Глава пятая
Хорошая вещь «копейка». Такая жёлтая-жёлтая, такая своя-своя. Купленная у инвалида, у которого практически простояла в гараже все двенадцать лет. Дедок-то и пользовал её только летом. От гаража до дачи. Сергей только свечи поменял, а так всё родное. Движок тянет ровно, нежно, и этот, уже пятикилометровый подъём нисколько не чувствуется. За мягким правым поворотом вышли на плато. Далеко позади голубели две вершины, огибаемые ртутной ниточкой стремительной Селенги, а впереди дорога идеальной прямой нацелилась через чуть холмистую широченную долину к пока невидимому, но всё приближающемуся дацану. И денёк-то сегодня просто отменный. С утра он даже убоялся, что прижарит, но набежали округлые облачка, отрывисто перекрывающие далёкое солнце, так что в салоне просто благодатно.
И особенно благодатно оттого, что рядом, да так, что Сергей всё время видит его боковым зрением, сидит Витёк. Да, да, тот самый друг туманной юности из родного Новосибирска. Сколько ж они не виделись? Семьдесят шестой, семьдесят восьмой тире девяносто второй… итого… почти четырнадцать лет? Боже мой, что с бедной лошадью сделали! Самого-то себя каждое утро в зеркале наблюдаешь, и вроде если и меняешься, то незаметно, так — уголки глаз провисли, зубы пожелтели. А вообще-то ещё герой. Вполне герой. Чего про других иной раз не скажешь. Но Витёк не просто изменился, а изменился совсем: поправился как-то по-бабьи, обрюзг, отпустил узенькую, как у Хотабыча, бородёнку, а череп, наоборот, выбрил до блеска, оставив только тонкую косичку, убегающую за шиворот. А сегодня, так и вообще, с утра ввёл в изумление: на дорогу в дацан вместо рубашки и брюк надел, точнее накрутил, пару простыней. Жёлтую и красную. А на лбу промеж бровей «Y» нарисовал. Ну, ну, конечно, он уже тогда, пятнадцать лет назад, это начинал. Морковку есть, кожу не носить. И теперь, судя по всему, окончательно продвинулся. Просто за облаками скрылся. А кто бы мог только подумать, что простой советский грузчик с ликероводочного стал сейчас в Новосибирске известным гуру, учит и лечит толпы ищущих и алчущих истины и чистоты? Как оно называется? «Новая эра», «Век водолея»? Витёк вчера что-то буровил весь вечер про изучение «ведической культуры», но Сергей, мучившийся вопросом — чем можно угостить дорого гостя, если всё без мяса? — до самого сегодняшнего переодевания так всерьёз и не включался. Вера — дело интимное. Если, конечно, она не форма приработка. Захотел друг в дацан, значит доставим. Желание друга — закон во всех исповеданиях. Но, конкретно для Сергея, от этих жёлто-красных простыней совсем другим веяло. Слишком местным, до боли намозоленным. Когда русский проживёт восемь лет посреди бурят… Да, тем более, если в семье… Тогда вся эта кришнаизмика, сахаджа-йога, трансцендентальная медитация, неоведантизм, теософия, «живая этик» — не просто мутотой от комплекса неполноценности, а уже вполне конкретно национальным предательством воспринимается. Уж лучше было бы некоторым хорошим людям от заикания и косоты в культуризм подаваться. Или в гусары.
Выжженная за лето степь стала совсем рыжей, разодрано рябой от торчащих бурых клочков иссохшей до хруста полыни и частых белесых озерков мелкого ковыля. Пустынную щербатую шоссейку нет-нет, да и перебежит уже отправившееся в своё осеннее путешествие перекати-поле. Тёмно серые снизу и ослепительно белые сверху, округлые облачка равномерно распределились по всему бледному небу. Спешат, спешат, упруго гонимые от востока. Хорошо, не жарко… И всё же он страшно рад встрече. Рад тому, что и Ленка не навязалась с ними, отпустила в дорогу вдвоём. Хоть поговорить по-мужски, без оглядки.
— Ты помнишь, как ты тогда телеграмму переслал? Йог-ибн-Витёк? Или как тебя теперь? Прости, не упомню.
Витёк только покровительственно улыбнулся. Чему? Сергею-то плевать, что у него теперь какое-то новое замысловатое имя. Пусть для лам побережёт.
— Я в тот же вечер на поезд и сюда. Оттрясся четверо суток, вышел ночью с адресом на конверте на пустой перрон. И влип. У меня же представление об Улан-Удэ было, что тут деревня три на три улицы. Подумаешь, проблемы — какую-то Геологическую найти? Но, ладно, не это важно. Важно, что пока я в ту ночь по городу плутал, Петя в больнице умер. Опоздал буквально на три часа. Три часа. Говорят, он в бреду меня звал. Не маму, не папу, а меня. Они рядом сидели, а он ведь так за неделю ни разу и не пришёл в сознание. Я потом пять ночей вокруг автовокзала кружил. Увидел бы кого похожего на описанию, уложил бы не раздумывая. Всех бы живьём под асфальт закопал, сколько бы ни было. Всех. Это ведь подумать только: Петя — здоровенный, бугай, сильный, смелый… И, главное, такой правильный… Вот, когда годики процокают, начинаешь по-настоящему понимать: второго такого правильного не встретить. Глыба. И какие-то зачуханые говнюки, подонки, мразь бакланная — раз, и всё. Заточка в позвоночник… Главное, что тётки, за которых он заступился, как сразу убежали, так потом и не нашлись… Бог им судья… Похороны из театра были. Столько народу собралось, что даже в фойе не вмещались. А на улице ещё присоединялись. Венками всю могилу закрыли. Я тогда там, на кладбище, и решил: останусь. Буду его репертуар играть. Это словно толчок был в сердце. Сейчас думаю: это Петя сам мне тогда прошептал, сам. Директор и режиссёр, конечно же, просто очумели. Представь: московского актёра без всяких предварительных условий в Забайкалье заполучить. Мечта и сказка. Так же не бывает. Но и загвоздка: я ведь помельче Пети раза в два. Фактура, видите ли, не та. Как, мол, публика воспримет? И что скажет коллектив? Министерство? Княгиня Марья Алексевна? Но я их сломал. Начал вводиться. Тексты зубрил по ночам, днём одна сценическая сверка с партнёрами, и вечером уже в бой. Вот так и воспринимал весь идиотнейший репертуар — через бой. Бедный Мазель! Чего он только не тащил: тут и тринадцатый председатель, и Штирлиц, и Отелло, и Макар Нагульнов, и страстный сталевар, и увлечённый конструктор. А ещё сельский учитель и полярный лётчик. Ведь, чем меньше театр, тем больше он вынужден раздувать репертуар. У меня по премьере в неделю было. Как не свихнулся? Но, зато к концу сезона Русская драма без участия в спектакле Сергея Розова не посещалась… Я их заставил, всех заставил. Полюбить себя. А на следующий год мы с Ленкой сошлись. Вот, Катьку воспитываю… А ты, что, Ленку действительно не помнишь? Ну, она же с нами училась, я, вроде, знакомил? Или, может, Петя?.. Только ты, это, не подумай, что она после репертуара через запятую. В наследство. У нас с ней действительно вдруг новая любовь произошла.
Разжиревший, завёрнутый в яркие простыни и с бычьим тавром на лбу Витёк всё только улыбался. Одними губами. И от этой его молчаливой улыбочки телу справа стало холодновато. Чего он так? Серёгина-то душа просила не монолога. А тут иллюстрация ко второму закону термодинамики: «тепло только вытекало из горячей точки в холодную, и никогда наоборот». Чем Сергей больше суетился, фонтанируя флюидами, тем острее чувствовал пустоту. Космическую дыру. Чему Витёк не верил?
— Ленка на первые спектакли со мной не выходила. Играла с другим составом. И вообще, изначально месяца три-четыре мы только здоровались и прощались в коридоре. Я себе тоже тогда установку дал: я здесь ради памяти Пети Мазеля, и мне до неё дела нет. Специально даже потаскался по тёткам, чтоб языками никто не молотил. Ну, про то, что они и знать не должны были… Кстати, ох, и потаскался! Оказывается, я даже не представлял своих возможностей. И местных потребностей… Впрочем, тебе это не интересно. Или интересно? У вас это как, возбраняется? Или не грех?
Витёк даже на такое не подцеплялся. Понятно, что надо бы заканчивать про личное. Перейти, ну, на вселенское, что ли. На классовую непримиримость или озоновые дыры, например. Но, вместо этого, Сергея совсем понесло. Просто неудержимо зазудило внизу живота. Чего, собственно, тот так круглосуточно улыбается? С высоты своей святости? Ботхисатва, в натуре? С каких же это пор? Между прочим, помнится, что в прошлой жизни кто-то раз пять пытался жениться, но, при этом почему-то от него через месяц все невесты сбегали без оглядки. Все. Ну, да-да, конечно, Витёк при этом никому не исповедывался. Но факты, факты-то принадлежат истории!
Впереди и слева в далёком солнечном просвете россыпью ярких детских игрушек засветился комплекс дацана.
— П-приторм-мози!
Сергей отпустил педаль, длинным накатом свернул на обочину.
— До него ж ещё два километра.
Но Витёк уже вывалился в догнавшую их пыль. Сергей смотрел, как он, упав на коленки, вознёс в небо голые руки, как потом, уже с полного роста закланялся во все стороны, подвывая заклинания. Сергей смотрел, слушал, и его понемногу отпускало. Обиду сменяла брезгливость. Это же вовсе не тот Витёк. Это совершенно чужой, незнакомый ему человек. И чего он, дурак, вчера слюни распустил? Подумаешь, оболочка похожа. Это же по-ихнему майя, обман видимости. А по-нашему? Как там у незабвенного Гумилёва?
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Вот и здесь явная смена души. Витёк, или, точнее, некто-то в теле Витька, более для проформы или ритуала, обернувшись, поклонился, выдавил «бл-лаг-годарность», и мимо дороги напрямую быстро-быстро зашагал к дацану. Снова набежало облако, ударил с разлёта ветерок, и в потемневшей, мгновенно охладившейся серо-бурой степи яростно затрепалось алое полотнище. Там всё удалялся и умалялся тот, кого Сергей вчера принял за друга. Прижимающие раздуваемые ветром одеяния голые руки, блестящий голый загорелый череп с тонкой косичкой, меленькие шажочки по округло мечущемуся серебристыми волнами ковылю — словно в сандалиях по воде… Где же было искать того чудака-библиофила, диссидента и водочного грузчика из туманной юности?
Три месяца уже не курил, терпел, даже выпив, а вот сейчас стало невмоготу. Инстинктивно похлопал по пустым карманам, зло огляделся: эх! Разгрыз толстую, сухую соломину, сплюнул пыльную горечь. Попинал колесо. Сел, отжал сцепление и повернул ключ. Стартер надрывисто подзавыл, но справился. Пора менять аккумулятор. Потихоньку покатил к монастырю. Сколько раз он уже бывал здесь? Практически с каждым гостем. В Забайкалье хороша только природа. Что ещё, кроме огромной ленинской головы, чёрной пятиметровой глыбой торчавшей прямо из асфальта центральной площади, можно показывать в Улан-Удэ? Хм. Но, их Ленин и вправду покорял. Причём все стереотипно вспоминали про ночной бой Руслана, и, оглядываясь, кощунственно шептали: «Молчи, пустая голова». Улан-Удэ, Улан-Удэ. Столица, ёшкин корень. Город бестолковый, насквозь азиатский, хоть и со сталинскими понтами. А вот природа действительно завораживающая: обжигающе горная Селенга, сопки с багульником. Слева Саяны, а вокруг степь, та самая Великая степь, которая вслед за солнцем высылала до самой сердцевины Западной Европы своих смуглых, коряво-крепких, наивно-бесстрашных сынов. Необратимые волны бесчисленных табунов низкорослых лохматых лошадей, подгоняемые скрипами верблюжьих кибиток, выгрызали и в пыль вытаптывали по пути всё, что родилось до их нашествия, и не знающая своих границ и календаря степь расширялась до пределов и времён римлян и чехов. Великая степь…
Этой дорогой он возил гостей когда-то на автобусе или на друзьях, а теперь вот и своими колёсами. Весной, летом, зимой. По одному, семьями, компаниями. И всегда плыли над степью одинаковые охи и ахи, вились над озирающимися головами однообразно торопливые разговоры о смысле бытия и колесе сансары. И убеждения друг для друга, что «тут, без сомнения, что-то есть», ибо, иначе, откуда эта память о том, что было до «этого рождения». И про биоэнергетику, и про ауру. Начитанные упоминали о Рерихах, а особо окультуренные о карме и камасутре…
Судя по отсутствию на автобусной стоянке торговцев позами и шашлыками, туристов сегодня не ожидалось. Сергей оставил машину в метрах ста от дикарски раскрашенных жёлто-зелёно-красными полосками ворот, и, не дожидаясь ещё шагающего где-то Витька, вошёл внутрь. В огромном, огороженном бесконечно ровным забором пространстве ни души. Аккуратно выметенные перекрёстные дорожки, торчащие вразброс, так похожие на космические корабли и неизвестно для чего предназначаемые, невысокие пирамидные ступы-обелиски. Да прозаические жилые и хозяйственные постройки у дальней стенки. Центральный храм, четыре года назад заново отстроенный после пожара, массивно возвышался лоснящимся белым кирпичом под пронзительно напряжённой, словно птица перед взлётом, трёхярусной китайской крышей посредине двора. Его красно-бурые центральные двери были приоткрыты, охраняемые с крыльца отчаянно выпучившимися около крутых зелёных ступеней смешными представлениями бурят и монголов о никогда ими не виданных африканских львах. Лучше бы своих драконов поставили. Хотя и те тоже больше напоминали фигуры с детской карусели. За дверьми темнота и жутковатая плотность продымлённого воздуха. Впускают всех, лишь не забудь пожертвовать на содержание. Да только всё это интересно в первый, ну, второй раз: и гигантские одинаковые скульптуры разодетых улыбчивых Будд, и разнообразная атрибутика странного, так и не понятого в своей смеси простоты и сложности культа поклонения бесконечному космосу и мелким демонам. А после второго-третьего посещения всё перебивает неизбывное чувство своей чуждости всему этому. Ощущение отщепенства и неуютства в полумраке окружающих сладких картинок и чудовищных скульптур.
