Лиля Брик. Любимая женщина Владимира Маяковского

Дядичев Владимир Николаевич

«…Я устал, один по морю лазая»

 

 

1

Сегодня о Маяковском писать непросто. Можно сказать – писать немодно. Я имею в виду большого русского поэта, поэта-романтика В. В. Маяковского, одного из крупнейших представителей русской литературы XX века, чьим творчеством восхищались А. Блок и А. Белый, А. Ахматова и М. Горький, Б. Пастернак и М. Цветаева.

Насильственно канонизированный, обязательно «проходимый» и «любимый» – такой Маяковский привычно воспринимается лишь как той «силы частица», где «общие даже слезы из глаз». И читательская возможность самовыражения нередко проявилась в данном случае именно в отторжении.

Между тем вся поэзия Маяковского сама является, в сущности, самовыражением, чистейшей лирикой, «нигде не бывшей в найме».

«Любовь – это жизнь, это главное. От нее разворачиваются и стихи, и дела, и все пр. Любовь – это сердце всего», – записал поэт в своем дневнике в феврале 1923 года. Это был период создания поэмы «Про это», время решительного переосмысления своего прошлого и мучительных раздумий над будущим, время беспощадного самоанализа и серьезных нравственных открытий. И в этих словах поэта – ключ к пониманию всего его творчества, всей его биографии.

От первых поэтических строк до последнего признания в предсмертном письме – «любовная лодка разбилась о быт» – творчество Маяковского – это поиск дороги к счастью, поиск любви, ожидание отклика на свою любовь.

Но что нам, сегодняшним людям, переживающим небывалый исторический катаклизм Родины, что нам до мотивов и нюансов в стихах Маяковского почти столетней давности?..

Гораздо проще и эффектней при нынешнем плюрализме и «смене вех» увидеть в его стихах, например, лишь пустозвонство и «ячество», реанимировав тем самым известные эскапады Георгия Шенгели (Маяковский во весь рост. М., 1927) или экзерсисы его более молодого эпигона Сержа Космана (Маяковский. Миф и действительность. Париж, 1968). Можно и вполне «демократично» приклеить к поэту ярлык «сталиниста» и певца тоталитаризма.

Да, так, конечно, проще. Но Маяковский ли это?

Действительно, например, в 1925 году в стихотворении «Домой!» Маяковский писал:

Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо. С чугуном чтоб и с выделкой стали о работе стихов, от Политбюро, чтобы делал доклады Сталин.

И все же здесь «штык-перо» не более чем своеобразное, «вещное», метафорическое обозначение понятия «острое слово», выраженное в терминах периода индустриально-технической эйфории начала XX века. Конечно, для дальнейшего «заострения» этого «штыка» немало было сделано как всем последующим ходом нашей истории, так и «курганами книг, похоронивших стих», нашей литературоведческой маяковианы. Поэт же лишь хотел, чтобы «перо, работа стихов» были для народа столь же интересны, важны, столь же необходимы, как и главнейшие, по его мнению, символы того времени – «штык, чугун, выделка стали».

Что же касается Сталина, то напомню, что это – ноябрь 1925 года, когда ни о каком культе речи быть еще не могло. Маяковский очень бережно и взыскательно относился к стихотворной рифме. Записывал удачные заготовки впрок, любил игры-состязания на подбор трудных рифм и т. д. В 1924 году в поэме «В. И. Ленин» в эпизоде Октябрьских дней в Смольном у него впервые встречается имя Сталина, рифмуемое с глаголом «стали» (от «стоять»):

– Вас вызывает товарищ Сталин. Направо           третья,                     он                               там. — – Товарищи,                     не останавливаться! Чего стали? В броневики и на почтамт!

В стихотворении «Домой!», написанном поэтом по возвращении из Америки в Европу, используется, по сути дела, та же звуковая пара «стали – Сталин», но образованная уже от существительного «сталь». Эта рифма у Маяковского, кстати, была под рукой, «на слуху»: поэт брал с собой в Америку машинописный экземпляр поэмы «В. И. Ленин», исполнял отрывки из нее на своих выступлениях. И это – все!.. На этом для Маяковского все возможности этой рифмы были исчерпаны. Больше эта фамилия в стихах поэта не встречается, хотя именно с 1926 года начинается реальное возвышение Сталина. Между тем поэзия Маяковского насыщена именами собственными, в том числе именами политических деятелей. Не говоря уж о Ленине, например, фамилии Рыкова, Калинина, Луначарского только в стихотворных текстах упоминаются от семи до десяти раз, Троцкого, Бухарина, Дзержинского, Семашко – четыре-шесть раз, Зиновьева – два раза. Выходит, нарком здравоохранения Семашко был Маяковскому более интересен, чем генсек.

Татьяна Алексеевна Яковлева (1906–1991) – французский и американский модельер женской одежды, художник-дизайнер русского происхождения. Возлюбленная и адресат двух любовных стихотворений Владимира Маяковского в 1928–1929 годах. Жена художника и редактора Александра Либермана

 

2

Вернемся, однако, к стихотворению «Домой!»

