Беззвучно скользили и качались размякшие, закруглившиеся волны. Они были теперь мутные, пепельно-зеленые, с тусклыми отблесками — словно и вода в них была другая, не из того же моря.

Со всех сторон на горизонте выросли причудливые башни облаков, напоминавшие то гигантские пирамидальные тополя, то каких-то ватных великанов, собравшихся на совет вокруг маленькой затерянной среди волн лодки. Ногами великаны упирались в стоявший над морем голубовато-пепельный туман… Рыбаки перестали работать. Не бросая весел, парни смотрели то на этих невиданных чудовищ, то, — с невольной тревогой, — на Филофтея. Он закончил осмотр снасти и стоял, широко расставив ноги и уперев руки в бока, у последней банки мерно качавшейся лодки. Его тяжелый взгляд, которого так боялись люди, был устремлен теперь на небо и на водную даль. Но здесь ничто его не боялось. Кольца туч, медленно собирались над морем, словно кто-то надвигал крышку на огромный кипящий котел воды, постепенно все более успокаивающейся. Филофтей обвел глазами горизонт, потом поднял голову и пристально посмотрел на небо: оно было бледно-голубым, почти белым. Он еще раз глянул вокруг: неужто нигде нет просвета, неужто ниоткуда не повеет прохладой? Нет — все кругом было погружено в светлую, пепельно-розовую дымку, под которой словно тлели невидимые угли.

Нет, просвета нигде не было; Филофтей, сразу как-то потемнев в лице, перевел взгляд ближе, на колыхавшиеся у самой лодки волны. Тут-то он и увидел птицу. Гребцы, внимательно следившие за каждым его движением, тоже ее увидели. Это была совсем небольшая черная птица с узкими, длинными крыльями. Летела она над самой водой, ловко скользя и лавируя среди поднимавшихся и опускавшихся волн. Море становилось все спокойнее, и она летела так низко, что то и дело исчезала в промежутке между двумя волнами, но лишь с тем, чтобы тотчас же появиться снова и стрелой пролететь над светящейся пучиной, расправив свои неподвижные, узкие черные крылья. Филофтей посмотрел на нее, как она льнет к воде, носясь ниже волн, безрадостно улыбнулся и чуть слышно пробормотал:

— Прилетела…

Потом слез с банки, уселся на ней по-турецки и принялся разматывать спутавшуюся веревку.

— Привязывайте все, что есть в лодке… — спокойно сказал он, не глядя на товарищей.

Они тоже заметили тучи и мертвый штиль, от которого кровь прилила им в голову и надулись жилы на шее; они тоже увидели крылатую вестницу бури и поняли, что их ожидает. Оба лихорадочно принялись крепить снасти, привязывать бочонок с пресной водой, весла — все, что было в лодке. Все это привязывалось к продольному креплению, соединяющему шпангоуты. Грубые мозолистые пальцы ловко вязали сложные морские узлы. Работали стоя на коленях на дне лодки. Рубахи промокли и липли к телу, с лиц градом катился пот, его соленые капли попадали в рот. Наконец дышать стало так трудно, сердце забилось так часто, что Адам бросил работу. Немного успокоившись, он снова взялся за работу, и его узловатые пальцы снова пошли вязать искусные морские узлы. Украдкой взглянул он на Трофима. Тот, как всегда, молчал и казался совершенно спокойным. Но вот и он сделал неудачный «тройной» узел — его пришлось перевязывать, и Адам заметил, как дрожали при этом руки Трофима. «Что ж, — подумал он, лихорадочно действуя пальцами, — дело понятное: будто и у меня под ложечкой не сосет…»

Он то и дело поднимал голову, оглядывая небо и море. Вода теперь блестела металлическим, серебристым блеском. Дневной свет не проникал в ее глубины. Освещение было тусклое и зловещее — как во время солнечного затмения. Тучи, громоздившиеся над северной частью горизонта, еще более выросли и достигли теперь чуть ли не середины небосвода; это были уже целые горы из пепельно-белых облаков, с круглыми вершинами и зияющими пропастями, над которыми висели фантастические замки, неведомые звери, гигантские серебристые тополя. А ниже, ближе к воде, еще гуще курилась дымка. Адам во все глаза смотрел на этих грозных воздушных чудовищ, на головокружительную высоту облачных громад.