Снова потянул западный ветерок, и длинные тонкие медные трубочки колокольцев, подвешенных по загибающимся углам храмовой крыши, нежно-нежно зазвенели. «Ти-ти-ти»… От этого их чуть слышного шуршащего перезвона у него по спине прокатился озноб, и словно прояснило, заострило зрение: вдруг всё и вся вокруг обрело неимоверную плотность и неоспоримую материальность. «Ти-ти-ти»… Частые облака, разглаженная степь с пожухлой травой, дощатый круговой забор и кирпичные строения перестали прятаться за своими видимыми поверхностями и оболочками, как пот сквозь поры проявляя своё истинное наполнение и сущность. Из-под ядовитой раскраски дацана наружу просочились камни, железо и дерево. И даже сама земля под ногами словно чуть-чуть дрогнула в ответ на эти нежнейшие шепчущие стоны, и от этого её почти неуловимого толчка Сергей поймал момент времени, своего личного, суетного, отчаянно смертного времени — а вокруг всё было таким вечным! Почему? Почему он смертен? А потому, что не имеет под своей оболочкой ничего, абсолютно ничего собственного, только лишь своего, человеьева, сергеева. Того, что не составляло бы всё те же облака, булыжники и травы. У его тела не было своей, только своей телесной и ни чьей более сути. Его тело — всё та же вода, тот же кремний, клетчатка… И поэтому он, вот как этот самый звук, проскользнёт и проплывёт из ниоткуда в никуда, а затем рассыплется, распылится, вернув чужое чужому. А степь, ковыль, синяя сопка вдали, и даже эта упорно повторяющаяся форма периодически сгорающего и восстанавлиемого древнего дацана — они-то будут и дальше. Как и были. «Ти-ти-ти»…
Он прошёл вдоль высоких вращающихся барабанов, наполненных записками с молитвами, так всегда напоминающих ему театральные тумбы. Крутанул пару, внутри зашуршали бумажки, необъяснимо ускоряя путь его перерождений. Остановился перед беседкой с огромным красно-металлическим блином. Но в гонг не ударил, слишком хорошо теперь знал: звук, родившись, прожив и затихнув, не даёт никакой надежды повторить себя. Ударишь снова, это будет новый звук, совсем уже другой. Очень, очень похожий, но другой. Враки всё о реинкорнации.
Отойдя к забору, осторожно присел на корточки, опёрся спиной на шершавые крашеные доски, щурясь, подставил лицо выглянувшему свысока солнышку. Зря он вчера столько выпил. Держался же, почти месяц честно продержался. Недели три точно. Но так, ведь, и Ленка тоже поддалась всеобщему настроению, расслабилась: такой гость из Новосибирска, да из юности, да старый друг и его, и Пети. Стол накрыла по-полной: салфеточки, ножички, вилочки. И рюмочки. А Витёк-то и не поддержал. Только пригубил разок для приличия. И мясного он не ел. Так и получилось, что Сергей один столько выпил. Болтал почти до утра, жаловался, плакал. А о чём было изливать? И кому?.. Ну, да. Да, есть кое-что на дне каждой души то, что никакими карьерой или творчеством не присыпишь. Имя этому «кое-чему» — досада. М-м-м, понять-то всё это смог бы только отец. В смысле тот, кто сам отец. А не этот полумонах-полусултан…
Его семья. Её семья. Их семья… Тут вам не хрестоматийный нестык «отцы и дети», это какая-то новая, совершенно доселе ещё не описанная никаким классиком, странная и болезненная, давно не душевная, а достаточно физически ощутимая рана. Рана, не просто изредка напоминающая о себе в неловком положении, а уже безумящая не прекращаемой ни на секунду тайной резью. Тайной! В тайне. Подспудно. Постыдно…
И кому, казалось бы, можно было выдать эту тайну, как не тому, кто, собственно, в своё время и свёл их с Мазелем, кто был свидетелем и участником их дружбы и едва не пошёл в секунданты?..
С Ленкой у них всё случилось почти через полгода после его переезда в Улан-Удэ. И похорон. То есть, четыре года тому назад, в восемьдесят восьмом. Сергей действительно тогда что-то лихо загулял. Начал по свободным барышням из их русского театра и находящегося в соседнем подъезде того же здания бурятского, потом из оперного, из института культуры. А дальше в очередь стали уже полусвободные-полузанятые барыни из сфер обслуживания, медицины, образования и бесчисленных местных республиканских главков и министерств. Далее цеплялись замужние экономистки и завсклады, и… город пошёл под метлу. Он же числился в их «столице» первым героем-любовником! Такое уж амплуа, по крайней мере. Рестораны, гостиницы, общаги, чьи-то хаты, дачи, бани и пикники, пикники. В памяти почти всё слилось, слиплось, слежалось в единую, словно заполярную, беспросветно неразличимую ночь. Безразличимую. Оставался только мыльный привкус этой тьмы и собственного безволия. Грязь? Нет, грязь — это въедливое, от чего не можешь ни отделаться, ни отскоблиться, а тут была муть, отекающий внешний поток мути. Всё всегда получалось предсказуемо пошло, и, главное, не нужно, совсем было не нужно сопротивляться. Утро, день, вечер. Ночь. Карусель, бездумная, почти весёлая карусель из наглости, вызова и безнаказанности. Со всеми карусельными атрибутами электрического счастья. Он даже не пьянел до отключения и не испытывал похмелья, а только окукленно пребывал в состоянии тупого горячечного озноба. Как при температуре — все эти месяцы. В редкие минуты неожиданной трезвости, прижигаемый изнутри известковой тоской предчувствия неотвратимого позорного или страшного конца своего загула, Сергей бессмысленно зло мытарил каких-то постоянно прислуживающих ему сослуживцев по сцене. А те не только охотно терпели, но даже хвалились друг перед другом полученными унижениями. Забавно, но в добровольные холуи к нему шли и достаточно уважаемые в иных кампаниях люди. Солидные, состоявшиеся в своей среде мужики охотно бегали за водкой, платили в машине, уступали места за столами и в кровати. Любой шутке хохотали заранее, намагничено вслушивались в любые его рассуждения, восторженно следовали советам. Ну, да, да, он же из Москвы. Самой Москвы! Повидал там. Пообщался и поучаствовал… И с какого момента он поймал себя на том, что стал бояться? Бояться устать жить. Жить вот так, фонтаном. Эта всё нарастающая, всё накапливающаяся боязнь постоянно караулила его в утренних зеркалах.
Как ни странно, но как раз в это время на сцене к нему шёл, тёк, валил успех. Искренний, ошеломляющий, пенистыми пузырями восторга будоражащий весь их, вроде бы такой глухо провинциальный, такой азиатски непуганый городок. И кто бы ожидал здесь обрести театралов? Завзятых театралов? Но успех действительно был таков, что в труппе никто даже не завидовал. А администрация, обслуга и цеховые так и просто его обожали. Это дорогого стоило: билетёрши, бухгалтера, одевальщицы, бутафоры и монтировщики не рекламе верили. И если уж кого любили, так изнутри, без подсказок и приказов. Из-за кулис. Правда, было за что: ибо походу вводясь в идущий репертуар и принимая роли с «чужого плеча», Сергей как-то сразу и совершенно безошибочно нашёл именно ту самую, тонкую и единственно верную фокусную точку входа в актёрское лидерство, за которой все местные народные и заслуженные, с их периферийными действами без понятий о сценречи и сценодвижении, и все их плакатные фарсы с самыми совковыми нравоучениями, со всеми малёванными стройками, игрушечными самолётиками, резиновыми шариками и песочными пирожками в его присутствии становились Искусством. С большой буквы.
А что он делал? Да, что? А чему учили, и чему учился. И ещё то, что чувствовал. Он один заводил зал. Как? Да так. Просто заставил играть зрителей, не партнёров, а именно зрителей. Играть вместе с собой, то есть, играть собой. Как? В кошки-мышки… Публику платить заставляет только голод. Пусть эмоциональный, но голод. Беда, если она загодя пресыщена и равнодушно настроена к предлагаемому. Тогда этот голод, вернее, чувство, ощущение голода, нужно вызывать искусственно, возбудить, раздразнить, стимулировать. Растравить желание. Как? Да так же, как это делается в дорогом экзотическом ресторане. Прежде всего, гурман должен увидеть уготованного ему живого карпа, живого гуся. Или обезьянку. Гурман изначально должен прочувствовать — глаза в глаза — обречённость уготованной ему пищи. Уловить запах крови, жира и пота жертвы. Поэтому Сергей, каждый вечер затевая новую игру, в буквальном смысле с первых шагов по авансцене только и поощрял затихший за слепящим из-под ног пунктиром рампы, хищно распаляющийся коллективной чревной похотью гигантский чёрный зев зрительного зала. Глаза в глаза — «экспозиция героя» — да какая, к чёрту, школьная грамота, когда им интересна вовсе не легенда твоего появления на свет, а энергоёмкость — калорийность. «Экспозиция героя» — это когда карп выгибается, гусь вырывает крылья, обезьянка скалится. Экспозиция героя! Он всеми квадратными сантиметрами своей мгновенно воспаляющейся изнутри, вдруг обильно лоснящейся кожи внимательнейше вчувствовался через чёрточку края сцены в сладострастное нарастание их коллективной алчности, накопление слюнявой благосклонности к предлагаемой жертве. «Завязка конфликта»? Ха, да это просто отход в глубину — ну, сравните меня с другими. Посмотрите на меня справа. Слева. И сравните. Видите: я без изъяна. Я лучше всех. Видят. Вот первый нервный сопот от задних рядов — гурман захотел… Как запертый на арене бычок, уже кровящий от копий пикадора, Сергей кружил, метался или ползал от кулисы к кулисе, по самому краю лжи и правды, слегка постанывая в партер обещаниями развития интриги. «Развитие»? Это разведение огня, шинковка специй и шипение их в масле. «Конфликт»? Повар заносит нож, видите? — карп брюхом вверх, гусь прикрыл глаза, и только обезьянка кричит… Главное, поймать момент. Не раньше, не позже. Как блестит в водящем луче лезвие. Пауза… «Апофеоз». Ну! Пауза невыносима. И вот они все там, в темноте, единой массой, с остекленелыми глазами, враз скривили губы, удерживая бой колотящегося от задержки дыхания сердца. Вот и всё. Всё. Пора! «Финал». И Сергей так жёстко и щедро выбрасывал в эту умопомрачительную тишину сгустки своего взаправдашнего грудного кровавого огня, и так хлестал из порванной артерии до самой галёрки, что зал похотно ввергался в общий пир, и ахал, и давился, и захлёбывался овациями. «Финал».
…Да, зрители алкали и пожирали его, жаждались и насыщались, и, допьяна ублажённые, расходились по домам до следующего его спектакля. Остывали выключенные прожектора, монтировщики выкатывали в карманы конструкции, уборщицы выметали под креслами… Но, почему же он, стягивая в гримёрке насквозь мокрую рубаху, чувствовал себя победителем? Владыкой? Проглоченный-то и поглощённый…
Они впервые в тот вечер играли с ней одним составом. Конечно же, Чехов. Конечно же, «Чайка». Днём была сверка, и Елена достаточно дежурно уточняла с ним и помрежем мизансцены. Сергей тоже не усердствовал. Warum? Всему своё время… После обеда они маленькой мужской компанией погоняли шары на старом, с разорванными сетками, бильярдном столе в холле центральной гостиницы, и на спектакль он пришел совершенно трезвым. Крохотная, аквариумно светлая от большого, во всю стену окна, крепко на несколько поколений прокуренная, специфично воняющая потом, канифолью и пудрой, гримёрка, им, как премьером, делилась только с народным СССР Тютьяковым. Но тот, как полный народный и лауреат всех только возможных республиканских премий, как депутат Хурала и почти отец-основатель театра, кроме получек и авансов, появлялся здесь не более одного раза в месяц. Что местным населением очень плодотворно использовалось, в смысле, где выпить и полюбить. В других подобных закутках артисты теснились по четверо, а совсем молодь и вовсе гримировалась у одного зеркала в очередь. Так что основная жизнь происходила в общем братском коридоре или же на лестничной площадке, меж двух скамеек над вечно дымящейся траурной урной. Там рождались и умирали новости, заплетались романы и интриги, перехлёстывались партии и симпатии. А сюда к Сергею доверенные лица приносили уже только профильтрованные отжимки фактов и хорошо проверенные версии. Сергей любил гримироваться в чьём-либо присутствии, не смущался и переодеваться. Но в тот день он отчего-то дважды тщательно повернул ключ изнутри, и, повесив полотенце так, чтобы нельзя было заглянуть в щёлку, затаился. Дверь пару раз недоумённо подёргали, потом нарочито громко, хотя безадресно, поругались. Но, ни фига, перебились.
На стене с его стороны, приколотые булавками к обоям, висели две старые подвыцведшие премьерные афиши с портретами Пети Мазеля. «Берег» и «Чайка», в гриме и образе. Мазелевский Треплев был белокур, с маленькой кудреватой бородкой, взгляд за облака. Очень молодой Хемингуэй. Ну, очень молодой. Восторженный-восторженный. Такому всё прощалось заранее. И с таким заранее всё понятно. Но, только неправда это. Враки для девятиклассниц. Мало ли что министерством среднего образования одобрено. Враки! Никакой Треплев не романтический герой, «остро оскорбляемый пустотой и косностью окружающего быта». Антон Палыч о такой трактовке и не догадывался, когда писал в определении: «ко-ме-дия». Милые девятикласницы, наплюйте вы на зашоренную программой, допнагрузками и вашей успеваемостью учителку, и читайте сами, своими собственными милыми глазками: Треплев по Чехову — злой, ленивый, интеллектуально неразвитый, почти идиотик с откровенно выпирающим эдиповым комплексом. Последнее до гениальности откровенно, до анатомичности прописанно: главный герой этой незамысловатой пасторальной истории в свои, достаточно уже бородатые, двадцать пять лет от боязни сознаться в бесталанности злобно ревнует мамочку ко всему мало-мальски творчески состоявшемуся. Но ревнует, ох, как не по-детски: это комплекс соития духовной импотенции и физической инфантильности. И как только Чехов мог вот так точно предчувствовать Фрейда? Как доктор доктора?.. Или как пациент?.. И отсюда такая же бездарная, подло подстрекаемая другими бездарями к совершенно недоступным для неё аплодисментам, Ниночка Заречная на вонючем фоне красных глаз — злобно убогая треплевская попытка отомстить Аркадьевой за отвергаемую ею, очень уж не сыновнюю любовь. И ещё стрельба, стрельба… Тоже месть, но за страх. При чём тут чайка? Просто больше в некого, место пустынное. Пустое.
Если б позволено было изменить постановку, или хотя бы просто выпуклей раскрыть не особо спрятанный авторский подтекст, то какой же можно было бы закрутить вкуснейший дуэт с Макарян, игравшей Аркадьину! Мать талантлива, красива, состоятельна как женщина — и недополучившийся, навсегда бестолковый сын. Она стыдится его, он понимает и психует. И от чувства этой своей «недоделанности», он, то, вроде как ещё «по-детски», но чересчур сильно целует дядю, то пытается сквозь плаксивую ссору прижаться к её груди. Или грудям? Антон Палыч, Антон Палыч, с раннего детства считавшийся в своей семье самым бесталанным, не способным как отец играть на скрипке, как братья рисовать или писать… выдал здесь многое. Треплев плюс Тригорин — почти равно — Чехов. А Заречных вокруг тысячи. Но ведь надо же, когда действительно наконец-то сталкиваешься с пьесой, откровенно и честно написанной драматургом «про это», но как раз и упираешься в то, что какой-то, неведомо когда и неведомо как заехавший в Бурятию безымянный ленинградский режиссёр, именно этот чисто фрейдистский спектакль поставил «про совсем другое». Более слащавой соцреалистической плюшечки об «убитой бездуховной социальной средой развивающегося капитализма на фоне гниющего феодализма мечтающей об идеалах девушке» встречать не приходилось. Разве что если слить «Аленький цветочек» с «Аленькими парусами». И присыпать «Крошечкой-хаврошечкой». Что ж, Сергей, как мог, перекроил своего Треплева, беспрестанно причёсываясь в маленькое зеркальце и грызя ногти, доводил до памфлетной истеричности его прописанные в авторских ремарках чувственные лобызания с дядей и пьеровские заламывания рук в присутствии «гадкого-гадкого» двойника-соперника Тригорина-Пашина. Партнёры искренне впадали в кому, а реакция зала, словно ленивая речушка, внезапно запруженная непредвиденной плотиной, вначале вздувалась от недоуменного неузнавания хрестоматийно школьного сюжета, но потом, достигнув заданной ей Сергеем высоты, срывалась вниз в бешенном соглашательстве с обнаруженной вдруг чеховской правдой. Понятно, что все цветы и «бисы» были только ему.
