Характерный больничный запах нервировал Томаша. Поерзав на банкетке, он взглянул на мать и нежно провел ладонью по ее аккуратно завитым золотисто-русым волосам. «А ведь когда-то, — подумалось ему, — этот цвет был естественным…» Дона Граса сидела с покрасневшими глазами, сжимая в кулаке платок, но держалась молодцом. Сознание, что муж должен увидеть ее уверенной, позитивно настроенной и энергичной, придавало ей сил.

В приемную вышел лысый мужчина в белом халате и очках.

Подойдя, он поцеловал дону Грасу и протянул руку Томашу.

— Рикарду Гоувейа, — представился лечащий врач отца. — Добрый день.

— Здравствуйте, доктор!

— Ну что, путешественник? — улыбнулся тот. — Ваши родители много рассказывают о вас.

— Вот как? И что же они говорят?

Гоувейа подмигнул.

— Вы разве не слышали, что содержание бесед с пациентами является врачебной тайной?

Распахнув дверь, он жестом пригласил посетителей пройти в кабинет. В небольшом помещении в глаза сразу бросалась модель тела в натуральную величину с разрезом, демонстрирующим внутренние органы человека. Предложив доне Грасе и Томашу занять стулья у письменного стола, доктор сел и пару минут просматривал историю болезни, видимо, пытаясь оттянуть начало разговора. Наконец он отложил бумаги и поднял голову.

— Весьма сожалею, но вынужден констатировать отсутствие положительной динамики в Состоянии вашего супруга, — обращаясь к доне Грасе, сообщил Гоувейа. — Единственное, что могу добавить: похоже, оно стабилизировалось.

— Это хорошо? — с тревогой спросила дона Граса.

— Ну… по крайней мере неплохо.

— Как дышит Манэл, доктор?

— С трудом. Мы даем ему кислород и препараты, расширяющие дыхательные пути, пытаясь облегчить проблему, но трудности остаются.

— Пресвятая Богородица! — воскликнула дона Граса. — Он очень страдает, да?

— Нет, это не так.

— Скажите мне правду, умоляю!

— Он не страдает, уверяю вас. Вчера он поступил с болями, мы ввели сильнодействующее средство, и ему стало легче.

Дона Граса прикусила нижнюю губу.

— Вы действительно думаете, что ему не выкарабкаться?

— У вашего супруга очень серьезное заболевание. На вашем месте, как мы уже говорили вчера, я бы готовился к худшему. — Сомкнув на мгновение веки, он кивнул, словно отвечая своим мыслям. — Хотя нельзя исключать и возможность улучшения. Известно немало примеров, когда в последний момент что-то менялось в неожиданную сторону. Кто знает, может, так произойдет и сейчас? Тем не менее, — врач сделал скорбное лицо, — порой приходится принимать вещи такими, каковы они на самом деле, как ни тяжело это признавать.

Томаш, до сих пор сидевший молча, спросил:

— Доктор, как звучит диагноз?

— Чешуйчато-клеточная карцинома четвертой степени. Рак распространился по всему телу, дал метастазы в мозг, кости, печень. В состоянии, подобном тому, в котором находится ваш отец, лечение не дает результатов. Обычно данная разновидность рака подлежит хирургическому вмешательству, но не в четвертой стадии. В неоперабельных случаях принято обращаться к радиотерапии, и именно ее мы в последнее время проводили. Как я уже отметил, исцеление не представляется мне вероятным. Хотя, конечно, — он сделал неопределенный жест, указывая рукой вверх, — случаются чудеса…

— Для чего тогда радиотерапия?

— Она замедляет развитие болезни, а также позволяет уменьшить боли. — Гоувейа встал из-за стола и указал две точки на макете человеческого тела в разрезе. — А еще приносит облегчение при компрессии спинного мозга. — Он снова сел. — Разумеется, у радиотерапии есть и отрицательные моменты, не без того. В частности, она может провоцировать воспалительный процесс в легких, сопровождаемый кашлем, повышением температуры и затрудненным дыханием.

— На какой срок в аналогичных ситуациях удается продлить жизнь больному?

— Как вам сказать… в каждом случае по-разному. У кого-то организм выносливее, а у кого-то сопротивляемость ниже… Рак легкого является наиболее частой неоплазией, каждый третий онкологический больной умирает от этого заболевания… Мало кто знает, но почти девяносто процентов случаев заболевания раком легкого связаны с курением…

Дона Граса воспользовалась возникшей паузой.

— Доктор Гоувейа, можно его увидеть?

Врач поднялся, завершая разговор.

— Разумеется, дона Граса. Подождите, пожалуйста, в приемной. Сестра вас пригласит, когда он проснется.