— Дядя Филофтей, — сказал он голосом, в котором звучала тревога, — на этот раз, пожалуй, будет похуже, чем весной.

— Как богу будет угодно, — кратко ответил старшина. — Кончили, что ли?

Он снова встал. Море было так спокойно, что лодку почти не качало. Филофтей почувствовал еле ощутимый ветерок, который, однако, дул не с той стороны, где были тучи, а с юга. Он послюнявил палец и поднял руку, чтобы убедиться, действительно ли ветерок дует оттуда. Удостоверившись, что ото именно так, Филофтей еще более нахмурился.

— Кончили, что ли? — повторил он, обращаясь к парням.

— Кончили, — ответил Адам.

Трофим, все еще стоя на коленях, вязал узел.

— А у тебя как?

— Вот узел завяжу и готово, — глухо откликнулся рыбак.

Филофтей окинул быстрым взглядом мостки, положенные на дно лодки, мачту, гафель и удовлетворенно мотнул головой: дерева хватит. Взяв топор, он разрубил мачту на четыре части, а гафель, который был короче, — на три. Гребцы, опустив руки, ждали, что будет дальше.

— Подайте мне все это сюда, — сказал Филофтей.

Они собрали и подали ему все, что было деревянного в лодке: весь разрубленный рангоут, мостки лодки, обрубки мачты, гафеля, доски. Филофтей взял якорный канат, раза три обмотал им все это, связал надежным морским узлом и, перекрестившись, бросил якорь в море. Трофим тоже осенил себя крестным знамением; Адам наспех обмахнулся и стал смотреть на погружавшийся якорь и расходившиеся по воде от того места, куда он упал, круги. Светлый пеньковый трос, похожий на белую змею, уходил все дальше в глубину. Филофтей травил якорный канат сажень за саженью: двадцать, сорок, шестьдесят, семьдесят… Потом бросил за борт перевязанные тем же канатом куски рангоута и досок и потравил еще несколько саженей каната: две, три, десять, двадцать…

Конец он крепко привязал к кольцу на носу лодки.

Она была теперь совершенно пуста. Все деревянное, что было в ней и на ней, мирно плавало в нескольких шагах. Вода здесь была пепельно-серая, а дальше — какая-то мертвенно белая, со свинцовым отливом. Рыбаки уселись каждый на свою банку. Филофтей глубоко, устало вздохнул.

— Ну, ребята, — сказал он, — теперь закусывайте…

— Я не голоден, — ответил Адам.

— Напейтесь, — сказал Филофтей.

Гребцы молчали. Трофим потянул воду из бочонка через старую резиновую кишку. Адаму тоже хотелось пить, но ему было трудно глотать и он вернулся на свое место. Трофим достал хлеб и кусок сухой колбасы и принялся медленно и сосредоточенно жевать. Филофтей что-то нашептывал, двигая бородой. Адам смотрел на него и ждал. Наконец Филофтей кончил шептать и перекрестился.

— Дядя Филофтей, — сказал парень со смехом, — если останемся живы, я попрошу, чтобы тебя сделали митрополитом.

Никто не ответил. Филофтей молчал, закрыв глаза, упершись бородой в грудь и крепко сжав руки. Трофим жевал, усердно работая челюстями.

Вокруг них легла голубоватая тень. Головокружительно высокая гора облаков еще более выросла и находилась теперь почти над ними. Трофим поглядел на нее, задрав голову, потом с трудом глотнул воздух, посмотрел на оставшийся у него в руке кусок хлеба и, подумав, спрятал его за пазуху.