Но до сих пор Нину играла не Елена, и такое беззастенчивое стягивание на себя одеяла не считалось Сергеем больше, чем просто призом себе от себя за ум и талантливость. Тем более, он уже был признан так, что за развал ансамбля винили не его, а партнёров, тупо теряющихся в непредсказуемых смысловых смещениях мизансцен. Никто из них так и не смог объяснить, как и почему именно в «Чайке» Сергей стабильно снимал свой феерический успех на фоне их очевидного провала: «Розов опять спас спектакль»! Бедняги, их бы на «Гамлета» в куклах! Да чтоб узкая деревянная скамейка задницу перерезала. Сюсюкали бы после этого о «вечном свете в душах маленьких людей». Нет никакого там света. Серость. Животная, крысиная серость. Ведь, на самом-то деле, люди — это единственно те, кто творит. Много, мало, лениво или с похмелья, изысканно или буйно, но творит, вдохновенно творит. Творчество — смысл человека по Чехову. Пусть это из последних сил молодящаяся провинциальная актриска и заранее утомлённый признанием беллетрист. Но в пьесе только они люди. Остальные для Антон Палыча — обезьяны. Бандерлоги, не имеющие огня. Слипшиеся в запахе серы и сероводорода убогие львы и куропатки, рогатые гуси и молчаливые пауки. И пиявки. И Нина Заречная в их числе. Размечтавшаяся бездарность.
Эх, Ленка, Ленка! Какая же тут должна быть раскручена язвительная комедия! Какое купание в пошлости! Только бы не испугаться раскрывающейся вдруг бездны, ведь кто герой, тот и комик… Спасибо столице, спасибо ТЮЗу, киношной безработице и ремесленной дедовщине — вот где ему пригодилась эта испепелившая провинциальный вьюношеский лунатизм школа самоунижения, самоистязания и самонелюбви, позволяющая ему теперь играть разом и героя и отношение к герою. Отношение сверху… Провести спектакль как всегда? Но Ленку так обеднять было нельзя. Нельзя. Должно же быть и ему кого-нибудь за что-нибудь жалко. И как тогда быть? Ведь она не сумеет выйти за режиссёрские рамки образа… честной дуры, в просто дуру. Да и не захочет. Ко всему прочему, Ленка за эти годы умудрилась подрастолстеть. Не то, чтобы уж очень, но такая пухленькая Заречная даже внешне была уже на грани… м… пошлости. Бог с ним, когда это на фоне гиганта Мазеля, но Сергей-то, Сергей, с его «метр-семьдесят-два»!
До первого звонка только час. Взять, да и завалиться к ней в гримёрку? Пусть сыграет если не совсем слепую, то хотя бы слабовидящую. Это было бы смешно. Нет, не поверит, раньше надо было. Пятьдесят семь, пятьдесят шесть минут до начала. На стене Петя восторженно глядел в облака. Или из облаков? Эх, Петя, Петя… От всего этого раздрая спектакль предвкушался как неожиданная, но и не увлекательная головоломка. Как же ему удастся выкрутиться? Если удастся.
Свои цветы он разделил между Макарян и Еленой. Благо, что их столики в гримёрной были рядом, получилось вполне даже естественно. По три тюльпана. Седьмой он оставил себе. За тайное благородство. Бедные девочки из библиотечного училища, они купили эти тюльпаны заранее, наверняка вскладчину. Перевязали каждый цветок ниточкой, чтобы не раскрылся раньше времени. Глазки вовсю накрасили, губки обрисовали, чтобы на сцену выйти — к нему, к Розову!.. А тут такой провал. Не то, что бисы, а и жиденькие аплодисменты-то поплюхали просто по ритуалу… Макарян держалась молодцом, богатый жизненный опыт с лихвой восполнял ей душевную простоту. Хрипловатый низкий контральто под Вишневскую, шуточки тоже под неё. Мало ли что бывает, спектакль на спектакль не приходится. Ладно, проехали. И, помянув вечные накладки осветителей, забывших вовремя вырубить красные глаза, осудив как всегда перевравшего текст Тригорина и, как назло, присутствие наблюдателей из горкома, разговор плавно перевёлся на то, ради чего он зашёл. И ради чего он может их немного проводить: есть ли смысл им самостоятельно изменить первые две сцены? Тогда финал сконтрастирует и выстрелит. Для этого можно взять за образец спектакль «Красной армии». Макарян была просто душкой: «конечно же, пусть Серёженька им всё подробно расскажет»! И первая подхватила его под руку. Они вышли из театра втроём, деланно весело болтая, поднялись по медленно остывающему от дневной жары асфальту проспекта Ленина на два квартала, и там так же чрезмерно дружески попрощались с Макарян около деревянного фонарного столба.
Сергей и Лена подождали, пока она войдёт в подъезд и помашет им из окошка на площадке второго этажа. Дальше пошли совсем по темну: редкие фонари не пробивали густо-синюю от присутствия недалёких гор, парную сентябрьскую ночь. Пара пролетевших туда-сюда автомобилей, группка спешащих к набережной напышенных подростков с врубленным «наполную» переносным магнитофоном, да неожиданно неизвестно откуда мучительно бредущая стреноженная лошадь. Лошадь? Центр, однако. Столица, однако. Ленка то и дело поднимала к губам цветы. Тяжёлые, полураспустившиеся тюльпаны ничем не пахли. А Сергею вдруг стало неуютно-неуютно. Вроде бы ещё совсем ничего не произошло, пускай там Макарян что хочет себе выдумывает, но он совершенно явно услыхал, как за спиной у него коротко и беспощадно лязгнули бронированные двери. Засыпные, тупо клёпанные по периметру двери общественного бомбоубежища. Вот и всё. Всё. Вот уже он в новой для себя ситуации без ключей и какой-либо надежды отворить, оттолкнуть, отколупать ногтями эти двери и вырваться назад, вернуться туда, где он был всего-то полчаса назад. Ослабевшими пальцами едва вытащил сигарету, прикурил. Ленка что-то тихо говорила о том, кто и где здесь поблизости живёт, кто откуда переехал или как получил квартиру в престижном районе, а он даже что-то отвечал, поддакивал, переспрашивал. И тосковал по необратимому. Тосковал. Их сталинский дом был на Ранжурова. Она жила с родителями и дочерью на четвёртом этаже. Там на кухне ярко и уютно-уютно желтел абажур, а в гостиной за складками тюля подрагивал голубыми всполохами телевизор. Подошли к подъезду, распахнутому на крутую гранитную, с ампирной претензией, лестницу. Там светло, а тут темнотища-то какая. Ленка блестящими влажными глазами выжидающе смотрела на докурившего и туго молчащего Сергея сбоку и снизу. Вот, и что теперь? Потянул за гуж. Что-что?! Всем всё понятно. И принято. Но, опять же, не молоденькие — на улице целоваться.
— Ты приходи завтра к обеду. Познакомишься с моими. К трём?
— Хорошо.
— Ты только ничего особенного не бери. Папа после операции не пьёт.
— Опять хорошо.
— А для нас мама собственную наливочку выставит.
— И это тоже хорошо.
Обед, то бишь смотрины, проходил как в худшем зощенковском рассказе. Или в лучшем. Это в зависимости от того, читатель ты или заглавный герой. Всё начиналось с вешалки, где он — в белой рубашке, с букетом и тортом! — предстал перед безжалостным трибуналом, точнее, чрезвычайной тройкой в составе невысокой, совершенно обесцвеченной, но с шикарно накрашенными бровями и губами, химической блондинки, так же невысокого, по цыплячьи остро пузатого и кривоного бурята и застенчиво смаргивающей худенькой девочки-подростка с неожиданно яро голубыми глазами. Галина Кузьминична, Сергей Никанорыч и Катя. Ленка выступала в роли конвоира. Галина Кузьминична сначала восторженно глубоко понюхала мелкие жёлтые розы, но потом спохватилась: это же Лене. В свою очередь Лена передала торт Кате, а Сергей Никанорыч в это время подал гостю, вероятно свои, почти новые тапочки. Сам стоял в старых. Разобравшись после естественной в таком случае заминки, гуськом прошли в гостиную, где посредине, под модным «каскадом» из настоящего хрусталя, был уже накрыт большой овальный стол. Тяжёлая, тёмно-красная, гобеленовая с кистями скатерть была перекрыта одноразовой импортной, из тиснёного узорами белого полиэтилена. Пять полных приборов японского сервиза, чешский хрусталь, отечественные холодные закуски и салаты. Сергея посадили рядом с Леной, с другой стороны расположились её папа и дочь. Галина Кузьминична, обозначив своё место с торца, в основном порхала между столом и кухней, пока они не откушали «первого» и «второго», а Серёжа ещё и «добавочки». Гостиная была проходной, две двери за спиной Сергея плотно прикрыты. Кроме ореховой «горки», огромного, во всю стену, золотисто-охристого ковра и тумбочки с «Горизонтом», всё пространство между вздутым югославским диваном и креслами занимал какой-то слишком свободно вьющийся мелколиственный цветок. Вернее, куст. Над диваном, в золочёной раме большая фотография Лены в средневековом костюме. Из театрального фойе или с афиши. В общем-то, семейка явно состоятельная. С видом знатока похвалив почти невесомый и прозрачный японский фарфор и узбекский ковёр, гость в полную меру смог отдаться интеллектуальной беседе с, наконец-то присевшей со всеми, хозяйкой… как он прижился в их труппе?.. что говорит о квартире директор?.. остались ли связи с Москвой?.. его родители ещё работают?.. сколько от Улан-Удэ до Новосибирска?.. а поездом?.. да, кстати, Катенька недавно видела его в фильме по телевизору…
Сергей Никанорыч почти всё время молчал. Он много и в удовольствие ел, в перерывах оттопыривая огромные губы и почёсывая шею мизинцем, всем видом демонстрировал полную приемлемость и терпимость к ситуации. И чокался с их наливкой минералкой: ещё полгода ни-ни. Ленка тоже молчала, но вид у неё был гораздо менее благожелателен. С равной периодичностью она метала стремительные стрелы из-под бровей в сторону то матери, то дочери. Галина Кузьминична, занятая поминутным промакиванием уголков губ розовой салфеточкой, принципиально ничего не замечала, а Катя и так была подавлена, что после каждого маминого взора только снова роняла вилку, крошила хлеб на скатерть или кусала торт с середины. Откуда у неё такие голубые глаза?.. Сергей, не на секунду не теряя апломба столичной штучки, отдувался как мог: коллектив достаточно разнороден, и, всё-таки, есть с кем дружить… однокомнатная пожалуйста, заселяться можно хоть сейчас, но это окраина, так что лучше подождать до нового года… звонили недавно, возможно в отпуск придётся ехать на пробы… и так далее. Пока электрический самовар не закончился. И «богемский», сверкающий многочисленными гранями, графин с чересчур сладкой густой малиновкой.
За это время его рассмотрели вдоль и поперёк. Наверняка даже отметили мешки под глазами и несвежий носовой платок. Совокупно с идеально новой, с неразглаженными по спине и рукавам укладочными складками, рубашкой и сильным запахом туалетной воды после бритья — это составляло верные приметы холостяка. Но зато пил он только после Галины Кузьминичны, и только по её просьбе. Плюсы-минусы. А вот надо было б по такому случаю надеть медаль. Что уж за так терпеть? Хотя и он, в свою очередь, тоже время не терял, занимаясь дедукцией, и поэтому, когда деды со внучкой пошли «в универмаг, а потом к Братским, они ведь сегодня на годовщину приглашали», то ничего нового от Ленки про них не услыхал. Только временные уточнения.
Сергей открыл балконную дверь, облегчённо после полуторачасового терпения прикурил, но не вышел, встал в проходе, далеко выдувая дым в разогретый бабьим летом послеполуденный воздух. Воскресенье, в городе пустыня, во дворике только две старухи, прикорнувшие на скамейке в жидкой тени пропылённой рыжей акации. На высоком выцветшем небе ни облачка. А там, за тюлем, в квартирной полутьме, нарастающее электричеством Ленкино ожидание. А чего? Что уже ждать? — бери. Твоё. Вот она подошла и сквозь толстое кружево тихо прижалась лбом к плечу. И у Сергея опять, как вчера вечером, горло резануло тоской необратимости. Только бы не слеза! Он же первое время за столом всё боялся наткнуться взглядом на фотографию Мазеля. Потом понял, что они специально для него из гостиной убрали всё, что хоть как-либо могло его зацепить. Спугнуть.
Дожидаться обещанную театром квартиру они стали в угловой комнате, с двумя окнами на восток и север. За стеной — крохотная Катина. У «родителей» комната с отдельным входом из коридора и видом на юг. Любимица тестя трёхцветная кошка Изаура предпочитала независимо спать в гостиной. Что такое семейная жизнь? Утро начиналось с истошного вопля «Союз нерушимый», вырывавшегося из кухонного радиотранслятора. Галина Кузьминична должна была вставать в шесть, чтобы успеть приготовить завтрак и не опоздать на службу. Остальным давалась получасовая фора. «Завтракать у нас принято вместе», но… Очередь Сергея в туалет и ванную была последней, после Кати. Побрившись, он почти никогда не заставал за столом старшее поколение. Впрочем и младшее при его появлении обычно допивало молоко и уходило собирать сумку в школу. В спецшколу — у Кати с пяти лет врачи, знахари и ламы безуспешно боролись с эпилепсией. Тонюсенькая, с каждым днём всё заметнее вытягивающаяся в длину без ширины девчонка, почти уже подросток, ходила в шестой класс и единственной её радостью была музыка. Это главным признаком присутствия: звучало ли фортепьяно в её комнате. За всегда плотно прикрытой дверью.
Так что завтракали они с Еленой обычно вдвоём. Слушали местное радио: «аюрен час, хаюрен минута», от овсяной каши до кофе с гренками неспешно и беззлобно перемалывали что-нибудь из «труппной» жизни — кто, чего, кому, как, когда. Темы вечные, очень даже утренние: жулик завпост, пьяница художник, хам администратор. Главный режиссёр вот так прямо бросил всё посреди начатых репетиций и умчался в Челябинск, в Цвилинга. Ну да, ему же опять к годовщине не разрешили постановку на госпремию, так как в этот раз наступила очередь ТЮЗян. А директор, жук, ничего, не стал удерживать… Театр не портил настроения, не отнимал аппетит. Да и что им-то требовалось? Оба ведущие, репертуар по полной. Ей, вообще, в этом сезоне подали на звание. Потом, глядишь, если всё будет как сейчас, на тот год и ему подадут. Сейчас поскорей бы решилось с квартиркой. Как только получат ордер, тесть её тут же сдаст на нужды своего министерства и через год она превратится в двухкомнатную. И можно будет отделиться. Тогда и ужинать тоже только вдвоём. Посему после завтрака, если не было общей репетиции, они разбегались. Ленка в светлое время суток вообще не терпела лишней минуты находиться дома. Катькой занималась Галина Кузьминична. А она халтурила. В кружках, в СТД, в каких-то комиссиях и жюри.
