Бурное лето Пашки Рукавишникова

Дворкин Илья Львович

Повесть о мальчике, нашем современнике. Родители его уехали на целину, и он самовольно отправляется за ними в далёкое путешествие. От многих бед уберегли его ребята-комсомольцы, с которыми он встретился в поезде.

 

Глава первая. У бабы-яги

«Здравствуй, сын мой Пашка!

Вот мы наконец и добрались.

Место наше очень красивое, и название ему тоже красивое, только непонятное — Кайманачка.

Это село такое большущее. А рядом река огромная — Иртыш называется. А вокруг степь гладкая, как стол, или как футбольное поле, или как аэродром: куда ни погляди — всё вокруг видать до самого неба.

На ней растёт пшеница — уже жёлтая, а трава зелёная, а Иртыш серый, а небо синее, и солнце палит без передыху.

А ещё здесь растёт ковыль и пасутся кони. Есть и жеребята. Они смешные.

Ехали мы долго — целых восемь дней. Спали в машинах. Платформы-то у нас были открытые: ветерок обдувает и хорошо видно.

Я на всё глядел, прямо-таки таращился каждый день до темноты и много чего повидал.

Тайга красивая, а Урал так даже замечательный. Мы его днём проехали.

Вот, думал, жалко — Пашки моего нету.

Но ты ещё сам всё увидишь, когда вырастешь большой и умный.

А сейчас слушайся тётю Веру и будь хороший. Она хоть и ругается, и ворчит, а всё ж таки нам родня.

А я скоро приеду. Месяца через два. Вместе с мамой.

Пашка, гляди в Мойке не купайся, там вода жуть какая грязная, будет у тебя лишай. Лучше на Петропавловку сходи или в Озерки съезди. И у бережка лучше.

Целую тебя.

Твой отец Фёдор Рукавишников».

— У бережка, ишь ты, — проворчал Пашка и аккуратно сложил письмо, — сам-то вон куда укатил! И Урал там, и Иртыш, и как аэродром, и жёлтое, и зелёное. Расписал… А я тут пропадай. Будто помешал бы ему. Был бы бортмехаником. Эх!

— Так на самосвале бортмехаников не бывает, и потом они мотор знают, — печально отозвался Серёга.

— Подумаешь — не бывает! А в моторе он и без меня разберётся. Я бы машину мыл и в магазин бы бегал, и вообще…

— Да там, наверное, и магазинов нету. Там же степь.

— Степь… И кони, и зайцы, наверно, и эти… сайгаки. А он не взял. Думает, он один по маме соскучился. А я будто деревянный…

Пашка замолчал, и так ему стало пронзительно жалко себя, что, если бы не Серёга, он бы заревел. Но при Серёге никак нельзя было. И Пашка проверенным способом удержался — набрал полную грудь воздуха и напрягся так, что лицо стало сизым, а глаза вытаращились.

Серёга глядел в небо и потому ничего не заметил.

Пашка закрыл глаза и снова увидел отца. Такого, какой был в день отъезда — на себя непохожего, с растерянным лицом, суетливого.

Отец бестолково метался по комнате, брал ненужные вещи, совал их в чемодан. Потом спохватывался, краснел и от этого злился.

Он старался не глядеть на Пашку. Потому что глядеть на него было тяжело.

Пашка сидел нахохлившись на диване и так же, как сейчас, пыжился, надувался, чтоб не зареветь.

Вообще-то ревел он очень редко, в случаях совершенно исключительных, и только от обиды, а от боли никогда.

Во дворе и в классе Пашка считался человеком суровым, и этой репутацией своей дорожил.

Отец до последнего дня не говорил об отъезде. Он знал, что Пашка не станет канючить и хныкать, а будет вот так сидеть на диване, словно казанская сирота, и молчать.

А на Пашкиного отца это действовало посильнее рёва.

Когда мужчина распускает нюни, тут проще — можно и наорать на него, можно и по шее дать, чтоб замолчал. А вот попробуйте, когда он молчит и ничего не просит, а сам весь укор и обида и вселенская грусть.

Пашка отлично это понимал, и отец тоже понимал, и оттого злился, но поделать ничего не мог.

Жалко ему было Пашку.

— Пойми ты, чудак-человек, там такая свистопляска будет уборка ведь, сутками работать надо. Куда я тебя дену? И с едой не знаю, как там. Может, и поесть будет негде!

Пашка молчал.

— Ну, чего ты надулся, Паш? С тёткой прекрасно поживёшь. Переедешь к ней на пару месяцев. Уход за тобой будет. Обед, э, вкусный и каждый день.

Голос у отца был неуверенный.

Тётку Веру он, как и Пашка, не любил. Была она старуха вздорная, шумливая и нуда, каких мало.

Опять же оба это понимали, и отец сочувствовал Пашке. По глазам было видно.

В душе Пашки ещё теплилась надежда. Раз отец оправдывался, может, он ещё передумает. Передумает и возьмёт. Это было бы такое счастье, что и сказать нельзя.

Вот бы — через всю страну проехать, увидеть, как хлеб растёт, на машине от души поездить. Эх!

Но отец вдруг сказал:

— Мать предупреждала: не вздумай Пашку тащить в это пекло.

И Пашка понял, что это всё. Конец.

О маме они в последнее время не говорили. Ни слова. Потому что оба очень скучали. Пашка всегда догадывался, когда отец думает о ней. Такое у него лицо становилось. И отец, видно, тоже догадывался, потому что подходил тогда и молча притискивал Пашку к горячему твёрдому боку. А говорить не говорили. Так оба решили про себя с тех пор, как она уехала.

Мама у Пашки инженер-механик, вместе с отцом работает.

Она ещё месяца полтора назад уехала на целину. Ей там всё подготовить надо, чтоб машины потом без перебоев работали.

Вот так и получилось, что Пашка остался с тёткой.

Это хоть и в том же доме, на другой лестнице только, но жизнь настала совсем непохожая.

С отцом было привольно и спокойно. Самостоятельно.

А теперь у Пашки не жизнь, а каторга. Того нельзя, этого нельзя, туда не садись, это не трогай. Да-а…

— Съест она меня тут без бати, — сказал Пашка, — она меня каждый день поедом ест.

— Что ей от тебя надо-то? — спросил Серёга.

— А она сама не знает.

— Не слушай ты её, Пашка. Сделай вид, что не слышишь, и всё.

— Ха! Думаешь, не пробовал! Ещё хуже выходит. Она, как заметит, что её не слушают, прямо заходится. Ей это, как быку красное. У неё интерес ругаться пропадает. Подбежит и щиплется. «Я, — кричит, — твоему отцу ухи крутила, когда затыкал, а тебе и подавно откручу!»

— Это когда он маленький был?

— Ага.

— Вот ведьма!

— Ей-богу, ведьма! Когда все люди на земле были ещё маленькие, она уже тогда бабой-ягой была, — убеждённо сказал Пашка. Я всё помело ищу. Она его, по-моему, на антресолях прячет.

— И сту́пу? — спросил Серёга.

— И сту́пу тоже.

Лицо у Пашки было абсолютно серьёзное.

Серёга вздохнул. «Да… Везёт же человеку, — подумал он… — Отец с матерью на край света укатили, одна тётка имеется — и та баба-яга».

Даже если Пашка про помело врёт, всё равно интересно — а вдруг правда! Вот бы!

Серёга засмеялся.

— Ты чего? — спросил Пашка.

— Да я представил, как твоя тётка из трубы вылезает — чернущая — и на помеле в гастроном. С авоськой.

— Точно, с авоськой. С зелёной. Только не на помеле, а в ступе, не видел никогда, что ли? Она правил уличного движения не знает и катит под красный свет. А постовой как засвистит и готово — записал номер ступы. Попалась, голубушка! Пожалте бриться — платите штраф.

— А она? — глаза у Серёги загорелись.

— Она-то? А она постовому: «Чур! Чур тебя, — говорит, — тррах-тибидох!» И он уже не постовой, а… а верблюд!

— Верблю-юд?!

— Ну да. Жёлтый такой. А сам-то он ещё не знает, что верблюд, и всё свистеть пытается. А свистка-то нету. Только колокольчик на шее болтается — брень, брень.

— А потом?

— Ну, его, конечно, в зоосад. Попробуй докажи, что ты не верблюд. Тяжело. А всё она тётка Вера.

Пашка замолчал и задумался. Ему было совсем не смешно. Ему было печально и одиноко.

— Ну? — дёрнул его за рукав Серёга. — А потом? Потом-то что?

— Потом? А потом — суп с котом. Маленький ты ещё, Серёга, совсем салага. Тебе бы только сказки слушать, — безжалостно сказал Пашка, повернулся и зашагал прочь со двора.

Но у самых ворот он оглянулся, поглядел на понурого, обиженного Серёгу и сжалился.

— Айда на острова! — крикнул он.

Серёга встрепенулся, заулыбался и бегом припустил к воротам.

 

Глава вторая. Свой собственный враг

День начинался прекрасно. Утром прогромыхала по небу суматошная летняя гроза, пролилась мгновенным ливнем и покатилась дальше.

И город засиял крышами, улицами, забормотал гулкими водосточными трубами.

А умытое солнце на умытом небе так припекло на радостях, что от тёплых луж повалил пар.

Пашка шлёпал по ним в кедах с малиновыми подошвами, брызги летели во все стороны, люди шарахались от него, но никто не ругался. Не хотелось людям ругаться в такой замечательный день.

Серёга шёл сзади. Он был человек аккуратный и лужи обходил.

Пашка в своих кедах походил на длинноногого беспечного гуся, и Серёга ему немножко завидовал, но в лужи всё равно не лез — жалел новые сандалии.

Они зашли в чахлый соседний садик, покачались на зелёных уродах, которые, обманывая малышей, притворялись конями, но это сомнительное развлечение мальчишкам быстро наскучило.

Тогда они стали ходить по металлическим прутьям, огораживающим газоны. Кто дальше. Но занятие это не имело смысла, потому что новые Серёгины сандалии скользили и больше трёх шагов он сделать не мог. Никакого интереса не было с ним соревноваться.

И в это время они услыхали гулкие удары мяча.

В конце садика за дощатым высоким забором была спортплощадка какого-то научного института прекрасная площадка с турником, волейбольной сеткой и гимнастическим бревном.

Но эти замечательные вещи были не про них. Площадку ретиво охранял от мальчишек злющий красномордый дядька — тамошний дворник.

У Пашки были с ним особые счёты. Три раза дворник с великим позором изгонял его с площадки.

Ни за что ни про что, просто по злобе своей и скверному характеру.

Прямо за ухо волок, собака, и больно поддавал коленом.

И все вокруг веселились. Смеялись над Пашкиным конфузом.

Пашка, конечно, такого стерпеть не мог. Один раз он ему отомстил примитивно и поспешно — просто окатил водой. Набрал воды в полиэтиленовый мешочек и уронил дворнику на голову. С забора.

Дворник стал ещё лютее.

Зато вторая месть была похитрей. Пашка ею гордился. И весь двор гордился. Даже, можно сказать, вся улица.

И слава Пашкина лучилась, как фонарь.

Он рассчитал тонко и верно. На первый взгляд всё было невинно. Никаких активных военных действий против дворника он больше не применял.

Пашка понадеялся на своего врага и не ошибся. Дворник в аккурат выполнил всё, что от него требовалось.

И от этого месть была ещё обиднее и коварней.

Отцовы туфли — новенькие, югославские — лежали в яркой глянцевитой коробке. В такой чистенькой нарядной коробочке — просто загляденье.

Два кирпича, поставленные на ребро, уместились в ней плотно и точно — впритирочку. Будто для них она и была сделана в далёкой Югославии.

Рано утром, ещё до того, как дворник стал подметать площадку, Пашка перелез через забор, принял из рук Серёги коробку и аккуратно поставил её точно посередине площадки.

Западня скромно, смирнёхонько стояла на жёлтом песочке, поблёскивая глянцевой крышкой.

Ждать пришлось недолго.

Дворник вышел, как всегда, хмурый, обозлённый и красный.

Он сразу же увидел коробку и вразвалку направился к ней.

Теперь всё зависело только от него.

Он мог просто взять её и выбросить или…

Враг выбрал второе.

Впрочем, он сделал то, что сделало бы большинство существ мужского пола, независимо от возраста.

Уж очень было велико искушение. Такая аккуратная, лёгкая на вид коробка стояла на песочке, подставляла свои невинные бока.

Дворник неуклюже подскочил и с размаху двинул по ней ногой, обутой в синий резиновый тапочек. Коробка тяжело подпрыгнула и медленно перевалилась на другой бок.

Дворник так удивился, просто обалдел от изумления, что сначала застыл с выпученными глазами. Но потом заорал и сел на землю. Он сидел и раскачивался, а когда услыхал за забором хихиканье, завопил и стал так ругаться, что тут уж настала очередь удивляться Пашке с Серёгой. Такого им слышать ещё не приходилось.

С тех пор у Пашки завёлся свой собственный личный враг — свирепый и непрощающий. Как уж он пронюхал, что это Пашка подложил коробку — неизвестно, но он пронюхал и грозился страшными словами. Многие слышали.

Пашка очень гордился. Потому что ни у кого из знакомых мальчишек такого врага не было и Пашке все завидовали. Попробуйте заведите-ка себе настоящего врага!

Это почти так же трудно, как приобрести настоящего друга.

Вот друга-то у Пашки не было. Серёга не в счёт. Это так — приятель. Он на два года младше Пашки. Ходит за ним в рот смотрит. Неравноправие у них. Какой это друг.

Зато был враг. А это лучше, чем ничего. Так рассуждал Пашка.

Но, если правду говорить, тут Пашка кривил душой. Просто хорохорился.

Он бы с радостью поменял своего врага и ещё десяток врагов, если бы они у него были, на друга.

На такого, как Эдька Шпилевский. Это был такой друг, каких больше не бывает.

Самый верный, самый лучший и надёжный.

Эх, сколько у них с Пашкой всяких приключений было!.. Но это другая история, это сюда не относится.

Друг-то остался, конечно. Куда он денется, если он настоящий. Только друг далеко.

Вот уж год, как Эдька уехал с родителями в жаркий город Самарканд.

И с тех пор Пашка так и не может ни с кем подружиться по-настоящему. Не получается. Да и неохота как-то.

Переживает он.

 

Глава третья. Куда глядят глаза

Пашка с Серёгой забрались на забор и увидели картину не очень понятную и смешную.

На спортплощадке занимались удивительные спортсмены.

Десятка полтора толстенных тёток и дядек с отвислыми животами, неуклюжих и потных — пытались грациозно нагибаться, приседать и подпрыгивать.

Ну просто все как на подбор, где их только выискали — сплошь слоны и гиппопотамы.

А командовала ими крепенькая девчонка лет семнадцати со значком мастера спорта на куртке.

Она легко и свободно показывала им упражнения и ещё успевала постучать о землю волейбольным мячом.

Потом она свистела, и тут начиналось такое, что Пашка с Серёгой чуть с забора не падали со смеху.

Ну, это была и картинка! То, что девчонка делала небрежно и быстро, вызывало такие мучения у остальных, что Пашке даже жалко их становилось. Зачем только люди добровольно уродуются, сами себя пытают. Пашка хоть и понимал, что, наверное, нехорошо смеяться над этими беднягами, нужно им, значит, всё это, раз делают, но всё равно не мог удержаться. Хохотал, и всё тут.

Толстяки пыхтели и притворялись, будто не замечают мальчишек, а девчонка тренер оборачивалась и сердито махала рукой.

Но Пашка видел, что она совсем не сердится, а просто отворачивается, чтоб самой не расхохотаться. Такие у неё были глаза.

И тут появился дворник.

Пашка вовремя увидел, как он крадётся к ним вдоль забора с метлой в руках, но сделал вид, будто ничего не замечает, и только подтолкнул Серёгу, предупредил. Осмотрительный Серёга сразу спрыгнул, а Пашка только перекинул ноги в сторону садика и продолжал сидеть, краем глаза наблюдая за дворником.

А тот тихо подкрадывался, смешно вскидывая колени, и глаза у него горели, как у кота, фиолетовым огнём.

Пашка продолжал, теперь уже только для того, чтобы позлить своего врага, неестественно и громко смеяться.

А когда дворник был совсем уже близко, Пашка спокойно спрыгнул и… и повис на штанах.

Это было непостижимо, обидно, глупо, но…

Пашка просто не заметил, что на самом верху забора между его ног торчал здоровенный железный гвоздь-костыль с загнутым концом.

Пашка висел в дурацкой позе на собственных штанах, нелепо дрыгал ногами и проклинал крепкие штаны из чёртовой кожи, и костыль, и своё легкомыслие.

А дворник неторопливо подошёл, хекнул, как дровосек, и пребольно вытянул его по спине метлой. Два раза.

Только тогда с громким сухим треском штаны порвались, Пашка рухнул на газон, а третий удар дворника пришёлся по забору.

Тр-р-рах!

Будто точку поставил.

Вот тогда-то закатились, залились, заклохтали в восторге отмщённые толстяки.

Вот тогда-то и познал Пашка всю горечь бесчестья и позора.

Даже Серёга, этот Пашкин хвост и липовый дружочек, тоже смеялся.

И, прикрывая рукой зад, с наслаждением треснув по пути по Серёгиной безвинной шее, опозоренный, побитый Пашка бросился домой. Замелькал громадной прорехой и синими трусиками в ней.

Ему хотелось забиться куда-нибудь в тёмный угол, залезть с головой под одеяло, сжаться, спрятаться.

И ещё ему хотелось, чтоб кто-нибудь его пожалел.

Желание это было совсем немужественное, но Пашка об этом не думал, не до того было. Просто он очень хотел, чтоб его кто-нибудь пожалел.

Одним махом, будто за ним гналась свора свирепых собак, он взлетел по лестнице и позвонил.

Тётка открыла дверь и подозрительно уставилась на Пашку круглыми глазами.

— Ты чего это красный, как бурак? — спросила она.

Пашка прошмыгнул мимо неё и, пятясь, пошёл в комнату, но по дороге налетел на стул, опрокинул его, нагнулся, чтоб поднять и… ох, что тут началось!

Это был повод, и тётя Вера просто не могла им не воспользоваться и не отвести душу всласть.

Поносила она Пашку со знанием дела и великим умением.

Был тут и бездельник, и босяк, и шаромыжник, и кормят тебя, поют, одевают, а толку всё одно нету. Даже вредитель был.

И много, много всякого ещё.

В другое время Пашка не очень бы принимал всё это к сердцу. Он знал, что такой уж у тётки характер: поругаться ей — первое удовольствие и развлечение. Она всех ругает. На неё уж и обижаться во дворе перестали, только посмеивались.

Но сейчас, когда и без того тошно было Пашке и очень скверно, каждое тёткино слово вколачивалось в бедную голову и застревало там, как гвоздь.

И Пашка понял, что никто его не любит, никто его не жалеет, все ему враги и надо ему бежать ото всех далеко, куда глаза глядят.

Он лихорадочно натянул крепкие парусиновые штаны, надел такую же куртку.

Всё это Пашка делал молча.

Потом сунул в карман большой складной нож с деревянной ручкой — подарок отца, пнул ногой раскрытый чемодан и сказал:

— За штаны, за паршивые штаны ты меня так… такими словами… пожалеешь ещё… все вы пожалеете.

И бросился мимо замолчавшей, испугавшейся тётки на лестницу и успел ещё услышать её крик:

— Пашка! Да бес с ними, со штанами. Иди обедать, чумовой. Не дури.

Но Пашка был человек суровый и решения принимал твёрдые. Не шаляй-валяй — сейчас одно, через час другое.

Бежать! Далеко! Куда глаза глядят! А глаза его глядели на Московский вокзал.

Потому что именно с этого вокзала поезда увозили людей к реке Иртыш, в казахские степи, поближе к большому селу с красивым названием Кайманачка.

 

Глава четвёртая. Даёшь!

Если уж говорить откровенно, то ещё на полпути к вокзалу Пашка засомневался.

Он вдруг остановился как бы очнувшись, и ему открылось, что затея его безнадёжная. Куда он идёт?

Он, понятно, слыхал и читал (не вчера ведь родился!) о разных лихих ребятах, отправлявшихся путешествовать зайцем. Но что-то не мог припомнить, чтобы эти затеи кому-нибудь удавались.

Пашка топтался на месте. Надо было решаться.

Конечно, если припрёт, всегда можно вернуться, но Пашка знал: лучше не возвращаться — очень уж потом будет противно на душе. А хуже этого не бывает, когда с самим собой противно разговаривать.

Лучше уж совсем не браться, не затевать ничего.

И тогда Пашка снова, теперь уже нарочно, чтобы покрепче разозлиться, чтобы назад ходу не было, стал вспоминать все свои нынешние беды и унижения и тёткины злые, несправедливые слова. А как теперь показаться во дворе? Бр-р-р!

В том, что Серёга раззвонит всем о его, Пашкином, позорище, он ни капельки не сомневался. Распишет, будьте уверены, что было и чего не было. Это Серёга умел. Тут он специалист — животики во дворе надорвут.

Пашка так всё это ловко представил, что даже головой замотал, будто от зубной боли.

«Нет уж, хихикайте над кем-нибудь другим», — подумал он и двинулся вперёд.

Теперь уже решительно и бесповоротно.

Би-би-и-и! Перед самым Пашкиным носом резко затормозила машина, завиляла задом. Из кабины высунулся бледный, взбешённый шофёр.

— Балбес задумчивый! — заорал он. — Ты куда прёшься?

— Вперёд, — ответил Пашка и засмеялся, — как танк.

И удивительно — от того, что теперь не надо было больше колебаться, Пашке стало спокойно и хорошо.

И он вдруг решил, хоть это и было нахальством с его стороны и вообще объяснению не поддавалось, что всё будет замечательно, что он обязательно доберётся.

Отчего он так решил? Пашка и сам не знал.

Может быть, просто оттого, что он вдруг другими, весёлыми глазами поглядел на яркое летнее небо, на залитый солнцем Невский, а может, оттого, что поплотнее запахнул куртку и сжал в кармане перочинный нож.

Это иногда здорово помогает — запахнуть куртку потуже: плечи и спина обтягиваются, весь становишься упругим и чувствуешь себя сильным и непобедимым человеком.

На вокзале было обычно — сумрачно, гулко и просторно. Народу было мало. Но впереди, в стороне от бетонных высоких платформ у длинного состава теплушек шевелилась громадная толпа с какими-то плакатами, транспарантами, знамёнами.

Издалека слышен был неясный ровный гул, будто говорили все разом, и толсто бухал барабан, там играл духовой оркестр.

Что-то толкнуло Пашку, какая-то неясная мысль, и, сначала медленно, потом быстрее и, наконец, припустив во весь дух, он помчался к этой непонятной толпе.

Солнце палило, толпа колыхалась. Пашка с разбегу нырнул в это разгорячённое шумное человеческое море, и поначалу оно его оглушило.

Люди орали, толкались, пели.

Пашка натыкался на хохочущих загорелых парней и девушек с огромными рюкзаками и гитарами за спиной. Кто-то обнимался, кто-то целовался, кто-то вопил, надсаживаясь:

— Университет — пятый вагон! Техноложка — седьмой вагон! Политехник — второй и третий!

Пашку притиснули к теплушке, увешанной флажками, берёзовыми ветками, с кумачовой полосой на обшарпанном боку. На полосе здоровенными кривыми буквами было написано:

ДАЁШЬ ЦЕЛИНУ!!!

Посреди теплушки зияла огромная открытая дверь, и какие-то весёлые люди лихо швыряли в неё свёрнутые одеяла, рюкзаки, чемоданы.

Все эти вещи подхватывал длинный, тощий парень в тельняшке и соломенной шляпе с такими необъятными полями, что голова его терялась в ней, а шея казалась тонкой и ненадёжной — даже страшно становилось: вот-вот обломится.

Но парня собственная шея ни капли не заботила. Он скалил зубы и переругивался сразу со множеством людей.

— Эй ты, — орал он. — Лисиков! Чего ты в свой сидор напихал? Не иначе кирпичи.

— Погоди, попросишь ещё, поклянчишь. Сгущёнка там, — отвечал невидимый Лисиков.

Парень его уже не слушал, он уже весело переругивался с какой-то Дашей.

— Ах ты, Дашечка-мордашечка! А где ж твой любимый дубовый комод? И где любимые пудели все четырнадцать? Ты ж без пуделей в степу пропадёшь. Некого гладить будет.

— Вот я тебя сейчас оглажу. Уж ты мою руку знаешь! — неожиданным басом рокотала Дашечка.

— Собственники! Буржуи! Капиталисты! — вопил парень. — Маменькины сынки! Люди, меня же душит смех на них глядеть! Они же забыли только мягкие кресла и перины. Глядите на меня — гол, как сокол. Всё моё ношу с собой. Я — стоик. У, черти, да остановитесь вы — вагон же не резиновый!

— Ничего, места хватит! Вагон-то лошадиный. И ты, Володька, не стоик, а стоялый жеребец, работай, не надорвёшься.

Пашка слушал эту перепалку, и возбуждение, и радость переполняли его.

А в голове созревал и креп отчаянный план. Да что там говорить — созревал! Как только Пашка увидел толпу, как только мелькнула догадка, что это за поезд, план был готов.

Ого, как вцепился Пашка в такую редкую удачу!

Он подобрался весь, стал пружинистым и хищным, а глаза так и зыркали — искали лазейку. А потом его протиснули к вагону с весёлым Володькой.

Дальше всё произошло стремительно и просто. Как только Володька отошёл с очередным узлом в глубь вагона, мгновенная, упругая сила толкнула Пашку вперёд.

Он подпрыгнул, ухватился за железную скобу, плюхнулся животом на высокий порог теплушки, перекатился через чей-то чемодан и был таков.

В глубине вагона было прохладно и темновато.

Свет проникал сквозь маленькое окошко, прорубленное высоко, у самой крыши.

По бокам теплушки шли трёхъярусные дощатые нары.

Пашка, как белка, взлетел на самые верхние, забился в угол и затих.

Сердце его гулко бухало и, казалось, вот-вот выскочит из груди.

Уши и щёки жарко полыхали. Саднила ушибленная коленка.

Но Пашке плевать было на коленку. Он слушал. Так внимательно слушал, что ему показалось вдруг, что уши его выросли, как у того бедняги из сказки, который наелся не тех фиг. Пашка потрогал — нормальные и даже не усмехнулся глупым мыслям, забыл. Вот как он слушал.

Медный рёв оркестра, переполох и крики долго ещё бушевали за тонкой стенкой.

Потом в теплушку хлынули ребята и девушки, на Пашкину спину с размаху плюхнулся чей-то тяжеленный мешок — видно, какой-то недотёпа чуть не опоздал, в последнюю минуту явился.

Было больно, но Пашка терпел, стиснув зубы и сжавшись в комочек.

Эх, умел бы он колдовать! Сейчас бы наколдовал и стал маленький-маленький — меньше гнома!

В вагоне гомонили, смеялись. Все толпились у распахнутых дверей — никак не могли распрощаться. Это было Пашке на руку: никто на нары не совался.

«Скорей бы тронулся… скорей бы, ох, скорей», — как шаман заклинания, бормотал Пашка.

А минуты, как назло, тянулись нестерпимо медленно, Пашка знал: всегда так бывает, когда торопишься, но от этого ему было не легче.

