На следующий день после уроков ученики собрались слушать рассказ, присланный полковником. Все быстро уселись на своих местах и с нетерпением ждали прихода Нины Ивановны. Вот она вошла с толстой тетрадью в руках, немного помедлила и стала читать. Полковник записал рассказ друга от первого лица, — казалось, Яша сам рассказывает о своей жизни.

I

После окончания сельской школы мне дальше учиться не пришлось, хотя мы с Васей и мечтали об этом. Отец постоянно ждал, что его скоро возьмут на войну.

— Останешься за хозяина, — говорил он, — сейчас не до ученья. Что мать будет без тебя делать.

Ожидания отца не были напрасными. Как-то зимним вечером к нам зашел староста и сказал:

— Собирайся, мужик, на войну. Чтобы завтра быть в городе.

Собираться было почти нечего — все уже заранее было приготовлено. Мать стала укладывать в мешок сухари. Отец вышел во двор, обошёл его, прощальным взглядом осмотрел старый осыпанный снегом вяз во дворе, колодец, скотину…

Я неотступно следовал за отцом. Небогатое наше хозяйство было в порядке. Но вот отец заметил, что в одном месте плетневая изгородь немного отвалилась от столба и велел мне принести мочалы. Он свил из неё веревку и туго подвязал плетень к столбу. Спали в эту ночь спокойно только маленькие сестренки. При тусклом свете коптилки отец давал советы матери по хозяйству. Я тоже внимательно его слушал. Потом и я уснул.

На рассвете мать разбудила меня и сказала:

— Ты оставайся с маленькими, а я отвезу отца в город.

Отец поцеловал спящих девочек и смахнул с лица слезы.

— А ты выйди, проводи нас, — глухим голосом пригласил он меня.

Мать не переставала плакать. На улице стояла уже запряженная в сани наша лошадь.

— Ну, сынок, прощай, — отец прижал мою голову к своей широкой груди. — Будь за хозяина. Помогай матери, не обижай маленьких… Трудно вам будет. Лошаденка у нас старая, береги и её… Может быть, я скоро вернусь.

Отцу что-то мешало говорить. Он произносил слова редко, как будто набирал силы после каждой фразы.

— Ну, прощай! Иди в избу, а то простудишься.

Первый раз в жизни я не послушался отца и продолжал стоять. Моё сердце сдавило словно клещами, но слёз не было.

Лошадь тронулась, а отец долго еще смотрел назад, на нашу избушку, на меня.

Заметно опустел наш дом. Раньше всё у нас шло размеренно, чётко. У каждого были свои обязанности, и выполнялись они без особого труда. А теперь я целыми днями работал во дворе и не успевал всего сделать. В нашем хозяйстве и были-то всего лошадь, корова да две овцы. Но и за ними нужно было два раза в день убрать в хлеве и в конюшне, надо было три раза накормить, напоить. По утрам приходилось приносить корм с гумна, дрова рубить.

Прибавилось работы и у матери. Ей приходилось помогать мне в уходе за скотом, чинить нашу одежонку, изыскивать деньги для уплаты налога. Она ездила со мной на мельницу, боясь, что я один надорвусь с мешками.

Я уставал, но никогда об этом не говорил матери. Мы жили надеждой на то, что скоро кончится война и отец вернется.

В деревню часто приходили извещения о гибели на фронте наших односельчан. То из одного, то из другого дома раздавались вопли и причитания, — от них у меня сжималось сердце. Некоторые возвращались с фронта искалеченными: без руки или без ноги. Завидев кого-либо из инвалидов, мать говорила:

— Хотя бы таким вернулся наш отец.

II

Наступила весна… Мы её ждали с нетерпением. Корм скоту у нас кончился. Пришлось раскрыть угол сарая, очистить солому от мусора и гнили и скармливать её животным.

Я собирался пахать. Осмотрел соху, борону, примерил на лошадь оральный хомут и свил кнут. Мать отвеяла на ветру семена овса и ссыпала их в мешки.

— Сумеешь ли ровненько раскидать семена-то? Может, нанять кого из стариков?

— Рассею сам, — ответил я. — На загон надо четыре меры. Если в один раз не раскидаю, то еще раз пройду.

— Ну, хорошо. Ложись спать, а я дам лошади отходов на ночь.

Не успел я заснуть, как мать заголосила в сенях. Сестренки с испугом соскочили с постели и бросились в сени. Я выбежал следом за ними.

— Сиротинушки вы мои! — причитала мать, обняв девочек. — Убили вашего тятеньку.

У дверей стояла соседская девушка с распечатанным письмом в руке. Мы прижались к матери и тоже плакали. Девушка взяла мать под руку и ввела в избу. Не помню, когда и как я заснул, но едва рассвело, мать, сама не спавшая всю ночь, разбудила меня.

— Яша, вставай, милый. Мужики поехали сеять.

Она помогла мне положить на телегу семена, соху и борону и проводила в поле.

Пучками соломы я поделил загон во всю длину на узкие полосы, чтоб не засеять два раза одну и ту же часть.

Я раньше видел, как сеял отец. Он одновременно с шагом правой ноги широко разбрасывал семена. Так поступил и я. Вначале я сбивался с такта, должен был останавливаться и бросать лишнюю горсть овса в то место, которое считал плохо засеянным. Когда весь загон был засеян, оказалось, что у меня более меры семян осталось. Пришлось еще раз пройти по загону и разбросать этот остаток.

Потом я впряг лошадь в соху и направил её вдоль межи. Соха поползла по поверхности, не врезаясь в землю. Подумав, я ослабил чересседельник. Теперь соха стала очень глубоко уходить в землю, я не в силах был её удержать, и лошадь остановилась. С большим трудом я наладил соху, и пахать стало легче.

