На войну отец не столько пошел, сколько прорвался: с его близорукостью в минус десять брать его никак не хотели. Попал в ополчение, в Восьмую Краснопресненскую дивизию, которую в числе прочих пополнили студенты и преподаватели МГУ. Почему-то среди его рассказов о войне больше всего меня потрясало, что ему действительно выдали одну винтовку на двоих. С его истфаковского курса из ста двадцати человек в живых осталась ровно десятая часть – двенадцать. Отец очень любил жизнь, а она, безусловно, несмотря ни на что, отвечала ему взаимностью. Он до последнего дня был невероятно волевым и невероятно деятельным, но часто говорил, что после войны его религия – фатализм.
Однажды во время боев под Ельней, на привале, повар объявил, что осталась каша и кто хочет, может брать добавку. Отец взял, но решил, что сыт, и сунул манерку в вещмешок, а вещмешок одел на спину. Неожиданно начался налет, рядом розорвался снаряд, а когда все затихло, отец обнаружил в пробитой манерке месиво из каши с осколками.
В том же году, уже недалеко от Запорожья, отец был тяжело ранен и контужен. Мина начинила тело осколками, а потом снайпер не торопясь достреливал раненых – отец получил пулю в упор в поясницу. Ночью, истекая кровью, он пришел в себя и пополз к своим, но потерял сознание от боли. На следующий день его погрузили на телегу с трупами. Отец пришел в сознание и в последний раз застонал – его услышал возница. Этот стон подарил ему еще 55 лет жизни.
Другая история произошла, когда отец с товарищем выходили из окружения и на проселочной дороге столкнулись с двумя немцами. Дело было зимой, и на отце был рваный крестьянский ватник, на ногах – валенки, но один из немцев, взглянув на него, не без оснований заметил: «Jude!» Отец шел дальше, спокойно зная, что это все. Но немцы почему-то не выстрелили.
После очередного ранения отцу должны были ампутировать ногу и руку, и уже на операционном столе в полевом госпитале сквозь туман он услышал разговор хирурга и медсестры – они были муж и жена: «Оставь, смотри, какой молодой». – «Попробуем, может, действительно, выкарабкается». И он выкарабкался. Его правая рука по всей длине ниже локтя была прошита автоматной очередью и висела плетью, но отец разрабатывал ее тысячи часов и смог в конце концов ею писать. Долечивала его уже в Москве талантливый хирург и редкая красавица – первая жена авиаконструктора Королева доктор Винцентини. Когда уже сильно после войны к ней, в Московский институт травматологии пришел старший сын отца, она вместо стандартного вопроса «не родственник ли вы композитора Дунаевского?» спросила: «Вы не сын Владимира Дунаевского?» Она же извлекла папе пулю из крестца.
К концу войны у отца было девять ранений, и несколько осколков так и остались в нем навсегда. Иногда они начинали медленно мигрировать, и тогда отец во сне кричал от боли. Моя младшая дочь, которой в детстве приходилось много летать на самолете, недавно призналась мне, что ее главным желанием тогда было пройти с дедом в аэропорту тест на наличие оружия: она была уверена, что пропускные воротца будут сотрясаться от звона.
Отец считал, что его спасала судьба, а его родных в блокадном Ленинграде спасла их собака. Ирландский сеттер, очень крупный – сохранилось фото. Ее подобрали в 38-м году на улице в сильно потрепанном виде. На шее была бирка с неленинградским телефоном. В семье почему-то решили, что хозяин пса репрессирован, а прибежал пес то ли из Пскова, то ли из Новгорода. Назвали собаку Джой – «радость»: когда перебирали клички, на эту он вдруг шевельнул ушами. Вымытый и накормленный, он оказался так хорош, что «Кровное собаководство» поставило его на учет, несмотря на отсутствие документов. Дети со двора бились за право выгулять Джоя, а жена кинорежиссера Григория Козинцева, жившая в квартире напротив, всегда носила в кармане запасное печенье – на случай внезапной встречи.
Когда началась война, «Кровное собаководство» выдавало на Джоя продукты – мясные обрезки и неочищенную крупу. Потом это прекратилось, но началась блокада, и из остатков крупы делали лепешки и болтушку и для людей, и для собаки. Потом кончились и остатки. Люди делились с собакой хлебом, но большому и сильному Джою этих крох не хватало. Он молча слабел: не выл, не злобился и ничего не просил; безучастно лежал на подстилке, а по его носу стекали огромные слезы. Под постоянными обстрелами гулять с ним стало невозможно, да и двигался он от дистрофии уже с трудом. Джоя усыпили. А собак в семье больше никогда не было.