Город Ухта — центр Ухтимлагеря НКВД. Здесь помещается и центр управления нефтяной промышленности. Подъезжая к Ухте, мы издали видели высокие буровые вышки, возвышающиеся над тайгой. Вокруг города расположены нефтешахты №№ 1, 2, 3 и 4.

Вокруг Ухты были лагерные пункты лесных заготовок. Шло также скоростное строительство тракта Ухта-Крутая длиной в 100 км. На это строительство прибыл целиком весь наш эшелон. Женщины, прибывшие с нами, были направлены в лагпункт сельхозснаба в Седью. Многие из них еще раньше ушли из Котласа на Воркуту.

Тракт Ухта-Крутая пролегал через дремучую тайгу с непроходимыми болотами и большой рекой Ижмой. Мириады комаров, мошкары и прочего гнуса поедом ели людей.

Наш этап был доставлен в Седью, где помещалось управление строительства, на автомашинах. Здесь состоялась наша первая встреча с начальником строительства тракта Ухта-Крутая инженером Яцковским. Это был грузный, пудов на 8 мужчина, с громадным животом и непомерным аппетитом гоголевского Собакевича. Мой товарищ, работавший впоследствии личным поваром Яцковского, рассказывал, что за обедом тот съедал до 2 кг жареного мяса и вообще страдал обжорством. Его отношение к нашему этапу, в особенности, к коммунистам, резко отличалось от отношения к уголовникам, рецидивистам. Собрав весь наш этап, он объявил нам, что все мы, независимо от профессии и специальности, будем заняты только на общих работах, т. е. орудовать лопатой, киркой, ломом, толкать груженые тачки. Даже от услуг врачей и профессоров он отказался.

— У нас есть лекпомы, хорошо справляющиеся со своими обязанностями. Что это были за лекпомы, расскажу ниже.

Отдохнув сутки в Седью, мы должны были следовать дальше, к своим лагпунктам, расположенным вдоль тракта. Утром всех нас с вещами выстроили у ворот зоны (лагпункта). Там стояло несколько подвод для нашего багажа, т. к. до места назначения нам предстояло пройти 40–50 км. Погода была теплой. Яцковский приказал нам не только чемоданы, но и пальто, шинели сложить на подводу, а самим двигаться налегке. Мы были благодарны начальнику тракта, что он освободил нас от тяжелой ноши, но вскоре раскаялись в том, что оказались столь доверчивыми.

Как только мы двинулись, подводы с вещами скрылись из виду. А когда мы, усталые, голодные, к вечеру кое-как добрались до места назначения, то к общему изумлению и возмущению узнали, что нас всех нагло ограбили. Подводчиков уже не было, они вернулись в Седью. Наши протесты ни к чему не привели. На них даже не обратили внимания. Десять лет спустя мне пришлось встретиться с организатором грабежа. Это было в Ухте, где я работал тогда зав. лагерной баней с парикмахерской при ней. Лицо одного из парикмахеров Гриши Вартаньянца показалось мне знакомым. Он не скрыл от меня, что это он возил вещи «фраеров», следовавших этапом из Москвы на тракт:

— Заехали в тайгу и «обшманали» (обыскали) все углы (чемоданы) и хорошие «тряпки» забрали.

— А какие же тряпки были в чемоданах? — спросил я.

— Было много, — ответил он, и начал перечислять: лепехи (костюмы), прохоря (хромовики, хромовые сапоги), рубаяхи (рубахи), а у некоторых гроши (деньги).

— А кому же вы продали вещи?

— Вольнонаемным стрелкам ВОХРа, комикам (т. е. жителям Коми АССР), деньги пропили.

Несколько месяцев спустя Гриша Вартаньянц был зарублен топором в своей парикмахерской своим земляком, молодым армянином, за присвоение его собственных парикмахерских инструм

Итак, мы шли через тайгу, вошли в узко прорубленную просеку. По обеим ее сторонам лежали сваленные деревья, по такой дороге нам пришлось шагать 40–50 км. По пути встречались зыбкие болота, покрытые жердями. Мы шли и проваливались. Сопровождавший нас конвой частенько стрелял над нашими головами, якобы для острастки. После нескольких перевалов, к вечеру, мы подошли к небольшому лагпункту под № 8. Занимал он небольшую площадь, обнесенную высоким забором из жердей, называемых «зонником». У ворот небольшого домика стояла вахта. Это был надзиратель из вольнонаемных. В его функции входило выпускать и впускать в зону людей и производить у них личный обыск.

Простояв около часа за зоной, мы, наконец, услышали крикливую команду: «Построиться по пять». Это кричали начальники из числа заключенных уголовников: нарядчик, комендант, бригадир. Тут же стоял и вольнонаемный начальник лагпункта. После этого нас стали вызывать по фамилиям, по формулярам. Вызванный должен был ответить на вопросы: имя, отчество, год рождения, по какой статье осужден, на какой срок, начало и конец срока. После этого его впускали в зону и подвергали тщательному обыску.

После того, как мы вошли сюда и ворота закрылись за нами, я невольно вспомнил слова Данте: «Оставь надежду навсегда».

Внутри зоны стояла толпа прожженных рецидивистов, уголовников. Очевидно, они были заранее проинструктированы, и поэтому во все горло кричали: — Эй, вы, враги народа, фашисты, — сопровождая свои подлые выкрики похабнейшим матом. Все это носило характер психической атаки, психологического террора. Было невыносимо больно слушать эти оскорбления от врагов нашего общества, вконец разложившихся людей, готовых за деньги служить даже Гитлеру и любому другому негодяю, ибо у этого деклассированного элемента не существует понятия Родины, Отечества, патриотизма. Эти людские подонки идут туда, где больше дадут, туда, где безнаказанно можно грабить, убивать, воровать, пьянствовать, развратничать. С этой раковой опухолью мне приходилось вести самую беспощадную борьбу и в годы гражданской войны, и позднее, работая в органах ЧК, в уголовном розыске, и поэтому я знаю настоящую цену этому элементу, которого исправить может только могила. Именно этих выродков оперативные работники бериевской организации использовали как свою агентуру, натравливая их на невинно осужденных людей, организуя провокации и убийства. Недаром лагерное начальство называло эту уголовно-деклассированную мразь «Наша социально-близкая прослойка». Какая злая ирония! Коммунисты, комсомольцы, ответственные партийные советские работники, старые большевики, честные советские граждане, загнанные злой волей Сталина и Берия в лагеря, считались врагами народа и были отданы на поругание этой прослойке, «социально близкой» фашизму. Сколько честных людей погибло из-за этой уголовной шатии! Каким нечеловеческим издевательствам, глумлению подвергали они нас, отравляя нам и без того горькую жизнь. Особенно тяжело приходилось нашим женщинам: матерям, сестрам, женам, членам семей так называемых «врагов народа». Они буквально были брошены в пасть зверю, т. е. всем этим уголовникам и бандитам, которые в годы ежовско-бериевского руководства занимали руководящие посты в лагере.