Вдруг все разом заорали. Поезд тяжко и так резко, что Пашка чуть не загремел вниз, дёрнулся, потом ещё раз, ещё, и Пашка, не веря своему счастью, своей удаче, почувствовал — едет!

Едет! Вперёд! Туда, где степь, и кони, и ковыль, и сайгаки! К отцу. Даёшь!!!

 

Глава пятая. Заяц

Прошло несколько часов. Первые восторги улеглись.

Появились заботы.

Всё тело затекло. Пашка осторожно переворачивался, вытягивал ноги, шевелил пальцами.

Делал он это медленно, плавно, вцепившись в чужой мешок, чтобы это проклятое барахло не сваливалось.

А поезд всё шёл и шёл, набирая скорость, без остановок.

В вагоне галдели, самые хозяйственные перекладывали вещи, кто-то уже гремел ложкой о консервную банку — закусывал.

И Пашке вдруг так захотелось есть, что руки задрожали.

Он сглатывал обильную тягучую слюну и терпел. А как же корабельные зайцы? Вот это да! Это уж не хлюпики. В ящиках некоторые едут, уговаривал себя Пашка. Тут хоть дышать можно и места много. А там… И вообще теперь голодом даже лечат. По радио рассказывали. Неделями человек не ест и хоть бы что — не помирает. Только пьёт много.

И сразу же Пашке захотелось пить. Дико, неудержимо. То не хотелось, не хотелось, а подумал, и будто выключателем внутри щёлкнули — хоть криком кричи.

Железная крыша над Пашкиной головой раскалилась. Было душно, по лицу катился горячий пот.

Пашка облизывал шершавым языком губы. Они были солёные и припухшие.

Дело принимало крутой оборот. Терпения больше не было.

Но Пашка всё же терпел. Как — непонятно. Он сам себе удивлялся, но терпел.

Если он полезет сейчас сдаваться, очень уж выйдет жалкая картина. Она у Пашки просто перед глазами стояла как в кино. Бр-р-р! Жуть. Помереть легче.

Вагон ужасно трясло. Приоткрыв рот, Пашка чуть не прикусил язык. Бедные лошади!

— Ну ещё немножко, ещё, — шептал Пашка. — Ведь высадят на первой остановке, как бобика, как цуцика, как не знаю кого. Разве же они поймут, отчего я тут. Что им Пашка Рукавишников — тьфу!

Вагон качнуло на повороте. Пашка дёрнулся, толкнул мешок, и снизу раздался вопль:

— О, чёрт! Чей сидор? Натолкали, понимаешь, барахла! Чуть шею мне не свернул.

Пашка ни жив ни мёртв отпрянул к стенке, и тотчас снизу вынырнула чёрная стриженная наголо башка, столкнулась нос к носу с Пашкой и уставилась в перепуганные Пашкины глаза своими изумлёнными глазищами.

Брови у башки полезли вверх, рот растянулся до ушей, и башка пропела:

— Бра-а-атцы! Брати-и-шечки! Вы только поглядите сюда, родимые! Заяц! Живой заяц!

В теплушке затихли.

К Пашке протянулись две неотвратимые, здоровенные ручищи, ухватили его, брыкающегося, шипящего, как рассерженный кот, за бока и подняли на воздух.

На извивающегося Пашку глядел умилёнными глазами Володька.

Без той фантастической шляпы голова его была нормальная и шея тоже.

— Зайчик! — говорил он. — Это же голубая, несбывшаяся мечта моего детства. Я не сумел, а он решился. Зайчик ты мой серенький.

В голосе Володьки была нежность, и Пашка перестал брыкаться.

Со всех сторон сбежались люди. Пашку вытащили на середину вагона, к раскрытой двери. Усадили на ящик.

Он жмурился от яркого света, а все молча его разглядывали, будто он какая заморская редкость.

Не очень-то это было приятно.

Потом гладкий, причёсанный на пробор парень сказал недовольным и даже каким-то брезгливым голосом:

— Ну вот, начинается. Что мы с этим путешественником делать будем? Грудью кормить? — Но на него тут же дружно заорали. Ошеломлённого, съёжившегося Пашку схватили сразу несколько девчоночьих рук, уволокли в свой угол, затискали, зацеловали.

В другое время Пашка ни за что не дался бы. Ещё чего! Нежности телячьи. Но сейчас он страдал молча. Не в его положении скандалить и отбиваться — наживать лишних врагов.

— Ну вот, нашли, наконец, игрушку. Пробуждение материнского инстинкта, спешите видеть. Нагорит нам от коменданта, тогда узнаете, — промолвил тот же парень.

А высокая девушка с коротко остриженной огненно-рыжей головой басом сказала:

— Чёрствая ты душа, Лисиков. Один в тебе инстинкт живёт, не дремлет — самосохранения.

Пашка по голосу определил, что это та самая Даша, грозившая дать Володьке по макушке. В теплушке одобрительно засмеялись, а Лисиков пожал плечами и отошёл. Нижняя губа у него была странно оттопырена, будто ему всё противно.

«У, рожа! Чтоб ты лопнул!» — подумал Пашка, но ничего не сказал, молчал, как пень.

Он понимал, что сейчас, сию вот минуту решается его судьба, и всеми силами ненавидел аккуратненького гада этого Лисикова и обожал смешного Володьку и девушку Дашу, говорящую как Шаляпин.

— Есть хочешь? — спросила другая девчонка, чёрненькая, с печальными глазами в пол-лица.

Пашка кивнул.

— И пить, — хрипло сказал он.

— Глядите, заговорил, — удивилась девчонка. — Я уж думала, ты немой.

Принесли лимонад и две толстые котлеты. Пашка мгновенно уписал и то и другое и сидел, отдуваясь.

— Ну, теперь рассказывай, заяц. Выкладывай, кто таков и зачем удрал из дому, — сурово сказала Даша.

Пашка взглянул ей в глаза и сразу решил, что врать тут не стоит. Себе дороже.

 

Глава шестая. Эта прекрасная голая банда

Прошло три дня. Пашка стал совсем своим человеком в теплушке. Смешно и странно было вспоминать, как он прятался и боялся думал, высадят, выгонят…

Эти ребята оказались не из тех, кому обидеть человека ни за что ни про что одно удовольствие. Эти ребята оказались — ого! Пашка даже не подозревал, что на свете есть такие. И так много.

Они были совсем взрослые, а будто Пашкины товарищи.

С ним не сюсюкали. Жизнь была не понарошке. Если с Пашкой говорили, то всерьёз, пели — всерьёз, даже хохотали всерьёз.

Это кажется странным как это можно хохотать всерьёз.

Но, оказывается, можно. Пашка такие вещи хорошо чувствовал.

Можно смеяться, когда тебе совсем не смешно, — вот, мол, какой остроумный, глядите-ка. Такой шкет, а туда же… Хи-хи-хи.

И становится противно, и чувствуешь, что ты ещё сопляк и с тобой неинтересно.

А когда никому не важно, двенадцать тебе лет или двадцать, и, если ты сморозил глупость, не говорят, что ты мудрец, и, если неудачно пошутил, никто из вежливости не улыбнётся, а когда удачно, захохочут — это всерьёз.

То ни одного друга у Пашки не было, а то целый вагон. Целый лошадиный вагон.

Вот ведь подвалила человеку удача.

Правда, и среди них был один — Лисиков, но он был один.

Этот Лисиков почему-то сразу его возненавидел. Непонятно почему.

Может быть, оттого, что все были за Пашку, а он один против. Вот он и злился.

Все это видели и посмеивались над Лисиковым, задавали всякие каверзные вопросы.

— Зачем это ты, Лисиков, целый мешок сгущёнки тащишь, надрываешься? Тебе же её ни в жизнь самому не съесть, она же к чаю, — спрашивали его.

— Ничего, справлюсь. Вот загонят нас в дыру, вот положите зубы на полку с голодухи, тогда узнаете, зачем.

А со всех сторон в ответ:

— Ну, молодец… Запасливый мужик… Хозяин… Мы, братцы, все зачахнем и вымрем, как мамонты, а он нет. Он спасётся… А скажи, Лисиков, туземцы нас не съедят? Напугал ты нас…

И все веселились. И Пашка, понятно, тоже.

А Лисиков злился почему-то только на него.

На второй день на остановке в вагон пришёл комендант. Проверять чистоту.

Все засуетились, забегали.

Пашку быстро спрятали, накрыли одеялом. А он подглядывал в щёлочку.

Комендант был маленький и юркий. Он быстро-быстро забегал по вагону, шмыгнул туда, шмыгнул сюда, заглянул под нары, вытащил оттуда пустую консервную банку из-под тушёнки.

— Свинячите? — укоризненно спросил он и ловко зафутболил банку в открытую дверь. Лицо у коменданта было недовольное, а нос мелко подрагивал. Он остановился посреди вагона, покачался с пяток на носки и сказал:

— Н-ну?!

Володька пил воду. Он поперхнулся от неожиданности и спросил:

— Что «ну»?

— Вопросы, заявления есть?

Володька пожал плечами.

Но тут вышел вперёд Лисиков и ленивым голосом начал:

— У нас тут, знаете ли, завёлся один за… ой! Что это?! Ты с ума сошёл?! — заорал он вдруг, потому что Володька спокойно вылил ему на голову кружку воды.

— Ему, товарищ комендант, жарко. Ему голову напекло, — улыбаясь, объяснил Володька.

Комендант подозрительно поглядел на пунцового Лисикова, на его безжалостно разрушенный пробор, потом на Володьку — такого добродушного на вид и невинного — и махнул рукой.

— А ну вас, обормоты, сами разбирайтесь, — сказал он и спрыгнул на насыпь.

А с Лисиковым перестали разговаривать.

«И чего он прицепился?» — думал Пашка. Ещё в самом начале, когда Пашку вытащили на свет божий и он честно, ни слова не привирая, рассказал, почему удрал и куда добирается, Лисиков сказал:

— Врёт он всё. Меня не обманешь, я по глазам вижу. Он врёт, а вы уши развесили, лопухи. Этот заяц натворил что-то, а может быть, — Лисиков помолчал, длинно сплюнул, — а может, и спёр. Не зря удирает.

Пашка задохнулся от негодования. Он вскочил.

— Спёр, да? Спёр? Вот гляди. Вот читайте — письмо от бати. А ты… ты дурак прилизанный.

— Что-о? Смотри у меня, сопляк! В ухо живо заработаешь, — процедил Лисиков и отошёл.

С этого всё и началось. Неприятно, конечно, а что поделаешь? Пашка повёл себя так, будто Лисикова вообще не существовало.

Он целыми днями сидел, свесив ноги, у распахнутой двери.

Глядел и не мог наглядеться.

Целый мир — бесконечный и разный — открывался ему.

Казалось, поезд стоит на месте, а под ним весело и быстро вертится земной шар, поскрипывает осью. Показывает Пашке свои разноцветные бока: от сырых лесов бутылочно-зелёные, от гречихи — розовые, от ржи — жёлтые, от капусты — голубые.

Проплывали плавные холмы, плоские блюдца озёр.

Гулко гудели мгновенные мосты. Внизу плескались незнакомые реки, в белой пене неслись узкие песчаные острова и просмолённые рыбачьи лодки, лайбы.

Иногда, редко, поезд останавливался на маленьких станциях — ждал встречного.

Изо всех вагонов вываливалась весёлая орда — быстрая, загорелая — ребята в трусиках, девчонки в купальниках.

Вся эта орущая, хохочущая лавина набрасывалась на маленький базарчик, обязательный на каждой станции.

Перепуганные, ошеломлённые бабки-торговки только растерянно крестились и как наседки закрывали растопыренными руками свои немудрёные товары: солёные огурцы, крынки со сметаной и варенцом, багровые груды помидоров, пироги с грибами и черникой.

Но им совали мятые рубли и трёшки. Бабки оттаивали, неуверенно улыбались, не зная, что им делать — радоваться или возмущаться.

Когда раздавался свисток и все с перемазанными сметаной рожами, с гирляндами жёлтого, неизвестно зачем нужного им лука на шеях, с кривыми огромными огурцами в руках, как дикие индейцы, бросались на штурм теплушек, — базарчика уже не существовало.

Но нему будто Мамай прошёл.

Всё было слопано и расхватано подчистую.

Только валялись пустые крынки и корзины да не пришедшие в себя бабки окаменело глядели вслед сумасшедшему поезду, мгновенно, как насос, всосавшему широкими дверями буйную вольницу.

И им, бабкам, казалось уже, будто всё это померещилось.

Но они глядели на весь этот разгром вокруг, на зажатые в потных кулаках рубли и крутили головами от изумления.

Такого они ещё не видели в своей сонной жизни.

А мальчишки и девчонки, торговавшие лесной ягодой малиной, печалились и задумывались.

Буйная, стремительная жизнь ворвалась на минуту в их тихий неторопливый мир и умчалась дальше.

А загрустившие мальчишки и девчонки остались со своими пустыми лукошками и пятнистыми кульками. Они пронзительно завидовали этой жизни, им тоже хотелось мчаться вперёд, и орать хотелось, и дурачиться.

Пашка понимал их и сочувствовал им, и был счастлив оттого, что ему повезло, что он с ней, с этой большой жизнью. Что он свой в ней человек.

 

Глава седьмая. Пашка переживает

Один раз в сутки эшелон надолго замирал. Он останавливался на какой-нибудь подходящей станции запылённый, пропечённый солнцем, усталый, как человек.

Пашка бежал вперёд к тепловозу. Иногда там оказывался паровоз или электровоз.

Больше всего Пашка любил паровозы.

— Паровозы любит! Почему? Консерватор ты, отсталый элемент, — дразнил его Володька.

А Пашка и сам не знал, почему. Может быть, потому, что они были такие огромные и казались самыми могучими. Было в них что-то такое, чего не хватало аккуратным, чистеньким электровозам и тепловозам — что-то живое, наверное, оттого, что паровозы ели и пили.

Маслянистые, попыхивающие паром, горячие, они пили воду из широченного высокого крана, который легко поворачивался на цепочке.

Иногда Пашке удавалось нырнуть под толстую тугую струю.

Вода тяжело попадала на голову, на плечи, и кожа сразу становилась огуречной, пупырчатой, как у гуся, а разомлевшее от жары тело лёгким, прохладным и крепким.

Пашка игогокал, отфыркивался, как морж, и бежал к своей теплушке.

А поезд терпеливо ждал, пока все пообедают.

Для того он и останавливался.

Ели на крупных станциях. Еда была всегда одинаковой, но почему-то не надоедала. Ого, как все ели! Такое увидишь не часто — прямо-таки за ушами трещало.

В столовой гудели сотни голосов, висел густой пахучий пар, звякали ложки. Пашке очень нравилось тут обедать. Он толкался у раздаточных окошек, глазел на румяных, запарившихся поваров в хрустких колпаках и белых куртках.

Сибиряки были как на подбор — курносые и белозубые.

Они балагурили с девчонками, посмеивались над аппетитом своих гостей и наваливали добавки без отказа.

Пашке-то и так хватало — во! от пуза, добавки ему не требовалось.

А вот тощий Володька — с ума сойти! — уплетал по две порции первого и второго, выдувал три кружки компота и говорил, маслено жмурясь:

— Эх, друг Пашка, теперь бы пообедать!

Пашка диву давался: куда только в него лезет — какой сядет плоский за стол, такой и встанет.

— Тебе бы, Володька, в цирке выступать, — говорил Пашка, питоном работать.

А Володька смеялся.

— Ты знаешь, как старинные люди говорили? Какой едок, такой и работник. Понял? Вот этого, — Володька кивал на Лисикова, — я б в работники не взял. Нет. Гляди, как он ест — смотреть тошно: поковыряет и бросит. Только добро переводит.

Лисиков молчал и недобро хмурился. После того, как он хотел донести на Пашку и ребята перестали с ним разговаривать, Лисиков сделался мрачным и тихим.

Пашке даже жалко его становилось временами.

Это же очень скверно и тяжело, если с тобой не разговаривают, не замечают тебя, будто ты отшельник-невидимка.

Тут уж самый золотой-раззолотой человек озлится.

Он сказал как-то Володьке об этом, но тот ответил:

— Э, оставь ты, Пашка, слюнтяйство! Нашёл кого жалеть. Мы этого голубчика не первый год знаем. Поначалу его даже старостой выбрали. Вот тут он нам показал, где раки зимуют. Его скинули. А он всё забыть не может, как в начальниках ходил. Всё покрикивать пытается.

Володька сотворил Пашке грушу: провёл большим пальцем по голове — от затылка ко лбу, хмыкнул и отошёл.

Но для Пашки это было не очень убедительно — всё равно он жалел Лисикова.

Если бы с ним, с Пашкой, такое приключилось?

Ого! Да он бы в лепёшку расшибся, а доказал, что он, Пашка, человек хороший, а никакой не доносчик.

Правда, такого с ним никогда не было, а Лисиков этот…

Но вот жалко почему-то.

Потому — затуркали человека.

Мало ли что! Может, Пашка ему просто не нравится.

Бывает же — не понравится один человек другому, и всё тут. Ничего не поделаешь. Называется ан-ти-па-тия. Есть симпатия, а есть наоборот.

Что ж его казнить за это?

Пашка, преисполненный благих намерений, попробовал даже заговорить со странным человеком Лисиковым, но нарвался на такой взгляд — тяжёлый и злобный, — что сразу передумал.

Расхотелось ему заговаривать.

И всё-таки Пашка чувствовал себя немного виноватым.

Он понимал, что это глупо, но поделать с собой ничего не мог.

И переживал.

Он хотел, чтобы в его новом, прекрасном доме на колёсах был мир и не было злобы.

А то получалось, будто до Пашки жили дружно, а потом он явился и всё испортил.

Тяжело было так думать, неприятно.

Пашка не верил, что люди могут быть совсем, окончательно плохие.

Конечно, он знал: люди бывают хорошие и поплоше, но Пашка считал, что любому можно стать хорошим. Он был уверен, что плохими люди бывают не навсегда, а временно.

Сегодня ты такой, а завтра глядишь — совсем непохожий.

И хоть Пашке Лисиков был не очень-то по душе, он искал случая с ним помириться.

И такой случай скоро подвернулся.

Ох, если бы Пашка знал! Если бы человеку можно было хоть на часок заглянуть в будущее…

 

Глава восьмая. Он любит мартовское

Время обеда ещё не наступило, а поезд почему-то остановился.

Станция была большая. За зданием вокзала виднелась широкая площадь и дальше дома, дома — огромный город.

Пашка выбежал на площадь. Город был залит солнцем, раскалённый асфальт податливо прогибался под кедами. Просто не верилось, что ты в Сибири.

«Какая же это Сибирь? Юг настоящий — во палит!» — думал Пашка.

Вчера утром всех разбудил дикий лязг. Володька с силой хлопал крышками котелков и орал:

— Проспали, проспали! Позор, позор! Зна-ете-кто-мы-те-перь?

В Володьку запустили башмаком, но он не унимался.

— Эх-вы-за-со-ни-не-о-бра-зо-ван-ные, — прогремел он, опустил руки и грустно спросил: — Что бы вы без меня делали, несчастные, сонные вы тетери? Вы даже не знаете, кто мы теперь есть.

— Ну кто? — спросил Пашка.

— Вот хоть один умный человек отыскался — интересуется. Азиаты мы теперь, вот кто. Были европейцы, а теперь азиаты. Границу проехали. Своими глазами столб видел. На одной стороне: ЕВРОПА, на другой: АЗИЯ — Дошло?

Ну, тут все мигом проснулись, накинулись на Володьку.

— Что же ты не разбудил, балда? Эгоист какой, видели?

— Вас разбудишь! Покойников легче разбудить. А я с ночи караулил. Потому как кто я? Образованный, мудрый, любознательный человек. Не вам, сусликам, чета, — ответил довольный Володька и завалился спать.

А потом целый день все обсуждали это событие, всем было жаль, что проглядели знаменитый столб.

Азия… Урал… Сибирь…

Пашка даже поёжился тогда. Ему показалось, будто ледяным ветерком потянуло от этих слов.

Сибирь… Слово-то какое — широченное, снежное.

А тут жара. Вот тебе и Сибирь.

— Эй, заяц!

Пашка повернулся и обомлел. К нему, улыбаясь, подходил Лисиков.

— Любуешься? — спросил он.

— Ага, — Пашка кивнул и озадаченно ждал, что будет дальше.

— Слушай, у меня к тебе просьба. Пива, понимаешь, до смерти хочется. А я дежурный сегодня. Купи мне, пожалуйста, бутылок пять. Вот тебе авоська и пятёрочка. Купишь, а?

Лисиков заглянул Пашке в лицо насторожёнными глазами.

— Да я… да отчего же, конечно. Я это… я с удовольствием куплю, — торопливо забормотал Пашка. — Давай.

Он взял деньги и сетку, хотел уже припустить через площадь, но вдруг спохватился.

— Сколько стоим? Я успею? — спросил он.

Лисиков ласково улыбнулся:

— Успеешь, успеешь. Там паровоз меняют и вообще… Я узнавал — час простоим. Только ты мне мартовское купи. Я мартовское, понимаешь, люблю.

Хорошо улыбался Лисиков. По-дружески. Лицо у него стало открытое и доброе.

Пашка счастливо улыбнулся ему в ответ и побежал. Уже на другой стороне площади он ещё раз обернулся. Лисиков сделал ему ручкой и зашагал к вокзалу, подтянутый и аккуратный.

«А неплохой ведь парень, — подумал Пашка. — И чего они взъелись… Поглядели бы, как он улыбается. А то привыкли, что он хмурый всегда. А отчего? Оттого, что затуркали человека, и всё».

Умилённый собственным своим благородством и добродушием, Пашка ещё старательнее припустил вниз по просторной, звонкой улице.

По тротуарам густо шёл народ, и Пашка с трудом лавировал в неторопливой толпе.

Люди были все нарядные и весёлые, и Пашка тоже был весёлый.

Он вспомнил, что сегодня воскресенье, и ещё он подумал, что теперь вообще всё стало замечательно, теперь у него будут одни друзья, а врагов не будет. Мир и благодать наступит в доме на колёсах.

И ему стало ещё веселее.

Это раньше Пашку забавляло, что у него есть персональный враг — дворник.

Но то было совсем другое дело. Плевать было на того врага. Он Пашкиной жизни не касался — жил себе в стороночке.

А если и касался (пальцами за ухо или метлой по горбу), то редко и ненадолго.

А тут круглые сутки вместе. И это уж получается не вражда, а склока. Как в коммунальной квартире. А кому ж охота быть склочником?

Лисиков просто молодец — взял и придушил склоку. И как у него это просто получилось и мило. Р-р-раз! — и готово.

А он, Пашка, мучился. Не знал, с какого боку подступиться.

Промтоварный — мимо! Аптека — мимо! Пирожковая — мимо! Универмаг — мимо!

Стоп! Приехали. Гастроном.

Народу было полно. Пашка протиснулся к прилавку с трудом. Он так энергично работал локтями, что какой-то здоровенный парень вслух удивился:

— Во прёт-то! Во прёт! Как танк. Давай, давай, малец, жми из них масло.

Он сказал это добродушно и подмигнул Пашке.

«Хороший парень, хорошие люди, хороший город», — отщёлкивало в Пашкиной голове.

Мартовского пива не оказалось. Жигулёвское было, рижское было, а мартовского не было.

«Ишь, привереда, — добродушно подумал Пашка о Лисикове, — мартовское ему обязательно подай».

— Ты, малец, заверни за угол направо, квартала через два пивной бар будет, там есть, — подсказал тот самый парень.

Пашка благодарно кивнул и помчался разыскивать бар.

Очень уж хотел он угодить Лисикову, хоть и не понимал, чем мартовское отличается от остального. Одна дрянь — горькая, кислая и противная.

Пиво Пашка терпеть не мог. Он любил апельсиновый сок.

А Лисиков пиво.

Ну и чудесно. Пожалуйста. Прыг-скок!

Ку-шай-те на здо-ровье. Прыг-скок!

Хорошо, когда ноги легки — прыг! Хорошо, когда небо синее — скок!

Сперва Пашка завернул не за тот угол. В другую сторону побежал — напутал.

Но это было неважно, прошло только пятнадцать минут.

В баре мартовское было.

Оказалось, что четыре бутылки — это довольно тяжело. Пашка волок их перегнувшись и бежать уже не мог. Но шёл быстро.

Жарко было. Пот щипал глаза.

Пашка пересёк площадь, прошёл прохладным чистым вокзалом.

А потом он стоял ошеломлённый и глазам своим не верил.

Поезда не было.

Пашка до боли в глазах таращился на голубоватые отполированные рельсы и ничего не мог понять.

— Не может быть, — громко сказал он.

И вдруг облегчённо рассмеялся.

Ну конечно же, вот балда, просто поезд перевели на другой путь.

Пашка ругнул себя.

Вот дубина, недотёпа, сразу не сообразил.

Он спрыгнул с высокого перрона, бережно прижимая к груди авоську с бутылками, пролез под одним составом, под другим…

Поезда не было.

И рельсов не было и вообще ничего. Пустырь. А вдалеке, за пустырём снова был город. Дома.

— Да нет, — досадливо сказал Пашка, всё равно не может быть. Что ж они без меня уехали, что ли. Смешно.

И он полез обратно. Под одним составом. Под другим…

Поезд должен быть. Должен.

Вдруг страшная догадка оглушила его.

Никогда Пашка не думал, что мысль может ударить человека в голову, как дубина.

Тр-р-рах!

Ноги сразу стали слабые, чужие.

Пашка сел на рельсы. Глухо брякнули бутылки.

— Что ж это… Что ж это, братцы, — бормотал он.

С трудом, тяжело, как пузатый старик, влез на перрон.

И снова сел — прямо на пыльный асфальт.

— Ты чего это здесь уселся, пацан? — спросил строгий голос.

Пашка поднял голову и увидел «Красную шапочку» — дежурного по вокзалу.

— Вы скажите… Вы мне только правду скажите, пожалуйста, — тихо проговорил Пашка, — эшелон со студентами ушел?

— Эва, хватился! С полчаса как укатил. Да он и стоял-то всего шесть минут, встречного ждал. А ты что, повидаться с кем пришёл с пивом-то?

Пашка замотал головой и закрыл глаза.

«Красная шапочка» постоял немного, потоптался на месте, потом хмыкнул и ушёл.

«Ну как же он мог… как же он мог… Он же мне улыбался, улыбался ведь, собака».

Пашка сидел с закрытыми глазами и раскачивался, и мычал сквозь стиснутые зубы.

Никогда ещё во всю его жизнь не было ему так плохо, неспокойно и неуютно на этом свете. «А может, он сам не знал», — подумал Пашка и обрадовался, и ухватился за эту мысль.

Но тут же снова сник: как же, не знал. Всё он знал. Паровоз, говорит, менять будут. Сам, говорит, узнавал.

Не мог Пашка этого понять. Никак не мог. Не укладывалось такое в его голову.

Конечно, бывало, обманывали его иногда. Да и сам он, случалось, надувал.

Но ведь это так — шутя или по пустякам.

А тут… Что же это?

Ведь выходит — Лисиков наперёд всё рассчитал, выходит, он готовился к этому.

Денег вот не пожалел, чтоб правдоподобнее было. Пашка вынул сдачу — новенькую трёшку, уставился, будто на ней что написано, объяснение какое-нибудь.