Традиционное многолетнее выпячивание тех строчек «бронзовеющего» Маяковского, которые несут в себе некий гражданский пафос, совершенно исказило как общий смысл творчества поэта, так и суть стихотворения «Домой!» в частности. На самом деле стихотворение «Домой!» – глубоко лирическое, пронзительно-личное, исповедальное стихотворение. Написано оно на пароходе, везущем поэта через Атлантику в Европу. Это была самая длительная, почти полугодовая поездка Маяковского за рубеж. Он отправился из Москвы в Кенигсберг 25 мая 1925 года. Затем – Берлин, Париж. Некоторое время в Париже ожидал американскую визу. Не дождавшись, 21 июня отплыл на пароходе «Эспань» в Мексику. Из Мексики после 20-дневного ожидания поэту наконец-то удалось въехать в США, где он пробыл три месяца.

Были выступления, лекции, поездки в крупнейшие рабочие центры страны – Нью-Йорк, Чикаго, Детройт, Кливленд, Питтсбург, Филадельфию. Встречи с рабочими, коммунистами, видевшими в поэте прежде всего представителя нового общества, многим тогда казавшегося столь притягательным. Отзывы в газетах, интервью. В Нью-Йорке в день отплытия парохода в Европу разразился проливной дождь. Но Маяковского провожали. «Холод и дождь, – вспоминал позднее Д. Бурлюк, – не помешали нью-йоркским рабочим прийти на последнее свидание с поэтом».

Но абсолютно ничего этого нет в стихотворении «Домой!», написанном на пароходе (за исключением, пожалуй, дождя). Итак – домой!

Уходите, мысли, восвояси. Обнимись, души и моря глубь. Тот, кто постоянно ясен, — Тот,           по-моему, просто глуп.

Несмотря на частое цитирование последних двух довольно эффектных строчек, ставших почти афоризмом, так и неясно, что же они здесь конкретно означают, с чем или с кем соотносятся. Ясно, что далеко «не ясен» и сам автор.

Очевидно, душа поэта находится в смятении. Ситуация носит явно неоднозначный характер…

А дело все в том, что помимо шествия по Америке советского «агитатора, горлана, главаря», помимо выступлений, интервью, деятельности, бывшей у всех на виду, была еще и личная жизнь Маяковского-человека. Была любовь.

Она, Элли Джонс (Елизавета Петровна Зиберт) – русская (из обрусевших немцев), в свое время выехавшая из России с мужем-англичанином. Родилась Елизавета Петровна в 1904 году в Уфимской губернии. По словам Давида Бурлюка (его жена Мария Бурлюк была родом тоже из Уфимской губернии), отцу Лизы принадлежала кумысолечебница в поселке Давлеканово в ста с небольшим километрах от Уфы. Лечебные свойства кумыса привлекали сюда и иностранцев. Так Лиза познакомилась и вышла замуж за Джорджа Джонса, который приехал в Россию по линии международной помощи голодающим. В 1922 году Джонсы уехали в Англию, затем перебрались в США. Но их семейная жизнь в Америке не заладилась.

Три месяца Маяковский и Элли Джонс были вместе. И вот – расставанье, причем расставанье с любимой женщиной, ожидающей от поэта ребенка. Маяковскому уже 32 года, а настоящей семьи у него все еще нет. Что же мешает и ему, и ей сразу же уехать в Россию вместе? Для Елизаветы Петровны, дочери богатого землевладельца-колониста, некоторые родственники которой во время революции пострадали, пути назад, по-видимому, уже нет. Но что же делать? Остаться самому? Это, конечно, невозможно для поэта, воспринимаемого очень многими именно как посланца нового мира.

Билет куплен, все дела завершены. Да и с деньгами не густо. Надо уезжать. И вот, вспоминая момент расставанья, еще и еще раз мысленно «прокручивая» прощальный диалог со своей любимой, прерванный, видимо, на полуслове, поэт как бы вновь возражает ей:

Все равно – сослался сам я или послан к маме — слов ржавеет сталь, чернеет баса медь. Почему           под иностранными дождями вымокать мне, гнить мне и ржаветь?

О смятении мыслей поэта говорят и строчки, сохранившиеся в черновом автографе стихотворения «Домой!», но не вошедшие в окончательный текст (записная книжка 1925 года № 33):

Чтобы я мое имя Владимир, похожее на вымер, на стон, сменил на чужое имя и звался «мусье Гастон»?..

Нет, это не публицистические строки 1927 года о «всяких заграницах»: «Землю, где воздух – сладкий морс, бросишь и мчишь, колеся» («Хорошо!»). Тут раздумья поэта явно выходят за рамки обычных туристических впечатлений: приехал – посмотрел – уехал.

Вся вторая половина стихотворения «Домой!» (в том числе и упомянутые выше «сталинские» строки) лишь набор самоубеждающих аргументов в правильности сделанного поэтом выбора, сплошное самонастраивание на советскую «сплошную лихорадку буден» после американского «лирического отступления». В философском плане – это попытка поэтическими средствами разрешить антиномию между духовным, иррациональным (счастье, поэзия, любовь.) и материальным, рациональным (завод, Госплан, комиссар.). Это мечта дополнить (или наполнить) процесс индустриально-технического роста страны ростом духовным, нравственным.

При этом Маяковский ясно понимает, даже остро ощущает, что он все же что-то существенное, что-то важное в себе утрачивает, теряет во имя такого вот «служения коммунизму»:

Пролетарии           приходят к коммунизму низом —           низом шахт,                     серпов                               и вил, — я ж с небес поэзии бросаюсь в коммунизм, потому что нет мне без него любви.