На пункте, кроме начальника лагпункта, военизированной охраны, весь остальной руководящий состав: бригадиры, коменданты, нарядчики, десятники, зав. изоляторами, зав. кухнями, зав. хлеборезками, коптеры, возчики и т. д., состоял из заключенных-уголовников. И не удивительно, что уделом несчастных женщин, попавших в лагеря к этим зверям, было насилие, заражение венерическими болезнями, побои и даже убийства. И все это творилось безнаказанно. Многие женщины, не желая быть наложницами бандитов, кончали жизнь самоубийством. Все эти начальствующие бандиты были связаны единой цепочкой — разнузданным произволом, взяточничеством, безнаказанным издевательством и даже убийством непослушных «политиков». Эта «теплая компания» могла и освобождать от работы, переводить на более легкие работы. За это от мужчин требовали денег, а от женщин — сожительство.

Все долгие годы своего заключения я не мог без чувства горечи смотреть на заключенных женщин, одетых в ватные брюки, кордовые ботинки, телогрейки, бушлаты и шапки, работающих на непосильных для них работах. Из беседы с профессором-гинекологом Хохловым я узнал, что почти все заключенные женщины болеют гинекологическими болезнями вследствие тяжелого труда.

Бесчинствовали не только уголовники. Среди вольнонаемных стрелков военизированной охраны попадались своеобразные «охотники за черепами», тем более, что они имели право убивать заключенных даже за малейшее нарушение зоны на месте работы. Но расскажу по порядку.

Утром после гонга в 5 часов бригады заключенных строятся у ворот лагпункта. Открываются ворота, нарядчик объявляет, куда и на какую работу идут бригады. Лекпом сообщает фамилии освобожденных от работы по болезни. Люди получают инструменты. Подается команда старшего стрелка: «Построиться по пять». Затем грозное предупреждение:

— Заключенные, внимание. Руки за спину, предупреждаю — шаг в сторону считается побегом. Конвой применяет оружие без предупреждения. Заключенные двигаются к месту работы. Впереди и по бокам конвой, сзади овчарки. На месте работы конвой отводит зону, перешагнуть которую значит лишиться жизни. На лесных делянках зарубки делались на деревьях. Но если срубленное дерево падало за зону, надо было испрашивать разрешение у конвоя перейти рубеж и затянуть дерево внутрь зоны.

Были случаи, когда отдельные конвоиры просто охотились за заключенными, которые, увлекшись работой или замечтавшись, переступали черту зоны и…падали, сраженные пулей охотника за черепами. Так, однажды осенью 1939 года на строительстве тракта Ухта-Крутая наша бригада снимала мох. Место было открытое, и вместо зарубок на деревьях конвой оградил зону воткнутыми палочками высотой 60–70 см. Во время перекура один из заключенных, бывший председатель колхоза их Чувашии тов. Лисин поднялся и пошел к месту своей работы. Вдруг раздался выстрел. Лисин упал. Ноги у него оказались по ту сторону воткнутой палочки, а туловище по эту. Значит, попытка к бегству.

По команде конвоя вся бригада легла на землю. Прибыл разводящий, тяжело раненого Лисина увезли. Пуля пробила ему таз и область паха. К счастью, он выжил. Через год я встретил его на другом лагпункте. Он стал инвалидом.

Не могу забыть и такой случай. Недалеко от нашей бригады работала другая бригада под началом молодого человека, бывшего военного по фамилии Давыдов. После перекура по команде «встать и продолжить работу» все члены этой бригады поднялись, кроме одного, сидевшего на пеньке и курившего закрутку. Стрелок обратился к нему: «Почему не встаешь?». «Докурю, встану». «Встать, говорю, — закричал стрелок, — иначе расстреляю как врага народа!». И на глазах всех нас (в двух наших бригадах было около 100 человек) дослал патрон в ствол винтовки. Заключенный сидел и продолжал курить. «Не встану, пока не докурю, стреляй», — сказал он стрелку. Опасаясь, что этот диалог может окончиться расстрелом, все потребовали от Давыдова, чтобы он как бригадир вмешался в это дело. Давыдов заслонил собой заключенного, который, докурив папиросу, встал и приступил к работе. Этот стрелок охотился и за мной. Дело было глубокой осенью 1939 года. Шли беспрерывные дожди. При входе в зону на воротах висело полотнище с издевательской надписью: «На тракте нет дождя». Все бригады выходили на работу, занимались засыпкой грунта на полотно тракта. Работа вообще не из легких, а после дождя в особенности. Чтобы лопата входила в грунт, ее часто приходилось подогревать на огне костра. После десятичасового рабочего дня все бригады строились, выслушивали очередную «молитву» конвоя (так мы называли его предупредительные слова) и двигались к лагпункту. Идти было легче по обочине полотна тракта, где было сухо, но конвоиры загоняли нас на середину полотна в самую грязь, непролазную, липкую. А сами шли по обочине тракта. Я был обут во вконец разношенные ботинки (их в лагере иронически называли «32 срока»). И вот однажды, следую после работы в лагпункт, правая моя нога попала в густой грунт. Пока я вытаскивал ногу, бригада ушла вперед. Стрелок крикнул: «Что отстаешь, я вот тебе сейчас покажу» и щелкнул затвором. Я рванул ногу, и вся подошва осталась в грязи. Стал догонять бригаду. На ходу расшнуровал другой ботинок, снял с ноги и с двумя ботинками в руках, босой, пробрался в середину бригады. Так я босиком дошел до лагпункта по холодному полотну тракта. Думал, что обязательно простужусь, заболею воспалением легких, отправят меня в сангородок, вырвусь хоть на время из этого ада. Вечером пошел в амбулаторию. Смерили температуру — нормальная. Не сбылись мои мечты о больнице и отдыхе. Ботинки заменили и снова отправили меня н а работу.

Однажды небольшая группа заключенных, состоявшая из военных, совершила побег с места работы. Через 2 дня часть из них была задержана, а остальные убиты в тайге. Беглецов посадили у ворот вахты для нашего обозрения и острастки. Это было страшное зрелище. Вместо одежды на искусанных собаками телах висели лохмотья. Лица, руки, ноги были превращены в кровавое месиво. Когда заключенные выходили на работу, командир взвода произнес речь, в которой предупредил, что всех, кто попытается бежать, постигнет такая же участь. Беглецов потом судили и добавили им еще по 5 лет.