Но трёшка была как трёшка, и объяснений подлецы не пишут. Ни к чему им это.

Но что-то надо было делать. Что-то делать… И Пашка поднялся.

Он шёл, как лунатик, покачиваясь, с невидящими глазами. Авоську машинально тащил с собой. Пашка шёл долго, не думая, куда он идёт и зачем.

Перрон давно кончился. Пашка брёл по заросшей бурьяном насыпи.

Потом споткнулся о какой-то железный прут, разорвал штанину и упал.

И, наконец, заревел.

Слёзы, давно заполнявшие его, стоявшие в глазах, будто только и ждали, когда он упадёт, выплеснулись из Пашки, перелились через край, потекли ручьём.

Он ревел громко, в голос, захлёбываясь нестерпимой обидой, странным, чужим голосом подвывая.

— «Я мартовское люблю…» Мартовское он любит… У-у гад… гад, какой же он гад… — бормотал Пашка.

Он плакал долго и вконец ослабел от слёз. Всё вокруг стало расплывчатым, тусклым и неинтересным.

Пашка лежал, уткнувшись лицом в пыльный жёсткий бурьян, и уже ни о чём не думал, а только всхлипывал иногда, вздрагивая всем телом.

И неожиданно уснул. На самом солнцепёке.

 

Глава девятая. Новый друг Генка

Проснулся Пашка от нестерпимой жажды.

Губы его запеклись, а язык стал большой и шершавый.

Сильно болела голова. Казалось, в затылок налили свинец. Нет, не свинец, а ртуть. И она тяжко переливалась в затылке, клонила голову назад.

Пашка сразу всё вспомнил. Но плакать больше не стал. И не возмущался больше, не ругал Лисикова.

Всё ему было безразлично.

Он сидел, тупо уставившись в землю, и хотел пить.

Потом вспомнил про пиво, отколупнул ножом железный колпачок и, не отрываясь, выпил всю бутылку.

Вкуса он не почувствовал — так, тёплое что-то.

— Э, да мы, кажется, пивком балуемся, — раздался вдруг удивлённый голос, — пикник на лоне природы. Индустриальный пейзаж и юный алкоголик. Занятно. И современно.

Пашка увидел рядом с собой тапочки. Когда-то, очевидно, белые, а теперь пропотевшие до черноты, запылённые громадные тапочки.

Он медленно поднял голову, скользнув взглядом по измятым, с отвислыми пузырями на коленях брюкам, по чёрной рубахе, по полосатому треугольнику тельняшки на груди и встретился с насмешливыми серыми глазами навыкате.

Человек был молодой, длинноногий, загорелый до орехового цвета, с большущим горбатым носом.

Пашка смотрел долго и равнодушно.

— Налюбовался? — спросил человек и уселся рядом с Пашкой. — И давно ты здесь поддаёшь в одиночестве? — человек звонко щёлкнул себя по кадыкастой шее. — Мальчик загулял. Не рановато ли? Нет, нет! Ради бога! Не подумай, что я хочу ущемить твоё мужское достоинство! Просто ещё рановато. Порядочные люди начинают пить вечером. Утренние алкоголики — отбросы общества. Впрочем, — парень взглянул на солнце, — сейчас уже, вероятно, около полудня. Как ты думаешь?

Пашка молча разглядывал говоруна.

— Ты что, язык проглотил на закуску? Или ты немой?

Пашка молчал.

— Эге, а мы суровы!

Парень засмеялся, взял бутылку и ловко зубами сорвал пробку.

— Надеюсь, ты не откажешь жаждущему собрату? — спросил он.

— Я тебя не звал, — сказал Пашка.

Парень поперхнулся пивом и смешно вытаращил глаза.

— А мы, оказывается, не только суровы, но и немногословны. Люблю ершей. Глотаю их живьём.

— Не подавись.

Парень хлопнул Пашку по спине.

— Ты мне нравишься, ёршик. На, пей.

Он протянул бутылку.

Пашка взял и с трудом, давясь тёплой гадостью, стал глотать.

Пить ему уже не хотелось, пиво снова обрело свой вкус, но он всё равно высосал всю бутылку. До дна. Из принципа.

Парень медленно поплыл в сторону, а тело стало лёгкое и будто чужое.

Пашке стало вдруг весело и хорошо. Наплевать ему стало на всё.

Губы неудержимо разъехались, заулыбались.

— Ну вот, этак уже лучше, — сказал парень и сноровисто выдул остальное пиво. — Тебе хватит, по глазам вижу, — пояснил он. — Эх, пожрать бы теперь. Монета есть?

Пашка вынул трояк.

— Да ты случайно не старик Хоттабыч переодетый? — изумился парень.

— Нельзя, — сказал Пашка. — Тратить нельзя. Не мои.

Парень сник.

— Понимаю. Папа-мама?

— Нет мамы, и папы сейчас нет. Гада одного деньги.

— Вот как? Это уже становится интересным, — медленно проговорил парень и посерьёзнел. Выкладывай, — приказал он, глядя Пашке в глаза.

И Пашка, удивляясь сам себе, своей непонятной и радостной откровенности перед этим незнакомым парнем, выложил ему всё. С самого начала. Ничего не утаивал.

Парень долго молчал.

— Да, брат Пашка, Лисиков-то твой гу-у-сь, — задумчиво проговорил он, — продуманно он тебе сделал, тики-так. Давить его надо. Всех надо.

— Володька ему покажет, — пробормотал Пашка.

— Покажет, говоришь? А как он про эти про все дела узнает? Лисиков ему доложит? Глупый ты ещё. Пашка, салака.

— Ты Володьку не знаешь, он догадается, он из него душу вытрясет! — горячо, сам себя убеждая, выкрикнул Пашка.

Парень поглядел Пашке прямо в глаза. С жалостью поглядел.

— Знаешь, что этот Лисиков скажет? Он им всем скажет, что ты спёр эту паршивую пятёрку, понял? Спёр и отвалил. А может, и ещё что-нибудь придумает. Похлеще. Фамильные мои, скажет, драгоценности увёл малолетний преступник Пашка. Полкило брильянтов. А то с чего бы ему сбегать? Плохо ему было, что ли? И они все поверят. И Володька твой поверит, как миленький. Потому что так ему спокойнее будет жить. Понял? А то — Володька, Володька… Людей ты, Пашка, ещё понимать не можешь, потому что насквозь голубой. Ну да поживёшь — слиняешь. Умнее станешь — Лисиковы научат.

Пашку бросило в жар. Лицо его стало горячим и мокрым. А руки сами по себе ломали, выкручивали пальцы.

— Он может… этот гад всё может… Но разве ж непонятно — на кой мне его пятёрка, разве непонятно? Я же помириться хотел. Неужели Володька не поймёт? — шептал Пашка.

— Как миленький. Уж это ты мне поверь, — подтвердил парень.

Он ещё что-то говорил, но Пашка уже не слышал.

Мысль об этой дикой, ужасной несправедливости была так невыносима, что Пашка изо всех сил желал сейчас взять и умереть. Здесь, на месте.

Ему хотелось закричать так страшно и сильно, чтобы лопнули лёгкие.

— Брось ты убиваться, — услышал он голос парня, — всё это плешь. Наплюй. Со мной ещё и не то бывало. С тобой так, и ты так. Счастье твоё, парень, что меня встретил. С Генкой не пропадёшь. Генка друга не бросит.

Генка встал.

— Пошли, — сказал он.

Пашка непонимающе поглядел на него. Он не представлял, как можно сейчас, когда весь мир затопило несчастье, подлая несправедливость, куда-то идти, что-то делать…

— Куда? — прошелестел он белыми губами.

— Сперва пожрём. Потом на пляж.

— На пляж?!! — изумился Пашка. — Зачем на пляж?

— Прибарахлиться, — непонятно ответил Генка, — не могу же я, цивилизованный человек, разгуливать по этому населённому пункту в отрепьях. Пошли пожрём, смоем пыль дальних странствий, прибарахлимся и станем красивыми и беззаботными.

Соображая туго, с трудом, Пашка поднялся и медленно, как заводная игрушка, переставляя ноги, побрёл за Генкой.

— На пляж так на пляж, теперь всё едино, — сказал он. — Хочу быть беззаботным. Только ничего из этого не получится. Не смогу я.

— Сможешь, — сказал Генка, — получится.

 

Глава десятая. Странные находки, странные подарки

Пляж был набит битком.

Ещё в городе, садясь в электричку, Пашка изумился — куда может деться эта густая толпа, где она может разместиться.

Народ валом валил, хоть и был уже день-деньской. Но, видно, в этом городе любили всласть поспать воскресным утром.

Пашке показалось, что пригородный вокзал вовсе не вокзал, а громадный насос, непрерывно выкачивающий людей из города.

Ему показалось, что город вот-вот обмелеет, станет пустым и тихим.

Эх, пробежаться бы тогда по гулким улицам! Он сказал об этом Генке, тот потёр руки и ухмыльнулся.

— Неплохо бы. Вот бы порезвились, — сказал он и тут же шмыгнул в сторону, в самую гущу людей.

Пашка видел, как он прилип на миг к толстому, потному дядьке с двумя набитыми авоськами в руках и сейчас же снова оказался рядом с Пашкой.

Генка согнулся, присел, проделал руками непонятные быстрые движения, потом отшвырнул в сторону какой-то тёмный плоский предмет и что-то сунул Пашке в карман.

— Что это? — спросил Пашка.

— Помалкивай и не трогай, понял? — бросил Генка и отошёл с таким видом, будто он Пашку и знать не знает.

Они прошли вдоль состава врозь и только в вагоне снова оказались вместе.

— Давай, — сказал Генка и загородил Пашку от людей.

Пашка сунул руку в карман и вынул тугой красный ком.

— Деньги? — прошептал он. — Откуда?

Денег было много.

— Нашёл, — ответил Генка и забрал деньги, — видел, я приседал. Какой-то недотёпа потерял.

Он отлепил от кома три десятки, сунул Пашке за пазуху.

— Твоя доля, — сказал он.

— Ты… за что? Почему ж ты не отдал? — Пашка полез за деньгами.

— Не отдал?!

Генка заржал, как конь.

— Кому отдавать-то? Хо-хо-хо! Ну, чокнутый! Ну, насмешил!

Пашка внимательно посмотрел на него. Что-то нехорошее, скользкое почудилось ему, но Пашка отогнал ЭТО от себя. Он ведь действительно видел, как Генка нагибался на перроне, что-то подбирал.

Генка резко оборвал смех.

— Ты чего? — спросил он. — Чего так смотришь?

— Да так. Думаю. Повезло тебе.

— Повезло? — Генка снова заржал. — Это точно — повезло. Мне всегда везёт, мыслитель. Хо-хо! Думает он!

Казалось бы, вот ведь какая подвалила удача, совсем были нищие, а теперь гляди-ка — богачи. Но радости Пашка не испытывал. Даже наоборот — ему было грустно: ведь кому-то сейчас очень плохо, может, всю получку потерял человек. И потому Генкина жизнерадостность была неприятна.

— Скажи, Генка, почему ты всегда такой весёлый? Или ты очень счастливый человек? А грустно тебе когда-нибудь бывает? — спросил Пашка.

— Грустно? Ха! Ещё чего! Не дождутся они моей грусти, — голос у Генки был злой.

— Кто они?

— Все, — отрезал Генка. — И давай помолчи. Не твоего ума это дело — философию разводить.

И он ушёл в тамбур курить.

Дальше ехали молча.

После четырёх пирожков с мясом, съеденных на вокзале, снова захотелось пить.

Пашка сглатывал тягучую слюну и глядел в окно. Снова вспомнилась теплушка, Володька, Даша, ребята. Сейчас они были далеко. Они мчались вперёд.

А Пашка тоже мчался. И тоже, казалось бы, вперёд. Но это было не настоящее, это было понарошке, без смысла и радости. Всё равно что бег на месте.

Он ехал на пляж что-то прибарахлять, как говорит развесёлый человек Генка.

А потом было озеро и битком набитый пляж. Громадное, необъятное лежбище голых, смеющихся, жующих, играющих в волейбол людей.

Когда Генка разделся, Пашка изумился до онемения. Такого он ещё не видел.

На Генкином теле живого места не было. Всё оно сплошь было увито голубой вязью татуировки.

Звери, птицы, надписи, бутылки, карты и женщины, женщины, женщины в самых разных позах и видах.

На одну Пашка взглянул и не выдержал — отвернулся, покраснел.

Всё это двигалось, шевелилось, извивалось, когда Генка шёл.

Мышцы, как юркие мыши, двигались под Генкиной кожей, и казалось, что весь этот нарисованный зверинец живой.

Даже на ступнях были надписи. На левой: «Мы устали». На правой: «Фиг догонишь».

— Кто это… Кто это тебя так? — только и смог вымолвить Пашка.

Генка зыркнул глазами по сторонам, заметил любопытные взгляды соседей и быстро лёг на песок.

— Дурак был. Идиот. Как на лошади клеймо. Вон, вон, ишь, глаза растопырили, собаки, видал? Примечают. Балбес был сопливый, вот и разрисовали, — сердито бормотал Генка.

Потом они купались. Как ни странно, здоровенный Генка ужасно боялся воды. Плескался на мелком месте, перебирая по дну руками. А нырял-то, помереть можно: затыкал пальцами уши и нос, на секунду погружался и тут же с визгом выскакивал обратно.

Пашка чуть не потонул со смеху.

Он цапнул под водой Генкину ногу, и тот с воплем вылетел на берег и больше уж в воду не пошёл.

Ругал Пашку и грозил кулаком.

А Пашка над ним смеялся. Он чувствовал себя сильнее и старше Генки. И это было приятно. Пусть теперь попробует сказать «не твоего ума дело» или «мал ещё». А вообще-то удивительно, ей-богу, такой детина здоровенный, а боится, как ребёнок.

Пашка с гордостью подумал, что они равные с Генкой: на суше тот главный, а уж в воде позвольте — тут уж он, Пашка.

Он поплыл к флажкам. Кролем — быстро и красиво. Пашка заметил, как какая-то девчонка прямо-таки рот открыла от восхищения. И он уж старался, из кожи вон лез и всё доглядывал краем глаза на девчонку.

Пашка нырял, ложился на спину, кружился на одном месте и вообще показывал все фокусы, какие умел.

Жизнь снова была хороша.

А когда вышел на берег, Генки не было. Генка исчез. И вещи его исчезли.

«Что это? — подумал Пашка. — Неужели ушёл совсем? Что же это? Опять один. Может быть, он обиделся? Но я ведь просто так смеялся, шутя. Не со зла ведь».

Первой Пашкиной мыслью было: бежать, искать. Он схватил свои разорванные штаны, но тут же отбросил их и сел на песок.

Искать Генку было глупо.

Во-первых, в этой толпе его всё равно не найти, во-вторых, если он вернётся, они могут разминуться, и вообще, коль Генка решил его бросить, никакого смысла не было в поисках.

Насильно мил не будешь.

Пашка подгрёб под бока тёплого песку, положил голову на сложенные кулаки и стал ждать.

Что ему ещё оставалось?

Он не знал, сколько прошло времени. Наверное, много, потому что солнце начало уже садиться.

А Генки всё не было.

Песок остывал, и купаться не хотелось.

Вообще ничего не хотелось.

«Всё, — решил Пашка, — не придёт он».

Народу на пляже, как ни странно, не уменьшалось. Скорее наоборот.

«Ночевать они здесь собираются, что ли, — удивился Пашка и усмехнулся: — Они-то найдут ночлег, они дома, а вот я… Может, и правда на пляже? Нет. Холодно будет ночью. Не годится. Лучше на вокзале. В зале ожидания. А утром надо забраться в какой-нибудь товарняк и ехать дальше».

Сдаваться Пашка не собирался.

«Шиш тебе, Лисиков! Мы ещё посмотрим. Поглядим ещё. В лепёшку расшибусь, а доеду. И ребят разыщу. Вот тогда ты попляшешь, — думал Пашка. — Тебе, наверное, кажется, что концы в воду. Сделал подлость — и привет! Никто не докопается. И будешь дальше жить со своим прилизанным проборчиком. Погоди, погоди. Плохо ты знаешь Пашку Рукавишникова!»

Эти деловитые и мужественные размышления отвлекли Пашку от печальных мыслей.

Он злорадно улыбался, представляя себе ненавистную рожу Лисикова, когда тот увидит, что Пашка не пропал, не сгинул навеки в огромной Сибири, а вот он — живой и неумолимый, как само возмездие.

Пашка настолько увлёкся упоительными картинами будущего своего торжества, что почти не удивился, увидев Генку.

А удивляться было чему.

Красный, распаренный, задыхающийся от стремительного бега, Генка был и похож и не похож на прежнего Генку.

Лицо было Генкино и голова тоже, а всё остальное чужое: новенький светлый костюм и кремовая рубашка с полосатым галстуком и жёлтые плетёные сандалеты. В руке Генка держал большую клетчатую сумку. Он очень торопился. Схватил Пашку за руку и почти силком поволок в густые кусты, растущие рядом с пляжем.

Там он расстегнул сумку и вынул прекрасные синие джинсы — все простроченные крупными белыми стежками, все на молниях, все сплошь облепленные карманами. За штанами показалась чёрная шерстяная рубашка.

— Надевай. Быстро, — проговорил Генка.

— Откуда это?! — спросил ошеломлённый Пашка.

— Откуда, откуда… От верблюда. Одевайся скорей, говорю.

Но Пашка упёрся.

— Откуда? — снова спросил он. — И зачем? У меня есть.

— Ты ш-што ж это, болван, допрашивать меня будешь? — взъярился Генка, но, взглянув в Пашкины насторожённые глаза, сразу остыл и другим уже тоном сказал: — Да ты что, Пашка? Купил я, понимаешь? Купил. Деньги-то были. Не можем же мы оборванцами ходить, — и обиженно добавил: — Я ему подарок хотел сделать, думал — обрадуется, а он… Свинья ты, Пашка, вот кто.

Пашке стало стыдно. Он покраснел и забормотал:

— Да я ничего… Ты не обижайся, Генка, правда. Просто я удивился. То ничего, а то сразу… Я сейчас оденусь.

— То-то же, — смягчился Генка, — побыстрей только.

Пашка оделся. Брюки были как раз впору и такие, о каких Пашка давно мечтал.

— Ох ты! Вот это да! — восхитился он. — А со старыми что делать, Генка?

— Да брось ты их к бесу, рванину, — ответил Генка.

Он нетерпеливо пританцовывал на месте и всё выглядывал из кустов, что-то высматривал.

— Я кеды и куртку возьму, — сказал Пашка.

— О-о, чёрт! — простонал Генка. — Ну, давай, давай, да шевелись ты ради бога, копун.

Пашка сбегал назад, схватил кеды, куртку, вынул из старых брюк нож и помчался к Генке.

Для ножа на джинсах был специальный карманчик сбоку на правой ноге.

Да, брючки были что надо. С клеймом над задним карманом, а на клейме ковбой с лассо и надпись: «Texas». Техас значит. Вот какие это были брючки.

Пашка припустил за Генкой.

К станции вела узкая асфальтированная аллея, но Генка побежал по тропинке совсем в другую сторону.

Они бежали довольно долго — Генка с сумкой в руках впереди, Пашка шагов на тридцать сзади.

Брюки брюками, но когда первые восторги улеглись, в Пашке снова, второй уже раз за этот день, зашевелились какие-то нехорошие, скользкие мысли и предчувствия.

Он ещё не думал ничего определённого, мысли его ещё не выразились в жёстких словах, после которых человеку надо что-то делать, что-то предпринимать.

Пашка сомневался.

С одной стороны на пляже никакого магазина не было, а с другой — Генка был хороший, весёлый парень. И смотрит открыто, глаза у него не бегают. Не похож он на… На кого?

Пашка не решился даже про себя произнести это короткое мерзкое слово.

На человека, который может сделать гадость, скажем так, — подумал он.

А ведь деньги-то он как-то странно нашёл и торопится теперь, будто убегает. Ишь чешет. Как олень. Только пятки сверкают.

Но он добрый. И приветливый. Пожалел тогда на насыпи Пашку. И лицо у него хорошее — нормальное человеческое, никакой челюсти, никаких мутных глаз, никакого низкого лба в прыщах. И джинсы, ох, какие брючки — блеск.

А почему татуировка?

Тьфу!!!

Пашка запутался окончательно.

Подождать надо. И разобраться. Отец всегда говорит, что торопиться надо только при ловле блох.

Блох Пашка никогда не ловил, но что на человека по торопливости наклепать можно, это уж точно.

«Может, мне всё кажется? Нельзя так. Нельзя про человека плохое думать, если сам не понял ещё, что к чему», — решил Пашка.

И тут же пришло в голову: «А Лисиков? С ним я тоже всё разбирался, пока он меня с поезда не выпихнул».

Снова всё полетело кувырком. Надо было начинать думать сначала.

Но тут они выбежали на шоссе.

— Ф-фу, упарился!

Генка вытер потное лицо рукавом.

— Хо-хо, братишка! Уря! Теперь порядок. На попутке домчим. В два раза быстрее будет. Я, понимаешь, с девушкой договорился встретиться, — доверительно сказал он Пашке, — вот такая девушка! — Генка показал большой палец и подмигнул.

— Скажи мне, Генка, а где ты купил всё это? Только правду. Разве здесь есть магазин?

Генка расхохотался.

— Ну и настырный ты! Ну и язва! Да за кого ты меня принимаешь, салака? Только правду… В магазине… В каком это ты магазине такие шмотки купишь? Соображать надо. У спекулянта купил. У фарцовщика, понял? Слыхал про таких гусей? Они у иностранных туристов покупают, а потом нам, честным труженикам, продают, наживаются.

В голосе Генки были гнев и презрение. Пашка облегчённо вздохнул и заулыбался. У него отлегло от сердца.

— А ты кто, Генка? Где работаешь? — спросил он.

— Скокарь я.

— Токарь?

— Ага.

— Ты что, в отпуске сейчас?

— Точно. Угадал ты, Пашка.

— Может, ты со мной поедешь? Я тебя с Володькой познакомлю.

— Посмотрим. Может, и поеду.

«Ну вот, а я-то, дурак, всяких глупостей навыдумывал, — упрекнул себя Пашка. — Хорошо ещё, что Генка не знает. Стыда бы не обобрался. А всё из-за Лисикова проклятого. На каждого теперь думаю, как балбес последний».

На шоссе показалась машина.

— Карета подана, мой повелитель, — торжественно проговорил Генка и трахнул Пашку по плечу.

Начиналась обещанная Генкой беззаботная жизнь.

 

Глава одиннадцатая. Ночлег у «старушки»

В город добрались быстро, с ветерком. Стояли в кузове, облокотись на кабину. Генка барабанил пальцами по крыше и во всё горло распевал песню про фонарики ночные.

Ветер облеплял рубашкой тело, ерошил волосы, щекотал прохладными пальцами шею.

Машину швыряло на выбоинах, приходилось приседать, балансировать, хвататься за борта.

Грузовик становился кораблём, а Пашка морским волком. Вокруг грохотал шторм, хлестали волны, но Пашке, разумеется, всё было нипочём.

Он ещё не успел окончательно разобраться, кто он такой — то ли пират на бригантине, то ли командир торпедного катера, летящего в атаку, как грузовик заскрежетал тормозами и остановился.

— Приехали, — крикнул Генка и спрыгнул на землю. Пашка сиганул за ним.

Он видел, как Генка пытался сунуть рубль шофёру — круглолицему, со смешной детской чёлочкой парню в лоснящейся от старости кожаной куртке.

Но парень, поначалу добродушно улыбавшийся, увидев деньги, улыбаться сразу перестал, сквозь зубы что-то тихо сказал Генке и укатил.

Генка побледнел, сердито сунул рубль в карман и сплюнул.

— Вот дубина! — сказал он. — Ему бы спасибо сказать, так нет ругается ещё. Честность свою людям в нос суёт.

Генка долго ещё возмущался, а Пашка ликовал.

— Ты-то чего радуешься? — окрысился на него Генка. — Кто он тебе? Родственник?

— Ага, ответил Пашка, — мне все шофёры родственники. У меня батя шофёр.

— И тоже не берёт?

— Что?

— Вот эти любезные бумажечки, — Генка помахал рублём.

— Нет. Не берёт.

Пашка так это сказал, что Генка обозлился ещё больше. Он помолчал, потом криво и жёстко усмехнулся и, будто кому-то третьему, в сторону бросил:

— Ну, ты-то не в батю.

Пашка остановился. У него перехватило дыхание. Он, как рыба, молча открывал и закрывал рот и никак не мог ответить Генке.

Эта короткая, вскользь брошенная фраза ударила Пашку словно кулаком под дых.

Пашка увидел испуг в Генкиных глазах. Видно, тот не ожидал, что его слова так подействуют.

Генка быстро, горячо заговорил. Он смеялся, хлопал Пашку по спине, а Пашка глядел на него, как на экран немого кино.

Он сперва ничего не слышал, только видел, как шевелятся тонкие Генкины губы, и думал, что Генка очень талантливый артист, ему бы в театре работать — вон как быстро изменил выражение лица, вон как стремительно развеселился.

Чуточку слишком стремительно и оттого неестественно. Потом до него дошло, что Генка извиняется, говорит, что пошутил, сболтнул глупость.

Генка довольно толково объяснил, почему Пашке не надо принимать его слова всерьёз, не надо обижаться.

— Ну сам посуди, чудак-человек, при чём здесь ты и шоферюга, подумай. Ну что, я на тебе верхом езжу, что ли? Просто так я брякнул, а ты сразу… Как же вас сравнивать-то можно. Что ж ты — грузовик, а, Пашка? Ха-ха-ха! Я потому сказал, не в батю, что ты наверняка дальше пойдёшь. Инженером станешь или там капитаном. А что? Ты же, Пашка, голова… И плаваешь вон как замечательно.

Он ещё что-то говорил: хорошие, лестные Пашке слова — и всё смеялся, всё обнимал за плечи. Но Пашка ему уже не верил.

Он шёл, уставясь в землю, и под конец кивнул Генке, будто соглашаясь, а на самом деле для того, чтобы тот отвязался и помолчал. Надоела Пашке горячечная Генкина болтовня.

«Чего он так распинается? — думал Пашка. — Это ведь не зря. Нет, не зря. Не такой он, по-моему, чтобы зря что-нибудь делать. Для чего-то я ему нужен. Кто же он — этот Генка? Но я ему нужен, факт. И надо держать ухо востро».

Пашка совсем забыл о трёх десятках, данных ему Генкой, и, нащупав их в кармане куртки, хотел сразу вернуть, бросить ему эти подозрительные, лёгкие деньги. Но в последний миг передумал.

«А если он мне наврал? Если он их вовсе и не нашёл? Нет, погожу. Посмотрю, что дальше будет. Вернуть всегда успею», — подумал он.

А Генка успокоился так же быстро, как и разволновался.

Они шагали по вечерним шумным улицам. Генка оборачивался вслед девушкам, а Пашка всё думал и думал. В голове у него всё перепуталось.

Был тёплый воскресный вечер. То любимое Пашкой время, когда на город опускаются прозрачные тихие сумерки, а фонари ещё не зажглись, и потому всё вокруг кажется таинственным, а сам ты наполнен ожиданием чего-то необычного и радостного.