Это – то, что в последней его поэме отзовется итоговым выводом:

Но я           себя смирял, становясь на горло собственной песне.

Пока же у поэта, даже расслабившегося физически («Вот лежу, уехавший за воды, ленью еле двигаю моей машины части»), никак не уходят «восвояси» тревожные мысли. Впрочем, как сказано в стихотворении, над ним, над его каютой на корабле – танцы.

Я в худшей каюте из всех кают — всю ночь надо мною ногами куют. Всю ночь,                 покой потолка возмутив, несется танец, стонет мотив: «Маркита,           Маркита, Маркита моя, зачем ты, Маркита,           не любишь меня».

Мотив, конечно, «несется» и «стонет» явно не по-русски, но у поэта под эту мелодию идет свой поток размышлений:

А зачем           любить меня Марките?! У меня           и франков даже нет. А Маркиту (толечко моргните!) За сто франков препроводят в кабинет.

Маяковского в Париже буквально перед отплытием в Америку полностью ограбили. (Накануне, готовясь к отъезду, он взял все деньги наличными из банка.) Пришлось срочно занять довольно крупную сумму, которую еще только предстояло выплатить. Так что в Америке поэт неожиданно оказался весьма стесненным в средствах. В то же время значительную часть гонорара за свои выступления он традиционно жертвовал в поддержку левых профсоюзов и левых изданий. Приведенные выше строки говорят о том, что в непростых прощальных разговорах с любимой, видимо, затрагивалась и денежная тема. Ведь незаурядный талант Маяковского, не только поэта, но и художника, мог бы обеспечить ему в Америке вполне безбедное существование. (Кстати, въездную визу в США Маяковскому удалось получить не как поэту, а как художнику по рекламе.) Но, нет – домой!

В ходе своего заокеанского турне Маяковский кроме стихов написал также серию прозаических очерков «Мое открытие Америки». В этих очерках тот же мотив «Маркиты» описывается поэтом совершенно в иной тональности, как услышанный еще во время следования из Европы в Америку (а не обратно) в июне – июле на пароходе «Эспань»:

«Палуба разукрашена разноцветными фонариками, и всю ночь танцует первый класс с капитанами. Всю ночь наяривает джаз:

Маркита,           Маркита, Маркита моя! Зачем ты,           Маркита, не любишь меня».

Маяковский на «Эспани» тоже плыл первым классом (билет был куплен до ограбления). Возвращался же он из США в ноябре на «маленьком пароходике «Рошамбо»: «Рассматриваю в последний раз пассажиров. В последний, потому что осень – время бурь, и люди будут лежать влежку все 8 дней».

Очевидно, именно такова и была в целом реальность. Поэту, однако, важно подчеркнуть в стихотворении «Домой!» смятение собственных мыслей именно в данной ситуации, т. е. при возвращении. Смятение мыслей, которое никак не дает возможности объяться «души и моря глуби». И поэт использует «мотив», услышанный еще на «Эспани» четырьмя месяцами раньше.

Танцевальная мелодия неслучайно становится опознавательным знаком «роковой любви» и разлуки. Вспоминается образ из поэмы «Про это», написанной в начале 1923 года. Влюбленный герой поэмы в полубреду, прячась, стоит на лестничной площадке у двери любимой, не имея права войти:

Сглушило слова уанстепным темпом, и снова слова сквозь темп уанстепа.

И снова           хлопанье двери и карканье, и снова танцы, полами исшарканные. И снова стен раскаленные степи под ухом звенят и вздыхают в тустепе.

Справедливо наблюдение Р. Якобсона: «Поэтическое творчество Маяковского от первых стихов в “Пощечине общественному вкусу” до последних строк едино и неделимо. Диалектическое развитие единой темы. Необычайное единство символики. Однажды намеком брошенный символ далее развертывается, подается в ином ракурсе. Порою поэт непосредственно в стихах подчеркивает эту связь, отсылает к старшим вещам (например, в поэме «Про это» – к «Человеку», а там – к ранним лирическим поэмам)» [Jakobson R. Selekted Writings. Te Hague, 1979. Vol. 5. P. 357.]

После глубокой душевной травмы, нанесенной Маяковскому и вызвавшей к жизни поэму «Про это», его личные отношения с героиней этой поэмы существенно изменились. Летом 1924 года Маяковский в стихотворении «Юбилейное» констатировал:

вот и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч. Я теперь свободен от любви.

В сентябре 1924 года в стихотворении «Тамара и Демон» он вновь возвращается к этой теме: «Любви я заждался, мне 30 лет».

Элли Джонс (1904–1985) (Настоящее имя – Елизавета Петровна Зиберт) – актриса, мать дочери В. Маяковского

Встреча поэта в США с Элли Джонс вновь согрела любовью его «сердца выстывший мотор». Но подошла разлука. Когда-то состоится новая встреча? И в черновом варианте стихотворения «Домой!» появляются строчки:

Проценты на время! Как не идти – в хороший отданы рост. Мне 30 уже, и у тридцати Пошел пробиваться хвост.

Да, сделанный выбор – домой! – дался поэту очень не просто. Принося столь серьезную личную жертву, фактически отказываясь от личного «мещанского» счастья во имя по-своему понимаемого им служения обществу, поэт ждет хотя бы минимальной взаимности от Родины:

Я хочу быть понят моей страной, а не буду понят, – что ж, по родной стране пройду стороной,                     как проходит косой дождь.