А Сергей в гримёрку теперь приходил тютелька в тютельку. И так же спешно уходил: слишком резкая перемена его личной жизни не всех убеждала в необратимости. И если женщины ещё как-то, вздыхая и подкусывая, но в большинстве своём постепенно смирялись с неожиданной осёдлостью столь нежадного на ласки общественного героя-любовника, то мужики продолжали тупо поворачивать реку вспять. Впрочем, Сергей на это не психовал, а тоже точно так же тупо скрывался. Даже ключ на вахту не сдавал. Не объясняться же со всеми… Деды приходили со службы поле шести, тёща приводила с продлёнки Катюшку. Поэтому в случающемся до пяти часов одиночестве он чувствовал себя комфортно. К радиотранслятору добавлял на полную громкость телевизор и, вдобавок, вытягивая руку с дивана, ловил что-нибудь в приёмнике. Главное, не зацикливаться. И тогда кайф. Ещё бы курить в доме разрешалось. Были деньги — брал из-под полы в распределительной кооповской точке разливное пиво, нет — обходился всегда имеющимся в буфете хорошим индийским или цейлонским чаем. Книжки что-то не читались. Просматривал две-три газеты, по диагонали бегал по годовым подборкам «Огонька» и «Науки и жизни». Вернувшись с перекура, равнодушно крутил переключатель каналов. И не психовал. Не объясняться же со всеми.
Его статус-кво был определён в самую первую неделю. Необходимые для жизненного функционирования пространство и время, ритм исполнения потребностей и неизбежный минимум интеллектуальных контактов — его индивидуальные привычки были с очень даже небольшими компромиссами вписаны и вплетены в устоявшийся общий устав. К полному взаимному удовольствию. Похоже, что Галина Кузьминична и Сергей Никанорович даже не особо-то съёжились: видимо, после смерти первого зятя, они приготовившись на гораздо большее отступление. И поэтому вслух ни на что и не претендовали. Иногда только обменивались мгновенными переглядами за его спиной. Или вздохами из другой комнаты. Ленка была самым интуичащим и предусмотрительным толмачом в этих бессловесных, как далёкие зарницы, переговорах. Благодаря её дипломатии, это была и не коммуналка, и не колхоз: «две в одной» — две семьи в одной квартире. Конечно, может кому-то и хотелось бы как-то по иному, но всё достаточно удобно разводилось разницей между поколениями. Одни работали с утра, другие с вечера. У одних в воскресенье — выходной, у других как раз бывало и по два вызова. Обязательными были только общие ужины и приёмы гостей. А так, если не телевизор, то все вполне расходились и по вечерам.
Вот и было бы всё хорошо. Всё, кроме детского Катиного упорства.
Задним числом гадается вольготно. Возможно, их разговор состоялся слишком рано. И нужно было бы хоть немного подождать, исподволь подготовя её к восприятию неожиданного и очень, даже для взрослого, ошеломляющего известия. Или ему самому дать возможность проявить себя добрым, честным, сильным и умным героем, который достоин приписываемого ему звания. Но матери уж очень тогда не терпелось обрадовать дочь. Дочь, доченьку, дочурку, — ту, которая должна была, также как она, вдруг запеть, заплакать и, раскинув руки, взлететь в розовое от близящегося заката, распахнутое в бесконечность небо. Ибо к Кате вернулся отец. Её отец. Не тот, которого она всегда звала папой, которого помнила с самых первых отдельных картинок: как качал её на огромных руках, мылил спинку в ванночке, как водил в новом платье в парк и учил наряжать ёлки. Не тот, который мог, слегка царапая небритой щекой, почти бегом вознести её и свой, и мамин рюкзаки на гору, когда она, смеясь, натягивала ему на глаза панаму — «чтобы он не запоминал дорогу назад». Не тот, которому можно было жаловаться на удушливые боли и уколы злых докторов, и не стесняться того, что описилась во время очередного приступа… А настоящий.
Что значит — «настоящий»? Как — «вернулся»? Откуда? И… зачем?
Катюшка обращалась к Сергею на «вы» и всегда только по заданию Лены или тёщи: «дядя Серёжа, зовут ужинать», «дядя Серёжа, перенесите швейную машинку». И всё. У неё самой к нему никаких дел не было. И никаких личных просьб. Когда он впервые попробовал погладить её волосы, Катя дико откинулась, ошпарив такими же голубыми, как у него глазами, и долго ещё не приближалась на вытянутую руку. Сергей, дав необходимую временную выдержку, попытался начать приручение заново, самыми маленькими порциями, во всём демонстрируя покорность её доброй воле. Самое большее, чего он добился — Катя перестала его бояться, не зажималась до сбоя дыхания и пятнистой красноты, когда они оставались в доме один на один. Но между ними продолжала совершенно нетронуто возвышаться китайская стена бесчувствия. Он никак не мог уловить ритм её сердцебиения. Чтобы настроить своё.
Ленка переживала страшно. И плакала, и злилась. И стыдилась. Чего стоило Сергею удерживать её от совершенно ненужных и бессмысленных ссор с дочерью. Тут время, только время сможет что-то изменить. Просто не нужно было раньше срока сжигать лягушачью шкурку.
Правда, был, всё же, и у него самого срыв. На следующий, после какой-то, совсем очередной премьеры, день он с утра взял пивка, и, заодно, по счастливому случаю, «беленькую». Шла борьба за народную трезвость, и в городе даже у блатных начались перебои с «горючкой», так что приходилось слегка подмазывать. Даже популярность не всё решала. Горбачёвские прибабахи взводили толпы одуревших от жажды мужиков до почти полного помутнения разума, тысячные толпы, осаждавшие «точки», готовы были убивать и убиваться. Им вождя недоставало. Дежурившие в местах отоваривания алкогольных талонов усиленные ментовские наряды, дабы избежать межнациональных конфликтов, «отоваривали» буйных только что введёнными «демократизаторами» строго по расовым признакам: буряты били бурят, а русские русских. Толпа гудела, шарахалась, стаптывая слабых и увечных, но всё-таки подчинялась. Из-за разлива желчи Сергей и близко туда не подходил. Чтобы не стать этим самым «вождём». Слишком уж руки чесались.
В тот день из Катиной комнаты, всё более приобретая причёсанность, выстреливали, выскакивали, выдавливались, вылетали и выливались постепенно срастающиеся кусочки бетховенской «К Элизе». Па-ра-ра, ра-ра, па-ра-рам. Па-ра-ра-рам. Па-ра-ра-рам. Вообще-то сам композитор на нотах написал «К Терезе» — «Zum Teresa», но проклятый плохой подчерк помешал желанию увековечить его тогдашнее увлечение. И вот так на свет появилась некая Элиза, которую биографы, не удосужась усомниться в прочтении авторского посвящения подслеповатым издателем, искали по всей Германии лет сто. Бедная Тереза! Сергей никак не мог устроить себе удобной позы на диване. Телевизор не смотрелся, газеты не читались. Выданная вчера на зрителя сырая, едва сведёная очередным кочевым режиссёром мерзость не отпускала. Была бы горячая вода, можно было бы принять душ. Но откуда она в центре перед первым сентября? «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано». Из-за экономических соображений они уже в третий или четвёртый раз выпускали подобное говно. Но зритель-то ел! Рай для дирекции: никаких декораций, никаких костюмов — особенно для барышень. Репетиций — неделя, много две. Даже текст не заучивали. Да какой там текст! Сопли и ненормативная лексика. Но зритель-то хавал!! Культурный феномен «перестройки» и «нового сознания». Неужели это и есть то «оно», о чём нам «не давали»? То есть, когда русская актриса с русской сцены посылает зал в тюркском направлении? Хохочущий, нет, ржущий зал. А нас-то зачем-то в детстве учили: театр — храм, сцена — алтарь. Верили-неверили, но как-то всё же в тайне надеялись, что проклятые совки не дают сказать о Боге… А на проверку вышло — о чёрте… Фиг с ним, со зрителем. И с директором. Главное то, что последние полстакана нужно всегда оставлять на догонку, на точку через часок, ибо неверное завершение возлияния ведёт к… незавершению возлияния. По доброй воле уж точно.
Пьеса наконец-то прозвучала целиком и почти без запинок. Сергей постоял перед закрытой дверью, задержав дыхание, вслушался в свою и её тишину. И вошёл. Катя не оглянулась, только плечики опустились. Он, проведя пальцем по цветным корешкам детской энциклопедии, мимо как всегда идеально заправленной кровати прошёл к столу. Выдвинув стул, присел так, чтобы можно было разговаривать почти лицо в лицо. Девочка, всё так же не оборачиваясь, запахнула истёртые по краям ноты из школьной библиотеки, осторожно опустила на клавиши коричневую крышку «Петрофа».
— Ты вольна меня слушать или не слушать. Но прошу: пожалуйста, удели хотя бы пять минут. Я ведь так скучаю по тебе. И боюсь. Вот. Понимаешь? Готовился, готовился, слова подбирал. И всё забыл. Как-то непрофессионально. Пять минут. Без других — без дедушек и бабушек, которых я почему-то стесняюсь. Ладно. Буду говорить что и как получится. Приключилось это давно-давно и далеко-далеко. Мы с мамой были молоды и бестолковы. И от этой бестолковости сложился любовный треугольник. Что было потом? Для меня — ужас. Для Пети — счастье. Для мамы? Думаю, что для мамы счастье возможно теперь. Возможно, если ты сможешь простить меня. Не говорю «полюбить», но только простить. Чем я могу оправдаться? Но это действительно так: я даже не подозревал ни о чём! Неужели ты не веришь, что я бы тут же приехал?.. Тут же бы… Чем ещё оправдаться? Что я тогда не любил? Это сложно для тебя сейчас. Рано. Но ты подумай о том, что мама всё это время любила меня. Всё это время любила и ждала… Неужели она должна страдать дальше? И ещё, я могу искать себе оправдания в будущем. Нашем общем на троих будущем… Ведь ты моя дочь. И ты так похожа на меня. Катя, Катенька, прости. Я так скучаю без твоего прощения. Доченька, я ведь твой отец. Твой настоящий папа.
Сергей протянул руку, чтобы погладить совсем склонившуюся к груди головку. От его почти уже прикосновения к чёрным, гладко затянутым в два пучка волосам, Катя рывком отдёрнулась, неловким длинноруким и длинноногим подростком упав с винтового стульчика. Мутнеющие приближающимся приступом глаза загнанной в угол сиамской кошки голубыми лазерами резали: «Никогда»!
В ворота дацана наконец-то вошёл Витёк. Неожиданно радостно разулыбался Сергею. Надо же! Узнал. Сергей, привстав с затёкших на корточках ног, тоже ответно поклонился: «Всё, пока. Как договаривались до послезавтра». А из дверей храма по лестнице, подобрав подолы, семенили навстречу «брату» два таких же жёлто-красных бритоголовых монаха. Ну вот, всё верно: рыбак рыбака, моряк моряка, а дурак дурака. И так далее, в рифму. Только первые буквы меняй.
П/Я 139. Повернул ключик, потянул ящичек. Чем хороша провинция, так только тем, что до неё поздно доходит. Ну, и что там у них? У «них»? Боже, это же когда-то было и у него! Сергей вытащил из стола девятый номер «Театра» с задумчивым Олегом Ефремовым. Хорошо хоть до почтового ящика что-то доносят. Так-так-так. Посмотрим: «Сегодня, когда все сферы нашей общественной жизни подверглись существенным испытаниям, театр тоже оказался в кризисном состоянии. Рухнули многие старые идеалы, самоликвидировались вдохновлявшие прежде ориентиры борьбы, пришли в негодность вчерашние методы сценической интерпретации жизни. Театр стоит на распутье. В этот трудный и болезненный период, наверное, важно понять, что же в основе театра вечно и незыблемо, что необходимо сохранить (или отыскать) в себе художникам, чтобы древнейшее искусство стало объектом внимания современников?»…
Ну и кто ответит?
А, Андрей Гончаров: «Сегодня, когда в государственной политике наметился поворот к человеку, когда благо человека во всех разделах социального бытия ставится на первое место, появилась надежда на возрождение лучших традиций русского театра… А возродить — значит вернуть религию театра. Поэтому театру прежде всего необходимо размежеваться с массовой культурой, затем — с политикой, особенно безнравственной. (Впрочем, политика в основном безнравственна.) Необходимо расчистить дороги к храму… Сейчас объектом внимания становится человек. Будем надеяться всерьёз и надолго. Сегодня появились все предпосылки исконным традициям русского театра дать реальное продолжение. Настало время исповеди».
Хорошо сказал дедушка, и, главное, красиво.
Оп, а это уже Марк Захаров: «Никакого кризиса в театре нет. Просто всё становится на свои места. Выход из неофеодального тоталитарного государства в цивилизованные сферы „регулируемой рыночной экономики“ сопровождается буйными катаклизмами, изменением потребностей, вкусов, критериев, эстетических и, стало быть, экономических оценок. Люди, не умеющие создавать новые интеллектуальные ценности, с каждым днём худшают, нервничают и даже впадают в определённую агрессивность…» — так, а кроме полемики? — «…режиссёрское дело — выстраивать на сцене лишь те человеческие взаимоотношения, что плотно „держат“ внимание зрителя-гурмана. Хорошая примета: в репетиционный период с трудом находить слова для разъяснения механизмов в подкорке правого и левого полушарий. Для этого актёрам хорошо читать Библию, Достоевского, Фрейда…» — кто спорит? Это и раньше было неплохо. Ну и на финал? — «…что назревает? Полагаю, какая-то особая, ещё не изученная, изощрённая форма режиссёрской психотерапии». Aless kaput! Гимн кича оставляем без комментариев.
Тесть, Сергей Никанорович, тёзка и поэтому отныне звавшийся в семье если не «дед», то просто «Никанорыч», отсчитывал последние месяцы до заслуженного отдыха замначальником отдела снабжения в минтранспорта. Неплохая должность. Сытная. Но сейчас дело было не в колбасе и не в очереди на стенку. Сейчас вся прелесть состояла в том, что, всё по тому же вечному от Салтыкова-Щедрина российскому принципу, каждый чиновник своего брата видит везде и всегда, в каком бы тот ведомстве не служил. И ранг с первого раза определяет, и уровень сопоставимости. Так вот, Сергеев тесть попадал на одну плоскость с замначальником управления культуры. И, естественно, был выше, чем директор театра. Что, собственно, было вполне достаточным в данной ситуации. Ситуации уже двухгодовалого отсутствия в театре своего собственного, а не гастролирующего режиссёра. Никто и не думал наезжать на так называемый «тайный» директорский «откат» от суммы гонорара приглашаемой постановочной группы. Хотя, почему бы и своим тоже не делиться? Да-да, понимаем: сумма не та. На своих-то, местячковых режиссёров, балетмейстеров и художников свои же министерство и управление культуры удавятся столько баксов выбросить. То ли дело «признанные мастера из Питера»! Им, столичным, меньше, ну, никак не предложишь. А двадцать пять директорских процентиков с десяти тонн — очень даже приятная пачечка, которую уже не так обидно разделить с тем же министерством. Вроде бы всем всё понятно, но! Но, уважаемые управители, где-то там, за горами, за долами, Горбачёв слишком чего-то мнётся, чего-то стыдится и ёрзает. Кабы там чего-то не вышло, кабы какой Андропов не вернулся, и тогда вся наша перестройка ещё неизвестно на кой делается, так что фиговый листок совсем сбрасывать «незя!». Одну постановку в сезоне можно и нужно оставлять и для местных творческих эксперементов. Всего одну. Но, нужно, нужно, товарищи. О чём это он? О репертуарной политике? О перспективах труппы? Нет-нет, Сергей просто решил поставить спектакль. Сам. «Гамлета». Да, «Гамлета». Несколько амбициозно, но зато вне всяких задних мыслей о материальной стороне. Почему «задних»? Да потому, что абсолютно без какой-такой надежды, что его возьмут в мафию. То есть, простите, в их команду.