Так должно было быть в такой вечер, так всегда бывало с Пашкой, но так сейчас не было. Не то у него было настроение.

А всё из-за одной короткой дурацкой фразы.

Пашка подумал, что дома, в Ленинграде, теперь белые ночи и всех людей тянет в такой вечер к Неве.

Люди неторопливо прогуливаются по набережным и разговаривают по душам. Обязательно по душам.

И Пашке так захотелось домой, что он даже остановился на миг.

Но тут же он вспомнил ребят из своей родной теплушки, которая на сорок человек и двадцать лошадей, и туда ему захотелось ещё больше, чем домой.

Вдруг вспыхнули фонари. Стало светло, как днём.

Генка остановился, тревожно оглянулся по сторонам и потащил Пашку в какой-то узкий переулок.

— Идём, идём. К девушке я всё равно опоздал. Надо на ночлег устраиваться, — сказал он. — Есть у меня тут одна знакомая старушенция. Приютит.

Они долго петляли по тёмным ухабистым переулкам с одноэтажными тёмными домами, огороженными глухими заборами.

Дома были тихие и враждебные. Пашке показалось, будто он в другой город попал — затаившийся и мрачный.

Потом отыскали гастроном.

Генка накупил еды, водки и бутылку вишнёвой наливки.

— Бабка сладенькое любит, — пояснил он. — Мы уже почти пришли.

Протяжно скрипнула калитка. От тёмной высокой копны сладко потянуло свежим сеном.

— Козу держит, собственница, — шепнул Генка. Он тихо стукнул в дверь, и она тотчас же отворилась, будто за дверью их ждали.

В тёмных сенях было темно — хоть глаз выколи.

Генка споткнулся, громыхнул пустым ведром и шёпотом чертыхнулся.

Потом отворилась дверь, и Пашка в первое мгновение ослеп от яркого света.

Дом только снаружи казался тёмным и нежилым, потому что окна плотно были закрыты ставнями и тяжёлыми тёмными занавесками.

Над длинным столом висела большая, засиженная мухами лампа без абажура. Оттого свет был голый и резкий.

Всё это Пашка увидел сразу, мгновенно.

И ещё он заметил, что комната, как магазин, забита удивительно разной, неподходящей друг к другу мебелью.

Но на пузатых обшарпанных буфетах и на новеньких тонконогих столиках белели одинаковые вышитые дорожки и бесчисленные стада мраморных и фарфоровых слоников. По семь в каждом стаде.

«По семь — значит, на счастье», — вспомнил Пашка.

— Ну, заждалась я тебя, Цыган! Ну, заждалась. Думала, не случилось ли чего, думала, не замели ли уж тебя, сокола, по новой, — раздался сзади чей-то писклявый голос.

Пашка оглянулся.

«Старушенция» оказалась здоровенной бабищей, молодой ещё, со свекольного цвета румянцем и круглыми белёсыми глазками.

Она притиснула Генку могучими белыми руками к необъятной груди, обтянутой ярким цветастым сарафаном, и смешно шмыгнула носом. Потом утёрла глазки кулаком-гирей.

«Растрогалась, слониха», — неприязненно подумал Пашка. Он разглядывал хозяйку с удивлением, потому что таких здоровенных тёток ему ещё не приходилось видеть.

— Ах ты Цыганюшечка ты мой! Ах золотенький! Живой-невредимый. Ах ты мой родненький, — причитала хозяйка, и странно было слышать, как такая туша издаёт звуки слабые, слезливые. Пашка даже заглянул ей за спину, надеясь увидеть кого-нибудь другого — маленького и сморщенного. — Ты же в огне не горишь и в воде не тонешь, — продолжала она.

Генка довольно похохатывал и отстранялся от хозяйкиных объятий.

— Стоп, Прохоровна! Ой! Раздавишь ведь. В тебе ж десять лошадиных сил, — говорил он.

Прохоровна заливалась мелким дрожащим смешком. Генка тоже смеялся.

— Вот уж номер-то будет — отовсюду цел ушёл, а тут Прохоровна на радостях придушит. Хо-хо-хо!

Наконец оба утихли, и тут хозяйка заметила Пашку.

— Это ещё чего за гриб? — спросила она.

— Это Пашка. Парень свой, только серьёзный ещё очень. Он людьми обиженный. Гадом одним. Ты его пожалей.

Пашка заметил, как Генка подмигнул многозначительно Прохоровне, и та сразу захлопотала, заохала. Стала оглаживать Пашкину голову плотной горячей ладонью. Пашка промолчал, но весь напрягся, приготовился, как бывает перед дракой.

«Свой, говорит. И перемигивается. Не зря он меня сюда притащил. Зачем только я ему нужен, вот бы что узнать», — подумал он и заставил себя улыбнуться.

Пашка решил выждать. Разобраться, что к чему.

Хозяйка накрыла на стол. Потом долго ужинали. Генка и Прохоровна пили из зеленоватых гранёных стаканов, шумно чокались и всё смеялись каким-то своим, им одним понятным шуткам.

Видно, были они старые друзья.

Спать Пашку уложили в соседней маленькой комнатушке.

Прохоровна застелила высокую, с никелированными шарами кровать хрустящей свежей простынёй, и Пашка, умученный сегодняшним бесконечным днём, с наслаждением растянулся на ней.

Он уже успел отвыкнуть от кроватей и свежего белья и теперь блаженствовал, потягиваясь до хруста в костях.

Ему казалось, что уснёт он мгновенно, но сон почему-то не шёл — видно, очень уж Пашка устал за этот день.

За дверью долго ещё шумели Генка и хозяйка. Голоса их были пьяные и громкие.

И, уже засыпая, в обволакивающем тёплом полусне Пашка услышал, как далёкий расплывающийся Генкин голос сказал:

— Чего ж непонятного? Вчера родилась, что ли? Носить пацан после меня будет. Передам ему, и концы — улики-то тю-тю, ушли. Да я сегодня пробовал — получается. Только его ещё обламывать надо, голубой ещё. Но это — чушь. Обломается.

Генкин голос уплыл куда-то, пропал, потом снова появился:

— Мои. Это я ему подарочек устроил. Ага, на пляже, крепче на крючке сидеть будет.

Генка хохотнул.

— А если заметут? — спросила Прохоровна.

— Заметут — другого найду. На глазах ведь. Смотаться всегда успею.

Звякнули стаканы, что-то забулькало.

— Ох и человек ты, Цыганюга! — восхитилась хозяйка. — Привёз чего?

— Когда я пустой приходил? — отозвался Генка.

И голоса вновь расплылись.

Пашка покатился в сон.

Он ещё попытался разобраться, понять, ведь говорили-то про него.

Но не сумел. Усталость пересилила, и он уснул с последней твёрдой мыслью выяснить всё завтра. До конца. Чтоб ничего непонятного не осталось.

 

Глава двенадцатая. Извините, если что не так

Вор, ворюга, жулик — вот он кем оказался, новый дружок Генка.

Только «оказался», наверное, неправильное слово. «Оказался» — это когда неожиданно. А ничего неожиданного для Пашки не было, давно он уже чуял что-то, подозревал.

Но бессознательно отгонял от себя беспокойные мысли. Очень уж Пашке не хотелось снова оставаться одному. Он не думал об этом так определённо, ясно, не понимал этого, но это было так. Иначе не объяснить, почему, подозревая, долго не мог окончательно раскусить Генку.

Пашка старался убедить себя, что подозрительные случаи — и с деньгами и с этими чёртовыми шмотками — никакие не подозрительные, а нормальные, вполне добропорядочные случаи, с каждым может быть.

И значит, Генка не врёт, значит, Генка хороший, а он, Пашка, просто подозрительный, замороченный Лисиковым.

Так-то это было так, но всё равно где-то в Пашкиной душе шевелился червячок сомнения.

И ничего нельзя было поделать, сколько ни убеждай этого самого червячка.

И вот теперь всё стало ясно и понятно.

А было так.

Неожиданно, будто кто толкнул его в бок, Пашка проснулся и резко сел в кровати.

Он сразу вспомнил, где он и кто его сюда привёл.

В этой комнате ставен и занавесок не было, и Пашка, поглядев в окно, увидел, что воздух за стёклами ночной, синий, чуточку окрашенный рассветной краснинкой.

День ещё едва занимался. Нетронутый, новенький день. В комнате был полумрак, но Пашка разглядел всё те же шкафы и комоды с идиотскими слониками, как и там, за дверью.

Глаза его уже привыкли к полутьме, и когда Пашка спустил ноги с кровати, то сразу увидел ту здоровенную клетчатую сумку, которую вчера нёс Генка.

Пашка секунду колебался.

Он знал, что копаться в чужих вещах нехорошо, но тут был случай особый.

И он взял сумку.

Взвесил её зачем-то на руке — тяжёлая.

Широкая чёрная застёжка «молния» бесшумно раскрылась, и первое, что увидел Пашка, были красные женские туфли на тоненьких длинных каблуках.

Рядом лежала ещё одна пара, чуть побольше, белого цвета.

Туфли были почти новые.

Потом он увидел какие-то скомканные шерстяные кофты, рубашки и серые мужские брюки.

Из заднего кармана брюк торчал уголок тоненькой серой книжки.

Паспорт!

Время остановилось.

Сколько он так, на коленях, простоял возле сумки, Пашка не помнил.

Когда он очнулся, окно было уже не синее, а розовое.

Где-то там, за стеной, в прозрачном и чистом, настоящем мире вставало солнце.

Пашке было душно. Лицо его покраснело, в голове туго стучала кровь. Тревожными толчками.

Всё уже понимая, обо всём догадываясь, Пашка взял паспорт.

Раскрыл он его не сразу.

Хоть и глупо это было, но ещё теплилась в Пашке слабая надежда, что паспорт не чужой, Генкин, что вышла какая-то ошибка.

Но тут он вспомнил подслушанный вчера в полусне разговор и раскрыл паспорт.

На Пашку глядел с фотографии серьёзными, строгими глазами незнакомый светлоголовый парень.

«Кириллов Андрей Фёдорович, — прочёл Пашка. — Год и место рождения: 13 августа 1936 года, город Свердловск. Национальность: русский».

— Всё… всё… — шептал Пашка, — вор, ворюга, жулик… О-о! И я! Я тоже! Я ему помогал!

Будто кто-то повернул в Пашкиной голове выключатель. Весь вчерашний день сразу осветился по-новому — резко и безжалостно.

И стали понятны Генкины слова, улыбочки и разговоры с хозяйкой.

И никуда было от этого не деться.

Пашка заметался по комнате.

Что же делать?! Что делать?!

Он толкнул дверь к хозяйке.

Пахнуло спёртым, пропитанным кислым табачным дымом воздухом. В темноте дружно, дуэтом храпели Прохоровна и Генка.

— Нет. Так ничего не получится, — громко сказал Пашка. — Надо по-другому.

В комнате завозились. Резко скрипнули пружины. Храпеть перестали.

Пашка тихо затворил дверь. Потом подумал и просунул в дверную ручку ножку стула.

— Попробуйте теперь суньтесь, — пробормотал он.

Окно выходило в огород. Дальше серел высокий забор. Пашка бесшумно растворил окно, выглянул — никого. Тогда он стал быстро одеваться. Он не суетился, был спокоен. Паспорт незнакомого Кириллова сунул в карман. Пашка знал, что надо делать. Он решился. И оттого почувствовал себя сильным и взрослым.

Он решился и разом сбросил с себя вчерашнюю свою растерянность и свои бесконечные сомнения.

Это очень важно — решиться.

Пашка застегнул сумку, швырнул её в окно на морковную грядку и выпрыгнул сам.

Он знал, что надо торопиться, что, если Генка поймает его, будет худо.

Но, оглянувшись с ненавистью на этот поганый дом с храпящими жуликами и тошнотворными слониками, Пашка не смог удержаться и запрыгал, заплясал на старательно ухоженных грядках.

Аккуратные, как пробор Лисикова, они под безжалостными Пашкиными кедами превращались в рыхлые кучи земли, смешанной с зеленью.

Конечно, огурцы и цветная капуста, лук и клубника были ни в чём не виноваты, но Пашка видел перед собой ненавистную толстую рожу Прохоровны, слышал, как она станет охать и кричать, и топтал, топтал, пока всё не вытоптал.

Генку он тоже видел, но тот должен был ещё получить своё, и, вспомнив о нём, Пашка опрометью бросился к сумке.

Он перебросил ее через забор, перелез сам и побежал по переулку.

«Гончарная девятнадцать», — запомнил он адрес и всё повторял на бегу: «Гончарная девятнадцать, девятнадцать, девятнадцать».

Теперь он уже жалел, что потерял столько времени на огороде.

Он вспомнил здоровенного татуированного Генку, его выпученные серые глаза — несмеющиеся на всегда весёлом лице — и припустил ещё сильнее.

Он снова подумал, что, если Генка хватится его и догонит, пощады не жди.

Такой не пожалеет.

Да Пашке и не надо было его жалости.

Он знал, на что идёт.

Город просыпался. Звенели трамваи. Навстречу Пашке стали попадаться первые рабочие люди.

Их становилось всё больше, и, чем гуще шли эти спокойные, чуть заспанные люди, тем увереннее становился Пашка.

На вокзале было пустынно и тихо. В зале ожидания дремали на скамьях ранние пассажиры.

Но Пашка не стал задерживаться в зале.

Он огляделся, увидел синюю табличку с надписью «Камера хранения ручного багажа» и ссыпался по ступенькам в сводчатый подвал с решётками, за которыми стояли ряды разноцветных чемоданов.

Сердитый усатый дядька отнёс сумку куда-то в глубь подвала и выдал Пашке жёлтую с зелёной полосой квитанцию.

Он был не из разговорчивых, этот дядька.

— Пятнадцать копеек, — буркнул он, получил монету и отвернулся.

Пашка выскочил наружу и припустил через площадь к зданию с вывеской «Почта. Телеграф».

Там он купил конверт и, заглядывая в паспорт, аккуратно надписал на нём адрес Кириллова Андрея Фёдоровича. Потом вложил в конверт паспорт, багажную квитанцию и сел писать письмо.

Он писал всё то, что придумал в доме Прохоровны и додумывал всё время по дороге, на вокзале, здесь.

Вот какое получилось письмо:

«Здравствуйте, Андрей Фёдорович!

Пишет это письмо не знакомый вам человек Павел Рукавишников. Вчера на пляже бывший мой друг Генка по прозвищу Цыган украл у Вас штаны и, может, ещё что.

А я ему помог удрать.

Только я не знал, что он вор, и этот подлец Генка больше мне не друг, а самый первый враг.

Даже первее Лисикова, хотя тот тоже гад порядочный. Этот Генка украл не только у вас, а ещё у многих людей.

А вам я пишу потому, что в брюках нашёл паспорт. Как же вы без брюк домой добрались? Мне вас очень жалко. Ваши и других людей вещи я сдал в багаж, а вам посылаю квитанцию.

Сумку я у Генки забрал и удрал через окошко, а Прохоровне весь огород вытоптал.

Она, по-моему, такая же, как Генка, хотя я сам и не видел. Он у неё живет на Гончарной 19.

Генка ещё у одного человека деньги стащил на пригородном вокзале.

Сколько-то взял себе, а тридцать мне дал.

Их я тоже посылаю, отдайте в милицию.

Это толстый такой и лысый дядька с авоськами, он уже, наверное, жаловался.

Мне Генка дал чьи-то штаны (очень замечательные, джинсы, на заду ковбой нарисован, и рубашку).

Он сказал, что купил, и я, дурак, взял.

Но вернуть сейчас не могу, потому что останусь ну как есть голый.

Я еду на целину. Как только заработаю или батю с мамой отыщу и будет что надеть, сейчас же всё пришлю вам, а вы уж передайте тому человеку. Он, наверное, очень переживает — такие штаны, а как же.

А в милицию я не пошёл, потому что очень тороплюсь. Боюсь, что они долго станут разбираться, что да почему.

А так я совсем не боюсь, потому что невиноватый и всё равно разберутся, только долго, а мне надо ехать, догонять ребят и теплушку.

Вы всё им скажите.

А чтоб не думали ничего такого, что я, мол, сбежал — вот мой адрес. Я живу в Ленинграде и жуликом никогда не был и не стану ни за что.

А как же вы ничего не заметили на пляже, такой раззява? На фотокарточке вы большой и сильный и дали бы как следует этому Генке. А то и вам без штанов плохо, и мне в чужих штанах, и всем.

Пока до свидания.

Извините, если что не так.

С приветом Павел Рукавишников».

Пашка сгрёб со лба пот. Никогда в жизни не писал он ещё таких длинных писем и очень устал. Даже руки дрожали.

Он написал свой адрес, вложил письмо и деньги и опустил конверт в ящик.

И сразу почувствовал, будто гора с его плеч свалилась. Так стало легко и замечательно, просто прекрасно стало жить.

«Всё! Вот теперь попробуй достань-ка! Без квитанции тебе сумку шыш дадут. А квитанция — фьють! Уехала. Теперь узнаешь, в батю я или не в батю», — злорадно подумал Пашка.

Он вышел на площадь, счастливо улыбнулся солнцу, людям, площади и зашагал к злополучному вокзалу, с которого начались все его беды.

 

Глава тринадцатая. Человек по имени Пашка Рукавишников

За этот короткий утренний час вокзал неузнаваемо изменился. Ничего не осталось от безлюдья, покоя и сонной неторопливости. Пассажиры бойко сновали по залу и перрону, жевали неизменные вокзальные пирожки с мясом, галдели, читали газеты.

В просторном зале ожидания стоял ровный, бодрый гул, будто все люди одновременно негромко гудели в нос. Пашка с любопытством заглядывал в лица встречных, но ничего похожего на подобное странное развлечение не замечал. И удивлялся. И ему до смерти хотелось разгадать, отчего получается это смешное гудение.

Пашка знал за собой один грех. С ним иногда бывало такое — втемяшется в голову какая-нибудь дурацкая мысль, на взгляд любого нормального человека совершенно нелепая, а Пашка мучается, думает. И тогда уж забрасывается всё остальное и он становится похож на лунатика.

А сейчас в такое тревожное и опасное для него время Пашке ну никак невозможно было увлечься очередной какой-нибудь чепухой.

«Глазастый, как орёл, быстрый и ловкий, как пантера, зубастый, как крокодил, осторожный и хитрый, как лис, мудрый, как змей, — вот каким я должен сейчас быть, подумал Пашка и усмехнулся, — целый зверинец в одном человеке».

Пашкины зоологические познания на этом почти исчерпывались, а льва, с его замечательной храбростью, он не упомянул исключительно из скромности.

Купив на последние двадцать копеек два пирожка, Пашка как бы приобщился к беспокойному и великому племени пассажиров, но в глубине-то души он, конечно, понимал, что пирожков для этого ещё недостаточно.

Все вокруг были настоящие пассажиры, законные, с билетом, а он фальшивый, вечный заяц.

Он подумал об этом, но не сник, не опечалился. Он глядел на людей спокойно и гордо.

Пашка имел на это право. Он его заработал сегодня и гордился им. Пашка очень нравился сейчас сам себе. А надо сказать, что это случалось с ним совсем не часто. Снисходительности и умиления к своей персоне Пашка не допускал. А билеты что ж! На нет и суда нет. Будто ему привыкать.

Пусть уж другие спят в своих прекрасных плацкартных вагонах. Пашке и товарняк подойдёт. Лишь бы вёз побыстрее, и туда, куда надо.

Пашка вышел на перрон. Первый путь был свободен, а дальше стояло несколько составов.

Перед выходом из зала ожидания перрон был выложен крупными квадратными плитами. Пашка увидел их и рассмеялся, вспомнив один из своих давнишних заскоков. Из тех, когда он превращался в лунатика.

Тротуары вдоль набережных Ленинграда выложены гранитными плитами. Плиты разного размера, неровные, тесали их ещё в старину, вручную.

И вот Пашка решил, что если пройти по ним, ступая в определённом, одном-единственном заколдованном порядке, то случится чудо. Обязательно случится.

Он не знал, как надо пройти и какое чудо случится, но чудо будет — ни капли не сомневался.

Тр-рах-та-ра-рах! Что-то загремит. Б-бах! Что-то сверкнёт. И получится чудо.

Только бы угадать, на какие плиты ступать, какой воображаемый узор вычертить, и тогда всё будет в порядке. И он часами бродил вдоль Невы и Фонтанки, выписывал немыслимые кренделя, кружась на месте, возвращаясь, перепрыгивая сразу через две-три плиты.

Прохожие оглядывались на него, качали головами, а одна нахальная девчонка долго наблюдала за его непонятным и подозрительным занятием, потом подошла и спросила:

— Ты того?

— Что «того»?

— Чокнутый, да?

— Сама дура.

— Чокнутый, чокнутый, — запела девчонка. — Псих ненормальный! — И убежала.

А Пашка не мог даже дать ей леща за такую наглость, потому что как раз в это время заканчивал очень сложную комбинацию прыжков.

Унылые эти люди ничего не понимали и хихикали, но Пашка был упорный. И вот однажды наконец — трах-тара-рах! — чудо случилось. Пашка по гранитным ступенькам спустился к самой воде, ступил на очередную бесчисленную плиту и остановился, как вкопанный. Он стоял и неудержимо, глупо — рот до ушей — улыбался. Прямо перед ним у самого парапета только руку протяни — плавал изумительный, новенький, белый с чёрными кругами на боках футбольный мяч. Предел мечтаний всех мальчишек — настоящий, мастерский мяч. Каким играют на первенство страны и мира и Олимпийских игр. Вот это было да! За Пашкой потом гурьбой ходили и в школе и во дворе.

Пашка глядел на чужие ровненькие плиты, вспоминал и счастливо улыбался. Вот бы сейчас: прыг-прыг, скок-скок-ба-бах! — и оказаться в теплушке, рядом с Володькой.

«Ничего не выйдет. Плиты не те», — подумал Пашка, но на всякий случай запрыгал. Прыг-прыг! Скок-скок! К самому краю перрона. Ещё раз — скок! И Пашка спрыгнул с перрона на полотно.

И тут он увидел Генку. Генку — крючконосого, ненавистного своего врага. Понял Генка, где его искать. Да и трудно было не догадаться — кроме вокзала, Пашке подаваться было некуда.

Если бы Пашка углядел врага, когда был на перроне, среди людей, может, Генка его и не заметил бы. Тогда бы можно было незаметно удрать. «Допрыгался», — мелькнуло в голове. Теперь Пашка был весь на виду, и Генка сразу вытаращился на него, потом побежал.

Генка стоял в дальнем конце перрона, до него было метров семьдесят, как прикинул на глаз Пашка.

Он тоже побежал. Даже не побежал — не то слово. Пашка рванулся с места и помчался сломя голову, так, как он ещё никогда не бегал. Он нырнул под вагоны. Пролез под одним составом, под другим, лёг на насыпь и увидел приближающиеся Генкины ноги.

Тогда Пашка побежал вдоль состава, к паровозу. Но тут же сообразил, что так, по прямой, Генка быстро его догонит, и снова нырнул под вагон. Он успел заметить, как Генка перелезает под тем же составом, только в другую сторону. Пашка пробрался ещё под одним поездом и понёсся в обратном направлении.

Он пробежал сколько-то, потом подумал, что Генка может увидеть его ноги, и забрался наверх, между вагонами.

Он стоял на буферах, вцепившись рукой в лесенку, ведущую на крышу, и ждал.

Сердце неистово колотилось у самого горла, ноги дрожали, а по лицу ручьём стекал горячий пот.

«А ведь он меня пришибёт», — тоскливо подумал Пашка. Он вспомнил про единственное своё оружие, про перочинный ножик, даже потянулся к нему, но тут же отдёрнул руку. Не мог он живого человека ножом. Даже Генку. «Ещё чего не хватало! Совсем очумел, дурак. Может, он не посмеет? Тут же люди кругом. Ещё как посмеет. Он-то посмеет. Что же мне делать?» — Пашка лихорадочно соображал.

И тут снова появился Генка.

— Попался, змеёныш, — прошипел он, — ну, иди, рассчитываться будем.

Пашка понимал, что не удрать, что это бессмысленно, но всё равно упрямо полез по лесенке на крышу.

— Лучше стой, — крикнул Генка и тоже полез, — задавлю, как собаку!

Пашка бежал по крышам, перепрыгивая с вагона на вагон; и слышал за спиной неумолимо приближающийся железный грохот.

У предпоследнего вагона Пашка присел, скользнул в пустоту межвагонной щели и, чувствуя уже на шее горячее Генкино дыхание, сиганул с середины лесенки вниз.

Генка не решился. Он опустился до последней ступеньки. А когда, уже на земле, обернулся, увидел совсем близко летящий на него паровоз. Генка отпрянул.

А Пашка успел в последний миг проскочить перед носом поезда, пролезть под последним составом и взлететь на перрон.

С другой стороны тоже подошёл поезд.

Пашка на миг остановился отдышаться.

Из вагонов хлынули пассажиры, засуетились, затолкались.

Пашка снова тяжело побежал, лавируя между ними. До входа в зал ожидания было далеко. Пашка задыхался. Он не мог больше бежать. Ноги стали грузные и чужие. Голова пылала. Мысли путались.

«Всё. Не уйти», — почти равнодушно подумал Пашка. Ему стало вдруг всё безразлично. Лишь бы остановиться. Или ещё лучше — сесть. Прямо на заплёванный асфальт.

— Пашка!!! — завопил впереди ликующий, ужасно знакомый, невероятный голос.

Пашку подхватили здоровенные ручищи, притиснули его усталую, ничего уже не соображающую голову куда-то к животу. Пашка поднял лицо.

— Володька, — прошептал он, — нет. Сплю. Со страху мерещится.

Он ещё что-то бормотал бессвязное и счастливое и, наверное, свалился бы от усталости и безмерного изумления, если бы руки снова не подхватили его, не подняли бы на воздух.

А родной, замечательный, удивительный человек Володька ржал, как конь, на весь вокзал и тискал Пашку, и подбрасывал, и не давал слова вымолвить.

Да Пашка и не мог ничего сказать — всё было так неожиданно и здорово, что он буквально онемел от счастья.

— Как же ты здесь очутился? — выдавил он наконец.

— Во, чудила! Как то есть «как»?! За тобой, заяц ты непутёвый, приехал. «Как» спрашивает! Будто я не знал, что ты меня ждёшь. Ха! Одного боялся — разминёмся. Небось чехвостил меня, что долго, а? Признавайся. Раньше, понимаешь, никак не мог.

Когда Генка выбрался на перрон, он увидел Пашку в руках здоровенного хохочущего парня. Парень так орал радостные слова, что на него оглядывались.

Генка постоял немного, посоображал. А когда сообразил, скрипнул зубами, скверно выругался и отвернулся.

— За ним ведь… за этим сопляком приехали, нашли! — прошипел он. — Обалдеть! У-у, гады. — И Генка зашагал прочь.

Он на чем свет стоит ругал и себя и этого Пашку, такого, казалось, глупого и доверчивого, и только потому сумевшего провести его, Генку, прошедшего огонь, воду и медные трубы. И эту смеющуюся дубину, невероятного, непонятного дурака, вернувшегося чёрт знает откуда из-за какого-то чужого сопливого щенка.

И теперь ему, Генке, надо было думать привычную и опостылевшую думу — как бы унести ноги. Потому что он один и против него все.