Поимке беглецов помогали местные жители, которые получили по одному пуду муки и 25 руб. деньгами за каждую голову. Бывали случаи, когда местные таежники убивали заключенных, зная, что за это их не только не накажут, а, напротив, вознаградят.

Но вернусь к своему рассказу. Итак, мы прибыли в лагерный пункт № 8. Здесь было 3 больших жилых барака, столько же палаток, все с двухъярусными нарами. Спали на голых досках. Постелью служила телогрейка, под голову брюки, вместо одеяла бушлат. В помещениях было по две печи, оборудованные из бочек из-под бензина, и чугунные трубы. Печи топились дровами, на протянутых жердях над печками развешивались мокрые вещи для просушки.

Кроме того, была кухня, дезокамера, изолятор. Дезокамера или, как ее называли, «вошебойка» состояла из котлована, выложенного жердями, земляного пола, дверей, потолка и крыши. Печью служила железная бочка. В самой прожарке были расположены шесты с гвоздями для развешивания одежды. Была небольшая передняя, откуда затапливали печь. Топили ее дровами, температура нагонялась до 115–120 градусов. Изолятор был построен из дерева, пол земляной, в нем несколько камер с двухъярусными нарами и карцер без нар, совершенно пустой. Грязь была в карцере чудовищная. На полу валялся всякий мусор вплоть до экскрементов. Наш этап разместили в одном из углов барака. Основные жители барака — уголовники с вожделением посматривали на наши мешочки. Уставшие от длительного этапа, потрясенные всем пережитым, мы заснули крепким сном. Утром мы обнаружили, что все содержимое в наших и до того тощих сумках исчезло. Ясно, что все эти «друзья народа» нас обчистили. Жаловаться начальству было бесполезно, ибо, как я уже говорил, вся внутренняя администрация лагпункта были уголовники.

Как-то осенью 1939 года на наш лагпункт приехал зам. начальника тракта, и я решил к нему обратиться с жалобой, что нам, недавно прибывшим заключенным, занижают фактическую выработку и урезают нормы хлеба и пайка. Он меня любезно выслушал, пообещал, что будут приняты меры. Но стоили ему уехать, как вечером меня вызвал нарядчик-уголовник с хулиганской физиономией и заявил:

— За то, что ты ходил жаловаться, будешь очень жалеть.

Действительно, после этого разговора, в продолжение 4 месяцев я получал в день только 400 граммов хлеба, хотя вырабатывал норму более чем на 100 %. Я начал худеть. Вошел в силу бандитский закон лагерной уголовной администрации о том, чтобы недовольных «доводить», т. е. лишать еды, урезать пайки, загружать непосильной работой. В результате такого «доведения» человек медленно угасал, как свеча. Жаловаться высшему начальству было бесполезно, т. к. начальник тракта Яцковский даже не хотел и слушать что-либо плохое о его «опричнине». Этот Яцковский, посетив нас на следующее утро после нашего прибытия в лагерь, разговаривал с нами в издевательском тоне и вновь подтвердил, что все мы, независимо от квалификации и профессии, будем использованы только на тяжелой физической работе на строительстве тракта.

На вопрос об использовании врачей Яцковский снова повторил и здесь, что у него свои лекпомы. Вот об этих лекпомах, которые должны были следить за нашим здоровьем, я хочу рассказать подробно. В роли таких лекпомов, вернее, чеховских «эскулапов» выступали безграмотные ротные фельдшера царской армии, ветеринарные фельдшера или просто аферисты, не имевшие понятия о медицине и дававшие больным во всех случаях или порошок аспирина, или ложку белой глины. Эти бандиты в белых халатах, с молчаливого согласия «держиморды» Яцковского, загубили и отправили в могилы не одну тысячу людей и за свои злодеяния получали от начальства премии.

Нам рассказали, как на лагпункте № 7 лекпомы «довели» отца бывшего председателя ОГПУ Ягоды, глубокого старика, который умер на земляном полу вонючего изолятора.

Особенно запомнились мне два изверга, именовавшие себя медицинскими работниками: врач Фарфоров и лекпом Канашкин. С Фарфоровым я лично не встречался, но его имя увековечили сами заключенные, назвав большой могильник в тайге «кладбищем Фарфорова».

С лекпомом Канашкиным я сталкивался часто и на себе испытал его медицинские «познания». Канашкин (донской казак, кулак-хуторянин) служил в старой армии фельдшером, был раскулачен и осужден за контрреволюционную деятельность к 10 годам. Несмотря на такую характеристику, он пользовался благосклонностью Яцковского и был назначен им зав. медпунктом в нашем лагере.

Как правило, Канашкин освобождал от работы только уголовников за деньги. Остальных заключенных, несмотря на высокую температуру, явное заболевание, признавал здоровыми и выгонял на работу. Этот классовый враг со звериной жестокостью мстил коммунистам, советским работникам, а Яцковский и иже с ним благословляли действия этого бандита.

Иногда казалось, что в лагерях советской власти нет, все отдано на откуп авантюристам. На нашем лагпункте неистовствовал и другой омерзительный тип — Богданов. Этот уголовный бандит, имевший десятки судимостей за бандитизм, был назначен Яцковским бригадиром. Он также, как и Канашкин, вымещал свою злобу и человеконенавистничество над заключенными коммунистами, комсомольцами, советскими работниками. Он урезал им и без того скудные пайки хлеба. На работу он «приглашал» людей с палкой в руках. Те товарищи, которые хоть на минуту замешкались в бараке, получали от него сильные удары по голове, куда попало. Подражали ему и его подручные.

В тайге, где шел лесоповал, для Богданова разжигали большой костер. Развалясь на куче веток, покрытых шубой, он грелся у костра. Одет он был в хороший полушубок, меховую шапку, добротные валенки и время от времени покрикивал: «Эй вы, фашисты, давай, давай!». В его свите несколько отпетых рецидивистов, которые также бездельничали, но за счет выработки бригады получали «рекордное питание» (так называли в лагерях улучшенное питание: 1 — 1.2 кг хлеба и неплохой приварок).

Эти помощники обирали заключенных, вымогали у них вещи, посылки и т. п. Кстати, в лагерях доставку почты и посылок поручали расконвоированным рецидивистам, и естественно, что они все присваивали себе. Месяц спустя после нашего прибытия на лагпункт нам стало известно, что вечером из Ухты привезут много посылок для заключенных. Нетрудно было понять наше состояние, когда мы с радостью стали ожидать весточки или посылки от семьи, родных. Ведь многие из нас, находясь под следствием, по году и больше не имели возможности связаться с домашними, друзьями. Вечером вызывают по списку счастливчиков, кому прибыли посылки. Выдают посылки экспедитор из заключенных, вольнонаемный надзиратель и заключенный нарядчик. Вскрывают ящик, а он наполовину пуст.