Именно так заканчивалось стихотворение «Домой!», впервые опубликованное в январской (№ 1) книжке журнала «Молодая гвардия» за 1926 год. И именно так оно исполнялось на встречах с читателями.

Маяковский вернулся в Москву 22 ноября и сразу же включился в текущие дела. Начались выступления, отчеты о поездке перед читательской аудиторией. 19 декабря 1925 года на встрече в Политехническом музее Маяковский впервые прочитал стихотворение «Домой!». Накануне, 18 декабря, открылся 14-й съезд ВКП(б). С отчетным докладом выступил И. В. Сталин. Были и в стихотворении известные строки о Сталине. Поэт даже несколько видоизменил последнюю строку четверостишия – вместо «чтобы делал доклады» появилось «перед съездом докладывал Сталин». Эта редакция была сохранена и в первых публикациях стихотворения. Но называлось стихотворение тогда, 19 декабря, на афише в день первой читки, «Маркита»!

Продолжая свои отчетные встречи с читателями, Маяковский в конце февраля 1926 года прибыл в Тифлис. После выступления в театре им. Руставели компанией поехали к художнику Кириллу Зданевичу. В воспоминаниях В. А. Катаняна об этом говорится: «Маяковскому не сиделось. Со стаканом вина в руке он переходил с места на место. С тахты на качалку. Топтался, бормотал, напевал:

Маркита, Маркита, Маркита моя, Зачем ты, Маркита, не любишь меня.

И потом последняя строфа этого стихотворения, которая не была еще тогда отброшена:

Я хочу быть понят моей страной,                               а не буду понят, – что ж?! По родной стране пройду стороной,                               как проходит косой дождь.

Не один и два, а много-много раз повторялись те же строчки, и вновь он возвращался к ним:

Я хочу быть любим моей страной,                               а не буду любим – что ж.

И в этом гипнотически-настойчивом повторении и варьировании все больше и больше слышалось тревоги и драматических интонаций.

Ушел он не прощаясь. Просто вышел в прихожую, взял шапку, пальто и стукнул дверью» [Звезда. 1977. № 1. С.183. В сходных тонах описывают эмоциональное состояние поэта еще два участника того же вечера, оставивших свои мемуары: Симон Чиковани (см.: Чиковани С. Мысли, впечатления, воспоминания. М., 1968. С. 74–75) и Г. Д. Катанян в статье «Азорские острова» в сб.: «Встречи с прошлым». Вып. 7. М., 1990. С. 335].

Стихотворение уже опубликовано, живет своей, отдельной от автора жизнью. Но нет, не давала ему покоя его далекая «Маркита».

Сердце поэта разрывалось между «моей страной-подростком» и «моей Маркитой», между общественным «наше», громогласным «улица – моя, дома – мои» и тихим собственно «моим домом». Да и где он, его дом-то?..

Конечно, на эти непростые раздумья поэта – «хочу быть понят. любим моей страной» – дополнительные тревожные обертоны наложила неожиданная трагическая гибель 28 декабря 1925 года другого великого русского поэта – Сергея Есенина. Поэта такого же бездомного, такого же скитальца.

Уже в поезде Тифлис – Москва (Маяковский выехал из Тифлиса 2 марта 1926 г.) начинают складываться первые строчки стихотворения «Сергею Есенину». 25 марта рукопись стихотворения была передана в Москве для публикации тифлисскому издательству «Заккнига» (редактору В. А. Катаняну). И нетрудно видеть, что по своей главной теме, ведущей идее это стихотворение – прямое продолжение стихотворения «Домой!». Здесь те же мучительные размышления о месте поэта и поэзии в современной Маяковскому вздыбленной стране.

Примечательно, что в статье «Как делать стихи», говоря о процессе создания стихотворения «Сергею Есенину», Маяковский признавался: «Работа совпала как раз с моими разъездами по провинции и чтением лекций. Около трех месяцев я изо дня в день возвращался к теме и не мог придумать ничего путного. Уже подъезжая к Москве, я понял, что трудность и долгость написания – в чересчур большом соответствии описываемого с личной обстановкой. Те же номера, те же трубы и та же вынужденная одинокость».

Именно после поездки в Америку у Маяковского начинается своеобразный период философско-поэтических исканий (1925–1927 гг.). Последовательно создается целая серия произведений, ведущей темой которых являются раздумья о месте поэта в современной жизни, о соотношении служения обществу и личной жизни поэта: «Домой!» – «Сергею Есенину» – «Разговор с фининспектором о поэзии» – «Как делать стихи» – «Письмо писателя. Маяковского писателю. Горькому». И везде, вторым планом – настойчивое самоубеждение в правильности лично выбранной позиции:

Очень жалко мне, товарищ Горький, что не видно                     вас                               на стройке наших дней.

Между тем продолжалась внешняя и внутренняя жизнь стихотворения «Домой!»: Я хочу быть понят моей страной, хочу быть понят.

Однако при последующих перепечатках стихотворения Маяковский снял это заключительное четверостишие!

Грузинский поэт Симон Чиковани по этому поводу писал в своих воспоминаниях: «Я не соглашался и поныне не согласен с таким решением. Эти четыре строки – органическая часть всего стихотворения, и их “ампутация” мне до сих пор кажется недопустимой. Концовка эта вызвала споры не только в Тбилиси (речь идет об упомянутом вечере у Кирилла Зданевича. – В. Д.), но и в Москве, и автор после внутреннего сопротивления (достаточно сильного) все же уступил одному из близких ему советчиков» [Чиковани С. Мысли, впечатления, воспоминания. С. 74].