Медсестра вошла в приемную стремительным шагом. Приколотая к белому халату карточка извещала, что ее зовут Берта.

— Добрый день. Пациент Норонья уже проснулся. Будьте любезны, следуйте за мной.

В длинном больничном коридоре Томаш опередил мать и, приноравливаясь к походке медсестры, старался идти с ней в ногу.

— Как он?

— В полном сознании.

— Да, но я хотел спросить, как он себя чувствует…

Медсестра, не поворачивая головы, искоса посмотрела на Томаша.

— …Не очень хорошо. Но болей у него нет.

— Ну хоть так…

Берта, не снижая взятого темпа и не меняя выражения лица, снова искоса глянула на историка.

— Он очень слаб и быстро устает, — предупредила она строго. — А переутомление в его состоянии противопоказано.

— Да.

— Мне кажется, он смирился с неизбежностью смерти. Как правило, так бывает только с пожилыми пациентами. Молодым принять такое ужасно трудно. Но некоторые пациенты солидного возраста, эмоционально зрелые, уверенные, что у них была цель и жизнь прожита не бессмысленно, принимают неотвратимость конца значительно легче.

— Вы хотите сказать, что мой отец уже принял неизбежность смерти?

— Да, хотя, конечно, продолжает держаться за жизнь. У вашего отца еще остается надежда. Но убежденность, что он выполнил свое жизненное предназначение, помогает ему смотреть правде в глаза. Кроме того, он понимает, что всему есть свой конец, и сознает, что его время истекает.

— В жизни нет ничего вечного, не так ли? Все временно, преходяще, смертно.

— Легко так говорить, когда ты полон здоровья, чем когда болен и это коснулось лично тебя. Когда мы здоровы, о своем отношении к смерти мы можем говорить что угодно, в том числе даже дикие и безрассудные вещи. Но понять, каково это на самом деле, можно только оказавшись в его положении.

— Представляю себе.

— Нет, не представляете, — Берта грустно улыбнулась. — Но наступит момент, когда смерть из абстрактного понятия превратится в поджидающую за углом реальность, поймете.

В огромной палате стояла тишина, нарушаемая лишь шепотом переговаривавшихся больных. Стараясь не нарушать их покоя, посетители в молчании проследовали за медсестрой между койками и вошли в отделение одноместных больничных номеров. Берта остановилась у одной из дверей и, осторожно открыв ее, жестом пригласила войти. Томаш пропустил мать вперед и с замиранием сердца переступил порог.

Увидев отца, он едва сдержал слезы.

Мануэл Норонья изменился до неузнаваемости. На кровати лежал усохший до костей старик с морщинистым, смертельно бледным лицом, пергаментной кожей, растрепанными по подушке седыми волосами и погасшими глазами, в которых, однако, при появлении жены и сына вспыхнула искра жизни.

Дона Граса поцеловала мужа и улыбнулась. Улыбка матери светилась такой уверенностью, что Томаш не мог не восхититься силой ее духа. Еще минуту назад она выглядела убитой горем, а теперь, у смертного одра мужа, излучала спокойствие и твердую веру в победу. Задав Мануэлу несколько вопросов, на которые тот ответил едва слышным голосом, мать жестом фокусника извлекла из-под шали тайком пронесенную плетеную корзинку. В ней оказался кружок рабасала, уже от одного вида которого текли слюнки, и лепешка из пшеничной муки с миндалем — отец все это очень любил, как тут же вспомнилось Томашу. Дона Граса отломила по небольшому кусочку сыра и хлеба и, нашептывая нежные слова, положила их в рот мужу.

Закончив кормить, она салфеткой вытерла ему рот, пригладила рукой волосы, подтянула повыше одеяло и поправила воротничок пижамы. Все это дона Граса делала мягко, заботливо, и от нее веяло теплом и уютом. Глядя на больного беззащитного отца и ухаживающую за ним мать, Томаш был поражен этим удивительным единением родителей.

Они прожили в семейном союзе пятьдесят лет, делили радости и печали, никогда не разлучались, и сыну было горестно сознавать, что сейчас они радуются, быть может, последним мгновениям, и путь их скоро разойдется, как у горизонта расходятся земля и небо. Их объединяла зрелая любовь, и в основе этого чувства лежала уже не кипучая безрассудная страсть, а нежная привязанность, глубокое взаимопонимание и трогательная забота друг о друге.

Немного успокоившись, Томаш тоже приблизился к кровати и взял в свою руку холодную и немощную ладонь отца.

— Ну как ты, а? — спросил он, силясь изобразить улыбку.