— Расписывайся, — приказывает один из «комиссии», ведающий выдачей.

— Позвольте, как же так, половины-то нет, — говорит получатель.

— Не разговаривай, а то ничего не получишь, — отвечают ему.

Никогда не забуду, как один товарищ (фамилии его не помню) вместо посылки в 10 кг получил пустой ящик. Он рыдал так, как может рыдать человек, которого постигло большое горе. Всех нас этот грабеж среди белого дня потряс. Но что могли сделать мы, бесправные, оклеветанные, оболганные «враги народа»?

Экспедитор же с ожиревшей харей, усмехаясь, вернулся в Ухту и доложил, что все в порядке. А заключенные, получившие жалкие остатки посылок, обязаны были еще давать «оброк» нарядчику, коменданту, лекпому, зав. изолятором, бригадиру, десятнику и другим лихоимцам, от которых зависела его судьба, его здоровье. И даже повару, тоже вору-рецидивисту, надо было что-либо дать, чтобы он когда-нибудь налил лишний черпачок баланды или каши.

Канашкин и Богданов работали заодно. Были случаи, когда в сильнейшие морозы в 40–50 градусов, работая в тайге на лесоповале, люди, обутые в кордовые ботинки, подходили с обмороженными ногами к костру, за которым лежал Богданов, погреться. Но этот бандит и его подручные избивали их палками и отгоняли от костра. Вернувшись с работы, обмороженные обращались в амбулаторию к Канашкину за медицинской помощью. Но этот негодяй вместе с Богдановым и его подручными составляли на больных акты, что те якобы умышленно обморозили себя. Материал о «членовредительстве» передавался оперуполномоченному, направлялся в лагерный суд, и заключенные получали еще по 10 лет дополнительно к основному сроку.

До нашего прибытия в лагерь начальником Ухтимлага был некий Черноиванов, помощником к нему Ежов прислал особо уполномоченного Кашкетина. Эти садисты расправлялись с заключенными, осужденными по статье 58, со всей жестокостью, присущей таким негодяям. Оставшиеся в живых вспоминают эти подлые имена с содроганием. Оба они потом были расстреляны в Москве, еще при Берия по установившейся практике опускать «концы в воду».

Кухня была отдана в нашем лагпункте на откуп бандиту-рецидивисту Веревкину. Он сам подобрал себе штат поваров из таких же головорезов. Они с его ведома кормили своих друзей, разбазаривали ценные продукты, а основную массу заключенных «потчевали» жиденькой баландой, сечкой и куском соленой трески. На таком рационе, естественно, работать было тяжело, и люди начинали постепенно «доходить».

Несколько месяцев спустя после прибытия в лагерь я уже находился на грани дистрофии. А было мне в то время 45 лет. Осенью 1939 года к нам из Ухты прибыла врачебная комиссия, состоявшая из вольнонаемных врачей. Председателем была начальник санотдела лагеря Скакуновская, женщина гуманная, коммунистка, чутко реагирующая на жалобы заключенных.

Когда я вошел в комнату по пояс раздетым, все члены комиссии уставились на меня, переглянулись и произнесли непонятное для меня слово: «СК-2». Как я потом узнал, меня назначили в «слабую команду-2», с временным освобождением от работы. Но это решение осталось только на бумаге. Как только комиссия уехала, меня вызвал к себе в амбулаторию Канашкин и приказал пойти работать в дезокамеру (вошебойку). Работа была здесь тяжелая. Приходилось пилить дрова, наколоть их, перетащить с улицы в дезокамеру, растопить печь и поддерживать температуру до 115–120 градусов жары. Каждый вечер, после прихода бригады с работы, я шел в бараки, которые по графику должны были проходить дезинфекцию, таскал оттуда белье, верхнюю одежду, развешивал ее в дезокамере и в то же время шуровал печь.

После прожарки уносил все вещи обратно в барак. Работал обнаженный по пояс. В 12 часов ночи, по окончании работы, открывал двери камеры. Оттуда тепло выхолило в переднюю, где я спал на топчане. Полагавшееся мне усиленное питание: 30 граммов жиров (масла) сахара, мяса, я полностью не получал. Но даже полная норма не могла компенсировать утерянные в процессе такой работы калории.

Убедившись, что мне одному не справиться со столь тяжелой работой, Канашкин дал мне в помощники такого же «доходягу», как и я, старого большевика Фердинанда Юльевича Светлова. Но если у меня был опыт физического труда (в первую империалистическую войну работал 3 года у прусского юнкера в поместье), то тов. Светлов не мог даже держать пилу, и ему было неимоверно трудно. Я щадил его, да и по возрасту он был старше меня и физически слабее. Уступив ему в передней свой топчан, я сам спал в дезокамере. Одеяла не требовалось, да и то, которое было у меня, здесь же украли.

С тов. Светловым, как уже было сказано, я познакомился в Котласе. Лет ему было 55–56. Болезненный, он был страшно потрясен незаслуженным арестом, остро переживал нанесенную ему моральную травму и никак не мог примириться со своей судьбой. Вечерами после работы, оставаясь вдвоем, мы кипятили в ржавом котелке воду и пили ее, ведя беседы на разные темы.

Иногда я брал находившуюся в клубе лагпункта самодельную скрипку и кое-что импровизировал. Товарищ Светлов обладал приятным лирическим тенором. Любимой его песней была «Буря мглою небо кроет», которую он пел под аккомпанемент скрипки. Слезы заливали ему лицо. Срок у него, по сравнению с другими, небольшой — 8 лет, тем не менее, он часто мне говорил, что не переживет этот срок и погибнет в лагерях. Через несколько месяцев он заболел и был отправлен в единственный на тракте стационар, в поселок Седью. В 1942 или 1943 году он умер в психиатрической больнице в г. Ухте.

Как-то зимой 1940 года, работая на тракте, мы увидели, как по гребню горки двигался небольшой этап, напоминавший картину отступления французов из Москвы в 1812 году. На санях сидели люди в бушлатах, черных шапках, закрытые одеялами, согнувшиеся от мороза. Это были наши товарищи Тодорский, Зазулин, Трунов, Степанов и другие. Все они были больные и, как говорят в лагере, «дошли». Вечером, возвратясь в лагерь, мы встретили их в нашем бараке, где их оставили на ночлег. Встреча была радостной, говорили почти всю ночь напролет о новостях их Москвы, о родных, о доме и т. п. Под утро начали засыпать. Я остался с товарищами, примостился на грязном полу и заснул. Ночью приснилось мне, что на моей груди пристроилась кошечка и лапкой касается моей верхней губы. Открыв глаза, я увидел, как большая противная крыса спрыгнула с меня на пол. Стало противно, и больше уже спать я не мог.