Недалеко от меня пахали плугами на двух парах сытых коней сын и батрак местного кулака Казеева. Я заметил, что пока я проезжал одну борозду, они давали полный круг. Скоро они закончили пашню, привязали лошадей к телеге и сели завтракать. У меня же было вспахано не более десятой части загона. Я устал, и лошадь стала останавливаться, не доходя до конца борозды.

Пришла мать и принесла мне в узелке завтрак.

— Идёт что ли дело-то? Сядь позавтракай, а лошадь отдохнёт.

В узелке матери был еще теплый картофельник и мягкие лепешки. Я присел около телеги завтракать, а мать, пригорюнившись и не спуская с меня глаз, присела рядом. Я потянулся за ложкой, но онемевшая от работы рука не слушалась. Чтоб не заметила этого мать, я прилег и кое-как взял ложку. Также трудно было мне попасть ложкой в миску и поднести её ко рту.

— Надо прежде руки вымыть.

Я схитрил, чтоб мать не заметила моей усталости.

Холодная вода несколько оживила руки. Я позавтракал и снова взялся за соху.

— Может, тебе помочь? — спросила мать.

— Нет, справлюсь один, — ответил я. — Ты иди по дому работай.

До вечера я не успел полностью запахать свой загон и поздно приехал домой. Утром мать еле добудилась меня и снова отправила в поле.

Истощенная, старая лошадь в этот день с утра часто останавливалась. Прежде она от удара кнутом шагала быстрее, а теперь стала какой-то бесчувственной. Ударишь её, а она даже не дрогнет. Злоба на лошадь закипела во мне. Я ругал её, кричал на неё, а она делала пять-десять шагов и опять останавливалась. Потом опустила низко голову и полузакрыла глаза — мне показалось, что она смеется надо мной. Бросив соху, я подбежал к лошади и ударил её несколько раз по губам. Она вскинула голову и тотчас же опустила её. Не помня себя от горечи и злобы, я схватил кнут и стал безжалостно бить её. Вдруг она грохнулась на землю и захрапела.

Дрожащими от гнева и испуга руками я стал распрягать её, и в это время подошла моя мать.

— Что с ней? — с тревогой в голосе спросила она.

— Не идёт, — ответил я.

Лошадь оскалила зубы и выпустила слюну. Мать заплакала, а я потащил назад выпряженную соху.

— Опять несчастье у вас, Прасковья? — послышался за спиной вкрадчивый голос.

Мы обернулись. Около нас стоял сам старик Казеев.

— Пала лошаденка. Что будете делать? Ну, не тужите: я пришлю своих ребят, они вам допашут.

— Не оставь, Степан Кузьмич, — взмолилась мать.

— Зачем оставлять. К обеду лошади будут здесь. Ты мне потом отработаешь.

Он повернулся и ушел. Я с благодарностью смотрел ему вслед.

III

Вечером Степан Казеев пришел к нам, широко перекрестился у порога.

— Вечер добрый!

— Пожалуйте, Степан Кузьмич, — низко кланяясь, приветствовала его мать. — Проходите к столу.

— Загончик твой, Прасковья, отделали. Овес будет, — сказал кулак, усаживаясь у стола. — У тебя ещё полтора загона осталось. Что ты думаешь с ними делать?

— Головы не приложу, Степан Кузьмич. Все несчастья свалились на нас… Сеять надо, а то чем я буду зиму ребятишек кормить. А как сеять? Исполу отдать, опять хлеба себе не соберу.

— Зачем отдавать исполу? По этому делу я и пришел к тебе. Выручить хочу. Я так рассудил: твоему парню без лошади делать дома нечего. Избалуется только. Ты отдай мне его на лето. Пусть приучается к хозяйству. У меня не испортится. А я за это вспашу и посею остальную твою земличку.

Порядились немного и сошлись на том, что Казеев посеет нам полдесятины, купит мне сапоги, а я за это буду у него лето батрачить. Мне казалось это выгодным. Во-первых, я знал, что до нового урожая у нас хлеба не хватит, а матери без меня будет легче прокормиться. Во-вторых, мы засеем всю свою землю и будем обеспечены на зиму питанием. Поэтому я одобрил решение матери и согласился идти работать к кулаку.

— Завтра до стадов приходи, — берясь за картуз, обратился ко мне Казеев.

Мать заплакала.

— Кто мог думать, что так все случится. Если бы жив был отец… Ничего не поделаешь: иди, сынок.

На рассвете я пришел к Казееву. Опираясь на палку, он стоял у ворот, а батрак — кривой Федот выводил лошадей.

— Пришел? — не отвечая на мое приветствие, спросил Казеев. — Яшкой, кажись, тебя зовут? Бери другую пару лошадей и запрягай. Вместо Кости (так звали сына кулака) поедешь пахать. Заболел он.

Взвалив на телеги мешки с семенами и бороны и прицепив плуги, мы поехали в поле. Казеев шел позади. Когда проезжали мимо нашего дома, я заметил, что мать украдкой смотрит на меня из сеней и вытирает передником глаза.

Как только приехали на загон, кулак нас заторопил:

— Быстро мешки сложите на середине загона и запрягайте.

Сам он схватил лукошко, ловко насыпал в него из мешка семян и стал сеять. Пока мы выполняли его приказание, он уже возвращался с пустым лукошком. Я никогда не пахал плугом и даже не знал, как впрягать в него лошадей. Подбежал к Федоту, посмотрел, как он устраивает постромки, как спаривает лошадей, и сам торопливо стал запрягать. Казеев подошел, проверил упряжь, довольно крякнул:

— Ну, пошел!