Первое — это знать от кого зависит «разрешить» тебе или «не разрешить»? В конечном счёте, формальное решение об этом принимает директор театра. Это вроде как его компетенция и ответственность. Но это о-очень формально.
Второе — кто против? Прежде всего, против Сергея было министерство культуры Автономной республики Бурятия. Которое располагалось, как и всё здесь, на той же улице Ленина. Ибо пикантность ситуации заключалась в том, что в дни своего холостяцкого загула, будучи весьма неразборчивым к причинно-следственным связям, он умудрился дважды наставить рога замминистра культуры. Да-да, конечно, Кульман был стар и сед, да-да, конечно, с ним его несколько более молодой жене было не житьё. И много лет не уже сменявшейся секретарше тоже. Всё у них только и держалось на его очень не бедной сакле. Скандальчик получился тихий, но ядовитый, так как в весьма невеликом городе товарищ замминистр редко кого из творческой интеллигенции чем-нибудь да не обидел. Поэтому в позапрошлое лето Кульману, его жене и секретарше было трудно сохранять свои хорошие мины, слишком громко и насмешливо тикавшие подле трёх, почему-то одинаково оскорблённых изменой сердец. Кто ж кого оскорбил? Секретарша жену, жена мужа или Сергей всех? Да, тут теперь ни конём, ни кинжалом прошлое не исправишь, и на будущее не задобришь — это министры меняются, а замы остаются на века. Тем более в такой вот, абсолютно автономной республике.
Третье — кто за? Враг твоего врага — твой друг. Кому-то ведь не дали мастерскую с видом на Селенгу, не заказали оперу о новом урожае, кого-то издали меньшим тиражом… У каждой медали существует обратная сторона, и здесь уже пошли плюсы от компактности проживания в центре. Неожиданно первым, кто пришёл на помощь, оказался тесть. Тесть, который всё время их совместного семейного счастья вел себя по отношению к Сергею подчёркнуто доброжелательно, словно к соседу по гостинице или больничной палате и только. Так вот, Никанорыч так же аккуратно и вежливо выспросил, что Сергею конкретно нужно, и что и кто ему мешает, а потом повстречался с кое-кем в совмине в рабочее время, с кое-кем в управе в нерабочее. Чиновник чиновнику друг, товарищ и брат, если, конечно, они не напоминают друг другу о прошлых услугах, и не намекают о дальшейших. И ещё. Восток дело тонкое, тут кроме должностных факторов нужно всегда учитывать и клановые: кто чья родня, пусть даже на самом седьмом колене, — кровь в Забайкалье дело святое. Например, если ты вдруг захочешь дружить с просто симпатичным тебе человеком, а тем паче ходить с ним друг к другу в гости семьями, то для этого вначале ты обязан найти у себя троюродного племянника, женатого на сводной дочери его младшей тёти. Иначе дружба невозможна. Никак. В принципе. И тут-то Никанорыч был совершенно незаменим, ибо только он, как исконно местный кадр, каким-то для Сергея необъяснимым образом был способен держать в голове целые гектары родословных деревьев. Он их не только знал их от корней до плодовых завязей, но и умело использовал едва заметные для посторонних тойонные и тотемные знаки самых лощеных столичных деятелей для распознания их пастушьего происхождения из того или иного улуса. Никанорыч интуитивно точно пробирался в самых непролазных дебрях, что-то нюхал, что-то жевал и сплёвывал, но распутывал любые головоломки: кто, с кем, когда, почём. И за сколько отступится.
Конечно, Сергей тоже нажимал, где только мог. Где «только» сказано никак. Ему, «залётному артистишке, развратному пьянице и наглому лгуну» для реализации амбиций оставались только «левые» внепрофессиональные связи. Ну, да, они самые саунно-банные, по старой памяти, с бывшими комсомольцами и вечными кэгэбэшниками. Даже на открытие охоты съездил. Для этого ему опять пришлось попотеть, а Ленке потерпеть. В прямом и переносном смысле.
И вот разговор с директором театра у него состоялся по инициативе директора театра. Можно было честно бледнеть и не скрывать своего волнения. Да-да, именно от понимания возлагаемой на него ответственности: в такое финансово трудное время поставить спектакль, в общем-то не имея режиссёрского образования… но Сергей опытный актёр, много игравший и ещё больше видевший, имеющий заслуженный авторитет у товарищей… поэтому дирекция надеется, что первый блин не будет комом… и театр сможет доказать, что обладает своими собственными кадрами, которые успешно… да, Сергей, относится с пониманием степени риска дирекции и постарается оправдать возложенное сверху… Ну, там и так далее, и тому подобное словоблудие, очень похожее на чернильное пятно ретирующейся каракатицы. Расстались в дверях с взаимным предчувствием непростоты дальнейших отношений. Но с долгим потряхиванием рук на пороге и прищуристыми улыбками от уха до уха. После чего решением ближайшего худсовета срок будущей премьеры определился на начало декабря. Чтобы театру можно было успеть сваять ещё какую-нибудь залепуху к новогодним каникулам.
Гип-гип, ура! Приказ на стене, можно приступать. Нужно приступать! Теперь другое исчисление очерёдности. Первое — роли. Второе — художник. Третье — музыка. Второе решалось прежде и проще первого, ибо кого можно было бы ещё искать в Улан-Удэ себе в сценографы, как не Александрова? Третье тоже было чисто технической проблемой. А вот первое… Первое…
Сашка Александров был главным художником в оперном, но окучивал костюмами и макетами декораций всю театральную и клубную республику от края и до края. И даже Иркутск не оставался в забвении. Куда только деньги девал? Познакомились они ещё в самые первые дни сергеева прибытия, и сразу сошлись, как будто в один горшок в детском саду писили. Убеждённый тридцатидвухлетний холостяк, уже без всяких потуг на семейное гнёздышко, Сашка в обязательном порядке два раза в неделю ночевал не в своей чисто и дорого обставленной однокомнатной квартире с шикарными коллекциями джаза, оружия и библиографического антиквара, а в захламлённой, тесной и вонючей мастерской. Это чтоб не расслабляться, а заодно лишний раз не мять постель и не готовить. Слегка подкисший винегрет и чуток пересолённая рыба в твёрдом тесте из ближайшей домовой кухни были надёжными гарантами суверенности и чёткой ограничительной чертой женского влияния. Творчески одарённые барышни, все подряд млевшие от его мелкокудрявой светлого льна бороды и обильной тёмного мёда шевелюры, вздыхая и плача, всё же более двух раз свою ему руку не предлагали. Да и на что надеяться, если короткий путь к сердцу был так прочно забаррикадирован общепитом? А через длинный нужно было постоять в ой какой конкурсной очереди. И ещё Сашка обожал обожателей. От этого вокруг его, бессменно покрытого ярко рыжим в чёрную полоску свитером, могучего тела суетным роем вились какие-то блеклые неудачники и начинающие. Как безликие и бесполые пчёлы около своей величественной матки. Кто-то помогал с макетом, кто-то бегал по поручениям, кто-то просто сплетничал или вымогал до аванса. Два-три человека, как минимум, сопровождали его везде, и, кажется, даже заходили с ним везде, кроме как в квартиру. Ибо в квартиру принимались только избранные, да и то по великим праздникам души: ибо накопленное там искусство принадлежало тому, кто его понимал. То есть, конечно же, ему, Александрову.
— Ты только правильно всё рассуди: старая вещь, раритет, она, ведь единична, ну, интимна до предела — как личное письмо. А письмо, оно же всегда тет-на-тет, это же не тиражная книжица, а штука, одна штука. Письмо от друга или недруга, это не важно, главное — контактность. Важно, что это соприкосновение не человека и вещи, а человека с человеком — через вещь. Великую вещь, даже если миниатюрную, всё равно могучую, преодолевшую времена и расстояния. Ведь это надо понимать, что если она прожила и выжила свои двести-триста лет в нашем безумном и просто ублюдочном мире, то только лишь в силу энергоёмкости. Силовой заряженности от энергетичности своего создателя. То бишь, от его таланта, его мудрости, души. В творении мастер присутствует всегда. И навсегда. И вот, когда держишь в руках клинок или фарфоровую игрушку, и, если ты и сам не совсем дурак или баба, то читаешь всё то, что когда-то где-то думал и чувствовал их мастер. Это всё записано в вещи изнутри. Всё, вплоть до сомнений или психоза. Только доверься и расслабься. Вещь нужно видеть не одними глазами только. Затихни. И конверт раскроется. А снаружи добавили автографы их предыдущие хозяева. Смотри: кракелюр, выщерблины, раковины… Тут тоже встречается полный восторг: у кого же они порой побывали…
А кто бы спорил?
Музыка к спектаклю Сергею требовалась оригинальная. Цельная. Авторская. Folk-rock. Флейта с бас-гитарой, как в «Звезде и Смерти» у Рыбникова. И никакой компиляции. Для этого в Доме композиторов стоял единственный в городе синтезатор, на котором в очередь под запись упражнялись иззудившиеся ночными мечтаниями о мировой славе и валютных гонорарах от порождения новых рок-опер молодые улан-удэнские композиторы. И не очень молодые, но тоже не умеющие писать оркестровок. Здесь должна была помочь тёща. Ибо она как раз служила в Доме композиторов главбухом. Галина Кузьминична была ещё тем бухгалтером. К ней очень вежливо подкатывались не только с финансовыми проблемами и предложениями, но и несли на прослушивание новые песни и мелодии. Так как ни для кого не было секретом, что именно она определят — что в этом году будет оплачивать союз, а кто из композиторов свободен исполняться в «Байкале» «для наших дорогих гостей из солнечной Армении вон за тем столиком». Вообще Галина Кузьминична, всю жизнь телом просидевшая за столом у зарешёченного окна, душою всегда принадлежала искусству. Не имея собственных талантов, она искала реализации своих тайных страстей в детях. Только какое-то чудо не позволило новорождённой Ленке именоваться Одеттой или Одилией. А затем не вовремя прихватившая корь спасла девочку от бурятского хореографического, где несколько лет промучался младший брат Вовка, позарившийся на велосипед. Но и Вовка всё же лет в шестнадцать сумел бросить это гиблое дело, окончил мореходку и где-то на Дальнем Востоке теперь удачно ловил крабов для японских гурманов. После неудач с балетом, Галина Кузьминична начала атаковать оперу. Ленка пела в школе, во Дворце пионеров, в студии Дворца железнодорожников. И тут в город приехал на гастроли новосибирский «Красный факел». Они всей семьёй посещали все спектакли, восхищались игрой Покидченко, и судьба Елены вновь изменила свой вектор. Но не подпор. Как-то всякий раз получалось, что даже пальто и сапоги, а не только кофточки и юбки у матери и дочери оказывались одинаковыми. Стоило Ленке купить любую новую мелочь, как она тут же дублировалась в материнском гардеробе. Константой различия был только цвет волос: тёща выбеливалась до прозрачности, на контраст с черноголовеньким мужем. Ленка иногда даже боялась матери, столь страстно требовавшей её дружбы. Причём дружбы с ней как с ровней, с обязательным делением самыми интимными секретами. И никто так бурно не реагировал на её жизненные и творческие удачи или пробуксовки, как Галина Кузьминична. При любых признаках не лидерства — при «несправедливом» распределении главных ролей или «обидном» назначении престижных иркутских и хабаровских, или затирочно-улусных гастролей, при непереведении «по заслугам» на новую категорию зарплаты — она могла часами до истерик долбить её за творческую несостоятельность, бестолковость и бездарность. А после малейшего хвалебного упоминания в прессе после очередной премьеры, она так же изводила Никанорыча или Катьку за «непонимание» кто у них дочь и мать, и неумение помогать человеку, несущему тяжесть «такой одарённости». Бедная Елена от детсадовского кружка и до посмертной мраморной доски на углу дома просто обязана была реализовать и материализовать все тайные и явные амбиции Галины Кузьминичны. Ей предполагалось прожить такую жизнь великой русской актрисы, о какой тёща мечтала сама. Ибо, «Серёжа, вы то понимаете, что я всё отдала и всем пожертвовала ради счастливой судьбы своей дочери».
Так вот, тёща и предоставила дефицитное время на домкопозиторском синтезаторе для Алика Рубана, в основной жизни игравшего на клавишных всё в том же «Байкале» и не имевшего официального признания среди членов союза. Этим бы членам хоть раз хоть что-либо написать подобное его композициям! Члены.
Как время не тяни, но первая задача — она и есть первая, и к следующему понедельнику нужно было выдать в режуправление расклад по ролям. Выдать-то выдать, да только всё упиралось в Елену. Если, естественно, он сам играет Гамлета, то как хорошо было бы и не думать об Офелии. Он и она — муж и жена. Кто осудит? Она и он — признанные ведущие артисты, это просто очередная ступенька в их карьере. Но! Ленка продолжала полнеть. Для Островского это даже неплохо, но вот Шекспир такого бы, наверное, не понял. Даже на бурятской сцене. Перевести её в королеву-мать? А самому играть сына? Бред. Но что, что делать?.. Нет, конечно, на сцене всё возможно, но по сию сторону рампы лучше тогда сразу повеситься. Если взять молодую Лазареву, то тёща перекроет не только синтезатор, но и завтраки, обеды и ужины. И много ещё… Гамлет… Нет, никому другому он эту роль не отдаст, тут даже нечего и домысливать. Не отдаст никому, никогда, ни за что! Легче уж совсем отказать Елене. Не брать и всё. Нужно просто спокойно и обстоятельно поговорить — пусть сама откажется. Сама. Да, это выход. Верный выход. Она умная. И чуткая. Она любит, и значит, не будет подставлять в его первой постановке.
Сергей медленными кругами ходил вокруг высохшего лет двадцать назад, но всё равно продолжаемого аккуратно под осень подбеливаться фонтана. Четыре размахнувшиеся крыльями жирных гуся-лебедя с блестящими красными клювами поддерживали огромную лепную чашу, из которой когда-то щедро били струйки в окружающий всю композицию круглый бетонный бассейн. Теперь на его сухом растрескавшемся дне лежали только прибитые солнцем окурки, мятые стаканчики из-под мороженного и слипшиеся корки иссохших стручков акации. Покрытые многослойной извёсткой гуси тупо и устало следили за сергеевыми кругами. Надо же, как старательно неведомый скульптор вытачивал каждое пёрышко. А то ж, поди, не менее тупо и внимательно принимал сие произведение худсовет! Времена-то были сталинские, да республика лагерная. Тогда всё с размахом на вечность творилось. Но прошли они, почти былинные, и только вот эти, в натуральную величину, гуси-лебеди остались. Какой же ветеран партии их подкрашивает? От носа до носа — ровно девять шагов, всего тридцать шесть. И ещё находка: каждую из выкуренных пяти сигарет он бросил точно около подножия одной и той же птицы. Кучкой, так что две последние ещё дымились. Почему именно здесь? А потому, что этот гусь распластал крылья с противоположной стороны от превращённого в музей высокого, псевдовизантийского стиля, храма. Бестолково спланированный скверик, полуприкрывавший чахлыми топольками, берёзками и акациями осыпающиеся стены, как-то смущённо расступался под устремлёнными в небо, хоть и лишёнными крестов, пятью куполами. Наверное, до революции на этом месте было кладбище. А потом, как полагается, танцы и гуляния. И массовые зрелища. Кстати на сербском «зрелище» — это «позорище». К чему бы?