Об этом же случае упоминает Р. Якобсон в статье 1930 года «О поколении, растратившем своих поэтов», посвященной трагической гибели Маяковского: «Это исторический факт: окружающие не верили лирическим монологам Маяковского, «слушали, улыбаясь, именитого скомороха». За его подлинный облик принимались житейские маскарады: сперва поза фата, потом повадка рьяного профессионала-газетчика. Сам Маяковский (самооборона поэта) порою охотно способствовал заблуждению. Разговор 1927 г. – Я: «Ранний износ нашего поколения можно было предсказать. Но как быстро множатся симптомы». – Маяковский: «Совершеннейший вздор! Для меня все еще впереди. Если бы я думал, что мое лучшее в прошлом, это был бы конец». – Напоминаю Маяковскому о его недавних стихах:

«Я родился, рос,                     кормили соскою, — жил,           работал,                     стал староват. Вот и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова».

– Это пустое! Формальная концовка! Только образ. Таких можно сделать сколько угодно. Стихи «Домой!» тоже кончались:

Я хочу быть понят моей страной, а не буду понят – что ж, по родной стране пройдусь стороной, как проходит косой дождь.

(Так у Р. Якобсона. – В. Д.)

А Брик сказал – вычеркни, по тону не подходит. Я и вычеркнул» [Jakobson R. Selected Writings. Te Hague, 1979. Vol. 5. P. 374–375].

Некоторые детали этого «вычеркивания» передает Л. Брик: «Стихотворение “Домой” раньше кончалось так:

Я хочу быть понят моей страной.

С этим концом оно было уже дважды напечатано, когда он (Маяковский) опять прочел его (О. М.) Брику. Поднялся разговор о том, что содержание этих строчек неправильное. Разве может так говорить поэт, цель всей работы которого, цель жизни – быть во что бы то ни стало услышанным и понятым своей страной? Маяковский сказал, что он и сам это знает, но прибавил, что очень уж жалко выбрасывать такие хорошие строчки. И стал придумывать способы сохранить их. Острил, что есть только один способ: приписать их какому-нибудь другому поэту, напечатать и покрыть “за идеологию”. Больше Маяковский эти строчки не печатал» [Брик Л. Из воспоминаний о стихах Маяковского // Знамя. 1941. № 4. С. 228].

Так «ближайшие друзья» успешно «помогали» Маяковскому «себя смирять, становясь на горло собственной песне». Так поэт был вынужден оберегать тайники своей очень ранимой души. Но такие размашистые жесты «рьяного профессионала-газетчика» давались Маяковскому поистине кровью сердца.

В журнале «Новый ЛЕФ» (1928. Июнь. № 6) Маяковский публикует «Письмо Равича и Равичу». Молодой поэт из Ленинграда Л. О. Равич прислал в журнал стихотворение «Безработный». В нем показана трудная, полуголодная жизнь молодого парня-безработного в период нэпа. От него, безденежного и голодного, ушла и девушка, ушла на бульвар, где «покупают их мясо за деньги». (Сравним у Маяковского: «За сто франков препроводят в кабинет».) Но заканчивается стихотворение Равича словами:

Эй ты, сердце, до жизни охочее, Веселее и жарче стучи! Скоро утро — Придут рабочие. Попрошусь таскать кирпичи.

Чем-то задела эта тема Маяковского, возникли какие-то ассоциации. Маяковский, главный редактор «Нового ЛЕФа», счел необходимым выбрать это стихотворение из потока присылаемых в редакцию и лично, печатно ответить автору. В целом одобряя этот стихотворный опыт начинающего поэта, Маяковский в заключение пишет: «Темы “голод”, “безработица” взяты чересчур поэтически, описанием переживаний. К сожалению, эти темы в жизни шире. Ноющее делать легко – оно щиплет сердце не выделкой слов, а связанными со стихом посторонними параллельными ноющими воспоминаниями. Одному из своих неуклюжих бегемотов-стихов я приделал такой райский хвостик:

Я хочу быть понят моей страной,                               а не буду понят – что ж?! По родной стране пройду стороной,                               как проходит косой дождь.

Несмотря на всю романсовую чувствительность (публика хватается за платки), я эти красивые, подмоченные дождем перышки вырвал».

Такова вкратце история, таков скрытый от посторонних «потаенный» смысл стихотворения «Домой!». Так на примере одного стихотворения видно, как поэта, для которого «любовь – сердце всего», постоянно засовывали в прокрустово ложе «гражданственности» и «идеологической выдержанности». Это делалось «ближайшими друзьями» поэта при его жизни, это на многие годы стало нормой нашего маяковедения после смерти поэта.

На этом можно было бы и закончить историю данного стихотворения, если бы она не имела продолжения в реальной жизни.

 

3

15 июня 1926 года у Маяковского и Элли Джонс в США родилась дочь Хелен-Патриция. 20 июля 1926 года он получает об этом письмо от матери ребенка, своей возлюбленной Элли Джонс. Но между ними – огромное пространство, океан. В житейском море они разъединены, как корабли в океане.

