Все время, пока бушевала буря, ежедневно, и даже почти ежечасно на горизонте появлялись белые пятна — паруса гонимых ветром рыбачьих лодок. Даниловские рыбачки, бледные и похудевшие от бессонницы, стояли на берегу, придерживая юбки, которые рвал и трепал ветер, и с тревогой всматриваясь вдаль. Лодки стрелой неслись под надутыми парусами, прыгали по гребням, потом их подхватывал огромный, пенящийся вал и выбрасывал на песчаный берег. Женщины с криком бросались навстречу мужьям. Рыбаки шли пошатываясь, по пояс в воде, промокшие до костей, посиневшие от холода, выбившиеся из сил. Рыбачки, чьи мужья не вернулись, рассыпались по берегу и снова принимались ждать, кусая себе пальцы и всматриваясь в свинцовый горизонт.

Лодки прибывали все время, одна за другой, а иногда и по две, по три сразу. Те, которых отнесло слишком далеко, приставали в Сфынту-Георге, в Мамайе, в Мидии, а иные и южнее Тузлы. Когда буря улеглась и все рыбаки разошлись по домам, люди принялись по пальцам считать недостававших. Оказалось, что не вернулось четыре лодки. Две нашлись — разбитые, выброшенные на берег вместе с мертвыми, привязанными к ним рыбаками. О третьей узнали впоследствии, что она зашла, спасаясь от шторма, в болгарский порт. Четвертая, принадлежащая Евтею Данилову, бесследно исчезла.

На вторые сутки, после окончания шторма, пришло известие о том, что лодка эта не погибла, что двое из бывших на ней рыбаков утонуло, а третий спасся, чего до сих пор никогда не случалось. Из Даниловки за ними выехали на двух подводах сыновья Филофтея Романова и брат Трофима Попова. Жена Филофтея, жена и мать Трофима и мать Адама Жоры ждали за околицей. Кто из трех рыбаков спасся, было еще неизвестно.

День клонился к вечеру. Место вокруг было совершенно ровное; вся окрестность была затянута густым сизым туманом. Поперек неба криво и неподвижно стояло одно единственное огромное облако. Направо от шоссе было татарское кладбище с истертыми от времени, вросшими в землю, утратившими свои первоначальные очертания, надгробными камнями. От них через шоссе и далеко в поле ложились длинные тени. Слева ревело и катило свои волны серое море.

Вдали, там, где горизонт в густой пыли сливался с небом, показалась черная точка, за ней другая. Это были подводы. Они медленно приближались. Ждавшие за околицей женщины замерли.

Немного погодя послышались бубенцы. Лошади шли мелкой рысцой, устало понурив головы — бедняцкие кони.

В обеих даниловских церквах с позеленевшими от времени медными куполами зазвонили. По селу поплыли заунывные звуки колокола — сначала высокие, потом густые, басистые.

Подводы остановились. Их обступили люди. Заплакали, заголосили, запричитали женщины. Старуха Жора бросилась к сыну, и, рыдая, прижала его к груди. Бледный, исхудавший, осунувшийся, он выглядел словно после тяжелой болезни, и говорил тихим, сонным голосом.

Среди собравшегося люда был и хозяин лодки Евтей Данилов. Это был человек известный, в округе он держал корчму и керхан. Евтей стоял подбоченясь, выставив длинную, седую бороду, и смотрел из-под насупленных бровей на Адама. Этот парень загубил его рыболовную снасть, которая стоит уйму денег — столько же, сколько хорошая пашня, с которой каждый год снимаешь урожай. Снасть была новая, из прочного, надежного тонкого троса — Адаму ее во всю жизнь не отработать. А они, негодяи, ее бросили. Евтей был очень возмущен. «Хоть бы было что взять с этого босяка Адама, а то ведь ничего не возьмешь. Вот черт!.. Ишь как обнимает его старуха! Ему, подлецу, и горя мало, что у хозяина убытки, только о своей шкуре думает». По мнению Евтея это было вопиющей несправедливостью: «Как же так? — мысленно возмущался он. — О пропавшей снасти — ни слова. А самому начинать неловко — чего доброго голытьба осудит: «Как, скажут, он может думать о своих убытках, когда в подводе два покойника лежат…» А что, спрашивается, они смыслят в его хозяйстве, когда у них только и заботы, что свое отработал, жалованье взял и пошел?..»