Адам внимательно следил за плававшей в нескольких саженях от них связкой обрубков. Канат натянулся и она была уже не так близко, как раньше. «Ну и быстро же тебя относит, — подумал парень. — Тоже, видно, на юг торопишься, от бури спасаешься, да не спасешься — настигнет и тебя… Мы вот не бежим. Стоим себе на якоре и ждем… Другого-то нам и делать нечего; весной тоже так было; Филофтей у нас рыбак опытный. Знает что и как… Хороший он человек, смелый… Ну и злой же я бываю, когда в сердцах… Да и он хорош — ведь видит же, что не продохнуть, как в пекле мучаемся. Лучше бы уж побил и дело с концом… Крепко он, раб божий, на меня обиделся… ничем его теперь не задобришь… Что ж! Его дело! Я, может, виноват, но и он неправ, вот и все…»

Всего этого, однако, было мало: Адаму непременно захотелось поговорить с Филофтеем: «Не сейчас, конечно, а потом, позднее…»

В ту самую минуту, когда Адам решил, что ему нужно будет сегодня же поговорить и помириться с Филофтеем, — «только не сейчас, а позднее», — в море поднялся ветер.

Давящая духота мгновенно сменилась приятной прохладой. Воздух стал чистым, легким, свежим, но ненадолго: на рыбаков надвигалась буря.

У самого основания громоздившейся над ними облачной горы, тень которой уже покрывала все видимое водное пространство, разверзлась сине-лиловая пропасть. Особенно темной была ее середина, — на севере, — которая ширилась и, казалось, быстро приближалась. Но вот тьма уже охватила весь горизонт и, покрыв дальние полосы моря, сплошной синей стеной пошла на лодку. Вода у подножия этой стены бурлила и переливалась, как ртуть, но блеск ее постепенно исчезал, поглощаемый наступавшей тьмой, в которой ослепительно сверкали короткие молнии. Буря надвигалась среди глухого гула, который переходил в ужасающий, непрерывно возраставший грохот. Ей предшествовали яростные порывы ветра, в один миг покрывавшие рябью гладкую поверхность моря, словно кто-то пригоршнями кидал песок на гигантское зеркало. Тревожный свист невидимого вихря, грозные раскаты грома, сопровождавшие нестерпимо яркие вспышки молнии, слышались все явственнее, все ближе — рыбакам казалось, что небо и море наполнилось какой-то страшной, злой, непонятной и непобедимой силой.

Филофтей свернул серый заплатанный парус, который служил им при попутном ветре и покрыл им всю кормовую часть лодки. У воды появился белый, металлический отблеск — как ночью. Рыбаки переглянулись и увидели, что лица у них стали светло-лиловыми, взгляд неподвижным. Филофтей, стоя на корме, еще раз проверил узел, которым был закреплен якорный канат. Буря теперь почти настигла их, молния освещала все море, от грома, казалось, сотрясались мозги. Вода вокруг лодки почернела, в лицо им ударил холодный, резкий ветер, все спуталось и смешалось в сером хаосе и со страшным оглушительным шумом, от которого рыбакам показалось, что им на голову валится небесный свод, их захватил шторм. Лодка рванулась, натянув якорный канат; обрубки мачты и доски, которые были к нему прикреплены, выскочили из воды и окатили их брызгами. Филофтей упал навзничь. Адам крепко обхватил его, потом все трое сбились в кучу под парусом, руками защищая головы. Из тучи посыпался град и забарабанил по дну лодки и по натянутой парусине. Лодку так яростно бросало из стороны в сторону, что Адам боялся прикусить себе язык. Он изо всей силы сжал челюсти и, прикрыв голову, локтями защищал ее от ударов. Ему стало холодно. Льдинки скапливались на дне лодки, и Филофтей, с промокшей спиной, выбрасывал их через борт черпаком. Вода ручьем текла у него с затылка и по бороде. Когда град кончился, пошел крупный, холодный дождь. В лодке было два черпака — точь в точь деревянные туфли, только с ручкой. Один был у Филофтея, другим работал Адам, выплескивая за борт быстро накоплявшуюся воду. Ослепленный молниями, оглушенный непрекращавшимся громом, промокший до костей, он прокричал на ухо Филофтею:

— Такие штормы проходят быстро! После дождя море успокоится!