Хелен Патрисия Томпсон (1926–2016) – американский философ, писатель и педагог. Дочь Владимира Маяковского и русской эмигрантки Елизаветы Зиберт

И вот среди массы пропагандистски-гражданских и разоблачительно-сатирических стихов поэта этого периода неожиданно появляется задушевное лирическое стихотворение. По существу – единственное в 1926 году стихотворение о любви. Правда, стихотворение весьма своеобразное. 20 сентября Маяковский впервые прочитал его на встрече в Политехническом музее. Это – «Разговор на одесском рейде десантных судов: “Советский Дагестан” и “Красная Абхазия”»:

Опускайся, южной ночи гнет! то один моргнет,                     а то другой моргнет. Что сигналят?                     Напрягаю я морщины лба. Красный раз. Угаснет и зеленый. Может быть, любовная мольба. Может быть, ревнует разозленный. – …Я устал, один по морю лазая,                     подойди сюда и рядом стань…

Конечно, это прямая отсылка к собственному стихотворению «Военно-морская любовь» («По морям, играя, носится / с миноносцем миноносица. / Льнет, как будто к меду осочка, / к миноносцу миноносочка»). Стихотворению, написанному в Петрограде в 1915 году «красивым двадцатидвухлетним», жаждущим любви поэтом.

Но это и «сигнализация» о прошлогоднем заокеанском путешествии и соответствующих размышлениях поэта. Сравним:

Скучно здесь, нехорошо и мокро. Здесь от скуки отсыреет и броня.
слов ржавеет сталь, чернеет баса медь. вымокать мне, гнить мне                               и ржаветь?

А в октябре 1927 года в «Библиотеке “Огонька”» выходит маленькая книжечка стихотворений Маяковского «Избранное из избранного». Само название сборника говорит об особо тщательном отборе помещенных в этой книжечке 15 стихотворений. И из дореволюционных стихов сюда включено только одно стихотворение – «Военно-морская любовь»!

Да, море, океан стали для Маяковского не только символом глубины, обширности чувства любви, но и физической мерой реальной отдаленности его возлюбленной и дочери.

Маяковский и Элли Джонс переписываются, договариваются о встрече. В архиве поэта сохранилось четыре письма Элли Джонс к нему и две рождественские открытки, а также еще два пустых (?!) конверта и несколько фотографий дочери и ее матери. К сожалению, после смерти Маяковского все эти материалы попали к Лиле Брик и долгие годы даже об их наличии (не говоря уж о содержании) было практически неизвестно.

Маяковский не имел возможности вновь посетить США. Поэтому, когда дочь чуть-чуть подросла, встреча была назначена в Европе.

В октябре 1928 года поэт приезжает во Францию. Сюда же, в Ниццу, прибыла Элли Джонс с дочерью. Свидание было и радостным, и грустным. Оно по-прежнему не внесло должной определенности в их отношения. Семья так и не объединилась. Переписка продолжалась. Предполагалось встретиться вновь.

И уже в конце февраля 1929 года Маяковский вновь спешит во Францию. К сожалению, эта поездка, ставшая вообще последней зарубежной поездкой поэта, обернулась невстречей.

А здесь, в Москве, была работа, были «ближайшие друзья» – Брики.

Но, видимо, именно поездка в США 1925 года окончательно привела Маяковского к решению освободиться от постоянной «семейной опеки» Бриков. Не раз он пытается образовать собственную нормальную семью, но все эти попытки очень умело расстраиваются его «ближайшими друзьями».

Старшая сестра поэта Людмила Владимировна Маяковская, близко к сердцу принимавшая трагическую судьбу своего брата, – лицо, конечно, пристрастное. Прислушаемся, однако, и к ее мнению, высказанному незадолго до смерти в 1972 году: «Мне кажется, что в сверхлюбознательности <…> есть нечто схожее с неуважением к поэту, который просил: “Пожалуйста, не сплетничайте!”. И все же тактичное изучение интимной жизни Маяковского нельзя считать второстепенным. <…> В воспоминаниях о Маяковском Л. Брик повествует о сердечном внимании к больному юнцу, который перешагнул порог их богемы в 1915 году в Петрограде. Трудно судить, была ли такой встреча жаждущего любви молодого Маяковского. Важно, что Л. Ю. и О. М. Брики не оказались слепыми и во взбудораженном поэте сумели оценить главное – талант и будущее Маяковского. Они увидели заманчивую возможность в выгодном союзе создать себе приватную жизнь. Это была цель, она стала их тайной профессией. <…> Володя <…> часто скрывал от нас горькую правду о вымышленном семейном уюте, будто бы полном любви и счастья, не хотел огорчать. <…> Он был добрым и гордым. Такие люди замыкают в себе свои страдания. Естественно, что многие свои переживания, и особенно личные, он переносил в стихи, поэмы» [Цит. по: Ногинский вестник. 1990. № 112. 14 июля. С. 3.].

Но следы переживаний Маяковского остались не только в его художественном творчестве. В наш рассказ вовлекается материал, не привлекавший ранее внимания исследователей.