Кстати о крысах. Они кишели во всех лагпунктах, где нам пришлось побывать. Не боясь людей, они бегали по спящим, залезали на головы, под одеяло или под бушлаты, ходили по столам. В бараках крысы разгуливали стаями. В особенности много их было у кухонь и помоек. В тяжелые годы войны, когда питание ухудшилось, некоторые заключенные питались крысиным мясом. Я знал одного такого крысоеда. Он работал статистиком в больнице. По профессии был учитель. После того, как он рассказал, что питается крысятиной, я его возненавидел. Один его вид вызывал у меня чувство омерзения.

В ноябре 1940 года нашу бригаду целиком из-за ссоры с прорабом нашего лагпункта за выработку, погрузили в машины и отвезли в штрафной пункт № 9. В этой знаменитой на весь лагерь «девятке» царил полный произвол. Вся власть находилась в руках бандитского элемента. Начальником лагпункта был проштрафившийся оперуполномоченный, беспробудный пьяница. Все он передоверил уголовникам. Только один-единственный человек был здесь. Это заключенный коммунист Багдасарьян, работавший здесь нормировщиком. Он чем мог, помогал заключенным. Умер в лагере. Штрафной лагпункт был обнесен высоким тыном. На каждом углу была вышка с часовым. Жили заключенные в большом бараке с двухъярусными нарами. Барак был перегорожен и имел два выхода. В стенах были большие щели, ветер сильно дул, и все тепло, которое давали печи, вылетало в воздух. В одной половине барака помещались воры (законники), во второй «суки», работавшие на административных должностях. Но о них скажу ниже.

За зоной в земле находился изолятор. Это была глубокая яма — самое страшное место для заключенных. Мне как-то пришлось побывать в этом изоляторе за то, что я не в состоянии был выполнить норму на лесоповале.

На этом лагпункте были «свои законы» или, как здесь говорили, «законы тайги». Произволу комендантов, бригадиров, стрелков не было предела. Вот работает бригада в лесу. Случалось, кто кто-либо из заключенных по той или иной причине отказывался от работы. Стрелок приказывал заключенному стать обнаженным до пояса на пенек, руки назад. Летом заключенного буквально съедали тучи комаров, а зимой он замерзал до полусмерти. Никто за это не отвечал. По возвращении бригад с работы у зоны встречал нас комендант Богданов с нарядчиком и спрашивал бригадира:

— Кто не выполнил норму?

Достаточно было не дотянуть двух-трех процентов из ста, как этих людей уводили в изолятор и лишали дневного пайка. В изоляторе стояла вода по лодыжки. Отапливались камеры плохо. Однажды здесь угорели 7 заключенных. Но и это прошло безнаказанно для Богданова и Канашкина, который в это время был на девятке зав. медпунктом.

Зимой 1940 года завершилось строительство тракта Ухта — Крутая. Шло гравирование и пескование тракта. Морозы стояли очень сильные. Несмотря на то, что печь топилась всю ночь, в бараке было холодно. Постельных принадлежностей не было. Спать приходилось в одежде. Людей в бараке находилось мало: 30–40 при вместимости 80-100. От этого было здесь еще холоднее.

Гонг (удар о кусок рельса) поднимал нас в 4 часа утра. Этот звук отзывался в наших сердцах, как звон погребального колокола. Поев наскоро завтрак, состоявшей из горячей воды, заправленной ржаной мукой, выходили за зону, садились на грузовую машину, и нас отвозили на работу. Одеты мы были в ватные брюки, телогрейки, бушлаты, на ногах кордовые ботинки, на голове ватная шапка с ушами. Мороз сковывал не только тело, но и мысли, сознание…

Проехав по такой стуже километров 40, мы не сходили с машины, а, окоченевшие, падали с нее, как чурки, хватались за совковые лопаты и с остервенением двигали ими, чтобы быстрее согреться.

Минут через 20–30 тело согревалось. Тогда оттаивал и язык, и люди начинали между собой разговаривать. За рабочий день нужно было сколоть 4 квадратных метра льда с полотна трассы до самого грунта.

Работа тяжелая. Орудиями производства были лом, кирка, лопата. Часам к 11 мороз крепчал, доходил до 50 градусов. Обогреваться у костров, которые жгли для охранявших нас стрелков, заключенным не разрешали. Однажды к полудню мороз достиг 55 градусов. Начальник нашего лагпункта, опасаясь массового обмораживания заключенных, приказал прекратить работы, и нас на двух машинах отправили в лагерь. В первой машине сидели уголовные «аристократы» во главе с бригадиром, одетые в хорошие валенки и полушубки, во второй мы, плохо одетые и обутые. На всей трассе горели костры. В воздухе была удивительная тишина. Лес, тянувшийся по обеим сторонам дороги, весь покрытый снегом, не шелохнулся. Но мороз сковывал сердце и тело. Особенно мерзли ноги. В машине нельзя было двигаться из-за большой скученности: 30–35 человек сидело на полуторатонке.

По дороге начальник лагпункта приказал остановить машины. Посмотрев на меня, он закричал:

— Ты же обморозил лицо, оно же все побелело. Слезай и три снегом.

Я последовал его приказу. Соскочили и другие, стали топтаться на месте, согревая ноги. Растерев лицо, я почувствовал, что мои руки сковало морозом, будто их зажали в стальные перчатки. От невыносимой боли я закричал, но, не теряя самообладания, тер руки. Стрелок, сидевший в кабине машины, протянул мне свой башлык, который очень мне пригодился. После этой поездки обмороженных оказалось человек 20. Я обморозил пальцы ног и пятку правой ноги. Но в амбулатории вместо медпомощи составили акт на всех обмороженных как на членовредителей. Однако, больные не могли нормально двигаться, а тем более ехать на трассу. Тогда была создана бригада из обмороженных. Ее посылали в ближайший лес рубить лозу, для какой цели — неизвестно. Думаю, чтобы просто не давать людям передышки и «доводить» их до конца.

Непосильный труд, оголтелый произвол действительно «доводили» некоторых заключенных, главным образом, уголовников, до членовредительства. Вспоминаю такой случай. Зимой 1940 года наша бригада работала на лесоповале. Среди нас были и уголовники. Стоял сильный мороз. Днем к нам заявился зав. медпунктом Канашкин. Один из заключенных, молодой парень, попросил лекпома освободить его от работы, т. к. он чувствует себя плохо. Канашкин пощупал его пульс через рукав бушлата и сказал:

— Температуры у тебя нет, можешь работать.

Тогда больной взял топор, положил левую ладонь на пенек и, крикнув Канашкину «На, смотри, гадина», отрубил напрочь четыре пальца левой кисти. Канашкин невозмутимо подошел, перевязал ему обрубки пальцев и заставил его работать до конца дня. В последующие дни этот «саморуб» ходил с нами в лес и одной рукой собирал сучья.