Лошади сильным рывком дернули и, кивая головами, зашагали за Федотом. Двухлемешный плуг с тихим хрустом отрезал черные ленты почвы и плавно переворачивал их. Настроение мое, тяжелое ранним утром, теперь поднялось. Плугом пахать было гораздо легче, чем сохой. Сильные, привычные к пахоте лошади ровно тянули плуг, не оставляли огрехов, и понукать их не приходилось. Приятно было видеть, как за нами с Федотом появлялась широкая полоса пашни с сочным рыхлым черноземом.

Засеяв загон, хозяин подождал, когда мы доедем до него и, не останавливая нас, сказал:

— Кончите здесь пахать — завтракайте. Потом заборонуйте и переезжайте на загон к широкой дороге. Я приду туда.

— Хорошо! — ответил Федот.

— За Яшкой приглядывай: как бы пашню не испортил, — крикнул нам в спину Казеев.

— Иди, черт сивый! — негромко сказал Федот и, полуобернувшись ко мне, добавил. — Теперь спать ляжет.

За всё время, пока пахали загон, мы с Федотом молчали. Только когда сели завтракать, Федот разговорился:

— Попал ты, парень, в кабалу. Работы дают, как лошадям, а кормят, видишь, как? — он вытряхнул из мешочка холодную неочищенную вареную картошку и хлеб:

— У нас другого нет выхода, — ответил я.

— Нужда, она, брат, губит людей, — подтвердил Федот. — А ты думаешь, правда, заболел Коська-то? Жалеет его отец, а на тебя ему наплевать. С осени учить в город собираются отправить. Старший сын-то у них офицером, хотят и этого довести до дела.

— А почему ты не уйдёшь от них? — спросил я.

— Тоже нужда держит. Но уйду, в город уйду. Когда нанимался к этому пауку, хотел поправить хозяйство свое, лошадь купить. А как к концу года дело к расчету подходит, мне ничего не приходится. Вот так третий год и тянусь.

— За что ты его ругаешь? По-моему, он добрый.

— Добрый? — единственный глаз Федота загорелся злым огоньком. — Подожди, узнаешь его доброту. А его сын — не человек, а змеёныш.

Мне казалось, что Федот наговаривает на хозяина. Казеев сам предложил нам помощь, выручил нас. Но я не стал возражать Федоту.

Позавтракав, мы принялись за боронование. К концу работы пришел хозяин.

— Долго мешкаете, — сказал он. — Перепрягайте и поезжайте за мной.

За день мы еще обработали два загона и в сумерки вернулись в село. Мне запретили ходить ночевать домой, а отвели угол в избёнке, где зимой содержались ягнята. Здесь же помещался и Федот. Устроившись на соломе и подброшенном под голову старом армяке, я, несмотря на ноющую боль в ногах, быстро уснул.

IV

Началась тяжелая батрацкая жизнь. Спали мы не больше четырёх часов в сутки, а остальное время, постоянно подгоняемые хозяином, работали.

Когда окончили весенний сев, нас заставили прудить мельничную плотину. Мы приходили к обрывистому берегу, рыли жесткую глину и бросали её в тачки, которые возили нанятые для этого женщины. Глина была твердая, как камень.

С большим трудом отрывался каждый ком, а хозяин покрикивал:

— Яшка, тачку задерживаешь!

В первый же день на моих руках появились кровавые мозоли, и ладони точно огнём жгло. Чтобы вырвать минуту отдыха, я часто спускался к реке пить. Утолив жажду, я еще долга не отрывался от воды и в таком неудобном положении отдыхал. Обеденный перерыв был короткий и после него еще труднее было браться за лопату.

В один из таких дней я, нажимая ногой на лопату, думал о матери и сестрёнках. Вдруг за спиной раздался визгливый голос:

— Яшка, тачку задерживаешь!

Я обернулся. Хозяйский сын Коська стоял надо мной на краю обрыва, заложив в карманы руки. На нем была новая белая рубаха, подпоясанная лакированным ремнем, и брюки «навыпуск». Он не шутил. Его глаза глядели на меня неприязненно. Я вгляделся в них: половина роговицы правого глаза была зелёного, а другая половина — желтого цвета.

— Говорю, тачку задерживаешь! — снова взвизгнул он. — Что глаза на меня пялишь?

— Иди сам поработай, да не задержи тачку, — не выдержав, ответил я. — От такой работы лошади дохнут…

И отвернулся от него.

— А, ты разговаривать! — Коська быстро схватил камень и запустил его в меня.

Я охнул и присел: камень попал между лопатками, мне сдавило дыхание. От плотины направлялся в нашу сторону сам Казеев. Я поднялся и, превозмогая боль, стал долбить неподатливую глину.

С этого дня я возненавидел Коську. А он стал, как нарочно, чаще встречаться со мной и каждый раз показывать свою власть. Я не мог переносить спокойно его разноцветных глаз и оттопыренных толстых ушей, но сдерживался.

Наступил сенокос. Федот наладил четыре косы. С нами на работу поехали и Казеев с сыном. Наточив косы, мы встали в ряд. Слева крайним стал сам кулак, рядом он поставил сына, за ним — меня и крайним справа — Федота. Казеев помолился и широко взмахнул косой. Ловко подрезанная густая трава покорно легла у дороги. Следом за отцом пошел Коська. Он захватывал узкий ряд, чтобы легче было косить и не отстать от отца. При каждом движении туловище его извивалось, и я вспомнил, как Федот назвал его змеёнышем.