Филофтей посмотрел через борт. Лодка то взлетала так высоко, что ничего не было видно, кроме серого неба и серого дождя, то проваливалась под гребень темно-лиловой волны. Вся поверхность моря покрылась теперь белыми барашками. Дождь внезапно прекратился. Филофтей увидел удалявшуюся при вспышках молнии и громовых раскатах стену туч. После нее остались темные облака, напоминавшие дым паровой машины от угасшей топки, так низко скользившие над водой, что, казалось, до них можно было достать рукой, дикий рев вихря и черные, с белыми гребнями волны. Филофтей утер мокрое лицо и с тревогой посмотрел на якорный канат, дергавшийся и извивавшийся, как змея, которую держат за хвост: он то с шумом погружался в воду, поднимая пену, то, как струна, натягивался в воздухе, отряхивая крупные капли.

— Этот шторм не такой… — прокричал Филофтей, обняв Адама за шею, так как иначе тот не расслышал бы его из-за ветра.

Адам, ничего не понимая, вытаращил глаза. Филофтей сунул ему бороду в самое ухо:

— Этот сильнее… Вы с Трофимом еще таких не видали! Увидишь…

Потом согнулся и стал рыться в лодке, надеясь найти сухую рубаху или хоть что-нибудь, чем можно было бы покрыться. Адам посмотрел на почерневшее, ставшее таким чужим и непонятно враждебным море и снова взялся за черпак. Качка сбивала его с ног, больно ударяя то боком, то локтем о шпангоуты. Раз они столкнулись лбами с Филофтеем. Старшина промолчал. Парень оглянулся на Трофима. Тот сидел скорчившись, бледный, с полузакрытыми глазами и беспомощно мотавшейся из стороны в сторону головой.

— Что с ним? — испуганно спросил Адам.

— Тошнит, — спокойно ответил Филофтей, продолжая работать черпаком.

— А-а… Хлеб и колбаса, — пробормотал Адам.

Спокойствие старшины передавалось и ему, но он дрожал от холода и чтобы согреться, стал работать черпаком быстрее.

* * *

Какая-то сила влечет тебя все выше и выше — куда же? Потом остановка на миг, когда у тебя невольно захватывает дыхание, потом быстрый спуск, почти падение по гладкому водному откосу, все ниже и ниже… Резкий толчок — значит, канат на этот раз выдержал. Надолго ли? Лодка зарывается носом, поднимая с обеих сторон фонтаны брызг. Но вот уже нагрянул новый вал и снова все вздымается вверх, а море, кипя пеной, проваливается куда-то вниз: опять у тебя захватывает дыхание, — момент, — и ты снова летишь в бурлящий котел, море угрожающе растет вокруг… потом опять толчок — это дергает спасительный канат.

Все это очень мучительно: когда летишь наверх, кажется, что у тебя отрываются все внутренности и в животе образуется пустота, от которой тошнит, а когда проваливаешься вниз, внутренности подпирают под самое горло и от этого тоже тошнит. От каждого нового вала, от каждого толчка якорного каната болезненно замирает сердце: долго ли он еще выдержит? А что, если лопнет? Ведь если канат оборвется, до конца будет не так далеко… Темнота; ветер гонит тучи; они, как занавес, скрывают звезды, которые то появляются, то исчезают… Ветер свистит в ушах, путает волосы, оглушительно хлопает натянутой на корме парусиной. Тяжело. В темноте тускло белеет пена. Ты голоден, но есть нельзя, тебя мучает жажда, но, выпив глоток воды из бочонка, ты отодвигаешь его в сторону… Филофтей все время на носу — смотрит, не ослабел ли узел, которым прикреплен якорный канат. Трофим лежит, и кажется, что морская болезнь вырвала из него душу; его уже рвало желчью, больше рвать нечем, он совсем обессилел. Винить его не в чем: такая качка, как эта, может свалить кого угодно, как бы здоров он ни был. Человек в таких обстоятельствах становится совершенно ни к чему не пригодным.