При амбулатории лагпункта, где орудовал Канашкин, был небольшой стационар на 8 коек. Но здесь обитали здоровые уголовники, платившие лекпому по 50 руб. в месяц. Целыми днями с азартом резались они в карты.

Несколько слов о ворах и «суках». Это две непримиримые группировки в уголовно-воровском мире. Ворами называют себя не только карманники, ширмачи или домушники, совершающие домашние кражи, но и налетчики, бандиты, аферисты, фармазонщики, мокрушники, медвежатники (взломщики несгораемых касс), краснушники (воры, обкрадывающие железнодорожные вагоны) и другие.

Воры ни на какие административные работы в лагере не шли. Они называли себя «законниками» и не разрешали друг другу работать комендантами, нарядчиками, бригадирами, поварами, ларешниками, хлеборезами. Если же кто-либо шел на должность повара или хлебореза, то он обязан был кормить всех воров до отвала, иначе они изгонят его из своей среды или даже убьют. Воры не участвовали в самодеятельности.

«Суками» называют тех воров, которые переходили на сторону администрации лагеря или тюрьмы и занимали административные должности. Борьба между этими двумя группировками шла не на жизнь, а на смерть. Если на лагпункте преобладали воры, то плохо приходилось «сукам». Смерть подстерегала их на каждом шагу. Если же большинство было за «суками», то ворам нездоровилось.

Трудно сказать, какая судьба постигла бы нас на этом штрафном лагпункте с его жесточайшим произволом, если бы неожиданно не изменилась обстановка. К нам из Запада прибыл этап в составе 400 поляков. Сразу же улучшилось питание и медобслуживание. Из среды поляков были назначены врачи, и штрафники растворились в этой массе. Уголовники, и особенно, администрация с вожделение смотрели на польский этап, где было много «бобров» (богатых), возле которых можно было поднажиться.

А поляки были одеты во все хорошее: костюмы, пальто, шляпы, носили красивую обувь.

Разместили их по баракам, довольно плотно на сплошных нарах. Одетые легко, не привыкшие к нашим морозам, они переступали с ноги на ногу, пританцовывая, повторяли: «жимно, пане, бардзо жимно».

Первое время поляков не водили на работу. Они только раз в день, в сопровождении конвоя, ходили в лес, в ста метрах от лагпункта, чтобы принести дров для отопления барака, где они помещались. Между прочим, делали они это до смешного неумело.

Среди польского этапа были разные люди из Западной Белоруссии, Западной Украины, Польши, Закарпатья. Наряду с врачами, инженерами, музыкантами, портными, сапожниками, крестьянами, были спекулянты, коммерсанты, буржуи, офицеры польской армии, а также воры, картежники.

Уголовники, пользуясь своей властью, скупали у поляков костюмы, пальто, обувь или за взятки устраивали их на легкие работы. Но начальство на это внимания не обращало. Вещи с бесконвойными переотправлялись за зону, там реализовывались и деньги пропивались. Вскоре поляков отправили на 8-й лагпункт. С ними вернулся сюда и я. Здесь, в 500 метрах от реки Ижмы, началось строительство нового лагпункта. Из заключенных нашего и 9-го лагпункта выделили строителей: плотников, столяров, слесарей, кузнецов, землекопов. Тут я познакомился с капитаном дальнего плавания Николаем Иосифовичем Лавруненко, прекрасным чутким товарищем, получившим незадолго до своего ареста орден Ленина за доставку сухого дока из Одессы во Владивосток. Лавруненко работал десятником на этом строительстве. Как гуманный, благородный человек, он относился по-человечески к заключенным.

На 8-м лагпункте был организован небольшой стационар на 20 коек, где лежали преимущественно обмороженные поляки.

Я снова был назначен в дезокамеру. Зав. медпунктом был новый человек — Илья Николаевич Тарасов, комсомолец, студент Ленинградского медицинского института, осужденный по ст. 58. По окончании строительства нового лагпункта, большая часть заключенных была направлена на сооружение сажевых заводов в 7 километрах от поселка Крутой. На строительстве этих заводов была сосредоточена большая масса заключенных всех специальностей, до инженеров включительно. Уголовников среди них было очень мало. Представлены были здесь почти все народности Советского Союза. Русские, белорусы, поляки, грузины, армяне, кабардинцы, чеченцы, осетины, дагестанцы, евреи, немцы, узбеки, азербайджанцы, туркмены, таджики, даже бурят и ненец.

Я попал в бригаду кавказцев, бригадир которой был Масманян, армянин из Ливана. Он представлял в исполкоме Коминтерна арабскую и египетскую секции коммунистов, был арестован по подозрению в «шпионаже» и осужден на 15 лет.

Товарищ Масманян взял меня в свою бригаду дневальным. В бригаде было 30 человек. Все молодые, здоровые люди, не старше 40 лет. В обязанности дневального входило поддержание чистоты, тепла, получение талонов на завтрак, хлеба и обеда для всей бригады, а также и разные хозяйственные работы. Вторым ночным дневальным был Борис Канделаки, грузин. Здесь я проработал до 1942 года, после чего снова был возвращен на 8-й лагпункт. Отправили меня работать на завод, изготовлявший чурки для газогенераторных машин. Попал я в бригаду молодого сибиряка Леонида Михайлова из Абакана, бывшего младшего командира. Ко мне он относился, как к земляку. Моим напарником работал бывший председатель райисполкома Козлов. Он умер в лагере. Вдвоем с ним мы ежедневно перебрасывали до 40 кубометров чурки на расстояние 5–6 метров. Надорвавшись на непосильной работе, я был госпитализирован. Время было тяжелое. Количество больных росло с каждым днем. Из-за недоедания появилась элементарная дистрофия, пелагра, гемоколиты, крупозное воспаление легких и самое страшное — это ничем не удержимый пеллагрозный понос, от которого люди умирали. Не было медикаментов, питание плохое. Кормили супом из сушеных, вернее, пересушенных грибов, тушеной капустой из зеленых непромытых листьев и черным хлебом. Сахара не было, Стационар отапливался плохо, хотя дрова были в 100 метрах от лагеря. Чтобы согреть больных, их клали по трое на две койки. Тяжело больные лежали по одному. Люди умирали тихо, без шума, без жалоб.