— Начинай, — сказал Федот, когда Коська несколько удалился от меня.

Раньше я по-настоящему не косил. Только в прошлом году несколько раз брал у отца косу, когда он отдыхал. Теперь меня эта работа пугала: вдруг не хватит сил, не выдержу? Но с первым взмахом я почувствовал в себе силу и уверенность, что от Коськи не отстану.

Острая коса легко, с мягким хрустом срезала сочную траву и укладывала ее в ряд. Взмах за взмахом, и я стал догонять Коську.

— Береги пятки, — сказал я ему, — а то подрежу.

Он обернулся и злым взглядом посмотрел на меня. Я заметил, что он устает, и это меня обрадовало. Кулак далеко ушел от него и подходил уже к концу участка. Вот он кончил свой ряд и вытер косу пучком травы. Потом вскинул косу на плечо, не торопясь, пошел назад и остановился около сына.

— Людей задерживаешь, — недовольно сказал он Коське. — Иди, начинай другой ряд, а я твой сам докошу.

Теперь впереди меня косил сам кулак. Чтобы не отстать от него, мне пришлось чаще взмахивать косой. Руки крепче охватили косу. Я стал покрываться потом.

Мы прокосили еще несколько рядов. Солнце поднялось уже высоко.

— Давайте завтракать, — сказал кулак и пошел к телеге. — Принесите сюда постелить травки.

Мы с Федотом быстро выполнили распоряжение хозяина, и я с наслаждением опустился на мягкую душистую траву. Рядом со мной свалился Коська.

— Уселись! — крикнул кулак. — А кто воды принесёт?

Я вскочил и схватил ведро. Недалеко от нас в низине под кустом ивняка находился родник. К нему я и побежал с ведром. Вернувшись с водой, я, ничего не подозревая, быстро сел на свое прежнее место и почувствовал тупую боль. Коська захохотал. Не показывая вида, что мне больно, я нащупал под собой зубья граблей. Коська подложил их под траву, на моем месте, пока я ходил за водой. Не помня себя от обиды, я размахнулся и ударил своего врага в висок.

Коська рухнул, как сноп, и завыл. Кулак подбежал к нам.

— А, ты драться!

Он схватил вожжи и стал ими безжалостно бить меня.

Я, стиснув зубы и сжавшись, молча переносил побои.

Федот не стерпел и вступился за меня:

— Нехорошо, хозяин, получается. Коська сам виноват. А бить так мальчонку не полагается.

Тяжело дыша, кулак отбросил вожжи.

Перед сном, в избёнке, Федот разговорился:

— Не горюй, Яшка. Солдаты, что пришли с фронта, говорят про революцию, про землю. Когда все вернутся, тряхнут этих Казеевых. Потерпим еще немного. Не вечно им властвовать.

Эти слова поразили и обрадовали меня. Забыв про боль в спине, я вскочил.

— Неужели это правда? И Казееву будет конец?

— Будет, Яшка. Солдаты не соврут.

После этого случая я дал себе слово отомстить Коське.

V

Лето — лучшая пора для детей. Но батрацкое лето тяжелое, длинное. За сенокосом наступила уборка урожая. В нашей семье эта работа кончалась ранней осенью. А у Казеева посевов было много, и уборка затянулась. Крестьяне сжали рожь, овес, просо и успели их обмолотить, а мы с Федотом еще не кончили возить снопы на широкое кулацкое гумно.

Нам приходилось еще отрываться от уборки и сеять озимую рожь. На эту горячую пору кулак нанимал с десяток других работников — обмолачивать цепами рожь. А когда освободились от сева и перевозок снопов лошади, на гумне установили конную молотилку.

В один из осенних дней у меня с Коськой произошла новая схватка. Молотили овес. Я на лошади отвозил в сторону солому, а Коська погонял лошадей, впряженных в молотильный привод. Здесь же у молотилки работала моя мать.

Каждый раз, когда я подъезжал к молотилке за соломой, Коська, подражая своему отцу, кричал на меня. При этом он старался употреблять самые оскорбительные выражения:

— Шевелись, дубина!

— Гляди под ноги, растяпа!

Я сносил всё это. У меня не раз появлялось желание ударить его, хотя он был на год старше, да и посильнее меня. Но нужда заставляла терпеть. Когда солнце скрылось за лесом, молотьба была приостановлена, молотилка замолчала. Наде было убрать остатки соломы, выгрести из-под молотильного барабана зерно. Сам Казеев только покрикивал на работников:

— Поторапливайтесь! А то до темноты доведём!

Коська отпряг от привода молотилки лошадей, пустил их к мякине и ходил по гумну с длинным кнутом в руках. Я закончил уборку соломы, и меня хозяин поставил на отгрузку мякины в ригу — огромный крытый сарай. Коська, бездельничавший на току, остановился около меня и с наглым видом сказал:

— Но, но! Дармоед!

Я не сдержался и вполголоса ответил:

— Молчи, дурак!

Коська позеленел от злости и хлыстнул меня кнутом. Словно огнём обожгло мне спину. Коська еще размахнулся. Откуда-то выбежала моя мать и, подняв руки, хотела оградить меня:

— Костя, за что ты его? Он же на вас работает.

