— Она померла, — хором ответили дети. — Давно уже. Ее сын помер в тюрьме. И она померла…

Адам еще раз посмотрел на домик, потом, ни слова не говоря, повернулся и пошел. Он не разбирался в своих чувствах. Может быть, в эту минуту он даже вовсе ничего не чувствовал и торопливо шагал по уже окутанной сумерками улице, отыскивая что-то и словно уже позабыв про вросший в землю, полуразвалившийся домик. Он искал стоявший в противоположном конце села дом Ерофея, отца Ульяны, хотел расспросить про нее, увидеть ее, обнять, поднять ее, — такую большую и сильную — как ребенка, долго целовать ее глаза, лоб, губы… Теплое, пьянящее чувство заполнило его грудь, когда он думал о предстоящей встрече.

Он шел теперь по главной улице и находился в центре села. За углом была корчма Евтея Данилова, направо — забор его двора, налево, через улицу — колодец с журавлем. Адам еще издалека увидел, не обратив на нее внимания, вышедшую из ворот женщину, которая подошла к колодцу, достала воды и наполнила принесенное ею ведро. Все это видел Адам, но в его памяти жила высокая, тоненькая, шестнадцатилетняя дикарка, а не покачивающая бедрами женщина с тяжелой поступью, отходившая от колодца с полным ведром на коромысле.

Он приблизился и застыл на месте, ошеломленный. Женщина с ведром была Ульяна — сомнений быть не могло — и все же это была какая-то чужая женщина.

Увидев Адама, женщина побледнела, медленно, не сводя с него глаз, нагнулась и поставила ведро на землю.

В ней трудно было признать прежнюю ловкую, гибкую девчонку, со смуглым худеньким личиком и неукротимым, вызывающим взглядом. Лицо ее пополнело и округлилось, стало бело-розовым, губы стали толще и, казалось, мягче. В глазах светилась какая-то беззащитная кротость. Она, как остановилась, так и стояла перед Адамом, изумленная, счастливая, испуганная, не в силах выговорить ни слова, беспомощно сложив руки. Губы ее чуть заметно двигались, она, видимо, пыталась что-то сказать, но не могла произнести ни звука. Глаза ее, устремленные на Адама, сверкали каким-то странным, чистым блеском. Она была беременна и держала руки над уже большим, раздувавшим ее передник, животом — до родов оставалось всего месяца три-четыре.

Адам глянул на нее и побледнел. С ее лица, взгляд его скользнул на ее руки, потом на ее живот. Совершенно растерявшись, он еще раз посмотрел на Ульяну, потом на оставшиеся открытыми ворота, из которых она вышла. В воротах стояла старуха. Адам узнал ее: это была жена Евтея Данилова, мать Прикопа и Симиона. Она сердито поглядела на него и в ту минуту, как он к ней повернулся, злобно окликнула молодую женщину:

— Иди, невестка, нечего с прохожими разговаривать!

Ульяна вздрогнула, еще сильнее побледнела, опустила глаза и снова подняла их на Адама. Но в них не было ни стыда, ни признания своей виновности, а лишь тот же странный, неестественный блеск. Адам не мог этого вынести. Он повернулся и пошел прочь. Отойдя немного, он почувствовал, что она все еще стоит там, где стояла, и смотрит ему вслед; тогда он бросился бежать.

Адам бежал все дальше и дальше, бормоча бессвязные слова, прерываемые стонами. Запыхавшись и заметив, что село осталось далеко позади, он перешел на шаг. Шел он теперь по дороге, вдоль берега, у самого моря, продолжая стонать, разговаривать сам с собою и даже скрежетать зубами от душившего его горя. Иногда он останавливался, колотил себя по лицу и машинально двигался дальше.

Долго ли он шел — неизвестно; усталость наконец свалила его, он заснул у дороги и проспал как убитый несколько часов. Потом проснулся, посмотрел вокруг себя, скорчился словно от страшной боли и глухо застонал — ему приснилось, что застал Ульяну в объятиях Симиона. Но вокруг ничего не было, кроме темной степи, звездного неба, бушующего моря и ветра. Его охватило отчаяние. Он вскочил на ноги и побежал дальше, словно спасаясь от преследования. Но спастись было невозможно, потому что то, от чего он бежал, было внутри него.

* * *

Проводив глазами Адама, пока его не скрыл ехавший по улице воз сена. Ульяна почувствовала резкую боль в груди и животе. Боль вскоре прошла.

Свекровь еще что-то сказала ей, злобно ворча, но Ульяна ее не слушала. У нее звенело в ушах. Она была как в забытьи. Тяжело передвигая ноги, которые, казалось ей, вязли в толстом слое ваты, она оставила ведро посреди дороги, прошла, не замечая ее, мимо старухи и вошла в новый дом, который Евтей выстроил для Симиона после их свадьбы. Дверь так и осталась открытой. Ульяна вошла в комнату, села на кровать, опустила руки на колени, устремила неподвижный взгляд на стену и долго просидела так, едва дыша.

Она очень изменилась с тех пор, как забеременела — стала кроткой и терпеливой. Раньше, когда она была ко всему безразлична и озлоблена, свекровь побаивалась невестки, но за последнее время расхрабрилась и не давала ей проходу. Когда Ульяна выходила к колодцу, старуха подсматривала за ней — не заговорит ли она с соседками. Каково же было ее удивление, когда она увидела, что невестка стоит с каким-то мужчиной, который, очевидно, был никто иной, как каторжник Адам Жора!

Бросив ведро с водой, Ульяна прошла мимо свекрови, как во сне, — ничего не видя и не слыша.

Старуха все это приметила и вечером, когда Симион вернулся с лошадьми, пьяный и злой, уже ждала его в воротах с новостями. Симион сначала не хотел верить, но старуха побожилась и предложила спросить у соседей — правда ли, что вернулся Адам Жора и действительно ли он встретился у колодца с Ульяной… Увидев ее, старуху, каторжник, наверно, решил, что Симион тоже поблизости и бросился бежать, как вор.

Симион взбеленился и не дождавшись, чтобы она кончила, кинулся в дом.

— Где ты, где? — хрипло кричал он, разыскивая жену.

Найдя, он схватил ее за волосы одной рукой, приподнял с кровати, а другой, сжатой в кулак, изо всех сил ударил по лицу, потом повалил на пол и стал бить сапогами.

Старуха ходила по двору и все прислушивалась — не услышит ли, как кричит и жалуется ненавистная невестка. Но, к своему удивлению, ничего не услышала. Было совсем поздно, когда из дома, наконец, вышел Симион. Весь хмель соскочил с него. Он был совершенно трезв и дрожал, как в лихорадке.

— Иди, иди туда скорей! — испуганно проговорил он.

— Что с ней? — спросила старуха.

— Не знаю. Ступай, посмотри.

В ту же ночь, в страшных мучениях, Ульяна родила мертвого ребенка. Несколько дней не знали, выживет ли она, но она выжила и медленно, очень медленно, стала выздоравливать.

Симион ее больше не трогал. Он попрежнему ненавидел ее, но слишком перепугался в ту ночь и боялся ее убить.