— У-у, гады! Все, все вокруг гады, — злобно и бессильно хрипел он.

А Володька тем временем слушал Пашку. И был он суровый и серьёзный, странно непохожий на привычно легкомысленного Володьку.

— Всё? — спросил он, когда Пашка умолк, выложив все свои беды и приключения.

— Всё, — кивнул Пашка.

— Та-ак. Ну, Лисиковым мы потом займёмся, никуда не денется. А теперь…

— Слушай, Володька, а что Лисиков про меня говорил?

— Лисиков-то? Да то же, примерно, что предсказал этот твой подонок Генка. Даже удивительно. Одинаково мыслят, голубчики. Спелись бы. Но об этом потом. Лисиков своё получит. А теперь пошли.

— Куда?

— Туда. Куда же ещё. Тоже мне, партизан. Взрослым, говорит, себя почувствовал! А сам — как последний зелёный фрукт. Ты что, вчера родился? Не понимаешь, что этого типа сразу брать надо, пока он другим жизнь не испортил? Сам-то ты выкрутился, зайчик. В героях у себя числишься небось? И не стыдно? Переписку затеял… Это, брат, называется удрать в кусты.

— Но ведь там… там ведь, знаешь, как начнут…

— Ладно, пошли. Нам некогда. Своих догонять ещё надо. И не думай, что ты умней всех. Понял?

— Понял, — радостно отозвался Пашка. Ему теперь всё было нипочём.

И они пошли вперёд. Володька — шагом. Пашка, не поспевая за ним, долгоногим, — вприпрыжку.

И оттого, что рядом шагал Володька, большой, уверенный и решительный, жизнь была ясная и интересная.

Какой и должна быть жизнь.

И Пашке было весело теперь и спокойно. Потому что был он ещё всё-таки совсем не взрослый, а просто мальчишка.

Но взрослым он ещё будет, а человеком уже стал. Человеком по имени Пашка Рукавишников.

 

Глава четырнадцатая. В бане

Что было! Что творилось! Обалдеть можно! Ребята и девчонки высыпали из приземистого бревенчатого барака кто с чем — с мисками, ложками, поварёшками, кастрюльными крышками.

Они забренчали ими. Они подпрыгивали и так орали, что с соседних тополей ошарашенно взлетела перепуганная стая воронья. Взлетела и заметалась, закаркала, заудивлялась.

А Пашка стоял в середине этой весёлой шумной толпы и чуть не ревел самым постыдным немужественным рёвом.

Он до боли прикусил нижнюю губу и надулся изо всех сил.

Ещё только не хватало разреветься. На радость почтеннейшей публике.

Володька торчал столбом в стороне, ухмылялся и на выручку не шёл.

На его носатой физиономии были написаны гордость и блаженство.

Наконец к Пашке протиснулась Даша, обняла за плечи и гаркнула:

— А ну хватит, обормоты! Довольно! Вам бы только вопить да кошачьи концерты устраивать. Совсем парня оглушили. Затуркали человека. Ишь какие! Пойдём, милый!

И увела Пашку в дом.

В полутёмном прохладном бараке вдоль стен тянулись дощатые нары, как в теплушке, только в один ярус, покрытые разноцветными одеялами и пузатыми матрацами с соломенными потрохами.

Посреди стоял грубо сколоченный длинный стол. Потолка не было — сразу стропила из толстенных брёвен и крыша.

Здесь было уютно и тихо.

— Вот твоё место, — сказала Даша. — Мы, как приехали, сразу тебе постлали. Будешь рядом с Володькой спать. А мы с девчонками там.

Она показала на низкую дощатую перегородку.

— Ну, мытарь, теперь всё. Кончились твои приключения. Это твой дом.

Пашка молчал. Ему было хорошо здесь, но говорить он боялся — в горле ещё стоял плотный шершавый ком.

«Ишь, как заумилялся, слабак», — свирепо ругнул себя Пашка и выдавил:

— А этот… Лисиков где?

Даша сразу нахмурилась. Полные губы её сжались, стали жёсткими и прямыми. Глаза потемнели.

— Нет его. Звонить в Ленинград уехал. Из Иртышгорода хлопочет всё, хлопотун. Уехать хочет. Не по вкусу ему здесь. Ну, да с ним ещё разговор впереди. Ты не бойся.

— Я не боюсь.

Пашка поднял голову… Прямо взглянул Даше в глаза. Он и вправду ни капельки не боялся. Ещё чего! Пусть Лисиков боится.

Ему было просто противно.

Подумал, как он встретится с гладким сытым Лисиковым, с этим тихим подлецом, и стало противно.

Как он поглядит ему, Пашке, в глаза? Что скажет? Вернее, что придумает? Вот Пашка знал точно, что он скажет Лисикову. Уж эти слова сто раз повторены. Он ему скажет:

«Ты очень плохой человек, Лисиков. Ты настоящий подлец. Первый раз такого настоящего подлеца вижу».

И больше не скажет ему ни слова. Никогда больше в жизни. Даже если когда-нибудь окажется с Лисиковым на необитаемом острове. Лучше говорить разучится, чем скажет.

И сразу же перед глазами замелькали, как кадры кино, всякие забавные картинки. Так всегда бывало, когда в голову неожиданно заскакивала какая-нибудь бредовая мысль.

Вот они с Лисиковым на необитаемом острове. Кокосовые пальмы, песок, обезьяны, синие волны. Пашка смотрит вдаль. Вот Лисиков умоляет его на коленях, ему хочется поговорить, но Пашка (руки сложены на груди, взгляд суров) непреклонен. И вот у Лисикова начинает расти хвост, он с отчаяньем трясёт им, пушистым и жёлтым, перед Пашкой, но тот (руки за спиной, взгляд опять же вдаль) непреклонен.

Затем быстрые, стремительные кадры: Лисиков скачет по деревьям с макаками, висит на хвосте, что-то верещит — он доволен, он счастлив, он среди своих.

И когда приходит корабль, Пашка с достоинством вступает на борт.

— Ведь вас было двое? — подозрительно спрашивают его.

— Уж не думаете ли, что я его съел? — насмешливо отвечает Пашка. Он показывает на верхушку пальмы. Там гримасничает Лисиков, скребёт ногой макушку.

— Второй нашёл своё место, как видите, — говорит Пашка.

— Но как же вы? Как вы сохранили человеческий облик? — интересуются все.

Пашке уже надоела эта игра.

— А я, — сказал он вслух, — каждый день по утрам пел песню про серенького козлика.

— Зачем? — изумилась Даша.

Пашка вздрогнул от неожиданности и засмеялся.

— Затем, что спасался. Чтоб хвост не вырос, — крикнул он и вышел на двор. Он успел заметить, как Даша тревожно покачала головой, и совсем развеселился.

Под навесом ребята топили соломой громадную печь.

На печи попыхивала, густо булькала гречневая каша в чугунном котле метрового роста.

К Пашке никто не приставал с расспросами, разговаривали так, будто он просто отлучался на немного по своим делам и теперь вернулся.

Это было как раз то, что надо.

Пашка тоже стал топить печь.

Странно, говорят: вспыхивает, как солома. А на самом деле, если в огонь сунуть много соломы, он погаснет. Оказывается, это не простое дело — топить соломой. Её надо ворошить кочергой, приподнимать, потряхивать. Только тогда появляются в просветах языки пламени, и уже после этого солома сразу вспыхивает и с гудением вся моментально сгорает.

Утроба у печи ненасытная. А котёл огромный…

Поели каши. Очень вкусной, с дымком, горячей и сытной.

Потом к бараку подошёл самосвал, все обрадовались, засуетились, забегали, пошвыряли в кузов небольшие узелки, полезли сами.

Володька подхватил Пашку под мышки, поднял, и сразу несколько рук вцепились в него, втащили в грузовик.

— А куда? Куда едем-то? — спрашивал Пашка.

— В баню! В баню! Ух, попаримся! Ух, помоемся! Ах, как прекрасно!

Ехали довольно долго.

Самосвал швыряло на ухабах, все толкались, падали друг на друга и горланили замечательную песню с таким припевом:

Город Николаев — Шпалпропиточный завод. Вот идёт мальчишечка. Мальчишечка идёт. Он идёт-ругается На свою судьбу-у-у, Сам себе говорит: В баню не пойду!

И дальше очень смешные слова про упрямого грязнулю-мальчишечку и его подругу.

Слова были не очень-то умные и даже глупые, но Пашка всё равно подтягивал во всё горло, старался всех перекричать. Но все старались тоже, и это было очень трудно — их перепеть, такие горластые.

Пашка стоял у самой кабины.

Ветер рвал куртку, трепал волосы.

Было тесно. Пашка чувствовал крепкие спины и локти со всех сторон. Было так здорово, как только может быть.

Самосвал подъехал к покосившейся, чёрной, вросшей в землю избушке и остановился.

Это и была баня.

Пашка никак не мог разобраться, что его поразило в ней с первого взгляда. Потом понял и удивился — в бане не было окон, а только узкие щели под самой стрехой.

Володька наломал себе пушистый берёзовый веник, и все тоже стали ломать.

— Во, Пашка, гляди: яркое проявление стадного инстинкта. А что в бане будет! Ведь если мы с тобой мыться начнём, они беспременно все догола разденутся, увидишь, — заявил Володька.

— А ты не начинай. Ходи немытой, зато яркой личностью.

Электричества в бане не было.

— Темно, как у негра в желудке, — проворчал Володька.

— Везде-то ты побывал, — ответил тот же ехидный голос. И все ужасно развеселились. Володька тоже смеялся.

— Два ноль в вашу пользу, — признал он, — но ещё не вечер. Матч продолжается.

Никогда ещё Пашка не мылся в темноте. Очень это было забавно.

У кого-то утащили деревянную шайку, а человек с намыленной головой тычется во все стороны, как слепой, хватает кого попало.

— Братцы, — кричит, — не погубите, щиплется мыло-то!

Кто-то на кого-то сел. Снова переполох, визг, крики.

И всё это гулко, как в бочке.

А со двора девчонки кричат, торопят. Им тоже мыться охота.

Вода здорово пахла бензином. Её привозили с Иртыша, больше чем за сто километров, в бензовозах.

Бензин сольют, потом наберут воду. Так что это была смесь. Воды побольше, бензина поменьше.

Володька пыхтел рядом, плескался, охал, хлестал веником себя и Пашку особым хлёстом — с потягом.

Берёзовые листья были клейкие, лапа у Володьки — дай бог! — тяжеленная: Пашка увёртывался и поскуливал.

— Я ж колодец у барака видел, — сказал он, кряхтя, — чего там не моются?

— Во, чудак! Там вода такая жёсткая, что волосы известковыми сосульками застывают и ломаются с хрустом. Знаешь, как это место раньше называлось?

— Как?

— Голодная степь, вот как. Тут, брат, большое преимущество есть перед другими местами. Утонуть трудно. До ближайшей лужи, говорят, километров двадцать.

Глаза уже немного привыкли к темноте. Сквозь клубы пара, как призраки, мелькали голые парни.

Пашка намылил голову и только собирался смыть, вдруг видит — в его шайке стоят чьи-то ноги.

Кто-то сидит на верхнем полке и держит свои ножищи в Пашкиной чистой шайке.

Ну, это уж было верхом нахальства!

Пашка ужасно рассвирепел.

— Эй ты! — заорал он. — С ума, что ли, сошёл? Не видишь, куда ноги суёшь? Вынь их сейчас же из моей шайки, а то…

И осекся. И смолк. И челюсть у него стала потихоньку отваливаться.

На верхней полке сидел Лисиков. Собственной персоной.

Как он туда попал, было непонятно.

«Ведь он же с нами не ехал, — подумал Пашка, — он же в Иртышгороде. Значит, и тут обманул…»

Голый Лисиков застыл, будто из камня сделанный.

Он глядел на Пашку, как на привидение.

А Пашка сквозь пар глядел на Лисикова. На толстенького, белокожего подлеца Лисикова.

«Хвоста ещё нет. Ещё не вырос у него хвост», — совершенно серьёзно подумал Пашка.

В груди у него захолодело.

«Это сердце у меня холодеет, — подумал он. — От презрения. Я гляжу на него с холодным сердцем».

Пашка почувствовал, что весь он, как сжатый кулак.

— Не узнаёшь? — спросил он у Лисикова. — Думал, я навсегда пропал-затерялся?

Лисиков молча прижимал к груди мочалку. В глазах его плескался страх.

Оглянулся Володька. Брови у него поползли вверх.

— Так вот ты где, оказывается, любитель мартовского пива?! Совесть отмываешь? — тихо спросил он.

Они долго глядели друг другу в глаза.

Молча глядели.

Потом Володька сказал коротко и твёрдо:

— Уходи. Чтобы глаза мои никогда тебя больше не видели. Иначе будет тебе очень плохо.

Лисиков как-то странно пискнул и забормотал:

— Мыло ведь… как же я — намыленный… Я же не хотел… Братцы, это не нарочно вышло… Я, ей-богу…

В бане вдруг стало тихо-тихо.

В парном полумраке виднелись строгие серьёзные лица. Они казались тёмными и суровыми, как на старинных иконах. Не лица, а лики.

Ребята глядели на Лисикова непрощающими глазами.

— Может, тебе шею намылить? Помочь? — предложил Володька.

Лисиков дёрнулся, суетливо стал спускаться с полки.

Семенящим шагом прошёл к двери, оглянулся напоследок, вслушался в тишину, хотел что-то сказать, но не сказал и вышел.

Больше Пашка никогда его не видел. Лисиков удрал.

Он торопливо мелькнул в Пашкиной жизни, оставил свой нечистый след и сгинул.

Пашка впервые в жизни столкнулся с настоящей подлостью.

Это было неприятно. Но, как всё в жизни, это было поучительно.

Просто Пашка стал чуточку опытней и умнее.

Он так и не сказал Лисикову свои суровые слова. Но Пашка не жалел об этом. Что слова? Иной раз достаточно и взгляда!

 

Глава пятнадцатая. Джамал

На огромной, чуть поменьше футбольного поля ровной площадке громоздились жёлтые горы пшеницы.

Трещали невиданные механизмы — швыряли в воздух тугой длинной лентой зерно.

Лента упруго колебалась, золотистым туманом висела в воздухе полова, а зерно — крепкое, литое — сухо шуршало.

Люди бродили в нём по колено, с широкими, как у дворников зимой, лопатами. Одни сгребали его в кучи, другие эти кучи разбрасывали, рассыпали по утрамбованной земле ровным слоем.

Это место называлось ток.

Самое главное место в колхозе.

— Кепка у тебя есть? — ещё дома спросила у Пашки Даша.

— Нету.

— Легкомысленная ты, Пашка, личность!

Даша ловко сделала из газеты островерхий шлем. Нахлобучила его на Пашку.

— Вот тебе будёновка. Носи и не снимай, а то мигом получишь солнечный удар, — сказала она.

— По голове? — удивился Пашка.

— А то по чему же? Ясное дело, по голове. Солнечные удары по уху не бывают. Только по голове.

Пашка усомнился.

Прохладное ленинградское солнце по голове никогда не било.

Оно ласково гладило, и это было приятно.

Но на току все его сомнения быстро улетучились.

Солнце ощутимо давило на плечи. Это было совсем другое, непривычное солнце — огромное, раскалённое добела.

Воздух плавился и дрожал.

Во все стороны, куда ни погляди, лежала ровная, как стол, степь.

Казалось, что стоишь посреди гигантского жёлто-зелёного блюдца.

Точнёхонько посредине ровного круга с чуть поднятыми у горизонта краями — блюдце и всё тут.

Вдали ползали, как красные жуки по бумаге, какие-то машины.

— Комбайны, — догадался Пашка, и у него захолонуло сердце от этого невиданного простора, от этой широченной щедрости земли.

Если пшеница — так целыми горами, если солнце то как раскалённый чугун, если поле — то до края неба.

Где ещё увидишь такое?!

На току веяли, перелопачивали — сушили зерно.

Машина за машиной, волоча за собой дымные хвосты пыли, лихо подкатывали к току.

Усталые, загорелые дочерна, просолённые жарким потом шоферы вываливали пшеницу, а сами укатывали обратно — в гудящую яростной работой даль.

Другие машины подходили под струю зернопульта, грузили на стальные спины сухое, стекловидное зерно, везли его на элеватор.

Но во всём этом Пашка разобрался потом — откуда, куда и зачем.

Потом, когда он просыпался по утрам от стона усталых девчонок. Девчонки уставали больше парней. Некоторые даже потихоньку плакали, с трудом разжимая по утрам задеревеневшие от лопаты пальцы.

И Пашка, кряхтя, долго шевелил пальцами, махал руками, пока они снова не становились живыми и гибкими.

Это было потом.

А поначалу он стоял растерянный, ошеломлённый всем этим движением, солнцем, зерном, жаркой работой, грохотом.

Он подбегал к каждой машине — а вдруг в ней отец?

Отца не было.

Вообще машин с ленинградскими номерами не было.

Обидно! Со всей страны работали здесь машины, а ленинградских не было.

Пашка неуверенно взял лопату, повертел её в руках, стал ковырять ближайшую кучу зерна.

Стоять без дела было неудобно. Просто невозможно было бездельничать на току.

Здесь работали все. Вкалывали на совесть.

Недалеко от Пашки стоял босиком на широком деревянном помосте, запряжённом в огромного тяжелоногого коня, черномазый мальчишка с раскосыми глазами. Нещадно стегая коня, мальчишка гонял помост по зерну, разравнивал его.

Он носился, как по снегу на санях.

Мальчишка был на вид Пашкин ровесник.

Он стоял на своей странной колеснице, уверенно расставив кривоватые ноги, откинувшись, сжимая в руках вожжи.

И с гиком гонял по кругу.

Было видно, что мальчишке всё это очень нравится.

С лошадиной унылой морды летели клочья жёлтой пены. Шкура взмочена. Бока ходили ходуном — конь дышал тяжело, со всхлипом.

А мальчишка, кося на Пашку глазами, знай себе носится.

Пашка, конечно, сразу догадался, что все эти гики, молодецкие посвисты и лихие позы предназначаются ему, Пашке.

Чтоб глядел и завидовал. И понимал свое ничтожество и маленькое место на этой горячей земле.

Пашка разозлился. Он отвернулся с равнодушным лицом, хотел небрежно сплюнуть, да спохватился — неловко было плевать на зерно. Всё равно что на хлеб плюнуть.

— Ишь, гусь лапчатый! Хвастун кривоногий, — пробормотал Пашка, — подумаешь, разъездился тут, будто другие так не могут. Велика сложность — кобылой править.

Он отвернулся и потому не видел, откуда выскочил человек в пропотевшей солдатской гимнастёрке, в трусах и кирзовых сапогах.

Пашка услыхал гневный крик, обернулся и успел с удовлетворением заметить, как человек в странном наряде увесисто треснул мальчишку по шее. Хрясь! Отнял вожжи и что-то стал горячо говорить по-казахски.

Человек махал руками, как мельница.

Любому понятно — ругается.

Он показывал на тяжко опадавшие бока коня, и Пашка догадался: человек ругает мальчишку за то, что тот загонял животину.

Мальчишка стоял понурившись и молча потирал шею — видно, влепили ему от души.

Полуодетый человек распряг лошадь, крепко обтёр ей широченной ладонью спину и бока, потрепал ласково по морде и ушёл.

Конь побрёл в одну сторону, а его мучитель в другую.

И такой у них был удивительно похожий унылый вид, что Пашка не выдержал и рассмеялся.

Мальчишка услыхал, мгновенно, будто только этого и ждал, обернулся и направился к Пашке такой особой хищной походкой.

И Пашка понял, что сейчас будет драка. Потому что с миром такой походочкой люди не приближаются.

Глаза у мальчишки ещё больше сузились — только поблёскивающие щёлочки остались на прокалённом солнцем лице.

Был он голый, в одних выгоревших широких трусах.

Пашка отметил, что мальчишка жилистый и, наверное, драчливый, как козёл, судя по приплюснутому, чуть искривлённому носу.

Опытному человеку сразу понятно, что носу этому доставалось крепко и не один раз.

Мальчишка подошёл к Пашке вплотную.

— Смеёшься? — прошипел он.

— Ага. А что? Нельзя?

— Плакать хочешь?

— Нет. Не хочу.

— Сейчас, сейчас плакать будешь!

Пашка намётанным глазом подметил, что мальчишка уже примерился двинуть его в ухо, и тоже напрягся, приготовился дать сдачи.

Он быстро огляделся, не смотрит ли кто из взрослых, и вдруг… разжал кулаки, улыбнулся и уселся на куче зерна. В то короткое мгновение, когда он, полный решимости драться до конца, оглянулся, глаза его вновь увидели щедрый, грохочущий, раскалённый ток, и бескрайнюю степь и бледное, выгоревшее небо. И он подумал, что они с этим мальчишкой просто дураки, и ещё он подумал, что не стоило ехать через всю страну сюда, в этот удивительный край, чтоб без всякой причины подраться с первым же встречным.

Мальчишку до того поразили непостижимые Пашкины действия, что он тоже опустил сжатые в кулаки руки и осторожно приоткрыл рот.

— Чего это ты уселся? — подозрительно спросил он.

— Да так, захотелось, — ответил Пашка и вдруг спросил участливым голосом: — А ты что — псих?

— Почему это? — удивился мальчишка.

— А чего ж ты на живых людей с кулаками бросаешься.

— Это ты, что ли, живой люди?

— Ха! А какой же я по-твоему люди? Во даёт!

Пашка от смеха даже лёг.

Мальчишка внимательно и довольно долго разглядывал его, явно озадаченный, потом вдруг фыркнул, хлопнул себя по тощим коленям и тоже захохотал.

Он плюхнулся рядом с Пашкой, а когда отсмеялся, спросил:

— Откуда ты такой взялся?

— Из Ленинграда я, из Питера.

— Ну?! Во чудила, чего ж ты сразу-то не сказал? Ой, как нехорошо, понимаешь, могло получиться, ой, как нехорошо!

— Что нехорошо?

— Да как же! Гость, понимаешь, приехал, из самого Ленинграда приехал, а я б ему в нос, я б ему навешал!

— Ну это ещё неизвестно, кто кому навешал бы, — проворчал Пашка, но мальчишка на эти слова не обратил внимания, он поглаживал Пашкину руку, осторожно дотрагивался до него пальцами, будто боялся, что тот вдруг исчезнет, как видение, как мираж.

Мальчишка расплылся в улыбке — прямо-таки до ушей.

Белейшие редкие зубы торчали у него во рту вкривь и вкось, как пьяные. И от этого лицо делалось чуть забавное и очень доброе.

— То-то я смотрю, понимаешь, ты какой-то не такой, — сказал он.

— А какой?

Мальчишка неопределённо повертел в воздухе пальцами.

— Не знаю. Не такой. Это хорошо и даже замечательно. Джамал меня зовут, а тебя?

Джамал говорил с небольшим акцентом и оттого казался чуточку таинственным, как иностранец, непохожим на других мальчишек, которых Пашка знавал.

— Ты тоже какой-то не такой, а зовут меня Пашка.

— Вот, понимаешь, замечательное дело! Ты не такой, я не такой, мы не такие, вы не такие. Ты — Пашка, я — Джамал, — скороговоркой проговорил мальчишка и снова залился счастливым смехом.

Очень он нравился Пашке.

Они сидели рядышком и молча улыбались, и им было хорошо вдвоём.

И Пашка чуял: Джамал ему уже не просто посторонний человек.

Что-то в нём было такое, что-то подсказывало: человек он надёжный и добрый.

И ещё Пашка чуял: дружить с ним будет интересно и, может быть, вот сейчас, в эти минуты она и рождается — дружба.

Она совсем ещё маленькая, вот такая — с мизинец, но если с ней обращаться по-хорошему, не грубо, а осторожно, она вырастет и окрепнет.

 

Глава шестнадцатая. Пашка — лихой кавалерист

Молчать дальше было уже довольно глупо, и Пашка спросил:

— За что он тебя треснул-то? За коня, наверно?

— Угу! Только она не конь. Она кобыла. Он мне правильно дал. За дело. Я, понимаешь, очень лошадей люблю, потому так говорю. И он тоже очень. Люблю скакать! Эх! А ты?

— Не знаю. Наверное, это здорово. Только я никогда не пробовал.

— Что-о-о?!

Джамал с таким изумлением вытаращился на Пашку, будто тот не человек, а марсианин или там лунатик какой.

— Как сказал? Никогда в жизни, сказал?

— Ага.

— Никогда-никогда?!

Джамал вскочил. Заметался.

— Слушай, дорогой, ну как же ты, а?! Никогда в жизни, а? Ой, что ж это! Скорей! Скорей пойдём! Какой бедный! Какой несчастный, понимаешь!

Он чуть не плакал от жалости и участия к Пашке.

Дотрагивался. Гладил по плечу. Помог встать, как больному.

И такая неподдельная, искренняя жалость и тревога была в его глазах, что Пашка всерьёз забеспокоился.

Как-то никогда раньше он особенно не страдал от этого своего жизненного упущения.

Не ездил — и ладно. Ему и в голову не приходило расстраиваться по этому поводу.

Но тут он почувствовал, что это, должно быть, очень плохо.

Это просто ужасно.

Если на тебя смотрят такими глазами и чуть не плачут от жалости к тебе — есть от чего забеспокоиться.

— Подумаешь, — нерешительно сказал Пашка. — Я и на мотоцикле, и на машине, и на глиссере…

— Что ты говоришь! — с ужасом закричал Джамал. — Что ты такое говоришь, такие глупые слова, понимаешь! Зачем мотоцикл! Зачем машина! Фу! Надо на коне! Скорей!

— А зачем?

— Ой, люди! Что он говорит?! Какой же ты человек, понимаешь? Какой бедный человек! Ах! Ах!

Он опять заметался, вцепился в Пашкин рукав и поволок его к той самой кобыле.

Она уныло щипала пыльную, жёсткую траву.

«Вокруг зерна горы, а она траву жрёт, вот дура-то», — подумал Пашка.

Он глядел на неё с боязливой неприязнью.

Джамал пританцовывал на месте от нетерпения.

Он опасливо поглядывал куда-то назад и потирал при этом прибитую шею.

Наконец решился, отчаянно махнул рукой и закричал:

— А, шайтан! Не могу я! Никогда в жизни человек, а?! Дурак и то поймёт. Полезай! — И подставил Пашке сцепленные у живота руки.

Делать было нечего.

Пашка почувствовал: откажись он и всё! Никогда ему не подняться в Джамаловых глазах, хоть десять подвигов совершай.

И он отчаянно вцепился в жёсткую, пыльную гриву кобылы, подпрыгнул и взгромоздился на горячую, живую лошадиную спину.

Седла не было. Пашка сидел охлюпкой. Кобыла стояла совершенно спокойно. Только иногда прядала ушами да вздрагивала всей кожей, будто хотела согнать Пашку, как надоедливого слепня. Пашка гордо выпрямился — ничего. Он почувствовал себя кочевником, скифом и красным кавалеристом одновременно.

«Хе, подумаешь, ничего страшного. Как на стуле», — подумал он.

— Иэ-эх! — раздался пронзительный вопль Джамала. — Пришпорь её, Пашка! — орал он. — Давай, давай!