Коська безо всякого стыда и её ударил кнутом. Я помню только, что мать закрыла рукой багровую полосу на лице. Всё. что я сдерживал в себе в течение всего лета, вся моя ненависть к Коське, его отцу, их богатству — всё это взорвалось во мне. Кровь ударила мне в голову. Я бросил грабли, которыми отгружал мякину, и в два прыжка очутился около Коськи. Моя правая рука обвилась вокруг его толстой шеи и крепко прижала её…

Но Коська оттолкнул меня ногой, я упал. Он навалился на меня, вцепился мне в волосы. Слезы брызнули у меня из глаз, я тоже захотел сделать ему больно. Около моего рта оказалось мясистое ухо Коськи. Я, не помня себя от ярости, схватил его зубами, стиснул челюсти и ощутил во рту пресный, солоноватый привкус крови. Коська даже не закричал, он захрипел. Наверно, я откусил ему кусок уха.

Я вырвался из рук ослабевшего врага и бросился бежать.

Отплевываясь, я бежал через крестьянские гумна. За моей спиной слышались крики. Боясь, что меня догонят, я зарылся в солому на чьем-то гумне.

Поздно ночью я выбрался из укрытия и прислушался.

Кругом было тихо. Куда идти? Что делать?

— Мстить! — решил я и пошел домой.

Осторожно подкрался к своему дому и постучал в дверь. Мать открыла мне.

— Что ты наделал! — её лицо в темноте казалось совсем белым.

— Мама, дай мне чего-нибудь на дорогу, — сказал я, перешагнув порог. — Пиджак дай.

Она, не зажигая огня, увязала в платок полбуханки хлеба, несколько огурцов.

— Куда теперь ты?

— Прощай, мама! Когда-нибудь вернусь. Не бойся за меня. Дай мне еще на дорогу спичек.

Я приподнялся и крепко поцеловал мать. Она проводила меня до калитки и, всхлипывая, сама несколько раз поцеловала меня.

Ночь выдалась темная, и это было кстати. Я зорко всматривался в темноту и считал себя в безопасности. Холодок бодрил и освежал. Усталость исчезла, но ненависть и желание отомстить кулаку за мать, за себя во мне кипели.

«Что бы такое сделать им?». Эта мысль билась в моем разгоряченном мозгу, не давала покоя.

Во мне стал созревать план мести. Я вспомнил слова Федота о том, что скоро с кулаком рассчитаются, и это мне придало силы и решимости. Матери Казеев ничего не сделает, она тут ни при чем. Вот только как бы Федоту не досталось…

Огородами я стал пробираться к гумну кулака. Дошел до риги, остановился и прислушался. Откуда-то доносился храп. Я догадался, что это на току спит Федот, измученный за день, оставленный Казеевым охранять гумно.

Крадучись, я прошел сквозь незапертые ворота в ригу, где хранилось зерно и наиболее ценные корма. К риге примыкало несколько огромных скирд немолоченного хлеба. Выглянув из ворот, я увидел Федота, спящего на огромном ворохе неубранного зерна.

— Прощай, друг! — про себя произнес я и вернулся в ригу.

Вот сложена сухая мякина, вымолоченные колосья. Я присел и стал чиркать спички. Вспыхнувший огонек таинственным светом озарил внутренность риги, и я вздрогнул. Но отступать не хотел… Сунул спичку под груду колосьев, и огонь быстро охватил их. Я выбежал из риги, толкнул ногой спящего Федота и побежал в поле.

Я бежал и оглядывался, иногда останавливался. Сквозь щели в стенах виднелся яркий дрожащий свет. Порыв ветра донёс до меня гул разыгравшегося огня и истошный крик Федота.

Под покровом темноты я чувствовал себя в безопасности и наслаждался плодами своей мести.

Огонь буйно разыгрался в риге и искал себе выхода. Дым окутал ригу… Языки пламени прорывались в щели, в полуоткрытые ворота.

Федот, простирая руки кверху, забегал по гумну, крича:

— Караул! Горим! Пожар!

Мне жаль было бедного батрака.

Вскоре вокруг пылающей риги образовался огненный вихрь. Пламя перебросилось на соседнюю скирду овса, и она запылала.

В селе ударили в набат. Я надвинул низко картуз и зашагал к лесу.

VI

Часто оглядываясь и любуясь торжественным зрелищем пожара, я перешел поле и углубился в лес. Здесь я почувствовал сильную усталость. Забравшись в чащу, я лег под нависшими ветвями молодых лип и уснул. Сколько я спал — неизвестно, но проснулся от пронизывающего холода. Спать больше не хотелось. Я вышел из чащи, набрел на знакомую дорогу, которая вела к станции, и, чтобы согреться, прибавил шаг. Наступал день, и становилось все теплее. Я ощутил голод и жажду, но решил подождать с завтраком до тех пор, пока не дойду до оврага, в котором есть вода…

Родные места, родной лес! Я хорошо знал его, и мне жаль было с ним расставаться. Припомнилось, как мы с Васей ходили сюда за грибами, за ягодами… Дорога пошла под уклон. Скоро я спустился в большой овраг и присел у ручейка с такой прозрачной водой, что на дне, как сквозь стекло, видны были потонувшие ветки, корни деревьев, зелёный мох. Развязал свой узелок и ножом, с которым никогда не расставался, нарезал хлеб и огурцы. Ел я с аппетитом, временами прихлебывая воду из ручья.

Я знал, что лес скоро кончится, дальше пойдут поля — они тянутся до самой станции. Я побоялся днем идти полями и потому после завтрака снова лег спать. Поздней ночью без всяких приключений я добрался до станции. Здесь стоял товарный поезд, около вагонов ходили солдаты с ружьями. Из вагонов доносилось ржание лошадей.

Обойдя весь поезд, я с противоположной стороны подкрался к заднему вагону и вскарабкался на крышу. Через несколько минут раздался паровозный гудок, лязг сцеплений, и поезд тронулся.