 

4

В воспоминаниях Л. Ю. Брик «Маяковский и чужие стихи», впервые опубликованных в 1940 году в журнале «Знамя» № 3, есть один весьма интересный эпизод. Во все последующие перепечатки воспоминаний этот фрагмент не включался. Но вот в посмертной публикации «мемуаров» Лили Юрьевны он появился вновь (с изменениями и дополнениями в журнале «Дружба народов», 1989, № 3). Этот текст стоит того, чтобы привести его почти целиком, с восстановлением некоторых наиболее существенных фраз (даны курсивом), имевшихся в «Знамени» и опущенных в публикации 1989 года:

«Вспоминается такой, очень интересный и значительный случай. В 1932 году в Берлине я видела старую, но уже звуковую американскую картину. По-немецки она называлась “Das Madel aus Havana”. Посоветовал мне ее посмотреть Бертольд Брехт. Вернувшись в Москву, снова и снова просматривая рукописи Маяковского, я прочла до тех пор непонятно к чему относящуюся запись. Она оказалась точно пересказанной фабулой этого фильма. В последнюю заграничную поездку Маяковский видел американскую кинокартину “Девушка из Гаваны”. Картина с вполне буржуазным содержанием, и, несмотря на это, Маяковский записал ее фабулу и даже переделал в ней конец для себя, на свой лад. Факт для Маяковского совершенно исключительный, указывающий на то, какое сильное впечатление произвела на него эта картина. Маяковский никогда не записывал для памяти, кроме собственных заготовок, адресов, номеров телефона.

Вот эта запись:

“Драка |

тюрьма > буйная молодость

невеста |

Эксцентрическое знакомство.

Скандал в полиции.

Бегство женщины.

Экзотическая любовь (со спаньем?)

Требуют назад – иначе дезертир.

Печальное расставание.

Солидная жизнь – жена.

Песня – нахлынули воспоминания.

Выпил. Не выдержал.

Пошел в порт (возврат молодости), уехал.

Для буржуазной идеологии девушка умерла.

Нашел сына.

Счастливый конец.

На самом деле он должен был бросить жену и привезти живую девушку”.

Содержание – примитивное. Молодой моряк перед отплытием в Гавану за драку попадает в полицейский участок. К нему приходит прощаться его невеста, на которой он собирается жениться по возвращении. В Гаване он нечаянно опрокинул своим “фордом” запряженную осликом тележку, с которой девушка, продавщица орехов, песней зазывает покупателей. Девушка со скандалом ведет его в полицию, а сама убегает. Он разыскивает ее, и у них начинается любовь. Экзотическая природа, ручей в лесу. Но моряк должен вернуться на родину – “иначе дезертир”. “Печальное расставание”. Он уезжает. Дом – “солидная жизнь. Жена”. Проходит несколько лет, он слышит в кабачке песню, которую пела девушка в Гаване. “Нахлынули воспоминания”, и он, не выдержав (“возврат молодости”), пошел в порт, сел на пароход и уехал в Гавану. Там он узнал, что девушка недавно умерла, но остался ее (их) сын. Он находит его и увозит с собой к жене, которая прощает мужа и усыновляет мальчика.

Почему этот фильм поразил Маяковского? Он сделан с предельным мастерством, но вы не видите, как он сделан. Художественный прием не навязан, вам кажется, что он отсутствует. Каждый кадр, каждое движение, звук, фотография – такого высокого качества, что это, кажется, и есть форма вещи. Вы не замечаете в ней ни режиссера, ни художника, ни оператора, ни актера, вы присутствуете при чужой жизни, вы живете ею. Посмотрев эту картину, вы пережили все, что задумали ее авторы, несмотря на то что вам ничего не посоветовали, ни во что не тыкали пальцем. Вам в голову не пришло бы сказать: “Какой изумительный кадр у ручья”. Или: “Как великолепна актриса в сцене расставания!”. В лесу у ручья вам было хорошо и прохладно, а сцену расставания вы тяжело пережили и долго не могли ее забыть.

Много лет я навожу справки у специалистов о “Девушке из Гаваны”. Все они говорят, что Маяковский не мог видеть этот фильм, что он вышел на экраны после его смерти. Но я продолжаю розыски. Быть может, он прочел книгу с таким содержанием? Видел пьесу или оперетту? Неправдоподобно. Сюжет недостаточно интересен, для того чтобы его записал Маяковский. Дело тут не в сценарии, а в том, как сделана картина по этому сценарию. Я смотрела ее несколько раз. Меня тянуло к ней, как к настоящему произведению искусства.

Недавно я видела “Девушку из Гаваны” в нашей фильмотеке. Картина сейчас почти не смотрится. Очень ушла вперед техника кино. Но в то время она поразила и меня, и Брехта, и его друзей, и Бориса Барнета, который оказался тогда в Берлине.

Может быть, прав В. А. Катанян в своем предположении, что Маяковскому рассказали содержание фильма и собирались заказать диалоги. К этому времени относится его либретто сценария “Идеал и одеяло”. Известно, что тогда, в Париже, у Маяковского были контакты с кинематографистами» [Дружба народов. 1989. № 3. С. 207–208].

Такие вот «воспоминания-размышления» Л. Брик. И не слова о том, о чем уже, наверное, догадываются сами читатели: о поразительном совпадении фабулы фильма с жизненной историей Элли Джонс и Маяковского.

Читатели могут сами легко наложить, спроецировать на этот «примитивный» киносюжет ситуацию В. Маяковский – Элли Джонс – их дочь Хелен-Патриция – «солидная жизнь» в обществе Бриков.

Добавлю к уже сказанному, что Маяковский въехал в США, побывав перед этим в Гаване и Мексике. Впрочем, и сами США для нас – явный Юг.