Пашка послушно стукнул голыми пятками в гулкие кобыльи бока.

И тогда она понесла.

Она бежала ленивой тряской рысью, но Пашке показалось, что он летит птицей.

Задним местом он чувствовал лошадиный острый хребет, и это уже не было похоже на стул.

Скорее это было похоже будто сидишь верхом на заборе.

Он стукнул пятками ещё раз, чтобы она остановилась.

Но в кобыле, видно, взыграло ретивое.

Она вдруг резко повернула и поскакала на кучу зерна.

Это были самые лучшие, самые достойные минуты Пашки-кавалериста.

Когда лошадь начала взбираться на гору зерна, сидеть на ней стало очень удобно. Спина у кобылы немного прогнулась, острый хребет спрятался. Пашка выпрямился и окинул орлиным взглядом полководца чисто поле.

«Я сейчас, как Александр Македонский или как Чапаев», — успел подумать он и…

О-о! Дальше стремительно произошло что-то непонятное.

Кобыла вдруг запрыгала вниз какими-то нелепыми скачками, высоко подбрасывая зад. И в такт ей запрыгал на кобыльей спине Пашка.

Потом — раз! — он не удержался и съехал ей на шею, почти на голову, вцепился в гриву изо всех сил, но кобыла вдруг задёргалась, заподпрыгивала ещё чаще, высоко подбросила Пашку, и он соскользнул ей под шею.

Она дышала ему прямо в лицо своей разгорячённой пастью, и запах был не очень-то приятный.

«Зубы-то небось не чистит, кобылья морда», — мелькнуло в Пашкиной голове.

Он даже усмехнулся несуразности этой мысли.

И тотчас почувствовал, что медленно, но неудержимо сползает вниз и сейчас, вот сию минуту, свалится ей под ноги.

А затем… затем удар окованного сталью копыта, хруст костей… брр! Жутко подумать!

От растерянности и страха Пашка укусил кобылу за шею, укусил так, что скулы свело.

Кобыла шарахнулась в сторону, сделала ещё несколько прыжков и вдруг взвилась на дыбы.

Пашка повис у неё под шеей, держась за гриву и дрыгая, как лягушка, ногами.

За этот короткий миг он увидел всё вокруг далеко-далеко.

И степь, и ток, и несущегося к нему, размахивающего руками Джамала, и бегущего за Джамалом человека в гимнастёрке.

Того самого, который обожает костылять по шее любителям быстрой езды.

Лошадь опустилась на передние ноги и стала, как вкопанная.

Пашкины занемевшие пальцы разжались, и он рухнул на землю.

Ноги его не держали, колени мелко тряслись. А степь плавно раскачивалась, будто он плыл на огромных медленных качелях.

Он не запомнил, сколько времени просидел так в оцепенении.

Очнулся, когда его схватил за плечо запыхавшийся Джамал.

— Эй, Пашка! Пашка! Скорей бежим, дорогой! Удирать надо! Там сейчас Карагельды мал-мал голову отрывать станет.

Пашка вскочил, сперва небыстро заковылял. Но когда оглянулся и увидел разъярённого Карагельды, ноги сами понесли его в степь.

Так что ветер в ушах засвистал.

Джамал бежал рядом.

А позади грозил им кулаком свирепый защитник кобыл Карагельды.

 

Глава семнадцатая. Снова дорога

Пошла уже вторая неделя Пашкиной целинной жизни, а никаких известий об отце не было, а о маме, естественно, и быть не могло. Ни слуху ни духу.

Весь отряд знал уже наизусть номер машины отца: ЛЖ 34–48, но только один из десятков опрошенных студентами шофёров сказал, да и то не очень уверенно, что будто бы видел недели три тому назад машину с похожим номером в Иртышгороде.

Пашка понимал, что ему давно уже пора двигать дальше, добираться до цели своего путешествия, до села со странным крокодильским названием Кайманачка, откуда он получил письмо отца и где должна была жить мама.

Но это означало, что надо расставаться и, наверное, надолго, если не навсегда и с Дашей, и с Володькой, и с новым другом Джамалом. И было это так тяжело, что Пашка всё тянул, всё откладывал этот постылый миг прощания, в глубине души надеясь, что вот случится чудо и в один прекрасный день отец сам появится в их колхозе — и тогда не надо будет уезжать, не надо будет терять друзей.

Но тут подвернулась такая замечательная редкая оказия, когда можно было убить сразу двух зайцев — и к отцу поехать, и друзей не потерять.

Вот как это вышло.

В колхоз пришли два новеньких самосвала, два газика. Они стояли такие чистенькие, блестящие, зелёненькие — любо-дорого поглядеть, прямо до того они были лаково-гладкие, что хотелось их лизнуть языком.

Но председатель колхоза совсем почему-то не радовался. Он бродил вокруг машин, уныло пинал шины носком пыльного сапога, что-то горестно бормотал и качал головой.

Такое, на первый взгляд, странное, абсолютно невероятное его поведение объяснилось просто. Что толку в машинах, если нет шофёров?

Что толку в драгоценных, позарез нужных в горячую пору уборки самосвалах, если они без человека просто куча мёртвого железа.

А ни одного свободного шофёра в колхозе не было.

Правда, одного-то шофёра дней через десять ждали, он ещё учился и скоро должен был получить права. Но машин-то было две!

За обедом, когда весь отряд сидел под навесом за длинным, грубо сколоченным на козлах столом и старательно уплетал приготовленный Дашей золотистый плов, Пашка во всеуслышание выразил свое горячее участие бедняге председателю. И он был чрезвычайно удивлён и даже, можно сказать, оскорблён, когда в ответ на его сочувственные и печальные речи Володька, сидевший, как всегда, с набитым до отказа ртом, внезапно поперхнулся, выстрелил ртом фонтан риса в воздух и радостно завопил:

— Но ведь это… братцы, это ведь потрясающе! Лучше быть не может! Ой, Пашенька!

Он вскочил и в волнении стал нахлобучивать свою знаменитую шляпу — то ли украинский брыль, то ли мексиканское сомбреро.

И когда Пашка довольно холодно осведомился, чему, мол, он так радуется, уж не неприятностям ли председателя, Володька нахально во весь голос ответил, что да, именно неприятностям означенного уважаемого председателя он и радуется, потому что эти самые неприятности дают ему, Володьке, несравненный и блистательный шанс осуществить свою голубую мечту — стать хозяином и повелителем новенького стального коня.

Спокойно выслушав эти горячечные непонятные речи, Пашка насмешливо спросил:

— Повелителем, значит? Может, ты в шофёры метишь?

В Пашке проснулась наследственная гордость сына шофёра. Легкомысленно относиться к автомобилям он не мог позволить даже Володьке.

Но на это Володька сказал, что он не то, что некоторые остальные легкомысленные личности, он человек предусмотрительный и технически грамотный. Затем он сбегал в барак и торжественно принёс новенькое удостоверение шофёра-любителя.

Это было как гром с ясного неба.

Сначала все потрясённо притихли, затем послышались такие слова:

— Ну и хитрый же, ну и проныра!

— Ишь ты, гусь, молчал ведь, сам ходил занимался, а нам ни слова!

— Когда же ты успел их получить, права-то?

Это спросила Даша.

— А именно тогда, когда вы, уважаемые, ходили на танцы, в лыжные походы, в кафе-мороженые и прочие злачные места, — ехидно ответил Володька, — а я весь в машинном масле и мазуте, усталый пожилой человек, разбирал старые моторы в секции автолюбителей, повышал свой технический уровень и получал квалификацию. Потому что, товарищи, должен вам заметить, что труд сделал человека, а раньше, можете себе представить, он был обезьяной!

Это было здорово сказано. За столом пристыженно умолкли, один Пашка в восторге захлопал в ладоши и заорал восхищённые слова.

Председатель долго и подозрительно разглядывал права, даже зачем-то переворачивал их вверх ногами, прокуренным жёлтым пальцем тёр печать и только что не нюхал Володькины права.

Потом он долго молчал и наконец со вздохом произнёс:

— Ох, чует моё сердце, загубишь ты мне машину… н-да… загубишь!

— Почему это?! — возмутился Володька, но тут же сник и заговорил умоляющим голосом: — Товарищ председатель, да я за ней, как за любимой девушкой, ухаживать стану, я с неё пылинки сдувать буду, честное вам даю пречестное слово.

— Знаем мы, как вы за девушками ухаживаете, — пробормотал председатель, потом лицо его налилось краской, и он закричал: — Ни за что на свете! Ни за что на свете я б тебе машину не доверил, если б не такой полный зарез! Воспользовался, голубчик, тяжёлым моим положением! Но гляди, любитель, запорешь, лучше на глаза не появляйся, руки-ноги поотрываю лично сам, вот так!! — И председатель сделал такое движение, будто выжимает бельё. Володька от счастья тоненько пискнул и вылетел из кабинета.

Целую неделю он осторожно колесил вокруг колхоза, привыкал. Благо на целине куда ни поезжай — всюду дорога. Сколько шофёров, столько и дорог. Ну и, конечно, основная магистраль тоже есть. Называется почему-то профиль.

Председатель незаметно, но внимательно наблюдал за Володькой и на восьмой день, наконец-то, скрепя сердце дал ему свое благословение, разрешил везти зерно на элеватор в Иртышгород.

Надо ли говорить, что всю эту неделю Пашка с Джамалом не отходили от Володьки, не вылезали из кабины газика, переживая вместе с новоиспечённым шофёром все его огорчения, трудности и радости, помогая ему всеми своими силами, утешая, если что не ладилось, самыми сердечными словами.

Бывало так, что мотор вдруг ни с того ни с сего глохнул и, сколько Володька над ним ни бился, оживать не желал.

Тогда Пашка с Джамалом бросались на перехват какой-нибудь машины, а Володька с важным видом начинал подкачивать колесо, чтобы не дай бог всевидящее, недреманное око председателя не узрело его беспомощность. Затем подъезжала остановленная мальчишками машина, оттуда, снисходительно улыбаясь, выходил всамделишный шофёр, делал несколько простых, небрежных движений, и мотор оживал.

Шофёр, отмахиваясь от восторженных благодарностей, польщённый оказанным ему почётом, притворно хмурился, ронял что-нибудь вроде:

— Эх вы, горе-извозчики!

И уезжал.

А Володька, жадно следя за его руками, наматывал себе на ус объяснения учителя.

И через неделю самосвал действительно стал его слушаться, как конь хозяина. Володька был счастлив, а с ним, разумеется, и Пашка с Джамалом.

Вот так и вышла эта оказия, благодаря которой Пашка, не расставаясь с друзьями, получил возможность отправиться на розыски отца и мамы.

Родителей Джамала долго уговаривать не пришлось, отпустили его без особых хлопот, и вот наконец газик, до краев наполненный сухим горячим зерном, был готов в путь.

Отведя Володьку в сторону, Даша что-то долго и строго говорила ему, даже грозила кулаком, а он послушно кивал головой, похожей в его рыжей шляпе на перезрелый подосиновик.

Потом она обняла Пашку, притиснула его к твёрдому своему гладкому животу и сказала:

— Пашенька, очень тебя прошу, родной, без фокусов. Никаких глупостей, а то я с Володьки башку сниму. Поедешь, посмотришь, если не найдёшь родителей, сразу обратно, я буду беспокоиться.

И такой у неё был тёплый, совсем родной голос, что у Пашки к горлу подкатил комок. Но он справился, он выбрался из Дашиных прохладных рук и грубовато ответил:

— Маленький я, что ли. До целины добрался, ничего мне не сделалось, а тут каких-то сто пятьдесят километров. Де-лов-то!

Даша нежно шлёпнула его по спине, хотела поцеловать, но Пашка испуганно взглянул на Джамала, и Даша не стала. Она улыбнулась, застегнула Пашке пуговицу на рубашке и пошла работать.

Выехали поздно вечером, почти ночью, чтобы по холодку, не спеша добраться до Иртышгорода к утру.

Пашка и Джамал забрались в кузов, улеглись в горячее зерно, зарылись в него по уши, и началось новое, прекрасное путешествие. Путешествие к великой реке Иртыш.

Машина плавно покачивалась, и Пашке с Джамалом казалось, будто они плывут по огромному, бескрайнему океану — Тихому или Атлантическому, было необычайно удобно и покойно.

Высоко в чёрном, как густая тушь, небе роились бесчисленные мохнатые звёзды, мерцали, подрагивали россыпи, миллиарды таинственных жёлтых, зелёных, синих звёзд. И небо было так огромно и непостижимо, что мальчишки притихли и лежали оглушённые, чуть испуганные этой необъятностью мира, и говорить им не хотелось, а хотелось только глядеть и глядеть — без конца. И думать, думать чистые, высокие мысли. И мечтать. И они плыли всё дальше, и небо тоже плыло над ними, поворачивалось, чуть сменялось, и звёзды подмигивали им, и это было несказанно прекрасно.

Они лежали и глядели долго-долго.

А потом они уснули, даже не заметив, как это произошло. И летали во сне. И это тоже было здорово.

 

Глава восемнадцатая. Новый поворот событий

В Иртышгород приехали ранним утром. Осунувшийся, усталый Володька растолкал Пашку и Джамала, обозвал засонями и бездельниками. Но Пашка видел, что он совсем не сердитый, а счастливый. Володька был счастлив, что всё обошлось благополучно, что он справился с машиной и такой длинной дорогой, что не подвёл доверившегося ему председателя.

Газик остановился у ворот громадного серого здания. Элеватор был похож на небоскрёб, на настоящий бетонный небоскрёб, в котором была только одна странность — в нём забыли проделать окна. И он высился среди одноэтажных и двухэтажных домишек мрачной глыбой, как таинственный средневековый замок, только не хватало рва с водой и подвесного, на цепях моста.

Во дворе на необъятных брезентах громоздились гигантские кучи зерна. По бесконечным серым лентам транспортёров зерно безостановочно текло в ненасытную утробу элеватора.

Володькину машину взвесили вместе с зерном, потом ловкая загорелая девушка в спортивном костюме вскарабкалась в кузов, длинной палкой с особым, похожим на тупой шприц, стаканом на конце взяла с разной глубины пробы зерна — проверила на влажность и сорность, и только после этого машину пустили во двор.

Володька поднял кузов, зерно ссыпалось вниз, и кучка привезённой ими пшеницы вдруг показалась Пашке такой маленькой и ничтожной, что он новыми изумлёнными глазами огляделся вокруг и ужаснулся количеству лежащего здесь хлеба. «Сколько же надо было машин, чтобы привезти всё это, если полный газик казался просто каплей в море, — подумал Пашка, — сколько же труда скольких людей было затрачено, чтобы жители Ленинграда, Москвы и других далёких от полей городов могли спокойно пойти в булочную и привычно, совсем не задумываясь, купить себе батон за тринадцать копеек или сайку за семь! Уму непостижимо!»

И ещё Пашка подумал, что теперь он никогда не сможет, как частенько делал раньше, выкинуть недоеденный кусок хлеба, потому что хлеб — это труд, и пот, и бессонные ночи, и волдыри на ладонях.

У Володьки было ещё одно задание. Он должен был съездить на склад сельхозтехники и взять там запасные части к комбайнам, какие-то особые шестерёнки, которые (чёрт бы их побрал совсем, как сказал председатель) всё время ломаются.

Мальчишки договорились встретиться с ним у ворот элеватора через три часа и отправились на розыски Пашкиного отца. Сперва они обошли всю территорию элеватора, потолкались среди шофёров, поспрашивали, но всё безрезультатно.

— Тут, пацаны, столько машин нагнали со всей страны, что задача ваша трудная. Прям-таки грустная у вас задача, — сказал им степенный дядька с пушистыми сивыми усами, шофёр МАЗа с саратовским номером.

Пашка и Джамал вышли за ворота. Им было всё равно, куда идти. Они подбросили копейку, и вышло идти направо.

Сразу за поворотом улица круто спускалась вниз, и в конце её выпукло блестела под солнцем такая широченная, необъятная река, что дух захватывало.

— Иртыш, — прошептал Пашка.

— Иртыш, — как эхо, отозвался Джамал.

Город раскинулся у крутой, могучей излучины на высоком, обрывистом берегу.

Посреди Иртыша узкий и длинный, как индейская пирога, зеленел остров, густо заросший деревьями и кустарником. От берега до него было почти с километр, и мальчишки долго и молча разглядывали его, зачарованные дикой невиданной никогда прежде красотой. Казалось, остров не стоит на месте, а плывет куда-то по важным делам, стремительный, остроносый, обтекаемый.

— Необитаемый остров, — сказал Пашка, — вот бы где пожить. Помнишь, как Том Сойер на Миссисипи? Построить бы шалаш, рыбу бы ловить… Эх!

Чем ближе они подходили к берегу, тем шире казалась река, и остров посредине ещё больше подчёркивал эту широту.

«На что уж Нева полноводная, а рядом с Иртышом она показалась бы просто узкой речкой», — подумал Пашка, но не огорчился, потому что и Нева и Иртыш были его реками, текли по его, Пашкиной, прекрасной и необъятной Родине.

В порту громоздились подъёмные краны, буксиры, катера, баржи с лесом и песком, длиннющие, бесконечные плоты, связанные стальными, в руку толщиной канатами.

Поначалу ошеломлённые, чуть напуганные суетой, движением, резкими гудками, шарахающиеся от странных долгоногих, похожих на какие-то марсианские машины лесовозов, ребята постепенно пообвыкли, уловили какой-то чёткий смысл, темп этого движения.

Они бродили между штабелями досок, между громадными, с дом величиной, контейнерами с грозными надписями «Не кантовать!», среди каких-то тюков и ящиков.

Сердце у Пашки тревожно и радостно билось. Ему нравились и этот грохот, гудки, суета, обилие всяческих вещей и окутывающий всю эту энергичную жизнь смолистый лесной дух.

Они подошли к трём стоящим борт о борт баржам, гружённым жёлтыми, как сливочное масло, досками, и вдруг услыхали обрывок разговора, который заставил Пашку замереть на месте.

Могучий дядька в майке, из которой торчали узловатые, как толстые корни, могучие руки, сказал:

— …ага, в Кайманачке. Одну там оставим, остальные потащим аж в Сосниху.

Они услыхали только конец разговора, но этого было достаточно.

Пашка подошёл поближе.

— Дяденька, а до Кайманачки далеко? — спросил он вежливым голосом.

— А тебе зачем? — отозвался дядька.

— Да у меня там батя работает. Шофёр он.

— А! Не, до неё рукой подать. Километров сорок. Только этим калошам туда часа четыре шлёпать — против-то течения.

— А когда вы отплываете?

Дядька подозрительно поглядел на мальчишек и погрозил пальцем, но всё-таки ответил:

— Ночью. В час сорок. Ишь ты, батя у него. Не выйдет. А потом мать глаза проглядит. Небось за углом живёте, путешественники. А ну, брысь!

Пашка и Джамал молча отошли, но всё уже было ясно и без слов.

— А как же Володька? — спросил Джамал.

— Володька не пустит, — Пашка сокрушённо покачал головой, — если узнает, конечно.

— Что ж делать будем, а? — Джамал присел на корточки.

Пашку трясло от волнения.

— Понимаешь, Джамал, понимаешь, такой случай! Второго ведь не будет. Володька ехать не сможет, ему сегодня вернуться обязательно надо, хоть тресни. Но и без нас он обратно не уедет, станет искать, волноваться. Ему Даша башку оторвать обещала и оторвёт, уж ты мне поверь. Эх!

— Слушай, а давай ему записку напишем?

— А как отдать? Он нас сразу сцапает.

— Да… Погоди, а если мы не сами, а? Чтоб не видел, спрячемся где-нибудь. Он будет ждать, а мы кого-нибудь попросим, чтоб отнёс, и дёру, а?

— Ты гений, Джамал! Честное слово, ты гений!

Пашка от восторга даже подпрыгивал.

— Скажешь тоже, — Джамал покраснел от удовольствия и потупился, потом спросил: — А что мы ему напишем?

— Ну, напишем это… Всё чинно-благородно. Мол, на попутке. С шофёром договорились — и айда. Он в Кайманачку едет. А обратно с моим батей вернёмся. Не беспокойся, мол, а?

Пашка говорил не очень-то уверенно, и Джамал слушал, уставясь в землю. Уж очень им не хотелось врать Володьке.

Володька это Володька, самый лучший друг, и врать ему было противно.

Они не говорили об этом вслух, но каждый об этом думал про себя и каждый знал, что и другой думает то же.

— А может, написать, что на барже? — неуверенно спросил Пашка.

Джамал медленно покачал головой.

— Нет, Пашка. Он сразу на пристань прибежит, узнает. И цап-царап.

— Э, была не была! Потом всё расскажем. Он поймёт. Это же Володька!

Решение было принято. Ходу назад не было. И настроение сразу изменилось, мальчишки повеселели.

— Пошли на почту. Бумагу возьмём, писать станем, — сказал Джамал, и они припустили вверх по улице.

С запиской всё получилось отменно. Отнёс её один маленький мальчишка, которому пришлось купить за это эскимо.

Мальчишка сунул записку Володьке и тут же молниеносно удрал.

Пашка и Джамал видели, как Володька прочёл её, завертел головой, бросился бегом за угол, но мальчишки уже и след простыл.

Володька яростно трахнул кулаком по крылу своего самосвала, и Пашка заметил, что губы его что-то быстро шепчут — ругался, наверное.

Володька присел на подножку, потом вдруг стремительно вскочил, забрался в кабину и поспешно куда-то поехал.

Пашка с Джамалом переглянулись и, довольные, подмигнули друг другу.

Итак, дело было сделано, всё сошло благополучно. Они ещё постояли в своей подворотне минут десять на всякий случай и только после этого, осторожно озираясь, вышли на улицу.

Времени у них было больше, чем достаточно, и прежде всего они решили перекусить.

На двоих у них имелось почти три рубля — целое богатство, и они, узнав у прохожих дорогу, отправились на базар.

Народу там было полным-полно.

Люди толкались между прилавками, заваленными сочными мястистыми помидорами, пупырчатыми огурцами, свежей, копчёной, вяленой рыбой и многими другими замечательными вещами.

Ребята купили себе буханку хлеба, по здоровенной копчёной рыбине неизвестного названия, по кривому тёплому огурцу и отправились обедать тут же в тень от забора.

Гул на базаре стоял такой, что разговаривать нормальным голосом было нельзя.

Орали торговки, шумели покупатели, яростно торгуясь, хлопая друг друга по рукам.

Невдалеке, привязанные к забору, вопили дурными голосами два взволнованных с вялыми покосившимися горбами верблюда. Очевидно, их, привыкших к степной абсолютной тишине, пугал и раздражал весь этот базарный ор.

Рыба была замечательная, но после неё сразу захотелось пить и пришлось раскошелиться на здоровенный полосатый арбуз.

Джамал ловко расколол его о колено, и мальчишки зарылись в душистую, сочную, вкуснейшую мякоть.

— Неправильно ешь, — пробормотал вдруг с набитым ртом Джамал.

— Почему? — удивился Пашка.

— Когда арбуз ешь, надо чтоб уши были мокрые, — серьёзно заявил Джамал.

Пашка сперва вытаращился на него, а потом так захохотал, что уронил остатки арбуза в пыль.

Джамал тоже смеялся.

Мальчишки совсем развеселились. Настроение у них было отличное.

Они наелись, они напились, впереди у них было таинственное путешествие на замечательной барже, по прекрасному Иртышу — что ещё надо человеку!

Правда, в глубине души поднимала голову неугомонная и неудобная для жизни штука — совесть, но ведь кого-кого, а самого себя оправдать нетрудно, особенно если очень хочется.

Они решили побродить по городу, потом пойти на пляж — купаться, загорать и дожидаться темноты. А уж потом на баржу — шмыг и молчок.

Кому-кому, а Пашке не привыкать путешествовать зайцем.

Всё было придумано замечательно, и все эти планы чуть-чуть не пошли прахом, потому что никогда нельзя знать заранее, какую неожиданность тебе устроит жизнь, какую подсунет каверзу. И ещё потому, что они оба были вообще-то отважные ребята и никак не могли оставаться в стороне, если люди на их глазах оказывались в беде.

 

Глава девятнадцатая. Белый козлёнок в награду

Если бы Пашка и Джамал знали, что разъярённый, как тигр перед дракой, Володька рыщет по всему городу, разыскивая их, поклявшись дать им такого звону, что под этот звон запросто можно будет пускать крестный ход или собирать Новгородское вече, они бы, конечно, не разгуливали так беспечно.

Но, видно, хранила их в этот день судьба от Володькиных музыкальных упражнений.

Несколько раз они чуть не столкнулись нос к носу, но в последний миг расходились в разные стороны.

Обнявшись, Пашка и Джамал неторопливо брели по узким зелёным улочкам, глазели по сторонам, зубоскалили, с грохотом поддавали ногами по очереди пустую консервную банку и вообще всячески наслаждались жизнью.

В коротеньком переулке, носящем гордое название улицы Горького, они до того развеселились, что от хохота в изнеможении сели прямо на травяной тротуар — какой-то человек с чемоданом спросил у шустрой старушки, восседающей на лавочке перед домом и с удивительной скоростью лузгающей подсолнухи:

— Бабушка, не скажешь, где тут Косой переулок будет?

На что бабка с гордостью ответила:

— Э, милый, это мы раньше Косые были, а нонче Горькие мы.

А когда мальчишки начали хохотать, так стремительно подскочила к ним, что те не успели удрать, и она пребольно вытянула Джамала хворостиной.

Но и это маленькое происшествие не испортило друзьям настроения.

Они гуляли уже довольно долго, когда что-то неуловимо и грозно изменилось вокруг.

Сначала они ничего не поняли и только почувствовали какое-то странное беспокойство.

Потом, присмотревшись, догадались, откуда оно — люди двигались в одну сторону, многие бежали, а вдалеке слышался приглушённый шум голосов.

И, наконец, они явственно почуяли запах гари и в ту же секунду услышали короткое и грозное слово — пожар.

И тогда Пашка и Джамал со всех ног бросились вперёд.

То, что они увидели, было так страшно, что в первый миг мальчишки невольно попятились.

Пылал большой деревянный дом. Это была добротная старинной кладки изба, сложенная из толстенных брёвен, построенная по сибирскому обычаю — и дом, и двор, и сараи с хлевом были под одной крышей за высоченным забором.

Забор народ и пожарные уже растащили, но к дому было не подступиться — он полыхал багровым дымным пламенем, ветер гнал пламя и дым прямо на людей, и струя из брандспойта и полные вёдра, которые передавали из рук в руки и плескали в огонь, казалось, были наполнены не водой, а бензином, потому что пламя ни капли не утихало, а только дымило ещё больше.

Пашка впервые своими глазами видел пожар. Он читал о пожарах, глазел на них в кино, но никогда он и представить не мог, что это так жутко.

Пламя гудело, подвывало, как злобный зверюга, и жрало, жрало всё на пути.

Дом был уже объят почти целиком, к двери было не подступиться — ступени превратились в малиновые жаркие угли.

Но к пристройкам ход ещё был, и туда несколько раз кидался закопчённый, страшный, в обгорелой рубахе мужчина. Волосы его стояли дыбом — опалённые, закурчавившиеся от огня.

Он казался безумным. С выкаченными красными глазами он бросался к двери одной из пристроек, неистово рвал её, дёргал и, не выдержав жара близкого огня, отскакивал назад.