— Прощайте, родные места!

На рассвете поезд подошел к губернскому городу, но я решил в нем не останавливаться. Дальше от Казеева!

Перед вечером, во время остановки на маленькой станции, меня заметил один из солдат.

— Что за человек? — крикнул он, вскидывая винтовку.

— Дяденька, это я, — ответил я и поднялся.

— Сейчас же слазь, паршивец, — уже другим тоном сказал солдат и опустил винтовку.

Пока я слезал с вагона, солдат ворчал:

— Избаловались без отцов. Наверное, на фронт, дурак, собрался.

— Нет, не на фронт. Там моего отца убили, — оправдывался я.

— Куда же ты? — не унимался солдат. — Видишь, это поезд военный, тебя, огольца, засудить могут.

— Пустите, я больше не поеду, — взмолился я.

— Ладно, беги, пока не увидал унтер-офицер, — уже ласково сказал солдат.

На этой станции я бродил без дела дня два, пока на меня не обратил внимание начальник в красной фуражке. Этот тоже стал расспрашивать: кто да откуда? Начальник пожалел меня и предложил мне работу на железнодорожных путях. Я согласился.

Прожил я здесь больше года, пока не услыхал про Октябрьскую революцию. Боясь, что меня разыщет Казеев, писем домой не писал.

Много я наслышался о революции от начальника станции, который меня приютил, от солдат, проезжающих через нашу станцию, и во мне появилось желание уехать в город. За год я повзрослел, многое узнал. Для меня уже не составляло трудности добраться до города.

В городе я промотался на разных работах целую зиму и, наконец, попал в детский дом. Потом меня определили учиться.

О семье я не беспокоился. После революции моей матери выделили довольно большой участок земли. Сестрёнки мои подросли и уже учились в школе, а в свободное время помогали матери. Мне они писали часто, а иногда присылали гостинцы — домашние лепёшки, яйца, лук…

Только через семь лет я вернулся в родное село учителем.

Коська за это время вытянулся, как жердь. Его прозвали «Рваное ухо». Он избегал встречи со мной, но я издали чувствовал на себе его полный ненависти взгляд. Притих и его отец — кулак Казеев, лишенный земли.

В начале коллективизации Казеев с сыном сбежали из села, оставив дома одну старуху. Я считал, что Коська больше в жизни мне не встретится.

И, может быть, так и было бы, если бы не война.

VII

Наша дивизия наступала. С боями мы гнали немцев на запад, освобождая одно за другим оккупированные села. Но в одном населенном пункте немцам удалось закрепиться. Они хорошо окопались, стянули орудия и наше продвижение приостановилось. Эти места мне были хорошо знакомы, потому я попросил направить меня в разведку. Со мной пошли смелые ребята — сержант и солдат. Нам нужно было узнать расположение огневых точек противника, его укреплений.

Жители этого села были настолько напуганы грабителями-фашистами, что бросили избы и попрятались в погребах.

В одном из них мы нашли знакомую мне семью колхозника и от нее получили нужные сведения.

Я почти не сомневался в их достоверности и все-таки раздумывал: не проверить ли все самому? Я колебался — остаться мне или уходить…

Сержант вылез из погреба. Мне грустно было расставаться с несчастной семьёй. Я спросил старика:

— И все так живут, как вы?

— Все, — ответил старик. — Больно плохо стало тогда, когда к нам в село прислали нового начальника, вроде старосты. Немцы как-то по-своему его называют, не выговорю я по ихнему. И где только такого подлеца отыскали. Обиднее всего, что он — русский. Дерёт хуже фашистов, всю скотинку у людей отобрал. Что получше из вещичек — тоже. Работой всех замучил. И сам-то на зверя похож, а приказал величать себя «ваше благородие». Мы его промеж себя зовём «ваше благоуродие»: половины уха у него нет.

— Половины уха нет? — невольно насторожившись, переспросил я.

— Да. Наверно, от того и злой такой…

— А вы не заметили, какие у него глаза? — со смутным предчувствием спросил я.

— И глаза-то не как у людей. Один глаз наполовину зелёный, наполовину желтый…

«Это он!» — чуть не вырвалось у меня. И я сказал:

— Остаюсь.

Теперь было уже две причины к тому, чтобы я остался здесь. Я хотел уточнить сведения о противнике и встретиться с Коськой. Я не сомневался, что это он! Теперь наша встреча, решил я, должна быть для него последней.

Я отправил своих разведчиков в обратный путь, а сам спустился в погреб. Побеседовав там со стариком и женщиной, я обратился к мальчику — Сёмой его звали:

— А ты не боишься жить у немцев?

— А чего мне бояться их? — ответил тот. — Когда фронт был далеко, здесь строили укрепления, и я везде побывал. Видел, куда ставили орудия.

— А ночью ты пойдёшь по селу?

— Пойду, если надо.

— Акулина Федоровна, — обратился я к матери, — отпустите со мной Семёна?

Она посмотрела на сына, потом на меня:

— Если для дела, пусть идёт.

Семен быстро вскочил и стал одеваться.

Мы вылезли с ним из погреба, вышли на улицу и надели лыжи. Снег продолжал падать хлопьями. Стрельба с обеих сторон заметно усилилась.

— Куда пойдем? — спросил Семён.

— Проведи меня к немецкой передовой линии… Только веди так, чтоб немцам не попасться.

Семен подумал немного, потом решительно сказал:

— Идите за мной.

Мальчик уверенно оттолкнулся и бесшумно заскользил по снегу. Я пошел следом за ним. Он вел меня по глухим задворкам, в одном месте мы осторожно пересекли улицу.