Старик слабо улыбнулся в ответ и медленным взглядом обвел свою кровать.

— А ты не видишь? Я уже ничего не могу делать сам. Меня кормят с ложечки. Переодевают. Подмывают, как младенца.

— Это только сейчас. Когда тебе станет лучше, ты опять будешь все делать сам, вот увидишь.

— Лучше уже не станет… — Отец сделал жест, выражавший усталость и бессилие.

— Не говори ерунды. Конечно, станет!

— Я сплю теперь все время… Силы иссякли. Я как будто вернулся в детство. Только детство наоборот. — Губы математика дрогнули в едва заметной усмешке. — …Какой будет смерть?

— Мануэл, ну что ты такое говоришь! — перебила жена. — Еще накликаешь…

— Я все время спрашиваю себя, — прошептал умирающий, — что меня там ждет.

— Замолчи и не смей больше вести такие разговоры. Тебя послушать, так можно подумать, что ты действительно… что ты…

— Грасинья, дай мне выговориться. Для меня это важно. В последние месяцы меня замучила бессоница, — уже почти неслышно прошептал Мануэл Норонья, обращаясь снова к сыну. — Я ложился спать и не мог заснуть, ворочался, крутился в постели, и в голову все время лезли мысли о смерти, о небытии. Ужасная вещь…

— Да ладно тебе, — чтобы не молчать, сказал Томаш.

— Вот я и думаю: какой будет смерть? — Он глубоко вздохнул. — Какое оно, небытие после нее? Такое же, как до рождения? Может, наша жизнь, как Вселенная, начинается Большим взрывом и кончается Большим сжатием? — Он плотно сжал губы. — Мы рождаемся, растем, достигаем расцвета, а затем начинаем слабеть и умираем. — Посмотрел на сына пронзительным взглядом. — Всего-навсего только это? Неужели жизнь сводится лишь к этому?

— Отец, не много ли ты думаешь о смерти?

Старик скривил рот.

— Немного думаю. Что есть, то есть. А кто не думает, оказавшись в моем положении? Но может, больше даже, чем о смерти, я думаю о жизни. Иногда мне думается, что жизнь — это ничтожная суета. Я умру, и никто во всем мире не заметит, что меня больше нет. Как когда-нибудь Вселенная не заметит гибели человечества. Как потом вечность не заметит гибели Вселенной. Все: и мы сами, и то, что вокруг нас, — сущая мелочь, прах, тлен, пыль. — Он повернул голову. — А иногда мысли приходят совсем другие, и я думаю, что все мы рождаемся со своим предназначением, каждый исполняет отведенную ему роль, и все вместе составляем задуманный с грандиозным размахом план. Роль может быть смехотворно маленькой, может казаться столь незначительной, что и сама жизнь начинает представляться потерянной — зряшной и никчемной. Но кто знает, не станет ли в конечном итоге эта крошечная роль решающей и судьбоносной в развязке грандиозного космического действа? — Грудь старика тяжело вздымалась, он устал. — Возможно, мы как маленькие бабочки, которые взмахом хрупких крылышек способны породить катаклизмы в далеких уголках Вселенной.

Томаш протянул руку и сжал холодные пальцы.

— Думаешь, мы когда-нибудь сможем разгадать тайну всего?

— Чего именно — «всего»?

— Жизни, существования, Вселенной, Бога. Всего.

Мануэл вздохнул. На лице его отражалась нечеловеческая усталость, веки опускались на глаза, будто налитые свинцом.

— Аугушту знал ответ.

— И каков ответ?

— Изречение Лао-цзы. — Отец умолк, ему не хватало дыхания. — Этой мудрости Аугушту научил его давний друг, тибетец. — Он усилием воли напряг память. — Постой-ка, как же она звучит…

В палату вошла Берта.

— Все, довольно, — решительно сказала она. — Вы и так уже слишком задержались. Пациенту нужен отдых.

— Один момент, — попросил Томаш. — Так что сказал Лао-цзы?

Отец кашлянул и едва слышно прошептал.

— «В конце безмолвия лежит ответ, — процитировал он. — В конце наших дней лежит смерть. В конце нашей жизни — новое начало».

Мобильный зазвонил, когда они выходили из больницы. Мать вытирала слезы, которые теперь неудержимо текли из глаз, застилая взор.

— Hi, Томаш, — прозвучало в трубке.

Это был Грег.

— Да, слушаю, — сухо ответил Томаш. — Что, выбили показания? Она сказала вам все что вы хотели?

— Да ничего такого не было, мы же не дикари.

— Ах, вот как? То есть в иракских тюрьмах вы тоже обошлись без применения подобных методов?