Евтей снова сердито уставился на Адама Жору, который стоял, опустив голову и пошатываясь от слабости, потом перевел равнодушный взгляд на голосивших женщин, которые в отчаянии рвали на себе волосы, то и дело прикасаясь руками к застывшим лицам мертвецов. Колокольный звон не прекращался. Когда покойников стали снимать с подводы, Данилов, только теперь обративший внимание на заупокойный звон, размашисто перекрестился и, повернувшись, посмотрел через плечо на церковь с позеленевшими луковками куполов. Он искал глазами кого-нибудь, с кем можно было поговорить. Рядом стоял его первенец, Прикоп.

— Ишь, какой звонкий! — обратился он к сыну.

Прикоп засмеялся и пожал плечами:

— Денег ты на него довольно ухлопал… То-то он и звенит.

Евтей заморгал и наморщил лоб, улыбаясь в бороду.

— Что верно, то верно, — сказал он с важностью. — Звенит, как серебряный…

Сделав серьезное лицо, он снова перекрестился, потому что мимо него в эту минуту проносили покойников. Когда вслед за ними прошел поддерживаемый матерью Адам, Евтей состроил кислую рожу и отвернулся.

— Хватит, ребята, пошли! — сердито крикнул он сыновьям.

Его двое сыновей, Прикоп и Симион, послушно отправились за родителем. Оба они были рослые, плечистые парни, но нравом вовсе друг на друга не похожи. Старший, Прикоп, был серьезным, сдержанным, с холодным, проницательным взглядом. Когда он улыбался, казалось, что он над кем-то смеется. Так было и теперь: в его ответе отцу могла быть насмешка, а могло ее и не быть: трудно было угадать, что у него на уме.

В отличие от брата, Симион был весельчаком. Он стоял, сдвинув кожаный картуз набекрень, с красным шарфом на шее, ухарски покачивая бедрами, поводя широкими плечами и мурлыкая себе под нос любовную песенку. Кроме песен да пляски, ему ни до чего не было дела. Вот и теперь: то, что с колоколен несся похоронный звон, то, что женщины выли на улице, провожая покойников, и ветер, завывая, мел серую пыльную дорогу, над которой нависало все то же мрачное облако, совершенно, по-видимому, не смущало Симиона. Он как ни в чем не бывало напевал свою песенку, весело озираясь по сторонам.

— Жалко, что и этот не сдох, — сказал он Прикопу, толкая его локтем в бок и указывая на Адама.

Прикоп поглядел на брата и понял, что веселье Симиона вовсе уж не было таким невинным, как это казалось; его квадратное скуластое лицо дышало ненавистью. Прикоп посмотрел вслед Адаму:

— Да он и так чуть жив, смотри! Неделю-две обязательно проболеет, потом, может, поправится, но здоровым уже все равно никогда не будет…

Симион покачал головой:

— Ты думаешь… Мало ты его знаешь.

В десяти шагах от них Адам остановился передохнуть, прислонившись к забору. Мать припала к его груди и начала тихо говорить ему что-то. Адам медленно опустился, весь как-то съежась, да так и остался под этим высоким дощатым забором.

— Будто меньше стал, чем раньше, — заметил Симион, с любопытством разглядывая парня.

Прикопу стало смешно. Они шли за отцом, не отставая от его широкой спины. Проходя мимо Адама и его матери, Симион нарочно громким голосом, в котором звучала непримиримая вражда, крикнул старухе:

— Эй, мамаша! Когда малого женишь?

Старуха, бледная как полотно, даже не оглянулась. Адам скорчившись и закрыв глаза, все еще сидел под забором. Услышав дышавшие ненавистью слова Симиона, он устремил на него мутный, блуждающий взгляд, потом снова опустил веки. Даниловы прошли дальше и опять сельская улица огласилась чистым тенором Симиона, распевавшего песню.