— Дальше идут укрепления, — дождавшись меня, тихо сказал Сема. — Около того сада у них стоят орудия.

Впереди нас, сквозь падавший снег, темнел большой сад. Я его знал до войны и определил, что именно здесь должны находиться огневые позиции немцев.

— Возле сада, — продолжал объяснять Семен, — вырыты окопы, перед ними — проволочные заграждения. Налево, около той рощи, еще стоят орудия. Перед ними тоже устроены укрепления. Третье место, где стоят орудия — в конце улицы, которую мы сейчас перешли.

Стрельба продолжалась. Небо чертили трассирующие пули. Вдруг впереди нас взвилась ракета, ярко осветив всю местность, даже падающие снежинки стали видны на миг. Мы с Семой присели. Левее взвилась другая ракета.

Я попросил Сему повести меня в другую сторону села. Я убеждался, что сведения, которые я отправил с разведчиками, были правильные.

Это меня успокоило, и мы с Семой вернулись домой.

Здесь я вынул свои запасы, и мы сели ужинать, а вернее, завтракать. Я посмотрел на часы: стрелки показывали половину пятого.

— Теперь, друг, давай спать, — предложил я, — нам предстоит большая работа.

Наш сон был непродолжительным, но крепким.

Я предвидел, что в следующую ночь с нашей стороны будет нанесен фашистам страшный удар, и хотел по-своему подготовиться к событиям. Немцы, словно предчувствуя близкий бой, накапливали силы. Семен наблюдал в окошко за улицей и сообщал мне:

— К передовой пошли эсесовцы с «фаустами». Человек сто будет.

— Из села выехали пять парных саней. На них что-то погружено и покрыто…

Таких донесений он передал несколько.

VIII

День казался очень длинным. Настоящий бой все не начинался. Снег продолжал падать в полном безветрии. Когда стало смеркаться, я спросил Семена:

— Еще пойдешь со мной ночью?

— Пойду, — скромно ответил Семен.

— Скажи, ты не знаешь, где живет этот начальник немецкий, про которого говорил дедушка?

— Знаю. Он живет в доме, где было у нас правление колхоза. Помните, такой большой, новый дом? Позади дома сад. Сейчас там часовые стоят.

В течение дня у меня в голове складывался план предстоящих действий. Теперь я старался уточнить его.

Поздно ночью я позвал Семена:

— Отправимся?

— Пойдемте.

Матери я на прощанье сказал:

— Ну, Акулина Федоровна, потерпите еще ночь. Завтра ваши мученья кончатся. Послужим и мы с Семой.

Лыж мы не надели. При мне были пистолет, две гранаты, карманный фонарик и финский нож. Семену я велел взять топор и веревку.

Как и в прошлую ночь, на улице было тихо, если не считать легкой перестрелки. «Тишина перед бурей, думал я, надо спешить».

Минуя улицы задворками, как и вчера, мы шли к дому, где жил предатель. Снег был глубокий, и ноги тонули в нем выше колен. С большим трудом мы добрались до сада. Здесь снега было еще больше, но нас это не остановило.

За садом виднелся забор, окружавший двор. Дойдя до него, мы стали внимательно слушать. Затаив дыхание, мы простояли несколько минут. Убедившись, что во дворе никого нет, мы осторожно перелезли через забор. Я осмотрел дом. Он был покрыт тесом. В крыше имелось слуховое окно. К нему была приставлена лестница.

Мы с Семой бесшумно, как кошки, поднялись на чердак дома и прислушались. Из избы до нас доносились голоса. Слышно было, как кто-то приплясывал на крыльце.

— Часовой! — догадался я.

Надо было ждать. Вот хлопнула одна дверь, затем другая. По топоту можно было определить, что вышли два или три человека. В комнате все стихло.

Мы подползли к краю чердака. Перед нами были сени. И здесь к стене, как во дворе, была приставлена лестница. На крыльце все еще слышались шаги. Я дал знак Семену и стал спускаться в сени, мальчик последовал за мной. Надо было действовать решительно и быстро. Я нащупал щеколду, закрывавшую дверь на крыльцо. В одну руку взял нож, в другую пистолет.

— Будь наготове! — шепнул я Семену.

Я распахнул дверь и бросился на часового. Автомат висел у него на груди. Немец едва успел вынуть руки из карманов, как я рукояткой пистолета что есть силы ударил его в висок. Часовой, потеряв сознание, упал. Я подхватил безжизненное тело и поволок в сени.

Семен, не дожидаясь приказания, захлопнул дверь. Я вынул из кармана фонарик, осветил немца. Вместе с Семеном мы связали его, заткнули платком рот и, приподняв под мышки, вытащили во двор и заперли в сарай.

Вернувшись в сени, снова стали ждать, притаившись в углу у двери. Я передал автомат часового и фонарик Семену: «Когда прикажу — осветишь. Умеешь обращаться с ним?»

Вместо ответа Семен засветил фонарь и в ту же секунду погасил его. На улице заскрипел снег под чьими-то сапогами.

— Часовой! — послышался окрик на чистом русском языке. — Черт! Замерз, наверно, и ушел в хату.

В этом окрике я уловил ненавистные, знакомые мне с детства нотки.

— Это — он, — подумал я, сдерживая в себе закипевшую ярость.

Открылась дверь, и показался высокий человек в овчинном полушубке. Как только он переступил порог и захлопнул дверь, я бросился на него с ножом, но промахнулся. Нож скользнул по полушубку, даже не ранив противника, и выпал из моей руки. Слышно было, как враг отскочил в угол и заскрипел ремнями, по-видимому, расстегивая кобуру.