— Ну… там совсем другое дело.

— А в Гуантанамо?

— И это тоже другое дело.

— А чем они другие-то? В чем отличие? — ледяным тоном резал правду-матку португалец. — В одном случае речь шла об иракцах, в другом — об афганцах, а она — иранка. Велика ли разница?

— Послушайте, нам надо было задать ей ряд вопросов, — миролюбиво сказал Грег. — Доктор Пакраван располагает весьма ценными сведениями, и мы не имели права не воспользоваться такой возможностью. В конце концов дело касается национальной безопасности! Будьте спокойны, все было цивилизованно. Кстати, могу сообщить, что никакой дополнительной информации нам вытащить из нее не удалось.

— Отлично сказано.

— В Лэнгли ею очень недовольны.

— Рад слышать.

Грег раздраженно щелкнул языком.

— Послушайте, Томаш, мне не до шуток. Я звоню, потому что получил насчет нее указания из Лэнгли. Там считают, что ее лучше отправить обратно, раз она не желает сотрудничать.

— Вы этого не сделаете!

— Почему же?

— Да потому… потому что ее там убьют. Она помогла мне, это вы понимаете?

— А мы-то тут при чем?

— Иранцы теперь уверены, что она переметнулась на сторону ЦРУ.

— Повторяю, — невозмутимо сказал Грег, — мыто тут при чем? Нам не за что ее благодарить. В конечном счете нам она помочь не захотела. И с какой стати нас должно заботить, как к ней отнесется режим, который она выгораживает!

— Если она что-то и пытается сделать, так это не предать свою страну, и только. Вы не находите, что это более чем естественно?

— Тогда вполне естественно и то, что мы ее репатриируем. Вы не находите?

— Нет, не нахожу! — впервые за время разговора Томаш чуть не сорвался на крик. — Я нахожу это преступным. Не вы ли недавно клялись мне защитить ее от иранских спецслужб?

— Послушайте, Томаш. Мы брали на себя обязательство обеспечить ей необходимую защиту в обмен на раскрытие тайны рукописи Эйнштейна. Как я понимаю, на данный момент вы нам эту тайну не раскрыли, не так ли?

— Основное я вам уже сказал, а от раскрытия тайны меня отделяет самая малость.

— Это уже другой разговор.

— Дайте мне еще несколько дней.

Возникла короткая, но напряженная пауза.

— Невозможно, — наконец ответил Грег. — Сегодня вечером с военно-воздушной базы Келли в Техасе сюда вылетает самолет ЦРУ. В Лиссабоне он будет завтра на рассвете, и уже в начале девятого утра борт должен взять курс на Исламабад. В Пакистане вашу подругу передадут иранцам.

— Вы не можете этого сделать! — теряя самообладение, закричал Томаш.

— Это не мое решение. Оно принято в Лэнгли, и его уже начали выполнять. Я получил информацию, что соответствующий приказ направлен в Объединенный центр командования и управления боевыми действиями, расположенный на базе ВВС в Келли.

— Это преступление.

— Это политика, — возразил Грег совершенно спокойно. — Имейте в виду: пока еще сохраняется возможность остановить процесс. До восьми утра завтрашнего дня вы должны сообщить мне тайну рукописи. Если к указанному часу вы ее раскроете, я не смогу воспрепятствовать репатриации вашей подруги.

— Неужели вы думаете, что такую головоломку можно разгадать к этому сроку? Это невозможно! Послушайте, Грег, вы должны дать мне больше времени.

— Томаш, данное решение принял не я. Оно исходит из Лэнгли, и не в моих силах передвинуть срок его выполнения. Я только могу подсказать вам и уже это сделал, как можно остановить приведенный в действие механизм. И ничего более. В случае если вы раскроете тайну, автоматически вступит в силу то, о чем мы с вами условились, когда вы звонили из Лхасы, и мы будем вынуждены выполнять взятые на себя обязательства. Однако пока вы не выполните полностью вашу часть договоренностей, мы не считаем себя обязанными выполнять в полном объеме нашу.

— Вы должны убедить свое начальство, чтобы мне дали больше времени.

— Томаш…

— Чтобы разгадать все до конца…

— Вы осел, Томаш! — заорал наконец Грег. — Сколько можно повторять, это за пределами моих возможностей! От меня ничего не зависит! Ничего! Поймите наконец, что выдачу вашей подруги иранцам может предотвратить только раскрытие этой грёбаной тайны! Других вариантов нет.

Ошеломленный португалец молчал.

— У вас есть время до восьми утра, — подвел черту Грег Салливан.

И не прощаясь, дал отбой.