Ночь; холодно; воздух насыщен водяной пылью; дует пронизывающий, холодный ветер; этот ветер тебя высушит, он же — и вымочит. А лодка опять избирается вверх, все выше и выше, потом камнем летит в пропасть, поднимая пену — и снова толчок, да такой, что за час тысячу раз прикусишь себе язык. Думать тут уже ни о чем невозможно — ты ошеломлен, оглушен ревом бури: чудится, будто тысячи телег одновременно выгружают щебень на мощенную камнем дорогу. Ничего, кроме этого рева не слышно, тебя тошнит, ты устал, тебе холодно, но худшее ждет тебя впереди. Тебя клонит ко сну, отяжелевшая голова падает на грудь, ты хочешь устроиться поудобнее и ударяешься головой о борт лодки. Тебе больно, ты ругаешься и громко проклинаешь судьбу, но никто тебя не слышит; снова смыкаются веки, путаются мысли, ты падаешь и ударяешься о шпангоут, другие шпангоуты впиваются в бедра, в бока; ты свертываешься клубком, как промокшая собака и, защищая голову руками, пытаешься заснуть. Но лодка скользит то вверх, то вниз, то накренится на правый борт, то на левый. От этого вся кровь бросается тебе в голову, тебя швыряет навзничь, снова поворачивает на живот, ты в ярости, тебе хочется убить, растерзать кого-нибудь в клочья, хотя сам ты совершенно разбит и обессилен.

И вдруг — о счастье! — движения лодки становятся более плавными, ты уже не чувствуешь обычного толчка после каждой волны. Миг покоя — вечность для усталого человека, которого одолевает сон. Движения лодки уже не те, что раньше, она мягко погружается, мягко скользит ввысь, укачивает тебя: не лодка, а колыбель. Ты ощущаешь блаженство, устраиваешься удобнее, судорожно скорчившиеся члены расправляются, тебя охватывает сладкая дремота. Но все это продолжается лишь одно мгновение: ровно столько, сколько нужно Филофтею, чтобы вздрогнуть, очнуться, вскочить и дать тебе пинка в ребра, крикнув охрипшим от ужаса голосом:

— Адам! Берись за бабайки! Канат оборвался!

Адам очнулся в один миг — это был самый короткий сон в его жизни. Усталость, дрема, смятение — все мгновенно исчезло. Он вскочил как встрепанный, вскарабкался на банку, схватил лежавшие на дне лодки бабайки, укрепил их на кочетах и, опустив в воду, навалился на них изо всех сил. Одно из весел сорвалось и Адам, потеряв равновесие, чуть не опрокинулся. Во второй раз оба весла погрузились слишком глубоко в бурлящую пену и Адаму показалось, что каждая рука у него тянет по нагруженному доверху возу. Филофтей кое-как прополз под его бабайкой и взялся за вторую пару весел. Вытянув шею, он тоже греб теперь изо всех сил. Необходимо было прежде всего выровнять лодку, поставив ее против волны, потому что сразу же после того, как лопнул якорный канат, ее наискось понесло на огромный вал. Это значило, что ее повернет бортом к следующей волне, а третья неизбежно ее перевернет. Пока что эта опасность была предотвращена: Адам с Филофтеем гребли так, что весла, казалось, готовы были оторвать им руки. Занесет лодку влево — они налягут на левое весло, занесет вправо — нажмут на правое. Филофтей тронул Трофима босой ногой по голове:

— Эй, Трофим, садись на весла!