Утром будили в 7 часов, но некоторые уже не вставали. Ежедневно умирало по 10–12 человек, главным образом, молодежь. Здесь у меня на руках умер майор Черепов. В 1941-42 гг. он попал в окружение к немцам, был в лагере для военнопленных в Смоленске. Оттуда он и еще два офицера бежали через фронт на Родину, но были осуждены каждый по подозрению в «шпионаже». Он с большой силой боролся со смертью, хотел жить, увидеться с семьей. Но смерть взяла свое. Он умер на 31 году жизни. Я описываю подробно смерть Черепова потому, что это особенно несправедливая смерть. Черепов, которого немцы должны были уничтожить как коммуниста и еврея, совершил героический поступок — бежал из лагеря. Но, придя к своим, он был заподозрен в шпионаже в пользу фашистов. Это ли не ирония судьбы, это ли не издевательство над чувствами патриота и героя?

За несколько минут до смерти Черепова я подошел к нему и сказал: «Вам из дому посылка». «Теперь ужа поздно», ответил он и через несколько минут навеки закрыл глаза…

Умер на моих руках и другой молодой человек, 25 лет, студент Львовского университета Полянский. Он прибыл этапом после тюрьмы, исхудавший. Зав. стационаром, желая его немного поддержать, послал дежурить на больничную кухню. Через несколько дней Полянский заболел сильным гемоколитом. Несмотря на все меры, спасти его было нельзя.

Мне приходилось работать и в анатомке. Морг здесь находился за зоной в небольшом амбарчике с двумя окнами. Посредине стоял обитый жестью стол с подголовником, посредине отверстие для стока. Печи не было. Здесь вскрывали трупы. Как-то мне пришлось вскрывать труп бывшего богатыря по фамилии Кочубей. Я его знал, он работал бухгалтером лагпункта. Роста он почти двухметрового, косая сажень в плечах. Дизентерия свалила его за один месяц. При вскрытии сердце и селезенка оказались у него такие, как у 12-летнего мальчика. Это был результат элементарной дистрофии.

К концу 1940 года в нашем лагере осужденных по статье 58 начали назначать на руководящие работы по специальности. Они работали врачами, фельдшерами, медбратьями, инженерами, прорабами, десятниками, бригадирами. Немножко стало легче дышать.

После работы мы чаще всего встречались в бараке ИТР, т. к. здесь был самодельный репродуктор, и можно было слушать передачи из Москвы. После нападения фашистской Германии на Советский Союз по лагерю пустили провокационные слухи о том, что все осужденные по ст. 58 будут якобы уничтожены. Пустил этот слух молодой парень из осужденных, который работал в учетно-регистрационной части. По его словам, там с этой целью отобрали уже все формуляры на нас.

Настроение у всех, понятно, резко снизилось. Каждый задавал себе вопрос: за что? Но разум подсказывал, что этого не может быть. Здесь, видимо, провокация. И вот мы собрались небольшой группой и пошли к начальнику лагпункта сажзаводов капитану Шпайхеру. Тот нас внимательно выслушал и. расхохотался.

— Идите, работайте, — сказал он, — это страшная провокация.

И затем добавил:

— Мы знаем, что вы советские люди, преданы нашей Родине, идите и передайте мои слова всем заключенным.

Зимой я заболел, и меня поместили в стационар. Им заведовал доктор Александр Леонтьевич Серебров, осужденный по фальсифицированному делу об «отравлении Горького». Тов. Серебров работал до ареста в кремлевской больнице. Сам он сибиряк, родом из Канска, окончил Томский университет, невропатолог. Во время болезни меня как-то вызвал доктор Серебров к себе в его маленькую комнату, где оказался и начальник 8 лагпункта Аристов. Человек немолодой, лет под 50, с симпатичным лицом. Расспросив меня, где я работал до ареста, он предложил мне заведовать хлеборезкой. Я заколебался было, т. к. во время войны хлеб был дороже всех ценностей. Люди недоедали, а уголовники готовы были задушить любого за пайку хлеба. Кроме того, я никогда в жизни не соприкасался с материальными ценностями и торговлей. Но после уговоров начальника и врача я согласился.

Хлеб завозили из пекарни, которая находилась на другом лагпункте. Нарядчики, которые распределяют людей, мне в хлеборезку прислали сторожем какого-то горбатого вора, смахивающего на Квазимодо из «Собора Парижской богоматери» Виктора Гюго.

Вскоре, явившись утром на работу, я увидел зияющую пустоту на полках, где лежал хлеб, и при раздаче нехватило около 100 паек.

Было ясно, что меня обокрали. Не скрою, что я готов был в ту минуту залезть на чердак и там удавиться. Пришли начальник снабжения, бухгалтер, сняли остатки и выявили недостачу — 90 кг хлеба. От потрясения я заболел и снова был госпитализирован. Начальник лагпункта Аристов приказал не возбуждать уголовного дела, т. к. он был уверен в моей невиновности.

После этой кражи хлеба я отказался работать в хлеборезке, и начальник ОЛПа, будучи убежден в моей добропорядочности, приказал списать уворованный хлеб. Было ясно, что это дело рук сторожа, который воровал хлеб и снабжал воров и нарядчиков. Я продолжал лечиться в стационаре и начал здесь работать завхозом.

Шла весна 1943 года. С фронтов шли невеселые вести. У меня было много хлопот: надо было очистить территорию стационара от нечистот, накопившихся за зиму в большом количестве. В виде компенсации за труд больным выдавалось лишних поллитра жиденькой баланды.

В стационаре, кроме больных дистрофией и пеллагрой, асцитом, лечились и страдавшие цингой, разрыхлением и кровотечением из десен. Цинготникам ежедневно выдавали 2 столовых ложки проросшего гороха с настоем хвои и 5 граммов растительного масла. Страшная болезнь цинга. Сам я испытал ее на себе. Почти все зубы вытащил без помощи врача, ноги сгибало, они отказывались повиноваться. Весь организм ослабел, тянуло ко сну, на ногах появлялись язвы. Лечить было нечем.

— Хотите жить? — спросил меня однажды врач из закарпатских чехов.

— Да, — сказал я.

— Не лежите. Ходите по территории лагеря через силу, напрягайте всю вашу волю, заставьте ноги двигаться.

И вот я начал ходить, вернее, втягиваться в ходьбу, со стоном и слезами, но двигался. С каждым днем передвигался все лучше и лучше, пока они не стали ходить «по человечески».

Вскоре чешских подданных, гуцулов, поляков начали освобождать и направлять в формирующиеся на территории СССР воинские части для борьбы с Гитлером. Я тоже написал на имя Сталина заявление, в котором просил направить меня на фронт. Но вместо фронта попал в тюрьму. А случилось это так.