В первый раз Ленка заупиралась. Тихо так, просто надулась и занялась уборкой. А что он такого сказал? Ведь очень даже долго и нежно подбирался. Понятно, тяжело такое выслушивать. Но ведь, действительно, с такими формами Офелия даже не утонет. Будет плавать в пруду, раздвигая лилии всеми своими выпуклостями. Чёрт! А с другой стороны, если бы почаще прибиралась, так, может быть, и не распустилась бы до такого! Как весь этот бардак надоел. Не квартира, а юрта. И запахи те же. Всё некогда, ей некогда. Театр, кружок, школа, СТД, конкурсы, смотры, семинары. Вроде бы и поесть-то толком времени нет, а разнесло. Ну, пусть же, в конце концов, она сама на себя в зеркало поглядит. Только честно, не щурясь. Сергей, уже в третий раз вчера бросивший курить, тупо смотрел на её вздрагивающую широкую согнутую спину, на быстро мелькавшие круглые руки, со злой силой выметавшие из-за дивана фантики от конфет, на рассыпавшиеся из-под заколки длинные дорожки чёрных волос, и отгрызал нижнюю губу. Ну, надо же, какой приступ чистоплотности! Просто вулкан. А фантики ещё с нового года. Как и паутина над гардинами. Вот-вот, сейчас начнёт ковры пылесосить. И прямо над его головой. Как будто от этого он раскается и тоже откажется от роли. Вот-вот, ждите. Вобщем, пора идти к художнику, работать по макету.
Но отчего-то Сергей сразу направился к Александрову не в мастерскую, а на квартиру. Интуиция, куда от неё денешься. Сашка долго не реагировал даже на условные позывные и открыл только на угрозы поджечь дверь.
— Одурел, что ли? — Борода веником, из-под чёлки мутно потусторонние глаза.
— Не бери в голову. У меня уже пять дней спичек нет. А ты чего такой… томный?
— Да читал. Проходи, садись. И тоже читай. На руки не дам, знаешь.
Ещё бы не знать. Алексанровская коллекция старинных книг, икон и холодного оружия собиралась много лет, отовсюду и по крохам. И собиралась по принципу ниппеля: только сюда. В дом. В идеальной чистоте большой полуторки всё было как в музее. Только что без бирочек. Потому что не предназначалось для посетителей.
— Понимаешь, ты же просил сделать бродячих комедиантов в виде магов и колдуний. А Полония в виде астролога. Ну, вот я и стал ковырять тему театра и мистики. А дальше больше: культура и культ. Оказывается тема неисчерпаемая. И смотри, что нашёл. — Сашка осторожно собрал рассыпанные веером по блестяще белому кухонному столу изжелтевшие, потрёпанные по краям, ветхие листки машинописи. С ятями. Сергей, вдруг взволновавшись, прочёл: «Священник Павел Флоренский. О демоновидении Блока. Тезисы к докладу, прочитанному на десятую годовщину смерти поэта».
— Это у тебя откуда?
— А то ж!
— Нет, без дураков. Я слыхал об этой лекции. В Москве. Вернее, под Москвой, на даче у одной премудрой Тортиллы. Вот надо же, где нашёл.
— Эй, нет, это я нашёл. Я! И даю тебе только на сейчас, почитать.
— Понял. На сейчас и на здесь. Very well! Только чаю налей. И, может быть, у тебя сосульки какие найдутся? Леденцы или карамельки? Курить опять бросил, чем-нибудь бы рот заткнуть.
«… Посмотрите на меня
Я стою среди пожарищ,
Обожённый языками
Преисподнего огня…»
— О чём это?
— О том, что культура, оторванная от культа, обречена на пародиям. Так, всё-таки, будем актёров делать магами? — Сашка принёс душистый, ещё под пенкой, кофе. Дома он водки не пил никогда и не с кем.
— Будем. А Полония — астрологом.
Творческая встреча постановочной группы после закрытия ресторана двинулась в сторону Геологической, к Алику Рубану. Он жил прямо над знаменитой аптекой, витрину которой украшала огромная розовая капля с боевой рекламной надписью: «Помогая организму, применяй, товарищ, клизму». Тем более, у Алика всегда кто-то обречёно ждал гостей, а они собирались прослушать его последнюю запись к сцене морской бури. Ну, конечно, это была не совсем только постановочная группа, так как в «Байкале» к ним присоединились две знакомые тёлки с телевидения. Тёлки, правда, были уже вполне коровьего возраста и комплекции, но зато свои, то бишь, родные по духу и достаточно в материале. Одна из них, Фрида Симантовская, ведущая местных новостей и хозяйка перестроечной авторской политико-культурной программы, как раз на прошлой неделе делала передачу о его готовящемся спектакле, вторая, Лариска Самбуева, инженер монтажа и, следовательно, просто профессионально находилась всегда в курсе всего.
Загвоздка состояла в том, что Фрида не вполне верно задала тон в своей передаче, излишне поёрничала, и Сергей сейчас пытался объяснить ей, насколько для него невозможно новое прочтение старого из принципа «лишь бы новое». Конечно, он приготовил — пардон, мы с Сашей заложили! — и для зрителя, и для критиков несколько эффектных ловушек в спектакле. Но не это главное. Главное, дать всем сидящим в зале возможность прочувствовать то, что должна чувствовать водомерка, когда она скользит на своих тоненьких лапках по тонкой плёночке молекулярного натяжения водяной поверхности между двух бездн. Между бездной неба и бездной океана. Это тот же человеческий разум: сознательное и бессознательное, логика и интуиция, вера и безверие… От того, что он много и горячо говорил и снова закурил, губы страшно сохли. Приходилось немного целоваться под весёлые комментарии Сашки и Лариски. А чего? Вполне по-дружески. Сами-то они вели себя тоже не лучше. Один Алик, почти трезвый и такой жалко понурый, шагал впереди и что-то сам себе дирижировал. Худющий, чёрный-чёрный, с фиолетовыми губами. Музыкант, истинный музыкант. От Бога. И кабак его не портил. Отработает своё, аккуратно за всеми соберёт провода, микрофоны, уложит и закроет инструменты. Так же внимательно пересчитает свою долю колыма и шагает через весь ночной город к такой же худющей и чёрной жене. У них, кстати, недавно родился мальчик. Тоже чёрный, но толстый… Да, а как мы будем слушать запись? С малышом-то? Нормально, он же ещё ничего не слышит. И почти не плачет. Ест, спит и писает. Чудо.
Кажется, уже всеми по разу было сказано, что Алик музыкант от Бога. Это пока они, плотно ужавшись, сидели в крохотной, увешанной по диагонали плохо отжатыми пелёнками комнатке, до отказа забитой собранными и разобранными огромными студийными колонками, немыслимыми магнитофонами и проигрывателями для всех возможных носителей. По стенам, между плакатами с автографами знаменитостей, располагались исписанные теми же знаменитостями гитары, клавишные фрагменты. Нотные завалы делили сплошные самодельные полки с раритетным винилом, потрёпанными коробками магнитных лент и тысячами самых разнообразных кассет. Гости и сидели-то вокруг застеленного клеёнкой и уставленного стаканами проигрывателя на всё тех же колонках и остатках древних усилителей, так как стульев в квартире было только два. Для дам-с. В такой же крохотной совмещённой комнатке тоненькая мадонна, не смущаясь, кормила смуглой грудью младенца, а вокруг бушевала морская буря. Две темы — воздуха-ветра и воды-волн, то холодно сквозили сквозь друг друга, то, замедляя движение, упирались в нарастающем статичном противостоянии, почти терялись. И, вдруг, срываясь, бились и кружились в бешеном вихре, пытаясь слиться винтами смерчей и так превозмочь разделяющую их вечную горизонталь. А потом вновь свистели и шелестели порознь, но, не смиряясь, а готовясь к следующей сцепке. Музыкант, истинный музыкант. Сергей просто не держал слёз. И предвкушал сцену смерти Офелии.
Что у кабацкого музыканта всегда в запасе, так это водка. И пусть малыш, папа и мама спят, а они пойдут допивать к… кому можно пойти в два часа ночи? Сашка в таких случаях категоричен: куда хотите! А к Фриде.
Тяжёлые рыжие волосы, бесстрашные зелёные глаза. Красивая, ухоженная сорокалетняя женщина без вредных привычек и долгих привязанностей. Это и не было увлечением — смешно при его и её умах! это было влечением. Стопроцентным влечением плоти. Густой и постоянной тягой к возможности ощутить под ладонью её горячее сильное плечо, втянуть волнующий аромат полных, розово-блестящих губ, проследить гранёную искристость убегающей в обалденную тайну всегда новейшего нижнего белья золотой цепочки. Но, самое важное, что с этой ночи Сергей вновь установил свою власть над публикой. И вновь в каждый его выход на сцену семьсот человек тёмного зала, вначале нехотя, сопротивляясь и выкручиваясь, как единая огромная хищная рыба на тетиве, но всё больше и больше смирялись, сдавались, к финалу подчиняясь под его волю. И вновь разбивали ладони, и несли цветы на сцену, коньяк и дружбу и за кулисы. Каждый раз где-то, всё время меняя место, в зале присутствовала Фрида. Сергей, качаясь от усталости и счастья, как только что пронзивший тонкой шпажёнкой огромную, ещё вздрагивающую в конвульсиях смертной агонии тушу тореадор, однобоко скалясь, перекрывал стоящих позади артистов и артисток и бросал к её ногам отрезанные уши зрительного зала. Одним прищуром зелёных глаз она улыбалась в ответ, и ему едва хватало сил дотерпеть, дотянуть до той самой минуты касания плеча, губ и цепочки.
А днями уже вовсю шли постановочные «Гамлета».
Елена. Ну, что, что она? Делала вид, что вполне даже удовлетворена его объяснениями. И, как могла, убеждала в этом домашних. Вроде бы успешно. Но дело не в вере и доверии. Просто у них всё изначально пошло «не как у людей», и посему как можно было выставлять недовольство? Предъявлять претензии? Но по каким таким правилам или пунктам договора? Так что, Елена была абсолютно права в своём новом ожидании. Время, оно всё расставит по местам. Так было, так будет… Домашние? Никанорыч продолжал твёрдо держать доброжелательный нейтралитет. А Катюшка, даже наоборот, в последние дни перестала дичиться, не вздрагивала, когда он касался её волос, и, более того, даже начала улыбаться при встречах на кухне и что-то щебетать о школе. В другое бы время… это могло быть счастьем. Пружинила только Галина Кузьминична. Туго сжималась, сбиралась, леденела глазами. Ладно, потом. Потом всё устроится и утрясётся. Всё равно это так, всего лишь наваждение. Как болезнь. Запоздалая корь или скарлатина. Пройдёт, лишь бы не расчёсывать.
Но в тот вечер, — да что там, почти ночь! — он вдруг ощутил, что не дотянет даже до завтрашнего утра. Вдобавок мелко дождило почти весь день, что тоже давило на нервы. Тёща и Катька отбыли на выходные готовить дачу к закрытию сезона, Никанорыч тоже третий день пропадал в командировке за омулем в родном Кабанске. И Елена даже не посмотрела ему в честно распахнутые голубые глаза, когда он отправился «к Алику с обалденной идеей». «Как хочешь», — через зеркало, даже зубную щётку не вынула. Ладно, время покажет.
Фридина квартира была угловой на втором этаже панельной пятиэтажки. Света нигде не видно, но дверь балкона была чуть-чуть приоткрыта. А под балконом совсем кстати стоял чей-то 412-тый «москвичонок». Сергей осторожно, хотя советская броня и не прогибается, взобрался на его крышу, вытянувшись, ухватился за карниз. Раскачавшись, сделал выход силой. Осторожно перевалился за перила, толкнул двойную дверь. Получилось слишком громко, вспыхнула пяти-рожковая хрустальная люстра, и Сергей буквально носом уткнулся в Никанорыча. Абсолютно голый тесть тоже, как смог, вытаращил свои раскосые глазки и даже не пытался прикрыться.
— Ну, извините. — Сергей ещё раз осмотрел тоненькие кривые ножки, цыплячий остренький живот. Ни одной волосинки. И бочком, оставляя мокрые грязные пятна на ковре, отправился на выход через прихожую, хоть это было уже не так эффектно. Но не давить же чужую машину.
Значит так:
Актёры и Тень. Актёры и закручивают интригу. Гамлет ловится на их розыгрыш с привидением. Но это и не совсем розыгрыш, ибо они, бродячие маги и заклинатели, настоящие посредники с астралом. Тень — внутренний мир принца, его отражение, чёрный человек. Актёры, как и слуги Снежной королевы, носят по миру кривое зеркало: Гамлет — искажённый Отец. И наоборот. Знак равенства между ними: они всеми нелюбимы!
Клавдий. Он безумно любит королеву. Давно, изначально. Он её боготворит. И страстно, до физической боли, ревнует её ко всему. Осквернённый братоубийством трон был, увы, единственной возможностью их брака. Это государственное преступление государственных лиц ради интимного чувства. Безответственного чувства. И поэтому Клавдий постоянно возбуждает и подхлёстывает свою и её страсть, защищаясь от самых тайных сомнений. Гамлет мерзок ему именно тем, что, взывая к совести матери, оскорбляет Гертруду непониманием её искренней любви женщины к мужчине. Именно за это оскорбление их любви Гамлет заслуживает смерти. Ну, и ещё тот напоминает брата.
Гертруда. Она любит Клавдия. Давно и ровно. Ещё с тех пор, когда только-только стала супругой его старшего брата. Это очень сильное, решительное и ничем неколебимое чувство умной женщины. Понимая страстность Клавдия, она подчёркнуто сдержана с сыном, чтобы не воспалять ревность в любимом мужчине. Гамлет не открывает ей ничего нового, он бьётся в открытую дверь, и поэтому Гертруда не желает его слушать: она всё-всё знает, и она сама так решила. Решила навсегда… И ещё: Гамлет сын от нелюбимого мужа. Плод ненавистного брака… Хоть и его тоже жалко…
Полоний. Придворный астролог и главный советник по делам государственным и семейным. Правила жизни при дворе для астролога и советника: всё видеть и ничему не удивляться, говорить обо всём и никогда не иметь своего мнения, всегда оставаясь на безопасном расстоянии, ни на секунду не исчезать из виду. Достиг предела собственной карьеры. Теперь все радости и надежды в его сыне. Но юный Лаэрт излишне горяч и несдержан. Ему необходимо время на взросление. К сожалению, «перемены» на троне и около, требуют от дворян уже готовой взрослой хитрости и особого терпения, поэтому слишком впечатлительному юноше лучше бы на пока… поберечься. Дозреть в отдалении. Дочь Офелия? Она и есть Офелия — красивая дурочка, что от неё требовать? И против похоти принца не восстанешь. Вот как бы тут опять Лаэрт чего не натворил, не вздумал бы вступиться за честь сестры. Честь? Опять же, как посмотреть. Тем более, из всего, при правильном раскладе, можно извлечь пользу: объявленный безумным Гамлет не годен к равноправным бракам. Только к морганическим. О! если б… породниться… с королями… А нет, так нет — Офелия всё равно дурочка…
Лаэрт. Безоглядно честолюбив. Буквально грызёт ногти от лизоблюдства отца. Ненавидит всех, кому Полоний так привычно кланяется. Ненавидит сестру, что та так доверчиво и восхищённо глупа. Ненавидит Гамлета, что тот, псих ненормальный, при этом всё равно принц крови и вполне ещё может стать его королём. От всего этого он, Лаэрт, такой умный, такой красивый, так несчастен.