Трофим, не двинувшись, простонал что-то в ответ. Он лежал мешком на дне лодки, перекатываясь то в одну, то в другую сторону при каждом ее движении.

— Трофим!

Ответа не было. Филофтей замолчал, и с этой минуты, повернувшись спиной к яростному ночному ветру, работали только он и Адам. Взбираясь на гребень очередного вала, они видели вокруг себя черное небо с редкими, синими, усеянными звездами просветами и темное, бурное море с белыми полосами пены. Такие полосы ходили из одного конца и другой, пересекая все видимое водное пространство. Эти пенистые гребни, казалось, излучали слабый, скрытый в них свет. Позади них — Адам один раз оглянулся — по морю гулял буйный ветер, казалось, вырвавшийся из бездны, которая все еще чернела на северо-западе. Он свистел и завывал, срывал пену с гребней и подолгу носил ее над водой, окатывая Адама с Филофтеем холодными брызгами, от которых у них насквозь промокли рубахи на спине. Вот за ними гонится огромный, черный, блестящий вал, он растет все выше и выше, гребень его перегибается, свертывается в трубку, потом с оглушительным шумом и слепой, безумной яростью обрушивается на них. Гребцы изо всех сил нажимают на весла, острый, загнутый кверху нос лодки лезет на гребень, прорезает пенистую кайму, лодка останавливается на секунду с висящими в воздухе кормой и носом и зарытой в бурлящую пену срединой, потом скатывается вниз, поднимая с обеих сторон тучи брызг. Но вот уже растет новый вал и опять приходится, не жалея сил, налегать на бабайки…

Вокруг них шла какая-то дикая свистопляска, ветер свистел, хлеща как бич обезумевшие волны, которые с отчаянным ревом, кипя и пенясь, гнались одна за другой. Лодка то погружалась в этот кипящий ад, то висела в воздухе, неизвестно как держась на самом гребне скользкой водной горы. За каждым подъемом неизбежно следовал спуск, за каждым спуском — подъем; лодку кидало то в одну сторону, то в другую; брызги и пена окатывали неподвижно лежавшего Трофима и обоих гребцов. Но вот Адам заметил, что ноги у него по самые щиколотки в воде и, нагнувшись, увидел, как она чернеет и плещется на дне лодки. В тот же миг Филофтей заорал не своим голосом:

— Трофим, вычерпывай…

Адам увидел через плечо Филофтея, как Трофим с неимоверным усилием поднялся и взялся за черпак. Он то и дело высовывался за борт и, казалось, что его рвало, хотя желудок его был совершенно пуст. Но в темноте рассмотреть хорошенько, что с ним происходит, было невозможно. Адам закрыл глаза. Ему снова захотелось спать, хотя спать было нельзя. «Греби, Адам, держись, а то пропали!» Ветер вырывает весла из рук, когда выносишь их из воды, он не дает грести, борется с тобой. «Не сдавайся — греби!» Справа провал в два метра, слева — вода у самого борта, здесь весло погружается чуть ли не по самую уключину, там — бесцельно рассекает воздух. «Греби, Адам, а то пропали!» Вал подбрасывает вверх, у тебя сжимаются внутренности, сосет под ложечкой; сердце подпирает под самое горло. Тебя швыряет из стороны в сторону с такой силой, что ты боишься вылететь из лодки. Ветер то давит на плечи, словно богатырскими руками, то обдает тебя сзади водой, превращенной в мельчайшие брызги, как будто нарочно для того, чтобы они вернее тебя промочили. Вода остается в лодке и плещется у твоих ног… «Трофим, действуй, черт тебя подери!» Вода эта — лишняя тяжесть.

Давно уже наступила ночь… она кончится не скоро.