Дверь не поддавалась. Это была даже не дверь, а массивные из толстых плах, обитые кованым железом ворота. Из разговоров мальчишки поняли, что они закрыты изнутри на крюк — туда был ещё один вход: через жилой дом, но через дом попасть было уже невозможно.

В пристройке находились овцы.

Слышно было, как они душераздирающе кричат.

Это совсем не походило на блеяние, это вообще ни на что не походило — простой ужасный крик чего-то живого, которому очень больно и страшно.

Крик этот людям невозможно было слушать, непереносимо.

Женщины плакали в голос, мужчины затыкали уши руками и отворачивались. А хозяин всё бросался и бросался к двери, колотил её ломом и тоже плакал и проклинал себя за то, что закрыл изнутри.

А овцы всё кричали. Они очень громко кричали. Они просили помощи у людей.

Пашка метался вместе со всеми и кусал губы. Он не мог слышать этого живого крика. У Джамала текли по измазанному сажей лицу слёзы.

Вдруг к Пашке подбежала тощая, тоненькая, как карандаш, тоже вся измазанная девчонка. Подол платья у неё был прожжён в нескольких местах, а волосы торчали во все стороны, как солома, — такие же жёлтые и жёсткие.

Она схватила Пашку за плечи, затрясла и стала что-то кричать.

Сперва он подумал, что она сумасшедшая, и даже не удивился, потому что все здесь казались немного сумасшедшими.

Он попробовал вырваться, но она не отпускала. Она вцепилась в него мёртвой хваткой и заорала прямо в ухо:

— Стой ты, дурак! Слушай! Там сзади есть дыра! В хлеву! Для воздуха дыра, понял? Узкая, взрослому не пролезть, понял?

Пашка понял. Он взглянул на дом, на двор, поглядел на занявшуюся огнём крышу пристройки и отчаянно махнул рукой.

— Бежим! — крикнул он и ухватил за руку Джамала.

Ничего не спрашивая, Джамал молча побежал с ними.

Они обогнули угол дома.

Там было безлюдно и не так страшно.

Может, потому, что не было суеты, беготни, паники и обезумевших лиц.

С этой стороны дом и пристройки стояли глухой стеной.

Горело и здесь, но не так сильно ветер гнал огонь к фасаду.

Но овечьи ужасные крики слышались здесь ещё сильнее.

Под самой крышей пристройки виднелся узкий длинный лаз.

«Для вентиляции, правильно сказала, умница», — подумал Пашка.

Пристройка была гораздо ниже дома, но всё равно ни Пашка, ни Джамал достать до лаза не могли.

Все трое волчками закрутились на месте, оглядываясь, ища, что бы можно приставить к стене, на что бы стать.

Но ничего подходящего не было.

Ни-че-го!

От бессилия и злости Пашка чуть не разревелся.

— У, дьявол! Как нарочно… Как нарочно… — бормотал он.

Вдруг Джамал схватил его за куртку, потащил к стене.

— Становись крепче! — крикнул он. — Я к тебе на плечи! Достану…

Пашка рванулся к нему, встретился с горячими узкими глазами. Глаза были смелые и отчаянные.

Раньше Пашке и в голову не приходило целовать своих приятелей, но тут он почувствовал, что ему очень хочется поцеловать Джамала.

Они секунду смотрели друг другу в глаза.

— Да скорее вы! Скорее! Дураки! — девчонка подпрыгивала рядом, как коза, и толкала мальчишек острыми кулачками.

— Нет, — сказал Пашка, — я у́же тебя, ты застрянешь. Я сам полезу. Становись.

Он сказал это таким голосом, что Джамал только нахмурился, но спорить не стал. Понимал: спорить некогда, всё это уже не игра, это всерьёз.

Он упёрся лбом в стену, сцепил за спиной руки, подставил их Пашке.

Девчонка с неожиданной силой подсадила Пашку, и он встал на плечи Джамалу.

Щель была на уровне его плеч. Изнутри пахнуло густым едким дымом и ещё чем-то — живым и горячим.

Пашка подтянулся на руках, закинул в щель ногу, осторожно протиснул туда плечи и голову и на мгновение застыл, лёжа на животе, в щели.

Спину ему заметно припекало. Внутри было темно, Пашке вдруг показалось, что из этой темноты кто-то дотронулся до него большой мягкой лапой.

Внезапно ужас накатил на Пашку.

Никогда в жизни не было ему так страшно.

Ему показалось, что крыша сейчас рухнет, упадёт ему на спину раскалёнными малиновыми углями, сожжёт, изжарит его живьём.

На миг он весь напрягся от страха до боли в мышцах, и вдруг забился в узкой щели, как рыба на песке. Ему показалось, что он задыхается.

Ещё секунда — и он бы перевалился обратно, туда, где воздух, где небо, где деревья. И тут он снова услыхал рёв животных. Казалось, они почуяли его присутствие и завопили все разом, одновременно, невыносимым умоляющим хором.

И Пашка, оглушённый, не успев ни о чём больше подумать, рванулся и рухнул вниз.

Он упал на что-то живое, мягкое, мохнатое и тотчас же вскочил.

Но его сразу сбили с ног. К нему бросились, сдавили, стиснули со всех сторон ошалевшие от ужаса овцы. Ещё два раза он подымался, и оба раза его снова сшибали, как игрушечную кеглю. И тут Пашка ужасно разозлился. Он нашарил на полу какую-то палку и стал лупить ею изо всех сил, по чему попало, в разные стороны.

— У, бараны, проклятые! Чтоб вы подохли, — орал он, — я вас спасаю, а вы так! Вот вам! Вот! Нате!

Овцы на миг отхлынули и даже притихли, как ни удивительно, свирепые Пашкины удары и крики успокоили их.

Видно, они решили: раз человек лупит их и орёт, значит, всё в порядке, это им было привычно и понятно.

Хлев был полон едкого густого дыма, и Пашка задыхался уже всерьёз, а не от страха.

На шею ему упал уголёк, Пашка вскрикнул и ринулся вперёд.

Он разглядел узкую полоску дымного света у самого пола и понял, что это ворота.

Но он поспешил, споткнулся об овцу, снова упал, но сразу же вскочил. «Хоть падать-то мягко, и то хорошо», — успел подумать Пашка и сам удивился этой своей нелепой мысли.

Крюк он нащупал сразу, толстый, массивный крюк, но открыть его не смог — овцы всем скопом навалились на ворота и крюк не поддавался.

Вот когда Пашка снова перепугался по-настоящему, перепугался насмерть, без паники, с холодной головой. Он чувствовал, что ещё немножко — и совсем обессилит.

Голова кружилась, грудь раздирал сухой едкий кашель, колени были мягкие и противно дрожали.

«Упаду — всё! Конец тогда», — подумал он и снова с остервенением заколотил палкой по этим глупым, дурацким овцам, которые всеми силами мешали себя спасать, мешали, мешали, мешали! Он знал, что вот сейчас, сию минуту упадёт. И из последних сил, чувствуя, как в глазах всё быстрей и быстрей начинают вертеться разноцветные — красные, жёлтые, синие круги, Пашка рванул проклятый этот обжигающий руки крюк и откинул его.

В тот же миг бросившиеся вперёд овцы с грохотом распахнули ворота, снова сбили вконец ослабевшего Пашку, протащили его на себе несколько метров и разбежались.

К Пашке кинулись сразу несколько человек, подхватили его, вылили на голову ведро воды и понесли.

Но ничего этого Пашка уже не чувствовал. Очнулся он довольно скоро и тут же подскочил как ужаленный, потому что под нос ему сунули флакон нашатырного спирта. Он сидел на вытащенном из горящего дома полосатом матраце в тени, под деревом и ошалело хлопал глазами.

Вокруг стояли люди, множество людей и молча глядели на него, а рядом хлопотала пожилая женщина в белом докторском халате и торопливо смазывала чем-то его царапины и волдырь от уголька на шее. Волдырь лопнул, пока он кувыркался с овцами, и изрядно болел. Саднило обожжённые крюком руки.

К Пашке подошёл тот самый человек, который все бросался к воротам хлева — хозяин, сел рядом и так обнял его, что у Пашки кости затрещали.

— Ну, парень, ну, парень, век тебя не забуду… сколько буду жить, клянусь, не забуду!

Он плакал и прижимался лицом к Пашкиному плечу, и плечо сразу стало мокрое.

— Думаешь, от жадности я? Тьфу! Руки есть, значит, и дом будет, главное — руки. От радости! Я б себе вовек не простил, если б животина живьём бы… в огне. А ты!.. Ох, парень!

Он вдруг вскочил, метнулся куда-то в сторону и сразу же вернулся с маленьким, абсолютно белым, прелестным козлёнком. Козлёнок был не больше комнатной собачки и такой красивый, такой трогательный, что все, глядя на него, заулыбались.

— Это тебе! — сказал погорелец.

— Да что вы, что вы! — забормотал Пашка.

Он хотел сказать, что ему некуда девать козлика, что он нездешний и скоро уедет, что он…

Но все вдруг заорали, замахали руками, затопали, стали гладить Пашку по голове, хлопать по плечам и говорить, что он не имеет права отказываться, что это от чистого сердца подарок и отказываться никак не полагается, а то будет всем ужасная обида.

И Пашка взял козлёнка.

А тот, тёплый, живой, мягкий, доверчиво прижался к нему и спрятал нежную свою мордаху Пашке под мышку.

И это было так приятно, что Пашка счастливо засмеялся.

— Ты посиди тут! Гляди не уходи только, отдохни! — крикнул хозяин и снова побежал на пожар.

И все вокруг тоже побежали туда снова, потому что пожар полыхал вовсю и люди боялись, как бы не загорелись соседние дома, а то и вся улица.

Людям надо было бороться, и они убежали.

С Пашкой остался один Джамал. Он глядел на Пашку и улыбался так, что сразу было видно — этот человек замечательный, верный друг и он ни капельки не завидует Пашкиной огромной славе, а только рад за него и даже горд.

Прибежала, запыхавшись, тощая деловитая девчонка. Спросила:

— Тебя как звать-то?

— Пашка. А тебя?

— Милаха. Ну, я побежала тушить! Эх, здорово!

— Коза ты глупая, — сказал Джамал.

— Сами дураки! — крикнула Милаха издали и показала длиннющий синий язык.

Вот и весь разговор. Хорошая была девчонка. Не она бы — пропали бы овцы, как пить дать.

Так решили Пашка с Джамалом и тут увидели, что уже настал вечер, начало темнеть.

Тогда они подхватили козлика и пошли к великой реке Иртыш, которую когда-то завоевал Ермак Тимофеевич.

Они пошли, потому что у них были свои важные дела и ещё потому, что честно считали: на пожаре их помощь больше не требуется, сделали они всё, что могли, а путаться под ногами у взрослых — занятие глупое и совсем невесёлое: несмотря на свои героические подвиги, запросто можно схлопотать по шее в таком диком переполохе. Они пошли, теперь уже втроём, туда, где спокойно и равнодушно ко всем пожарам на свете, равнодушно ко всяческой человечьей суете текла великая река Иртыш.

 

Глава двадцатая. Прыжок

Когда они спустились к реке, вечер заметно потемнел и сгустился.

От воды подымался тёплый, парной туман, обволакивал буксиры, баржи, подъёмные краны. Силуэты их становились неверные, зыбкие, будто размытые.

И от этого всё вокруг делалось таинственным и загадочным, и хотелось говорить только шёпотом.

Огромный работяга-Иртыш, умаявшись за день, перетаскав на своей могучей спине немыслимой тяжести грузы, укладывался спать — широкий и спокойный, как притомившийся грузчик. Было тихо-тихо, только чуть слышно журчали пологие, облизывающие песчаный берег волны да иногда, будто спросонья, вскрикивал вдалеке тонкий гудок какого-то катера-полуночника.

Но это только с первого взгляда казалось, что всё вокруг уснуло.

Вот зашлёпали по воде вёсла, на миг показалась и вновь нырнула в туман узкая лодка с одиноким человеком на вёслах.

Куда он скользит, хоронясь от людского глаза? Может быть, это браконьер плывёт проверить свои тайные сети?

Вот затарахтел приглушённо подвесной мотор и сразу стих.

Что случилось с ним?

Всё таинственно и непонятно.

А вот, как огромный дом, залитый ликующим щедрым светом, легко и стремительно, бесшумно, будто во сне, проплыл пассажирский пароход.

Нет, Иртыш не спал и ночью. Он и ночью нужен был людям. Он никогда не спал — могучий бессонный великан.

Три баржи вынырнули из темноты расплывчатыми чёрными пятнами. Они показались гораздо больше и выше, чем днём.

Теперь новая проблема встала перед мальчишками: как взобраться на них?

Между берегом и ближней баржой блестела полоска воды шириной метра в два.

Расстояние само по себе не очень-то большое, но ребята не знали, какая тут глубина, и потом, если даже глубина небольшая, всё равно на гладкий высокий борт не больно-то заберёшься, да ещё с козлёнком.

Козлик мирно спал на руках у Пашки. Он причмокивал во сне и посапывал, как ребёнок. Иногда ножки его часто дёргались, — видно, снилось ему, что он бегает по зелёному, весёлому лугу.

Мальчишки на ощупь обшарили весь берег перед баржами и наконец нашли длинную узкую доску.

Пашка осторожно, чтоб не разбудить, положил козлёнка на песок и стал помогать Джамалу.

Один конец доски сунули в воду, воткнули в мокрый песок, другой уложили на борт баржи.

Мостик получился хлипкий, дрожащий.

Пашка пошёл за козлёнком.

Когда он вернулся, Джамал уже стоял на барже.

— Иди осторожно. Очень качается, — прошептал он и сел верхом на конец доски. — Давай. Я держать буду.

Доска прогибалась почти до воды и тряслась, как живая.

Пашка шёл по этому хилому мостику, как циркач по канату, осторожно прижимая к груди козлёнка, напрягшись всем телом.

Посреди доски был момент, когда Пашке показалось, что он падает. Доска ходила ходуном, ноги дрожали. Пашка стоял, извиваясь всем телом, как змея перед дудкой факира, балансировал.

Козлёнок проснулся и удивлённо сказал:

— Ме-е-е?!

Но тут Джамал перегнулся через борт, вцепился в протянутую Пашкину руку и втащил его на баржу.

Они постояли минуту, тяжело дыша, приходя в себя.

Потом тихо засмеялись и швырнули доску в воду.

Плеск был такой громоподобный, что мальчишкам показалось, будто враз проснулась вся река.

Ребята застыли, ожидая криков, шума встревоженных людей, но всё было тихо, и они успокоились. Доску подхватило течением и унесло. Следы вторжения были уничтожены.

Спать ни Пашка, ни Джамал не собирались, но они вполне допускали мысль, что перед отходом баржи могут проверить — нет ли зайцев, особенно после того их глупого разговора с подозрительным речником.

Теперь они ругали себя за неосторожность, но делать было нечего, ничего уж не изменишь. Надо прятаться.

— Вот удивятся, если найдут, — прошептал Пашка, — будут искать зайца, а найдут двух, да ещё с козлёнком — целый зверинец.

Джамал улыбнулся, блеснули в темноте белые зубы. Ещё надо было решить, на какой барже обосноваться.

Они ведь слышали, что одну из них отцепят в Кайманачке. Какую?

Мальчишки решили, что ту самую, на которой они находятся, — она ближе к берегу. Да и не хотелось им лазать в этой чернильной темноте по баржам, ничего не стоило свалиться или наткнуться на кого-нибудь.

Расположились на корме. Между двумя штабелями досок нашлось укромное местечко, закрытое с трех сторон. Место было уютное, как маленькая комната. И пахло там замечательно будто в сосновом бору в жаркий день — смолой, свежим чистым деревом и даже немножко грибами.

Они только-только устроились, улеглись на тёплую палубу, как послышались приглушённые голоса, мягко зарокотал вдалеке двигатель — ожил буксир, запряжённый в связанные баржи, как конь в телегу.

Прошло ещё несколько минут, и баржу резко дёрнуло. Так дёрнуло, что Пашка свалился на Джамала и чуть не придавил козлика.

Потом дёрнуло ещё раз, ещё, и наконец мальчишки почувствовали, что плывут.

— Ура! — шёпотом закричал Пашка.

— Ура! — ответил Джамал и толкнул Пашку в бок.

Козлёнку это не понравилось, он боднул Джамала в коленку и строго предупредил:

— Ме-е! Ме-е-е-е!

— Ишь ты! Гляди-ка — защитник, — удивился Джамал. А Пашка схватил козлёнка и чмокнул его в прохладный нос.

Они ещё немножко повозились, пошептались и вскоре притихли. У них был тяжёлый, полный событий и приключений день. Они очень устали, и немудрено, что, привалившись друг к другу, угревшись в своём уютном закутке, мальчишки уснули.

Пашка пытался сопротивляться сну, он таращился в темноту, тёр кулаками глаза, тряс головой, но наконец и он не выдержал, зарылся лицом в пушистый бок козлёнка и уснул.

Когда Пашка проснулся, он в первые минуты ничего не мог понять — какие-то доски, козлёнок; вздрагивающий под ладонью, как живой, пол.

Но вот сон отлетел окончательно, память стремительно возвратилась, и Пашка с ужасом увидел, что солнце уже высоко, а баржа всё плывёт и плывёт.

Уже всё поняв, обо всём догадавшись, но где-то в глубине души надеясь ещё на чудо, Пашка вскарабкался на штабель досок, и эта призрачная, последняя надежда рухнула — одной баржи не было. Той самой, что была с другого края.

И значит, Кайманачка осталась далеко позади, а они плывут в какую-то неведомую Сосниху, про которую речник сказал: «Потащим аж в Сосниху». Аж! Это значит к чёрту на кулички.

— О-о! Идиоты! Засони проклятые, потерпеть не могли, развалились дрыхнуть! — Пашка стукал себя кулаками по голове и ругался.

Джамал, сидя на палубе, мрачно наблюдал за ним.

— Зачем крик? Зачем… как её… истерика? — спросил он.

— Затем! — заорал Пашка. — Проспали Кайманачку! В Сосниху плывём, понял!

— Давай утопимся?

— Зачем? — удивился Пашка.

— Ну как же — такое горе. Ой, ой! Что делать — только топиться осталось!

Джамал говорил очень серьёзно, и Пашка не выдержал — улыбнулся.

— Обидно же! — сказал он.

— А кто говорит нет, — Джамал пожал плечами. — А ты как думаешь? — спросил он у козлёнка.

— Ме-е, — сказал козлёнок печально.

— Видишь? Ему тоже обидно.

Пашка ещё больше заулыбался и снова стал прежним Пашкой — человеком весёлым и неунывающим.

— Что делать будем? — спросил он.

— Надо подумать. Давай думать будем, — ответил Джамал, и они стали думать.

Через полчаса план был готов во всех деталях — чёткий и окончательный план.

Мальчишки решили, что дожидаться Соснихи, которая «аж», не имеет никакого смысла — может, до неё ещё сутки ходу.

Судя по солнцу, сейчас часов восемь — девять утра, а в Кайманачку баржи должны были попасть часов в пять. Значит, ушли ещё не очень далеко. Ещё было выяснено, что караван идёт у самого берега. Правый берег нависал рядом — высокий и обрывистый. Течение здесь было таким стремительным, что поверхность воды казалась выпуклой. У правого берега проходил фарватер — по самому глубокому месту. Поэтому караван и прижимался к этому берегу.

В некоторых местах баржа подходила так близко к обрыву что казалось — вот-вот заденет его бортом.

И потому выход был один — дождаться, когда караван подойдёт поближе к берегу, и прыгать.

Плавать умели оба, против течения баржи шли тихо, значит, нужно только одно — решиться.

Правда, была ещё одна заковыка — козлёнок, но тут уж Пашка заявил, что скорее сам потонет, а козлёнка не выпустит. Итак, всё было решено.

Мальчишки прошли на самую корму и тут обнаружили, что у баржи сзади есть здоровенный руль, сколоченный из деревянных толстых досок, стянутых железными полосами.

Руль этот был закреплён намертво в одном положении и верхним своим краем выступал над водой сантиметров на двадцать.

Так что если стать на него, не придётся прыгать с высокого борта.

Вообще-то мальчишкам было всё едино, откуда прыгать, но с козлёнком удобнее с руля, чтоб не окунать его с головой — захлебнётся ещё, чего доброго.

Пашка и Джамал спустились на руль и стали ждать.

Здесь на узкой этой полоске всё показалось им не таким уж простым и ясным, как думалось раньше.

Вода, вся в тугих завитушках, круто вихрилась у самых их ног. Она казалась совсем не мягкой и податливой, а упругой и плотной.

Множество мелких, стремительно убегающих назад водоворотов взбивали желтоватую пену. Мальчишкам почудилось, что прыгни сейчас в эту воду — и ударишься, как об асфальт. Руль под ногами напряжённо и упруго подрагивал.

И тут ещё баржа далеко отошла от берега. Обрывистая глиняная стена плавно уплыла в сторону, и прыгать стало совсем нельзя.

— Что же теперь? — тихо спросил Пашка.

— А что? Ждать надо. Решили ведь! — отозвался Джамал, но в голосе его Пашка ясно расслышал сомнение. Козлёнок ткнулся вдруг Пашке в грудь, нежными своими губами ухватил его рубаху и стал жевать.

Он причмокивал и вздрагивал и даже глаза закрывал от удовольствия.

— Видал? Он есть хочет. Совсем, понимаешь, голодный козёл, — сказал Джамал. — Никак ждать нельзя. Уморим животину, он же маленький ещё совсем.

Пашка поднял глаза и увидел, что берег вновь стал приближаться.

— Гляди! — крикнул он.

Баржу мягко подносило к обрыву.

Ближе, ближе, ещё ближе, казалось, вот сейчас, сию минутку она чиркнет бортом по берегу.

Пашка стоял в оцепенении, вцепившись в борт так, что занемели пальцы.

Когда показалось, что столкновения уже не избежать, баржа стала медленно отходить в сторону.

— Давай! — отчаянно вскрикнул Джамал и прыгнул.

И тотчас же, будто кто резко дёрнул его за ноги, Джамала швырнуло назад и он оказался далеко-далеко — только чёрный шар головы, как буёк, качался на воде у самого берега.

— Давай-ай-ай! — услыхал Пашка и тут же, вдохнув побольше воздуха, закрыв глаза, сиганул вперёд.

Его смяла, завертела тугая струя.

Пашка вытянул над головой руки с козлёнком и бешено замолотил ногами. Ему показалось, что времени прошло очень много, а он всё не выныривал. В тот самый миг, когда дыхание его спёрло и он понял, что ему обязательно, сию минуту надо подышать, и приготовился уже хлебать Иртыш непомерными порциями, Пашка ощутил под ногами дно.

Причём, когда он, шатаясь, встал на ноги, воды оказалось по пуп.

Козлёнок, мокрый и оттого ставший вдруг ужасно тощим, перепуганно орал, вытаращив глаза в белёсых ресницах, и вырывался.

Пашка издал странный булькающий звук и сам этому звуку удивился — он хотел рассмеяться, а вышло вот что.

Он покрепче прижал к груди дрожащего козлика, погладил его, отжимая мокрый белоснежный мех, и побрёл навстречу Джамалу — усталый и счастливый, с улыбкой до ушей.

Ещё одно препятствие было позади. Ещё из одной переделки, которые подсовывала ему жизнь в это бурное лето с небывалой щедростью, он вышел удачно и достойно. Пашка подумал об этом, и радость стала распирать его, как воздушный шарик, — оттого, что утро, оттого, что солнце, оттого, что козлик, оттого, что жизнь такая замечательная штука!

 

Глава двадцать первая. Дед Антон

Они шагали по жаркой, в дрожащем мареве степи, а впереди катился, как белый колобок, козлёнок.

Шагали уже давно.

Солнце перекатило через зенит и теперь наяривало своими невозможными азиатскими лучами в спину.

Козлик был сыт. Для него всюду, куда ни глянь, лежала прекрасная, вкусная еда — ешь, не ленись.

А мальчишки были голодны, как волки в лютую зиму.

И так-то тощие животы их совсем подвело. Пашке казалось, что брюхо его вот-вот прилипнет к позвоночнику, и ещё ему казалось, будто он ясно слышит шуршание — голодный живот тёрся о раскалённую спину.

А Джамал топал себе рядом, будто не было ни ошалелого этого солнца, ни урчащего, требующего немедленного наполнения брюха, ни дальней дороги впереди.

Шагал себе и улыбался.

Отличный товарищ достался Пашке. Ещё раз, в который уж, Пашке повезло с товарищем.

И это было самое главное. А остальное совсем не главное, а просто пустяки.

Степь только на первый взгляд казалась плоской и ровной, как стол.

На деле же она то плавно опускалась, и тогда горизонт приближался и был совсем рядом, то так же плавно поднималась, и тогда взгляду открывались такие дали, что дух захватывало.

На очередном таком подъёме, оглядевшись, Пашка и Джамал увидели далеко впереди какую-то чёрную неподвижную точку и направились к ней.

Точка эта то показывалась, то надолго исчезала, и наконец, когда мальчишки пересекли одну из бесчисленных пологих низин и вновь поднялись на бугор, выяснилось, что точка эта — шалаш.

Ноги сами по себе зашагали быстрее, и вскоре усталый козлёнок стал отставать. Пришлось взять его на руки.

Козлик благодарно лизнул Пашкину руку, повозился немного, устраиваясь поудобнее, и тут же безмятежно уснул.

А мальчишки припустили вперёд из последних сил.

Когда до шалаша было уже рукой подать, они поняли, что попали на бахчу.

Насколько хватало глаз, впереди лежали огромные, полосатые арбузы, желтели круглые небольшие дыньки, высились тыквы.

Пересохшие рты наполнились густой, вязкой слюной.

Ох, как хотелось мальчишкам схватить первый попавшийся арбуз, расколоть его о колено и зарыться лицом в сочную сладкую мякоть!

Но они сдержались.

Ещё неизвестно было, как к этому отнесётся сторож, а ссориться с ним не имело никакого смысла.

Он один мог сказать им, как далеко до Кайманачки и где она.

У шалаша, в тени, на старом облезлом тулупе спал древний-древний дед.

Борода у него была реденькая и уже не просто седая, а малость с прозеленью.

Выгоревшие полотняные порты были подвязаны верёвкой, а на голове красовалась такая же выгоревшая военная фуражка без козырька, но зато с красной звёздочкой. Рядом со стариком лежала двустволка, древняя, как её хозяин.

Треснувший приклад был стянут медной проволокой, а на стволах в трёх местах красовались заплаты из жести.

Стрелять из такого ружья можно было только с опасностью для жизни, не иначе.

Казалось, пальни из неё — и двустволка рассыплется в прах.

Мальчишки присели на корточки и разглядывали старика.

А тот тоненько, как в камышовую дудочку, похрапывал и светло улыбался во сне.

— Дедушка, а дедушка! Проснись, пожалуйста, — попросил Пашка.

Дед, не переставая улыбаться, разлепил сперва один, йотом второй пронзительно синий глаз, сел и сказал:

— Вот и гостей бог послал, вот и славно.

Он долго и внимательно разглядывал ребят по очереди, погладил загорелой, в густой сетке синих, выпуклых вен рукой козлёнка и спросил:

— Откуда ж вы такие хорошие взялись? Что-то я вас не признаю. Не здешние, что ль?