Летом 1943 года, под вечер, как-то вызывает меня начальник УРЧ Иванова. Она, врачи, сестры были уверены, что увозят на фронт. С другими заключенными — закарпатцами меня доставили в Ухту. Машина остановилась там возле одного лагпункта, где на вывеске значилось «ОП» — оздоровительный пункт. Все вошли туда. Меня же туда не пустили. Два стрелка стали у меня по сторонам и приказали идти вперед по улице. Шли через весь город. И тогда у самого его конца стояло несколько двухэтажных рубленых домов. Старший конвоир зашел в один из домов, чтобы передать там пакет. Вышел он оттуда только через час.

И скомандовал мне: «Вперед по шоссе». Вышли мы за город. Уже вечерело. По обеим сторонам дороги лежало зеленое поле, огороды, вдали виднелся лес. Впереди я увидел вышки, на которых стояли стрелки. По их расположению и крышам строений я узнал пересыльный пункт на горе «Пионер», где мне уже приходилось однажды в 1939 году ночевать. У меня заискрилась надежда. Вероятно, ведут на пересылку для отправки в Москву. Чем ближе подходил я к этому зданию, тем слабее становилась надежда. Слышен был собачий лай, хорошо стали видны сооружения: ворота, вахта. Передо мной настоящая тюрьма.

Вхожу в ворота. Знакомая процедура. Ведут в здание. Дежурный принимает пакет, к которому приложена моя персона. Конвой ухолит. Мне приказывают раздеться догола. Производят тщательный обыск, заглядывают даже в рот. Затем меня выводят во двор к небольшому деревянному домику, так называемому одиночному корпусу. Дежурный быстро вталкивает меня в камеру, запирает дверь.

Камера небольшая с низким потолком. Окно с решеткой выше головы, две железные койки. Столика нет. У входа «параша», за дверью тусклая электрическая лампочка. На одной из кроватей сидел мужчина средних лет, одет не по лагерному. Сев на койку, я сбросил с себя кожаные ботинки, которыми натер себе кровавые мозоли на ногах. Я был подавлен. Мучила мысль: за что я снова в тюрьме? Неужели из-за украденного ворами хлеба? Между тем, месяца два назад на наш лагпункт приезжал пом. уполномоченного лагеря и допрашивал меня по поводу недостачи хлеба. Я ему рассказал все, как было, и он заявил, что привлекать меня к ответственности нет оснований.

Мой сосед по камере был механиком с какой-то нефтешахты по фамилии Прокушев, по национальности коми. Его арестовали, так он сказал, за вредительство, выразившееся в какой-то поломке на шахте. Надо сказать, что мне он сразу не понравился. Своим чутьем чекиста я почуял, что это провокатор. Его нарочно посадили ко мне, чтобы выявить мое настроение.

Итак, я сидел на койке, разглядывал свои окровавленные ноги и молчал. Первым заговорил Прокушев.

— С какого лагпункта?

— С 8-го.

— Что передают по радио?

— Не знаю, радио не слушал.

— У вас же на 8 лагпункте есть радио, как же ты не слушаешь.

Я поднялся, подошел к нему и, посмотрев в его бегающие глаза, сказал:

— Если ты, собака, будешь еще меня спрашивать, я тебя изобью, провокатор, — отошел и сел на свою койку.

Он как-то сжался, размяк, начал что-то лепетать. Я снова повторил: — Не спрашивай, я с тобой говорить не буду.

Вскоре я разделся, лег и уснул.

Утром я попросил надзирателя увести меня в амбулаторию, чтобы перевязать протертые до крови ноги. Но было воскресенье, и амбулатория не работала. Весь день в одиночке прошел в молчании. Днем вывели на прогулку на 30 минут. Ходил босиком.

Наблюдая за Прокушевым, я обнаружил в нем какие-то звериные повадки.

В часы, когда в коридоре разносили обед, он буквально прилипал к двери и весь был поглощен доносящимися оттуда звуками: бряцанием мисок, ложек. Когда открывалась форточка, и надзиратель на подносе подавал две миски с супом, то Прокушев молниеносно хватал ту миску, где еды было больше. Ел он, как голодный зверь, чавкал, как свинья. Все время смотрел, не останется ли что-нибудь в моей миске.

В понедельник я снова потребовал, чтобы меня повели в амбулаторию. Часов в 12 дня я, наконец, попал туда. Помещалась она в одной из камер главного корпуса. Вел прием больных плотный, среднего роста пожилой человек. Это был зав. амбулаторией, фельдшер. После отбытия 10 лет в Ухте по ст. 58 он был оставлен здесь на вечное поселение. Звали его Виктор Петрович, фамилии не помню. Родом с Украины. Этот высокогуманный человек, несмотря на внешнюю суровость, много хорошего сделал для заключенных, в том числе, и для меня. Мои раны он осмотрел очень внимательно и тщательно перевязал их. На 5-й или 6-й день моего пребывания в одиночке вызвали моего соседа Прокушева. Долго его не было, и, наконец, он появился в мрачном настроении. На следующее утро его увели с вещами. Видимо, не справился он со своим заданием.

Остался я один. Прошла неделя, другая. Меня перевели в общую камеру. Там сидел заключенный по ст. 58 грузин Георгадзе. На допрос меня не вызывали. И хотя я написал заявление об этом на имя начальника 3 отдела Ухтлага МВД Леонова, в нарушение процессуальных норм уголовного кодекса, меня вызвали на допрос только через 20 дней пребывания в тюрьме. С большим трудом из-за больных ног я добрался до 2-го этажа, где помещался кабинет начальника 3 отдела майора Дьякова. В кабинете были двое: начальник 3 отдела Леонов (впоследствии был расстрелян как подручный Берия) и его заместитель Дьяков.

— Мы знаем, что вы старый чекист, — сказал Дьяков. — Активно участвовали в борьбе за Советскую власть, но свихнулись и стали участником контрреволюционной организации. Считаете ли вы, что осуждены правильно?

Я ответил:

— Никогда я ни в каких организациях контрреволюционных не состоял, а, наоборот, всегда боролся со всеми врагами Советской власти и считаю, что осужден неправильно.

Дьяков:

— Значит, вы считаете, что Военная Коллегия Верховного Суда СССР осудила вас неправильно? Тенденциозно?

— Да, считаю, что коллегия не разобралась или не хотела разбираться в материалах следствия.

Дьяков:

— Значит, советский суд неправильно судит?

— Не советский суд, а люди, которые должны судить правильно.

Мои ответы явно не понравились Дьякову, и он заговорил со мной в резком тоне:

— Вы на ОЛПе связаны с бандитским элементом и пользуетесь у них авторитетом.

Это заявление вызвало у меня улыбку. Я, бывший начальник уголовного розыска, старый чекист завоевал авторитет у бандитов, с которыми вел беспощадную борьбу!

— Это абсурд, — сказал я. — Работаю в стационаре, с уголовниками дел не имею. Об этом и зав. больницей, и начальник ОЛПа знают. А вообще, что вы от меня хотите?