— Семен, освети!

Яркий луч ослепил врага. Я увидел, как он одной рукой прикрывал глаза, а другой судорожно доставал пистолет. Не давая ему опомниться, я обхватил его и резким движением опрокинул на пол, пытаясь обезоружить. Я уже запустил руку в его кобуру и схватил пистолет, как вдруг противник неожиданно вывернулся из-под меня и вскочил на ноги. Мы схватились вновь, стараясь повалить друг друга. Но противник не поддавался.

Тогда я приложил простой, знакомый мальчишкам способ борьбы: обвил его ногу своей и оттолкнул от себя. Он рухнул, а потом опять выскользнул, и я оказался внизу. Цепкая рука схватила меня за горло, и я стал задыхаться.

Собрав все свои силы, я крикнул:

— Коська!

Рука тотчас отпустила мое горло.

— Кто ты? — спросил предатель.

Воспользовавшись его замешательством, я, как и в тот памятный вечер на току, крепко прижал его шею и через секунду был наверху.

— Ты помнишь, гадина, Яшку батрака?

Коська рванулся, но вдруг передо мной мелькнул топор, и обух опустился на голову моего смертельного врага.

— Молодец, Семен! — сказал я, выпуская обессиленного противника.

Я вскочил, а потом взял руку Коськи. Пульс слабо бился. Жив!

— Веревку! — приказал я Семену, а сам приподнял Коську за плечи и посадил.

— Вяжи ему руки и ноги!

Семен стал путаться с веревкой.

— Держи его вот так, — приказал я Семену. — Я лучше свяжу его.

Через минуту он был надежно связан.

В углу сеней я заметил погреб.

— Открывай, живо!

Связанный, бесчувственный Коська полетел вниз.

— Теперь полезем снова на чердак, — сказал я.

Не успели мы подняться, как грохнул орудийный выстрел. За ним последовали один за другим еще несколько выстрелов, и потом все слилось в сплошной гром.

— Начинается, Семен! Начинается! — сказал я, прижимая к себе храброго мальчика.

— Конец им, гадам, — ответил он.

В селе послышались крики, беспорядочная стрельба. Лежа на чердаке, мы наблюдали за входом в сени. Но вблизи никто не появлялся. Артиллерийский шквал все усиливался, стали отвечать и немецкие орудия. Вся изба, как говорят, ходуном ходила.

Перед рассветом мы услышали торопливые шаги: кто-то бежал к нашему дому. Громко стукнули каблуки на крыльце.

Дверь распахнулась, в избу вбежали двое немцев. Что они делали в избе, неизвестно, но минут через пять вышли. Каждый из них нес по мешку.

Я не удержался от соблазна, быстро спустился по лестнице в сени, выбежал на крыльцо и бросил вдогонку немцам гранату. Взрыв! Оба фашиста упали и остались лежать в снегу.

Противник отступал. Это — несомненно. Мы с Семеном, соблюдая осторожность, пошли в сторону передовой, стараясь держаться около домов. Где-то близко стрелял пулемет: его огнем немцы прикрывали отход.

За одним из домов я заметил двоих солдат, прижавшихся к станковому пулемету.

— Дай мне автомат, а сам спрячься здесь, — сказал я Семену.

Осторожно пополз я вдоль двора и притаился за сугробом. Пулеметчики были метрах в пятнадцати от меня. Последнюю гранату бросать в них было жалко. Я прицелился из автомата и дал короткую очередь. Пулемет замолчал.

Но тут же мы увидели еще десятка два немцев. Они шли нам навстречу. Отступать или прятаться нам было поздно: мы были замечены.

Я бросил в немцев гранату и залег.

— Ползи во двор, — приказал я Семену.

Но немцы торопились. Уцелевшие от осколков бросились бежать. Не зная, что нас всего двое, они решили не вступать с нами в бой и прорваться к своим. Я послал нм вдогонку несколько пуль из автомата, но вдруг почувствовал тупой удар в коленку. Ощущение было такое, как будто мне ударили по ноге тяжелой кувалдой. Малейшее движение вызывало нестерпимую боль.

Семен подбежал ко мне.

— Вы ранены?

— Да, Сема!

Что же делать?

Помоги мне добраться до сарая.

Опираясь на мальчика, я со стоном дотащился до ворот.

— Вы здесь простудитесь, — сказал Сема. — Идите лучше в избу.

Я согласился с мальчиком. Перетаскивая меня через порог, Сема споткнулся и охнул. Я упал на него.

— Что с тобой, Сема? — спросил я.

— Наверно, ногу вывихнул, — ответил он, морщась от боли.

Так мы и остались с ним лежать. Оба беспомощные, но неунывающие. Только вечером нас обнаружили наши солдаты. Мы им рассказали о Коське. Его вытащили из погреба и отправили в штаб, к следователю.

Мой храбрый Семен вернулся к матери, а меня отвезли в госпиталь.

— Вот и все, — сказала пионервожатая и положила тетрадь на стол. — Хотя есть еще приписка полковника. Послушайте.

Медленно, с особым выражением вожатая прочитала:

— «Вот вам, ребята, пример храбрости, подлинного героизма. О подвигах моего друга никто не знал, и он никому, кроме меня и сержанта, не рассказывал о них. Он и сейчас скромен. Уважайте, любите его и учитесь у него жить. Он около вас всегда».

— Около нас? — удивились ребята. — Кто же это?

— А я давно догадалась! — вскочила Катя Глухова. — Ребята, да это, знаете, кто? Это… это наш Яков Максимыч.