— Не здешние, дедушка. Издалека мы. Долго рассказывать.

— А и рассказывайте. Куда торопиться-то. Эвона какая жарынь, куда по ней пойдёшь. Я вот сейчас кавуна послаще принесу, вон и хлебушка цельная буханка имеется, поснедаем. Есть небось хотите?

— Хотим, — в один голос отозвались Пашка и Джамал.

Дед обрадовался, вскочил и полез в шалаш. Он прикатил огромный, прямо-таки великанский арбуз, принёс высокий пшеничный хлеб и острый, сточенный в узкую полоску нож.

— Вот и славно! Вот и хорошо! — приговаривал он и весь прямо светился от радости. — Поговорим, покушаем, вот подарочек-то господь бог послал старому. А то я уж от человечьего языка отвыкать стал. Сам с собой ругаюсь даже, старый дурень.

Он так искренне радовался, что Пашке с Джамалом было даже неловко как-то.

Они смущённо молчали.

Странно им было и непривычно, что совсем посторонний, старый человек так бескорыстно счастлив оттого, что встретил их, мальчишек, ничего доброго ему ещё не сделавших.

Странно и радостно.

«Какой замечательный дед! Какой он добрый и хороший человек!» — подумал Пашка и тоже почувствовал себя счастливым.

Ему стало покойно и хорошо у этого одинокого шалаша, рядом с этим славным, приветливым стариком.

Мальчишки набросились на арбуз, а дед глядел на них своими удивительными, синими, как у новорождённого, глазами, и кивал головой, и улыбался, и уговаривал есть побольше.

Потом они лежали все вместе на драном тулупе в тени, разморённые, сытые, довольные, и тихо беседовали.

Пашка подробно рассказывал деду Антону свою историю, а тот жадно, внимательно слушал, переспрашивал, удивлялся, заливался счастливым смехом, хлопал в ладоши, когда всё было хорошо, ужасался, бледнел, когда Пашке грозили опасности.

Рассказывать ему было одно удовольствие. Пашка увлёкся, он вскакивал, показывал своих друзей и врагов в лицах, размахивал руками, кричал, потом переходил вдруг на шёпот, а дед Антон и Джамал слушали, и глаза их горели.

Когда Пашка умолк, все долго молчали.

Потом дед Антон сказал:

— Эх, хлопчики, пожили бы вы у меня маленько, ну хоть несколько денёчков, а? Уважили бы старого? А я б вам кулеш варил… Знаете, какой я кулеш могу варить?!

Дед Антон привстал на колени и с надеждой заглядывал в глаза Пашке и Джамалу.

Мальчишки смущённо переглянулись, опустили головы:

— Да мы б и сами… Мы б и сами с удовольствием… Нам здесь очень хорошо, но… Володька ведь! — Пашка вскинул глаза на деда Антона. — Володька ведь не знает ничего, он ведь беспокоиться станет. Даша ему голову оторвёт…

Дед Антон поник.

— Понимаю… да… я что ж, я так, может, думаю, останутся, поживут…

Он так явно, так горько расстроился, что Пашка не выдержал.

— Вот что, — решительно сказал он, — вот мы что сделаем: доберёмся до Кайманачки, дадим телеграмму Володьке, сообщим — живы, мол, здоровы — и вернёмся. Честное слово, вернёмся. Если батю и маму отыщем, батя и привезёт нас. У меня знаете какой батя! Я вас познакомлю, вы обязательно подружитесь, честное пионерское, подружитесь.

— Да конечно же! Милый… Сдружимся… Обязательно сдружимся, только приезжайте!

Дед вскочил на ноги. Он размахивал руками, раскрасневшийся, снова весёлый и счастливый дед.

Пашка поманил пальцем Джамала, ребята отошли в сторонку, пошептались, и Пашка спросил:

— Дед Антон, тебе очень одиноко жить?

Очень, милые, очень!

— Дед Антон, мы тебе это… мы тебе козлика оставим, подарим то есть… Мы решили… Он совсем хороший козёл… Вам вдвоём веселей жить станет, он всё-всё понимает. Он тебе слова говорить будет: ме-е-е!

Дед засуетился, стал делать ненужные, расплывчатые движения, Пашке даже показалось, что он провёл рукой по глазам.

— Спасибо, — сказал он наконец тихонько, — спасибо, мы вас ждать станем… вместе, с козлом вместе… Приезжайте!

Дед взял козлика на руки, погладил его и торопливо, будто боялся, что ребята передумают, полез в шалаш.

И что-то бормотал при этом — ласковое и непонятное.

 

Глава двадцать вторая. Встреча

Мальчишки, хорошо выспавшиеся на бахче, шли уже довольно долго.

Жёлтое солнце упало за горизонт, как пятак в копилку. И долго ещё в том месте шевелились прозрачные розовые лучи. Потом лучи побледнели, надломились и далеко-далеко, на самом краю степи, осталась только алая узкая полоса. И сразу же, будто включили зеленоватую лампу, засветила полная луна.

Степь сделалась странная, таинственная и опасная.

То, что казалось гладким зелёным бесконечным лугом, стало совсем не гладким.

Налились чёрным густым цветом какие-то провалы, высветлились, засеребрились плоские бугры.

Мальчишки сами не заметили, как прибавили шагу, они почти бежали.

Вдалеке показались жёлтые дрожащие огни.

Их становилось всё больше и больше, и вот, наконец, засветился впереди чёткий островок человечьего жилья.

— Это Кайманачка, — сказал Пашка, — мы дошли, Джамал, дошли, слышишь!

— Не дошли ещё, — буркнул Джамал, — ещё пилить и пилить. Километра два будет.

Пашка тихо, счастливо засмеялся.

— Два километра! Что такое два километра. Мне кажется, мы целую тыщу сегодня отмахали.

— Во даёт — тыщу! — Джамал повертел головой.

Он был не склонен к преувеличениям, он даже хмурился, но Пашка-то прекрасно видел, что губы его так и растягиваются сами собой в счастливую улыбку. Дошли всё-таки! Добрались.

Пашка поднял над Джамалом руку с торчащими пальцами и выросли над тенью головы рога — получилась чертовщина какая-то.

Джамал расхохотался.

— Увидит кто — в обморок упадёт, — сказал он.

Показались крайние дома Кайманачки, зачернели какие-то приземистые, длинные сараи.

— Это, конечно, замечательно, что мы пришли наконец, но как же мы твоего батю или маму в этой темноте искать станем? — спросил вдруг Джамал.

Пашка думал о том же.

Мальчишки остановились.

— По домам, конечно, глупо ходить, — задумчиво сказал Пашка. — Я считаю так: нам надо найти гараж. Там, наверное, кто-нибудь есть. Сторож или механики какие-нибудь, слесаря.

— Попробуй его найди, этот гараж, — пробормотал Джамал.

Но тут им повезло. Гараж они нашли быстро. Правда, гаражом назвать это было нельзя — просто стояло под открытым небом множество машин. Стояли впритык — нос к носу, и никакого сторожа, никаких механиков. Было тихо и пустынно.

— Давай номера будем глядеть. Батин номер ЛЖ тридцать четыре — сорок восемь.

— Спички бы достать.

— А мы в какой-нибудь кабине посмотрим. В кабине должны быть, там такой ящичек есть для разного барахла, справа.

Мальчишки открыли кабину первой попавшейся машины, пошарили там — спичек не было, открыли другую, третью.

В ночной тишине лязг открывающихся и захлопывающихся дверей разносился резко и гулко, как выстрел.

Пашка полез в следующую кабину.

И тут случилось такое… Такое, что и рассказывать не хочется; Случилась нелепая, глупая и неожиданная история.

Пашка в темноте надавил нечаянно локтем на клаксон, гудок коротко взревел; и тут же, будто только и ждали этого сигнала, из ночи выскочили люди. Много людей с фонарями. Кричащие, сердитые, они окружили мальчишек, схватили их и куда-то поволокли.

Пашка и Джамал настолько растерялись от неожиданности и страха, что слова не могли вымолвить. Они слышали, как люди кричали:

— Наконец-то попались, ворюги!

— А я-то на Парамонова грешил, думал, он мои шведки спёр! Прости, пожалуйста, Парамонов.

— Да ладно уж!

— То-то всё пропадает: то лампочку вывернут, то свечи.

— Ты видал, видал, как они по кабинам шарили! Я за ними давно слежу!

— У-у, жульё чёртово! И совсем ведь шкеты ещё. Ну, завтра им отцы вломят, завтра узнаем, чьи они, такие умные!

— Да вы что, товарищи! Что вы! Никакие мы не жулики! Мы спички искали. Я батю своего ищу и маму! — тонким голосом закричал Пашка.

Он всё ещё не пришёл в себя, говорил торопливо и нескладно.

— Тамбовский волк тебе товарищ! Батю он в кабине ищет, видали! Батю со спичками ищет! Или маму!

— Ну, ловкач!

— Да, батю! Рукавишников ему фамилия! Он шофёр.

— Слыхали?! Про Рукавишникова пронюхал. Рукавишников про своего малого каждый день рассказывает. Его Пашкой зовут, он у него в Питере остался. Они с женой только про него и беседуют!

— Правильно! Я ж он и есть. Вот он я! — радостно и облегчённо закричал Пашка. — Я из Ленинграда приехал! То есть из Иртышгорода сейчас, даже с Иртыша, с баржи. Мы с бахчи идём.

— Во нагородил, парень! Во заврался — в огороде бузина, в Киеве дядька: баржа, бахча, Ленинград. Чёрт-те что!

— Да что ты с ним разговариваешь, с паршивцем, врёт же всё, как сивый мерин.

— Тащи их в амбар! Утром разберёмся.

Ошеломлённых Пашку и Джамала затолкнули в пустой тёмный амбар, и дверь захлопнулась. Потом снова отворилась, чья-то рука деловито влепила Пашке затрещину и с грохотом хлопнула дверью.

Загремел снаружи засов, и голоса стали удаляться.

Пашка, дрожащий от оскорбления и злости, со стиснутыми зубами бросился к двери, замолотил по ней кулаками, ногами.

Он вопил какие-то злые, непонятные слова и снова бил и бил в глухую толстую дверь. Но снаружи была одна лишь равнодушная тишина. Одна тишина.

Наконец Пашка не выдержал. Он сел на пол и разревелся.

Он поджал под себя ноги и ревел, раскачиваясь, как молящийся турок.

Он добирался сюда, в эту Кайманачку, через всю страну, проехал тысячи километров, прошёл десятки, попадал в беду, встречался с опасностями, чуть не сгорел, мог утонуть — и всё для того, чтоб добраться сюда.

И вот добрался.

Как последнего жулика, заперли под замок, оскорбили, надавали по шее.

— У-у, собаки! У-у, гады! — подвывал Пашка.

И вдруг сразу замолчал. Резко, будто ему рот заткнули.

Он услышал, что Джамал смеётся!

Это было так неожиданно и обидно, что Пашка замолчал и изумлённо вытаращился в темноту.

— Ты… ты смеёшься?! — прошипел он. — Тебе смешно? Смешно, да?

— Ты чудила, Пашка! Ревёшь! Тебе радоваться надо, а ты ревёшь!

— Чему радоваться? Что нас под замок засадили, радоваться? Что мне по шее наложили, радоваться? Что жуликом обозвали, радоваться? Радуйся, если можешь!

— Пашка, ты мать и отца нашёл! Чудак! Ты слыхал, что они говорили? Ведь батя твой и мама здесь, понял? Радоваться надо, Пашка!

— А ведь правда! — Пашка неуверенно улыбнулся в темноте. — Правда ведь… Они говорили… Точно. Я слыхал.

— Конечно! Утром всё выяснится. Смеяться будут, — говорил Джамал.

Но Пашка вдруг снова нахмурился.

— А вдруг их сейчас нету здесь? Вдруг они куда-нибудь уехали на несколько дней? Пока разберутся, нам знаешь что будет? Нам не знаю, что будет! Плохо будет!

Джамал притих. Такое ему в голову не приходило.

Мальчишки молчали и думали.

В амбаре пахло сеном и ещё чем-то неуловимым, но приятным.

Глаза постепенно привыкли к темноте, в щели светила луна, мальчишки уже различали лица друг друга.

— Мальчишки!

Пашка вздрогнул, приподнялся. Джамал завертел головой.

— Мальчишки, вы здесь?

Шёпот раздавался совсем близко. Казалось, кто-то притаился здесь рядом, в амбаре.

— Ты кто? Что здесь делаешь? — прошептал Пашка.

— Я вас выручать пришла. Вам удирать надо.

Теперь Пашка понял, что голос слышится снаружи.

Он подполз к стене, приник глазом к щели и в лунном неверном свете увидел девчонку. Тоненькую, как карандаш. Ту самую, что вместе с ними тушила в Иртышгороде пожар. Это было так невероятно, что Пашка затряс головой.

Но девчонка не исчезла. Это было не привидение, а настоящая, живая девчонка. Та самая, ошибки быть не могло.

— Ты как здесь очутилась? — спросил Пашка. Он чуть не сказал «Чур тебя, чур!», но вовремя удержался.

— А я здесь живу. В Кайманачке. А в Иртышгород я с маманей на базар ездила. Это ж совсем рядом, двадцать пять километров всего! Мы ещё вчера вернулись. А чего вы тогда сбежали? Все вас искали. Сказали, тебе медаль дадут. Такую специальную пожарную медаль. Я слыхала. За геройство, говорят, на пожаре, а ты сбежал. Теперь фигушки получишь.

Девчонка трещала, как пулемёт. Всё это она выложила сразу, одним махом, тихим свистящим шёпотом.

— А я вас сразу узнала. Ещё когда вас сюда волокли. Во, думаю, здорово, ему медаль, а его в амбар под замок. Хи, хи, хи!

— Чего ж ты не сказала, что знаешь нас!

— Ну… у!.. Так неинтересно. Я вас лучше сама спасу.

— Неинтересно ей, видали?! У, дурёха! — возмутился Пашка.

— Не смей ругаться, — девчонка топнула ногой, — вот только ругнись ещё попробуй, не буду спасать! Уйду — и всё!

— А как ты нас отсюда выпустишь?

Девчонка запрыгала от восторга, затанцевала.

— Я уже всё придумала. Я на крышу залезу, две черепицы сниму и верёвку вам кину, вы по ней, как кошки, раз, раз!

— Сама ты кошка, — буркнул Джамал, — где верёвку возьмёшь?

— А я вожжи… Я вожжи из дому принесу.

— Ну давай. Только тихо, гляди, чтоб никто не видел. — Согласился Джамал.

— Я мигом, — прошелестела девчонка и исчезла, будто испарилась.

— Во, привидение! Настоящее привидение, чтоб я лопнул! — сказал Пашка.

— Ничего девчонка, бедовая. Нам без неё не выбраться. Как вылезем, сразу дуем на бахчу к деду Антону. А она пусть твоих поджидает. Всё расскажет, и они за нами приедут.

Пашке план понравился.

Мальчишки снова затихли и стали ждать.

Девчонка долго не появлялась. Где-то вдалеке лениво брехали собаки. Луна поднялась высоко и светила во всю мочь, затопила негостеприимную Кайманачку жидким холодным светом.

— А вдруг её родители не пустят? — спросил Пашка.

— Выберется. Эта коза выберется. Видал, как у неё глаза блестели? Ей же страсть как охота нас спасти, она откуда хочешь удерёт.

Джамал оказался прав.

Через несколько минут послышался осторожный шорох, кто-то тихонько, как кошка лапой, заскрёб по стенке амбара.

— Вы ещё не уснули, мальчишки? — прошептала спасительница. — Я раньше никак не могла. Дожидалась, покуда маманька уснёт. Теперь-то порядок, все как убитые дрыхнут. Вы меня слышите.

— Да слышим мы, слышим. Что нам делать? — спросил Пашка.

— Пока ничего. Я на крышу полезу.

Девчонка исчезла.

Скоро шорохи и скрипы стали слышней, захрустела черепица над головой.

Девчонка громко пыхтела. Наконец резко и противно заскрежетало, и над головой у мальчишек засветился чёткий прямоугольник. Снова скрежет, теперь уже потише, и прямоугольник сделался квадратом. Большим, вполне подходящим, чтоб протиснуться сквозь него.

В квадрат просунулась голова с торчащими, как рожки, косичками, завертелась там, что-то высматривая, и вниз медленно поползли широкие кожаные вожжи.

Ремённая петля закачалась перед мальчишками у самых ног.

— Ну вот, — сказал Пашка. — Только она нас не удержит, силёнок не хватит, скорей мы её сюда стащим.

Он поднял голову, прошептал:

— Эй! Тебя как зовут-то, я забыл?

— Милаха!

— Слушай, Милаха, слушай меня внимательно; ты привяжи за что-нибудь вожжи, за что-нибудь прочное. Там труба есть?

— Есть.

— Давай за трубу. Два раза обмотай и на узел завяжи, поняла? Иначе загремим мы кубарем.

— Ага. Я сейчас. Погоди минутку.

Вожжа зашевелилась, заизвивалась, как плоская змея, поползла вверх и наконец остановилась перед глазами мальчишек.

— Знаешь что, — предложил Джамал, — ты становись мне на плечи, обвяжись вокруг пояса и тогда уж лезь. Тогда уж немножко останется.

— А ты?

— А потом вдвоём меня вытащите.

— Ладно.

Джамал прислонился к стене, и Пашка, пыхтя, вскарабкался ему на плечи.

Плечи у Джамала от усилия ходуном ходили, и Пашка чуть не свалился, пока ловил вожжу и обвязывался.

Потом он подпрыгнул, ухватился повыше и повис, плавно раскачиваясь в тёмном амбаре, как маятник.

Вожжа натянулась до звона, стала узкой и жёсткой, больно врезалась в ладони.

Напрягая все силы, так что руки захрустели в плечах, Пашка медленно полез вверх к дыре. Оттуда падал квадратный столб зеленоватого дрожащего света. Снизу вожжи не было видно, и Джамалу Пашка казался громадной извивающейся гусеницей, висящей в лунном свете непостижимым образом. Казалось, что он ползёт прямо по лунному лучу.

Девчонка свесилась в дыру, ухватилась тонкими цепкими руками за Пашкин воротник с такой силой, что куртка врезалась ему в шею и он, полузадушенный, захрипел.

Пашка подтянулся на руках, повалился животом на острый край черепицы и просипел:

— Ты что это… с ума совсем сошла… Чуть насмерть не придушила!

— Ничего. Жив останешься, — девчонка хихикнула. — Ты болтался, будто куль с мукой. Если б не я, загремел бы ты вниз, как миленький.

Пашка от такого нахальства просто онемел.

С превеликим трудом удержался он, чтоб не влепить ей хорошую оплеуху. Влезть по тонкой сыромятной вожже на такую высоту и услыхать вместо удивлённых такие насмешливые слова!

Это было ужасно обидно.

Но Пашка всё-таки был рад, что удержался. Может быть, кому другому он бы и не спустил за такие слова, но Милахе сейчас позволялось многое, чего другим никогда бы Пашка не позволил. И она понимала это преотлично. Улыбалась себе во весь рот насмешливо и ехидно.

Пашка здорово устал.

Руки его тряслись от напряжения, а коленки сделались словно ватные и противно дрожали.

Несколько минут Пашка пластом лежал на крыше, приходил в себя. Потом он отдышался, развязал узел на животе и опустил вожжу в дырку.

Вдвоём с громадным трудом вытащили Джамала.

Тяжко, запалённо дыша, все трое стояли на крыше и улыбались.

Самое главное было сделано.

— Садись, а то увидит кто-нибудь, — приказал Пашка.

Сидя на крыше, обсудили Джамалов план.

— Ладно, — согласилась Милаха, — я деда Антона хорошо знаю. Там вам будет хорошо. Утром сала принесу и яблок. Во переполоху будет, когда узнают! Преступники совершили побег! А я соучастница. Эх, жалко, никто не видел!

Она захлопала в ладоши и счастливо засмеялась.

Втроём спрыгнули вниз. Крадучись, осторожно обогнули амбар, и вдруг Джамал остановился, как вкопанный, и обернулся к Милахе.

— Ты что ж это, а?! — прошептал он.

Ничего хорошего поза его и лицо не предвещали. Пашка недоумённо обернулся.

— Что случилось? Ты с ума сошёл? — спросил он.

Джамал молча вцепился в Милахину руку и поволок её в сторону.

Он подтащил её к двери бывшей их тюрьмы и легонько стукнул ладонью по спине.

— Видал? — спросил он.

Пашка ничего не понимал. Он глядел на Милаху, та стояла, опустив глаза, но раскаяния в её позе не было и в помине.

— Не понимаешь? Гляди — никакого замка нет, один засов. А эта коза устроила представление. Вожжи, крыша, побег! У, дурища! А если б увидал кто?! Не могла без всяких фокусов через дверь выпустить?!

Милаха фыркнула.

— Ты сам дурак, понял! Ведь так же интересней! Подумаешь — через дверь. Через дверь каждый лопух сумеет, вышел и иди себе. Эх ты! Не понимаешь…

Она с такой жалостью поглядела на прозаического Джамала, что тот смутился и что-то буркнул себе под нос.

А Пашка с каким-то новым интересом, будто видел её впервые, вгляделся в Милаху.

Лицо у неё было странное, она совсем не походила на тех красивеньких девчонок, что похожи на аккуратных розовых кукол. Курносая, рот до ушей, зубы редкие, а глаза расставлены так широко, что между ними вполне мог бы поместиться ещё один, брови выгоревшие, их почти не видно. И всё-таки это была замечательная девчонка. Пашке сейчас казалось, что она самая красивая, самая лучшая девчонка на свете.

Никогда он не дружил с ними, а с этой стал бы, потому что сразу было видно — Милаха человек верный. Пашка знал, чувствовал — с ней можно попасть в любую передрягу, она не струсит, не захнычет, скорей вцепится во врага своими тощими руками намертво. Вот о чём успел подумать Пашка, пока они стояли у двери амбара.

— Ладно, не злись, — проворчал Джамал, — спасибо тебе.

— Фи, больно надо! Думаешь, я ради вас? Фигушки! Мне просто самой интересно было, — Милаха насмешливо зыркнула своими глазищами.

— Ладно. Всё равно спасибо, — упрямо ответил Джамал и повернулся к ней спиной. Он обиделся.

— Милаха, ну, мы побежали. Номер батиной машины запомнила? — спросил Пашка.

— Запомнила.

— До свиданья. Мы будем ждать тебя. Мы будем ждать тебя очень крепко.

Милаха смутилась. Она постояла секунду, ковыряя носком сандалии пыльную землю, потом резко повернулась и убежала. И сразу исчезла в ночи, будто растворилась.

Мальчишки шли уже больше часа. Километра четыре отмахали они уже от Кайманачки, когда началась эта погоня.

Сперва они услыхали рокот моторов.

Где-то очень далеко шли машины, но в ночной, пустынной степи рокот был слышен отчётливо и резко.

Потом показался свет фар. Шесть жёлтых снопов света, дрожа, то упираясь в землю, то вскидываясь высоко в небо, приближались со стороны Кайманачки.

Сомнений больше не оставалось.

Это была погоня.

Машины стремительно приближались.

Пашка и Джамал растерянно заметались, но спрятаться здесь было негде — ни кустика, ни дерева — гладь.

Они легли на землю. Вжались в сухую ломкую траву.

Но тут Пашка вдруг не выдержал, вскочил и бросился бежать.

По лицу его полоснул яркий луч, и он понял заметили.

Рядом слышался глухой топот Джамала, он тяжело дышал и что-то яростно шептал по-казахски.

Пашка понимал, что убегать бессмысленно, на этой ровной, гладкой степи их всё равно поймают, но продолжал изо всех сил бежать.

Машины растянулись полукругом, далеко впереди себя высветили степь.

Они приближались грозно и неотвратимо.

Послышались требовательные резкие гудки.

Часто, отрывисто ревели клаксоны, будто приказывая стоять. Но мальчишки не желали сдаваться. Они бежали зигзагами, рыскали, как вспугнутые зайцы, удирающие от охотников.

А машины всё ревели, и окружали, и приближались. И Пашке с Джамалом стало страшно и захотелось спрятаться, стать маленькими, как суслики, забиться куда-нибудь, чтоб не слышать этих гудков, не видеть слепящего, режущего глаза света.

Они чувствовали себя беспомощными, слабыми и от чего-то виноватыми, будто действительно сделали что-то скверное и теперь приближается расплата.

Одна из машин обогнала их, развернулась и остановилась, преграждая путь. Сзади остановились ещё две. Скрипнули тормоза. Джамал и Пашка очутились посреди залитого резким светом клочка земли, задыхающиеся, испуганные, ослеплённые.

— Что вам от нас надо?! — крикнул звенящим от напряжения голосом Пашка, — мы ничего не сделали плохого!

И тут же его обхватили чьи-то мощные ручищи, подбросили вверх, поймали… и колючее, обросшее лицо отца прижалось к Пашкиной щеке.

Это было так неожиданно, так прекрасно, что Пашка только и смог пробормотать:

— Ты… ты… Как же это… Как ты узнал? Батя!

А отец хохотал и тискал его, и целовал, и вокруг смеялись какие-то огромные загорелые люди, и среди них Пашка с изумлением увидел Володьку и Милаху.

— Ага, преступники! В бега ударились, будет вам сейчас электрический стул, — хохотал Володька и подбрасывал вверх Джамала.

— Я вас второй день уже здесь поджидаю, паршивцев. Погодите, погодите, мы ещё потолкуем! Всю степь переполошили. Мне теперь Даша голову отвернёт! А эта красавица что учудила! — Он показал на Милаху. — Она же с самого начала всё знала! Я же в их доме остановился, ночевал там! А она целый спектакль устроила! Только сейчас смилостивилась, открыла тайну. У-у, чудище белобрысое.

— Я блондинка, — гордо заявила Милаха.

— Блондинка она! Вы только на неё поглядите, — гремел Володька, — прям-таки кинозвезда! Высечь бы тебя надобно вместе с этими путешественниками, хоть ты и блондинка.

Он ещё что-то кричал, делал понарошке страшные глаза. Все вокруг смеялись, что-то говорили.

Но Пашка ничего уже не слышал. Он изо всех сил обнял батину крепкую загорелую шею, уткнулся носом в его колючую щёку, вдыхая родной, знакомый запах, и затих.

И отец тоже молчал и только осторожно гладил его по спине широкой жёсткой ладонью.

— А мам где? — прошептал он.

— Здесь, здесь она, где же быть-то! Тебя ждёт! — ответил отец.

Вот так и кончились в это бурное лето приключения Пашки Рукавишникова.

Но если уж говорить по правде, ничего они не кончились.

Вернее, одни кончились, начались другие.

Пашка ещё поездил по степи с отцом.

Сбылась его мечта, стал он бортмехаником. Он у отца, Джамал у Володьки.

И у деда Антона они пожили на бахче. И это была замечательная жизнь, потому что рядом с хорошим человеком жизнь не может быть плохая.

И, самое главное, Пашка жил в это лето в этой прекрасной, щедрой степи вместе с отцом и мамой. И отец, и мама, и Пашка были очень счастливы, потому что любили друг друга.

Вот как всё здорово вышло. Но об этом надо писать уже другую книжку, это уж другая история.

Содержание