Офелия. Мебель. Поставили сюда — хорошо. Передвинули сюда — тоже хорошо. Так-то так, но почему тогда самоубийство?!! А-а-а! Да-да-да! Ведь Гамлет предложил ей монастырь, а у неё нет души, ей нечем молиться… Без молитвы монастырь — тот же пруд…
Гамлет. Гамлет… Не любимый и не способный полюбить, он от отверженности сеет, сеет и сеет смерть.
После вечерней репетиции Сергей хотел посидеть в гримёрке один. Тихо закрывшись, включил только одну надзеркальную лампу. Узкий пучок жёлтого тепла рассеяно отражался коричневостью исшарканной столешницы. В зеркале получалась световая завеса, и он видел лишь чёрный контур. Чёрный контур… что дальше? «…и летит моя трость…». Как же замкнуто пространство и время. Давно ли другой человек вот так разбирался со своим чёрным человеком?.. Что-то сегодня всё шло туго-туго. Впрочем, и вчера не лучше. И до того. Массовка, конечно, при первых разводах всегда не подарок, но сейчас-то последними были Розенкранц и Гильденстерн. И та же фигня. Нет, это не простая тупость. Сергей чуял, спиной чуял глухое сопротивление. Глухое, безликое и безобразное. Ни от кого конкретно, а как общий упёрто-непробиваемый фон. Отторжение масс — пассивная забастовка. Труппа сопротивлялась. Труппа трупов. Лентяи. Привыкли всё абы как. Посадить или окучить картошку — это да! — это святое, а выкладываться на репетиции… лучше в бильярд часами катать. И ладно, если бы он не знал, не видел ранее, как эти же актёры, словно собачонки, схватывали на лету подачки от заезжих на полчаса режиссёров, то, может быть, и прохлопал бы вовремя эту тихую, но непримиримую вражду: ему завидуют. Ему, его успеху, поклонению публики. Терпели, терпели, но вот теперь, когда он замахнулся на режиссуру, начали. Театр в последнее время просто раздражал своей программируемостью. Ох-ох, но Сергею уже давно достаточно было видеть человека или поймать завязку ситуации, чтобы, более чем на сто процентов, знать, чем кончится дело. Всё всегда было слишком программируемо. Фигня. Хотят войны? Получат. Все получат. С кого начнём? Понятно, что загвоздка не в том, что он не дал Гамлета молодому Коваленко. Тот действительно молод, ещё успеет. Пусть пока сценречью позанимается. Кстати, парень-то неплохой, и сам бузить не начнёт. Но молодого опекает пара братьев Дериевых. Со своими жёнами и племянниками. И жёнами племянников. Да, это они, гады. Никак не могут решить, кто двоих станет худруком театра после умирающего от рака дедушки Тютьякова. А тут Сергей со своей постановкой — непредвиденный, но очень реальный претендент на кресло. Запсиховали, заёрзали. Это они, твари, и с квартирой ему через профсоюз затянули, как раз через жену племянника, зампредседателя… Что ж, с них-то мы и начнём…
Но посидеть одному долго не удалось. Три коротких тука, два длинных — Елена. Пронырнула в полуоткрытую им дверь, сама повернула за собой ключ. Только бы не обниматься. Нет, она тоже с интуицией, медленно прошла к окну, грузно села на жалко скрипнувший стул. И что?
— А ничего. Если сам захочешь, поговорим. Просто дома негде.
— Поговорим? Но ты и так всё видишь. — Сергей покрутился, покрутился, дёрнул второй стул и сел так, чтобы не лицо в лицо. — Ненавижу провинцию.
— При чём здесь это?
— Не умеют, и от этого не хотят работать. Периферийный саботаж.
— Серёжа.
— Я. Я тридцать четыре года Серёжа. И что? Ты будешь их защищать? Давай. Давай! Бравинько! Вы же здесь все свои, толи семейские, толи братские. А я чужак. Залёта паря. И посмел командовать. Ату меня!
— Перестань, дело вовсе не в этом.
— Да?
— Да. Ты же актёр. Большой, настоящий. Профессиональный. Для меня так и вообще гений. И все ведь тебя именно за это уважают. Ценят за профессионализм. Так зачем тебе быть самодельным режиссёром? Ну, ладно, где-нибудь в клубе или школе. Но не в театре. Не в нашем общем театре.
— Ты тоже в меня не веришь?
— Я тебя люблю. Я тобой горжусь. И не хочу, что бы над тобой кто-то смеялся. Серёжа, ты посмотри на себя со стороны: ты же сам за всех играешь! Это не режиссура. Не профессиональная режиссура.
— Играю? За всех? Да я просто показываю. Как надо играть. Чтобы хоть как-то выветрить со сцены запах этой периферийной затхлости.
— Конечно, ты замечательно показываешь. Лучше всех. Сильно, точно. Неожиданно. Но однообразно. Боюсь, не хочу, но должна сказать: ты и в режиссёра играешь.
— Всё! Я всё понял: ты просто ревнуешь. Из-за собственной надуманной обиды пытаешься сделать мне больно. Видите ли, я не ночевал пару раз…
— Уже четырнадцать… Сергей, послушай меня, я понимаю, что кому-кому, а мне бы сейчас молчать и молчать. Конечно, ты вывел меня из играющего состава, конечно, ты сейчас тяготишься домом — мной, дочерью… И всё это легко оправдывает мой приход для такого вот неприятного разговора. Но, Серёжа, я люблю тебя. И я пришла именно от этого. Мне уже привычно ждать тебя, привычно за много лет. Было счастье, ушло, но я всё равно буду ждать и дальше… Серёжа! Это же будет моноспектакль. Везде, во всех лицах и ликах будешь только ты, лучше или хуже, но везде будешь только ты! Да, конечно, хуже, хуже…
Она оставалась сидеть без движения, опустив голову, сникнув тяжёлыми плечами, зажав сцепленные пальцы коленями, и даже, кажется, не дышала, пока Сергей аккуратно оделся, повесил полотенце, задвинул тапочки. Подождав несколько секунд, он положил перед ней ключ от гримёрки и вышел.
Боже, куда? Куда и к кому? Или от кого? Как же он ненавидел этот город. Идиот, столько сил сюда выпалил. Вот, думал, провинция, целина непаханая, развернусь во всю ширь. Буду делать что хочу и могу. Пока есть силы и желание. Кто помешает? Ага, сделал. Им же тут ничего не нужно. Ничего. Тихий омут. Волны не требуется. Лежат налимы, жуют сопли, и довольны. Ну, да, конечно, есть Алик, есть Сашка. Но и они самодостаточны в своём положении. Соразмерны собственным амбициям. А он?..
Почему в Забайкалье осенью нет закатов? Солнце село — и всё. Тьма. Вечер здесь понятие чисто условное, вернее, литературное. Обозначение настроения в 21–00. Вот и сейчас Улан-Удэ расцветился чешуйками чужих окошек. Как похожи все улицы Ленина во всех больших и малых точках на карте Советского Союза. При всех их разностях по мелочам и наполнению. Впрочем, как и Советские, и Клары Цеткин, и Марата Робеспьера. На Ленина — правительство, на Советской — храм. Клара и Робеспьер — это почти окраина, частный сектор и коммунальная баня… Отходящий ко сну город, как перетрудившийся человек, вздрагивая на отключающихся перекрёстках перегазовками и всхлипываниями последних автомобильных гудков, от деревянных и панельных краёв к каменно-кирпичному центру тяжело затихал своими проезжими частями и переносил активность на остывающий, заплатанный опавшими листьями асфальт тротуаров. Время всеобщей pleasant stroll. Семейные пары, стайки молодёжи. Рассудительные выпивохи. Шерочки с машерочками. Плащи и зонтики. Около гигантской чёрной ленинской головы столбики надутых ментов с огромными, до земли, дубинками. Кстати, Сергей уже совершенно привык к бурятам. Даже слова различает. С неким, правда, отставанием. Как Робинзон остающиеся на песке следы. «Робин-Робин-Робин-зон. Ля-ля, ля-ля, ля-ля он!» — чудный мотивчик из призывно раскрытых дверей кафушки. И на тему. Тему необитаемого острова. Вот в данный момент — к кому он? Для кого он? И зачем он?.. Навстречу от главпочтамта прогулочными галсами фланировали два клоуна.
Это были настоящие клоуны, из цирка на сцене. Сейчас, естественно, в цивильном: длинные плащи, широкие шляпы, и носы нормальные. А так Иннокентий и Кирилл работали Бима и Бома. Кеша — Рыжего, а Киря — Белого. Сергей как-то участвовал с ними в нескольких святых ёлочных халтурках. Нормальные ребята, только совсем без юмора. Как сапожники без сапог. Итак, товарищи артисты, что бы могло помешать им сейчас втроём выпить? Совершенно ничего. Где? А вот, в филармонии. Они вместе молча посмотрели на бетонный шпиль над манерным куполком сталинского ампира. Замётано. Чего изволите? Да какой там, ёк-макарёк, «Terminater»? Даёшь «Royal»! Без дураков, настоящий финский спирт, а лишние деньги на закуску. И запивку. «Royal» лучше всего мешать с «Аршаном», — так говорят специалисты. Нет, Заратустра об этом умолчал.
Окна филармонии призывно пылали. На контрасте с чёрными провалами делившего это здание с филармонией музея. Прокуренную крутую лестницу и коридор заполняли подозрительные шумы из-за плотно прикрытых дверей. Похоже, что здесь одновременно гуляли в нескольких комнатах. Да, сегодня у них открытие сезона, официалка кончилась, и все разбрелись по симпатиям. В «их» комнатке сидело ещё трое: немного знакомый, малюсенький, почти карлик, филармонийный администратор, ещё менее знакомый ярко рыжий завлит из кукольного и какой-то, неожиданно для такой компании, уголовный тип. Настроения запоминать никого не было, перекинувшись по кругу рукопожатиями, Сергей сел в уголок за заваленный афишами стол с твёрдым намерением просто как следует напиться. Его несколько раз попытались втянуть в перемывание костей директорского корпуса, но потом махнули рукой — человек не в настроении, пусть отсидится. Спирт забирал крепко, тем более Сергей грузился сразу, без принюхивания. Обжигающий жар сушил нёбо, пить хотелось непрестанно, из угла он, не включаясь в смысл, слушал писклявую и крякающую шутливую перебранку Карлика и Рыжего, гусиные всхохоты Бима и Бома. И только Урка тоже молчал. Но, в отличии от Сергея, он молчал как-то… повелевающе. В сторону Сергея не смотрел, но волну от диафрагмы гнал плотную. Тут как бы чего не вышло, — может быть уйти напиваться в другое место? Или же наоборот, просто подготовиться, и, когда придёт время, в один захват свернуть ему шею. Правда, это будет непросто.
Рано или поздно, но алкоголь кому угодно язык развяжет. Его выслушали с совершенным пониманием, и, более того, тут же поступило предложение попробовать себя режиссёром у них в филармонии. Нет проблем — ставка сейчас свободна. И хоть Карлик только лишь администратор, но вожжи в руках держит весьма длинные, настолько длинные, что и говорить пока рано. Так, кстати, легче будет рикошетом утвердиться и в театре. Ибо ему там спускать нельзя никому. Нужно давить. Давить! Это же всегда так — нет пророка в отечестве своём, и врач не лечит знающих его. А начать можно вот как раз с Бима и Бома. Им надо проправить несколько новых реприз. Он согласен? Да, приступит с предвкушаемым удовольствием и окончит с чувством удовлетворения. Это было очень смешная шутка, они хохотали и пили спирт, причём у Сергея он оказался неразбавленным. Забыли! И снова хохотали, и что-то говорили ещё и пили. И опять забыли разбавить Сергею. Главное, чтоб он запомнил: если у них получится дружба, то перед ним раскроются очень даже далёкие перспективы. Никакой замминистра не тронет. Всё у него теперь будет хорошо. Это просто судьба его сегодня сюда привела. Да что там, они все его знают, видели по нескольку спектаклей: гениально, просто гениально. Что «ля-ля»? — нужно называть вещи своими именами. Он — гений. Вокруг просто равных нет. После этого они расцеловались и с Карликом, и с Рыжим. И с Бимом, и с Бомом. Причём Бом что-то перестарался чуть не до засоса, но тут же спохватился и стал очень смешно разыгрывать невинную девушку-фанатку за кулисами, так прямо стыдливо-стыдливо предлагающую «всю себя» своему кумиру. Опять хохотали и пили.
Очнулся Сергей где-то на куче жёстких, колющих клееными аппликациями, кулис и задников. Спирт совершенно высушил черепную коробку изнутри, о слюне и говорить нечего. Он не сразу понял, что с ним происходит, потом сознание мгновенно прояснилось: Бом, расстегнув его ширинку и распустив ремень, стаскивал с него брюки!! Резко сев, левыми пальцами за волосы Сергей оттянул его голову, чуть приотпустил, и — на откате — прямым встречным с правой выбил два передних зуба. Вернее сломал, так как обломками рассёк кисть себе почти до кости. Вскочив, застегнул пряжку и три раза всадил носок ботинка в живот шипевшего клоуна. В костюмерном складе было почти темно, длинные ряды развешанных по плечикам сарафанов, платьев, пиджаков, кафтанов и балахонов образовали длинные узкие коридоры, одинаково кончающиеся стеной. Где же выход? В одном из проходов Сергей схватил отчаянно завизжавшего Карлика и со смесью наслаждения и мерзости, вывернув ему ручонку, наотмашь бросил в стену. Тот смачно ударился о крашеный кирпич и, мявкнув, затих на полу смятым комочком. Да где же выход? Прижав подмышкой обильно кровоточащую руку, он зло опрокидывал длинные стояки с костюмами и метался в поисках двери. Спиртовые пары безумяще колотили брови и уши изнутри, штормило по страшному. Но только бы не блевануть! — тогда всё, забьют насмерть! И в тот момент, когда проклятая дверь нашлась, он почувствовал — нет, скорее на сотую долю секунды предощутил почти уже коснувшееся спины остриё лезвия. Нырнул влево под ряд каких-то шинелей — и Урка по инерции пролетел вперёд. Растерянно оглянулся, ища его, и получил удар в пах. От этого удара кожа на сергеевом кулаке окончательно развалилась, обнажив костяшки. Боли пока не было, но сзади уже нагонял Бим, и оставалось сдёрнуть на него застывшего прямоугольником Урку, а самому бежать, бежать и бежать. Сергей не услышал удивлённого оха наткнувшегося на нож клоуна, он был уже в коридоре подвала, а потом на лестнице, а потом мимо что-то кричавшей спросонья вахтёрши, едва выдернув задвижку, вырвался на улицу.
Вполне может быть, что его бы и привязали к случившемуся, но Сергея вырвало прямо посредине площади. Напротив Совмина. И за затылком Ленина. От припадка слабости он не мог ничего объяснить, а тем более не стал сопротивляться тут же появившемуся из-под земли наряду. Только твердил телефон. И оказался в вытрезвителе. Впрочем, часа через два тесть уже перевёз его в дежурную травму, где на руку наложили целую кучу швов, и окончательно отравили нашатырём. Никанорыч оказался просто золотом и прямо из перевязочной, почти уже утром, вывез его на дачу. Алиби? Да, но оно нужно только для баб. Ну, откуда бы Никанорыч мог прознать про его приключения? А про убийство Сергей и сам ещё не знал.