Через прогалину в темном небе показалась Большая Медведица — не вся, а только часть ее. Звезды кажутся меньше обыкновенного, да и светят они не так ярко. Если бы сейчас был день, а не ночь, то небо в прогалине было бы не темно-синим, а серым, зато тучи — такими же темными, как теперь. Вой ветра был бы таким же оглушительным; так же шумели и ревели бы волны, словно все леса и скалы мира грудой валятся в бездонную пропасть.

Грести особенно трудно потому, что рукояти весел намокли и выскальзывают из рук; приходится изо всей силы сжимать кулаки. Ничего не видишь, зато слышишь, как сзади ревет и громоздится вал, чувствуешь, как он подхватывает и выбрасывает тебя наверх. Но вот ты наверху и видишь вокруг себя, вплоть до самого горизонта, только белые пенящиеся гребни. Потом ты снова низвергаешься в пучину, в провал между двумя валами, где горизонт — в десяти метрах от тебя и в четырех-пяти метрах над твоей головой; горизонт с круто изогнутой шеей, как у ретивого коня, который кидается на тебя с неистовым ржанием…

Филофтей откинулся на спину и повернулся вполоборота к Адаму:

— Адам! — крикнул он, вынимая весла из воды и нагибаясь вперед.

Парень последовал его примеру.

— Что тебе?

Филофтей снова откинулся назад:

— Особенно не уставай. Неизвестно, когда шторм утихнет!

Слова долетали с трудом, ветер заглушал их, уносил в сторону.

— Ладно, дядя Филофтей, буду грести полегче.

— Лишь бы набок не сбило! — снова раздался голос Филофтея.

«Ладно, — думал Адам, — понятно. Долго ли еще продлится эта ночь? Который теперь час? Двенадцать? Час?» Мысли его путались из-за ветра, из-за рева бури, из-за качки. Выше, выше… остановка на миг, потом — у-ух! — камнем падаешь набок среди брызг и пены. Потом опять наверх, потом опять вниз, и так без конца, вечно между пучиной и небом. «Господи! — думал Филофтей, — господи боже мой! Ты прав в гневе своем и наказание твое справедливо, но смилуйся, господи, переложи гнев на милость, пожалей раба своего и сих малых…» «Будь она трижды проклята эта ловля вместе с морем! — думал Адам. — Все бы еще ничего, только вот если утону, старуха пропадет, по миру пойдет, с горя помрет. Да не может этого быть, не утопишь ты меня, распроклятое! Я еще тебе покажу! Зубами разорву! Ха-ха! Ты уже думало, готово? Как бы не так! А веслом по боку хочешь? Не нравится? Получай еще!»

Трофим вообще ничего не думал. Он то и дело хватался за борт, упирался в него локтями и судорожно икал, но ничего, даже желчи, изрыгнуть уже не мог. Немного успокоившись, он снова принимался черпать воду из лодки, потом его опять тошнило, он лез к борту и тихо стонал:

— Матушки, матушки…

Какая уж тут матушка! Кругом ревет и бушует море, ветер хлещет в лицо холодной водяной пылью, с непонятной, дикой яростью свистит ему и уши. «Ветер, ветер, что я тебе сделал? Чем провинился перед тобой, сине море?» — «Ничего ты такого не сделал и ничем не провинился, — отвечают ветер и море, — а все равно завтра утречком будешь ты вместе с товарищами лежать на песочке. Все трое будете вы холодненькие, во рту и в волосах у вас будут водоросли, а в незакрытых глазах — песок». — «За что?» — «За что? — Мы сами не знаем за что, и ты не знаешь. Таков непреложный закон». — «Какой закон?» — «Твой и наш. Измени его, если можешь, — берешься изменить закон?»

Но Трофиму было слишком тошно, чтобы разобраться во всем этом, и он был слишком напуган.

Да и от роду был он не очень востер и не сумел бы ответить на такой вопрос, хотя ответить можно было.