— Ты, похоже, на меня за Фридку сильно запал? — Никанорыч выключил газ, поставил свистящий чайник на толстую, литого чугуна подставку. — Так это зря. Я-то что? Её на всех хватает. Не повод для ревности. А если быть точным, так я, например, и вовсе этому случаю благодарен. Она мне тебя раскрыла.
Они сидели после парной на небольшой, но уютной верандочке, завернувшись в махровые простыни и млели. Деревьица за окнами совсем осыпались, по небу быстро плыли серые плотные облака. Наверно, дождь повторится, а здесь так хорошо. Терпко пахло не вывезенными ещё яблочками и тмином. Похмелье, после безжалостных поддаваний и контрастных ледяных душей, оставило почти окончательно, сменившись острейшей ноющей болью в кисти. Никанорыч и тут проявил умилительную заботу, достав из погребка слабенькую и кисленькую смородиновку. Большая тёмно-зелёная бутыль приятно холодило глаза и душу. Консервы для обезрученого Сергея, омулёк для тестя.
— Понимаешь, я после Пети как обожжённый был. Он ведь таким правильным оказался, царствие ему небесное. Таким правильным, что меня, коррупционера и взяточника, в упор видеть не хотел. Открыто презирал, каждый день. А я кушал. Потом вот случилось. К тебе я уж и подъезжать боялся. Хотя бывало обидно: почему так? Сын как отрезанный ломоть, плавает где-то по морям и океанам, домой раз в полгода звонит. Дочь? Ну, баба и есть баба. Ты только её не бросай. Не переживёт. Ещё и с Катькой такая беда. Сам понимаешь, она умная и терпеливая. Фридок ещё много есть, но кто тебя так ждать ещё будет?.. Смешно ведь — коррупционер! А с чего бы мы все кушали? С одной зарплаты? Я ж как все, а с волками жить… Ведь мой дед по матери в степи вдоль границы с Монголией кочевал, даже деревянным туалетом до смерти не успел попользоваться. Богато, правда, кочевал: две сотни лошадей, коровы, овцы тоже сотнями. Даже верблюды были. Я ещё помню. А по отцу мы из сосланных. Вот от этого я часто в жизни промеж двух стульев заваливался. Буряты просто в лоб били: последний бурят дороже первого русского. И русские тоже в мою безбородость морщились: что-то больно косоглазый. Одним не нравились байские корни, другим политкаторжанские. Сколько возможностей из-за этого прошляпил. Уж замминистра бы точно мог стать. Были варианты.
Маленький стаканчик лёгкого ещё недобродившего винца и большая кружка крепкого горячего чая. Опять стаканчик и снова кружка. Вот ведь и не ждал, что они с Никанорычем «молочными братьями» окажутся. С кем-кем… Ну и Фрида, ну и Солоха… А тот потихоньку от лирики стал подходить к физике.
— Понимаешь, у нас без родни никуда. И я без сына — больше чем без рук. Просто всё тогда ни к чему. Ещё пока надеюсь, что вы с Ленкой внука сообразите. Пора бы. Да ты и с лицедейством бы завязывал. Вода это в ступе. Даже пены нет. Я к чему клоню: перестройка, по всему видно, назад не завернётся, и впереди большие дела ожидают. А одному мне никак не сподручно. Тут нужна связка: один на службе, другой на свободе. Один наводку организует, другой откат гарантирует. И всё тогда бравинько. А потом, когда разбогатеешь, захочешь — купишь себе театр, и наиграешься тогда по самый нехочу.
Сергей невольно оглянулся: а не стоит ли на холодильнике чёрный Гермес премудрой Тортиллы? Тот самый, каслинского литья. Потом потрогал свой нос. Неужели он такой длинный? Провоцирует всех на один и тот же сюжет. Да так настойчиво.
— Ты не торопись. С ответом-то. Но и не тяни. Идея проста и от этого верна: я в структурах, ты в коммерции. Включим насос и нацедим. От государства не убавится, а нашей семье за глаза хватит. Это я тебе гарантирую. В общем, думай. Но дома о нашей беседе никому. Впрочем, тебе и некому. И, кстати, давай на днях посмотрим одну «девяточку» в нашенском гараже. Синенькую. Списывают, а она почти совсем новая, тысяч семь накручено.
Дома Сергей откровенно нежился. Зубы клоуна оказались с кариесом, поэтому руку разбарабанило до локтя, поднялась температура, пришлось брать больничный и оттерпеть кучу преотвратительных уколов. Но эти три недели принесли чудо: за ним, забинтованным, с особой заботой ухаживала Катюшка. Прибегала со школы, и сразу к нему. И всё время, к месту и без, называла папой… По местному телевидению и во всех распложенных перестройкой газетёнках вовсю обсуждали убийство работника филармонии проникшим на костюмерный склад вором-рецидивистом. При попытке задержания преступника сильные травмы получили ещё два человека… Это как раз в то время, когда Сергей ремонтировал дачную крышу с Никанорычем, и там поранился. Хотя, судя по слишком ласковому поведению женщин, в воздухе всё равно пахло озоном. И он честно ни разу не вышел из квартиры.
Если тебя знобит, а за окном ветер и дождь уже который час с разной интенсивностью барабанят по беспросветно сизым стёклам, так что и кошка, переборов своё обычное недоброжелательство, тихим узелком подрёмывает около ног, то самое время рассказывать сказки. Катя присела на пол на ковёр, положив лежащему на диване Сергею голову на руку, прищурилась, и тоже замурлыкала.
«Жил-был один принц. Или, вернее, царевич. Или… нет, не портной, а художник. А, может быть, поэт. С небольшой, но ухватистой силою. И какую-то женщину сорока с лишним лет… Впрочем, эта сказка будет совсем про другое. Про то, как однажды этот царевич и поэт полюбил мудрую-премудрую королевну Василису Микулишну. Полюбила и она Ивана-царвича. Да-да, именно, как раз и полюбила за прекрасные стихи, которые он ей посвятил. И стали они жить-поживать, добра наживать. Иван, хоть и сам царевич, но как всякий поэт и художник, был бедным. Поэтому поселились они у Василисы. Дворец, доставшийся ей в наследство от давно умершего отца, был неописуемо огромен. От этой огромности большинство комнат никто давно не посещал, мебель в них стояла под чехлами, а окна крепко-накрепко закрыты ставнями и забиты. Темнота и пыль. И мыши. Но царевич был любопытен и неленив. Каждый день Иван брал с собой фонарь и обходил по несколько новых для себя комнат и зал, и конца этому путешествию не предвиделось. Таков был этот дворец… В каждой комнате он встречал старинные потемневшие и растрескавшиеся портреты королей, дам и рыцарей, позеленевшие пустые люстры, отрывающиеся от стен когда-то дорогие, но пришедшие в ветхость заморские ткани. Было много книг на незнакомых языках, кубки со следами неизвестных вин, мечи и доспехи с зарубками от давних сражений. Каждый день он проходил всё дальше и дальше, удивляясь и восторгаясь своим открытиям. А восторг изливал в стихи, которые всё также посвящал своей любимой жене… В самом северном углу дворца располагалась высокая-превысокая угрюмая башня из черного, грубо отёсанного камня. И вот, когда до башни оставалось совсем немного переходов, Василиса впервые высказала своё недовольство его прогулками: может быть Ивану не нужно больше бродить по тёмным коридорам и анфиладам? „Но почему“? — удивился он, — „Разве тебе не нравятся мои стихи, которые навевают мне касания старинных вещей? Я словно подслушиваю древние были и чувствую необычайный прилив творчества. Скоро все написанные мной строфы, как цветы, совьются в один венок. И я украшу этим венком твои божественные волосы“. Королевна помолчала, словно борясь с собой, и потом почти прошептала: „Ладно. Я открою тебе страшную тайну. В одной из подземных галерей под чёрной башней есть три двери. За одной — счастье. За другой — забытье. А за третьей — горе. Отец перед смертью умолял меня никогда не открывать этих дверей, так как никто не знает: какая из них что хранит“. Иван как мог, успокоил Василису, пообещал даже и не приближаться к башне. А сам…»
Катюшка уже не лежала на руке. Она сидела, поджав ноги калачиком, напротив Сергея и смотрела ему прямо глаза в глаза расширенными от страха зрачками. Сергей невольно и сам приподнялся. Так они, не мигая, в одном уровне упёрлись, голубыми-голубыми под чёрными чёлками, зеркально одинаковыми взглядами, и сказка потекла быстрей и шёпотом.
«…Сам, едва дождавшись очередного дня, когда жена, ускакала со свитой по государственным делам, схватил свой фонарь, и, словно гонимый какой-то неведомой и нечеловеческой силой, быстро пошёл, почти побежал в сторону чёрной башни. Что за сила так гнала его в запретное подземелье? Любопытство, помешанное с самоуверенностью. Быстро промчался он по знакомым уже коридорам и лестницам, и его не смущало, что черный кошки, ловившие в темноте мышей, всё время перебегали ему дорогу. Он спешил так, что даже тусклые, осыпающиеся зеркала не успевали отражать колеблющийся свет его фонаря. Но вот и башня. Он вдруг вспомнил умоляющий взор королевы. И своё обещание. Чей страх его остановил: её или его?.. Заподозрив себя в нерешительности, Иван с силой толкнул тяжёлую дубовую дверь и ступил на крутые винтовые ступени, ведущие в подземелье. От плесени на отсыревших стенах исходило ужасное зловоние, из-под ног с громким писком разбегались отвратительные жирные крысы, а с потолка маленькими бусинками злых глаз смотрели целые гроздья шипящих летучих мышей. С каждым шагом решительность убавлялась, убавлялась. В какой-то момент он даже решил, что в принципе обманывать любимую и нарушать обещание всё же нехорошо. Но, как раз в этот момент, словно чей-то голос раздался за левым ухом: „Конечно, ты слишком хорошо живёшь. У тебя всё есть: красавица жена, быстрый конь, верные собаки. Тебе легко писать стихи, лёжа по утрам в огромной мягкой кровати и глядя в горящий камин. Всё так удобно. Уютно. Вот от этого ты и перестал искать настоящих приключений и подвигов. Какую смелость нужно для того, чтобы побродить по явно пустому дому? Смелость пятилетнего малыша, который, если что, громко позовёт родителей? Ты привык к безнаказанности. И безответственности. А всё это за чужой счёт. За её счёт. Что ты можешь сам-то? Кто ты сам?“. От этого голоса Иван закусил губу, и решительно бросился по лестничной спирали вниз, на самое башенное дно. Здесь было как в колодце: темно, холодно, под ногами хлюпала вода, и ниоткуда не раздавалось ни звука. Круглая площадка, невидимым потолком уходящая в бесконечно далёкое небо, имела три совершенно одинаковых чёрные чугунные двери. Какая из них что хранила? Он закрыл глаза, раскрутился на одной ноге и открыл первую оказавшуюся перед ним… а там… там…»
— Ну, папа, ну, что было там?
— Где?
— Там!
— За дверью? А ничего. Там стояли табурет и стол. А на столе — свеча и зеркало.
— И что? Почему зеркало?
— Наверное, это была комната со счастьем. Или забытьём. Что, впрочем, почти одно и тоже. Одно и тоже. Почти.
«…Но он не стал входить в эту комнату. Так как, после услышанного в левое ухо, Иван искал только комнату с горем. За второй дверью стояли такие же табурет и стол. Только на столе лежал чистый лист бумаги и перо. И опять это было забытьё или счастье. Он приоткрыл последнюю дверь. Там на столе лежала книга. С самыми мудрыми изречениями самых мудрых людей».
На проходной его сразу направили к директору. Почему у нас культура не только финансируется, но и управляется по остаточному принципу? Любой мало-мальски быстро и ловко мыслящий номерной комсомолец по преодолению возрастного барьера из райкома, горкома и обкома ВЛКСМ получал направление на должность в исполком. Или на «место». Ему доверяли убирать урожай, строить гостиницы, руководить ТЭЦ. Если с головкой было несколько слабовато, то тогда сам коммунистический бог велел ему возглавлять НИИ, трест столовых или ОСВОД. А когда тупость была уж совсем и всем очевидна, тогда такому бэушному секретарю ничего не доставалось, кроме телевидения, библиотеки или театра. Понятно, что таким образом где-то, неизвестно где, никому неведомые и явно не любящие дневного освещения идеологи придумали наносить минимальный урон материальной базе и обороноспособности страны. Да, конечно-конечно, это было очень даже логично: когда-то и толстовскими романами оккупанты грелись в Ясной поляне, и тургеневскими спасались блокадники в Ленинграде. Но, нынче-то, вроде бы времена наступили совсем другие. Вроде бы…
Директор, кивнув ему на зажатое между видеодвойкой и сейфом кресло, долго что-то мыкал по телефону, всем лицом изображая страшную озабоченность. На столе поверх разнообразных папок, справочников, записных книжек, калькуляторов, ручек, карандашей и точилок, лежало огромное покрывало сводной репертуарной афиши на октябрь. Сергей косился, пытаясь выловить свою занятость. Он пропустил вчерашнее общее собрание театра, Елена пришла туча тучей, на все вопросы только молча утирала слёзы, и от этого сегодняшний вызов становился всего лишь последующим звеном, или кольцом вьющейся верёвочки. Вернее — теми самыми «очень длинными вожжами». Что ж, он был готов.
— Вы вчера не смогли прийти на собрание? Да-да, больничный, но один день ничего бы не решил. Не о собрании речь, вы с репертуарным листом можете и сейчас в помрежевской познакомиться, — у вас, как всегда, полная занятость. Но, понимаете ли, Сергей Николаевич, перед этим у нас заседал расширенный худсовет театра, с присутствием представителей министерства. Мне трудно это доложить, — вы знаете моё к вам лично хорошее отношение, — но большинством голосов было принято для вас очень неприятное решение. Понимаете, вы, Сергей Николаевич, не виноваты в своей болезни. Но сорван график, что негативно скажется на качестве будущего спектакля, и… уже перед этим, ещё когда только начинались первые репетиции, случилось то… что случилось. Вы не сумели справиться с порученной вам задачей постановки нового названия, не сумели заинтересовать своей идеей и повести за собой коллектив артистов. Уже тогда и ко мне, и в профсоюз, и в министерство шли письма с жалобами. Мы старались, как могли, защищать вас, верили, что положение может исправиться, творческий контакт между труппой и вами, дебютирующим в новой для себя роли, наладится. К сожалению, этого не произошло. И на рассмотрение худсовета министерством было предложено срочно, чтобы не менять названия заявленных премьер сезона, пригласить для «Гамлета» другого режиссёра. Это предложение было одобрено. Я, Сергей Николаевич, был вынужден согласиться с коллегиальным решением, но, в свою очередь, предложил оставить вас в работе ассистентом постановщика. Это даст вам возможность, во-первых, реализовать некоторые свои замыслы, во-вторых, подучиться у профессионала. Это будет полезно на будущее. Ведь, как говорится, «жизнь кончается не завтра».
— Спасибо. Тронут. Только один вопрос: кто этот постановщик?
— О, большая удача! Он вообще-то москвич, но сейчас живёт и работает в Ганновере. Питер Стайн.
— Поздравляю, действительно удача. И вот, возьмите: это моё заявление. Совершенно «по собственному желанию».