Не столь давно наконец-то «нашедшаяся» дочь поэта Патриция Томпсон вспоминает по рассказам матери: «Вскоре после приезда Маяковского в Америку, на одном из его поэтических вечеров мои родители познакомились. Почти все время, что Владимир Владимирович находился в стране, они провели вместе. Вместе они были, в частности, на вечере в рабочем лагере “Нит гедайге” под Нью-Йорком, память о котором сохранилась в замечательном стихотворении “Кемп «Нит гедайге»”. Там же 6 сентября Маяковский сделал портрет своей возлюбленной» [Эхо планеты. 1990. № 18. С. 40].

Лагерь «Нит гедайге» был своеобразным домом отдыха выходного дня («уик-энда»), созданным рабочими (главным образом швейниками) на собственные сбережения. С. Кэмрад в книге «Маяковский в Америке» (М., 1970) так описывает этот лагерь: несколько «локалов» (отделений) профсоюза работников дамского платья приобрели участок в двести пятьдесят акров. На нем разбили двухместные палатки. «В красивом горном ущелье, неподалеку от кемпа, соорудили дамбу – получилось озеро, куда, ни на минуту не смолкая, ниспадал горный ручей. Отдыхающие за два доллара в день получали палатку на двух человек, кровать с теплым одеялом, завтрак, обед, ужин».

Элли Джонс с дочерью Патрисией. Ницца. 1928 г.

В. Маяковский и Элли Джонс провели в этом лагере не один «уик-энд» в августе – октябре 1925 года. Так, газета «Фрайгайт» 4 сентября 1925 года писала: «Три праздничных дня в кемпе “Нит гедайге” с тов. Маяковским в качестве главного гостя. “Уик-энд”. Откроется в пятницу вечером живой газетой у ярко пылающего костра. В субботу состоится концерт. Понедельник – прощальный вечер. Во всех трех вечерах примет самое активное участие пролетарский поэт тов. Владимир Маяковский» [Цит. по: Кэмрад С. Маяковский в Америке. М., 1970. С. 167]. Подобными же газетными сообщениями подтверждается пребывание Маяковского в этом лагере в конце августа, в середине сентября, в конце сентября. Были, возможно, и другие дни, так как в газетах сообщалось лишь о тех, когда поэт выступал с чтением стихов.

Эти сведения возвращают нас к стихотворению «Домой!», делая понятной еще одну строфу. Перед нами – своеобразная «профессиональная» реминисценция кемпа «Нит гедайге», недорогого лагеря отдыха швейников (N. B!), где поэт проводил дни со своей любимой:

А Маркиту. За сто франков препроводят в кабинет. Небольшие деньги – поживи для шику – нет, интеллигент, взбивая грязь вихров, будешь всучивать ей швейную машинку, по стежкам строчащую шелка стихов.

А написанное тогда же в Америке стихотворение «Кемп “Нит гедайге”» начинается так:

Запретить совсем бы ночи-негодяйке выпускать из пасти столько звездных жал. Я лежу, – палатка в Кемпе «Нит гедайге». Не по мне все это. Не к чему, и жаль.

Эти строки явно перекликаются со знаменитым началом стихотворения раннего Маяковского «Послушайте!»:

Послушайте! Ведь, если звезды зажигают — значит – это кому-нибудь нужно? Значит – кто-то хочет, чтобы они были?..

Первая любовь поэта, С. Шамардина, знавшая его с 1913 года (т. е. еще до его знакомства с Бриками), в своих воспоминаниях описала то, как в начале 1914 года в хмурую зимнюю ночь с редкими звездами у «громилы-футуриста» Маяковского почти «нечаянно» родилось это, одно из его первых лирических стихотворений о любви.

И вот в США, в 1925 году, опять звезды. А значит, опять любовь.

Вот он – «примитивный» сценарий-то: «Экзотическая любовь. Ручей в лесу». И т. д. Но необходимо вернуться в Союз: «требуют назад – иначе дезертир. Печальное расставание». И т. п. А весной 1929 года Маяковский в Париже увидел этот фильм, «Девушка из Гаваны», с таким «примитивным, вполне буржуазным» сюжетом. Да и все во Франции напоминало ему поездку в Ниццу, недавнюю, осеннюю встречу с «двумя милыми Элли», как он их назвал. Так что он даже мысленно «переделал» конец фильма «для себя на свой лад»: «На самом деле он должен был бросить жену и привезти живую девушку». Поэтому-то, в отличие от фильма, где девушка умирает, в записи Маяковского она остается живой, но «для буржуазной идеологии девушка умерла» (точнее было бы – «для буржуазной морали»). И это вполне соответствовало реальной ситуации: в момент рождения дочери у Элли Джонс еще даже не был официально расторгнут брак с Джорджем Джонсом.

Вот она – «Маркита, Маркита, Маркита моя». Вот она – «Девушка из Гаваны».

То, что для Л. Брик было «примитивным» сюжетом, для Маяковского было почти слепком его собственной судьбы (а в смысле духовном, в смысле душевных переживаний – копией без всяких «почти»).

Кстати, в автографе этой краткой записи сюжета фильма есть еще одна очень примечательная деталь, не отмеченная (и, видимо, неслучайно!) Л. Брик. Маяковским подчеркнуты два слова в последних строчках этой записи: уехал (от «солидной жены») и сына («нашел сына»).

Надо сказать, что фильм «Девушка из Гаваны», действительно достаточно «примитивный», практически не оставил сколь-либо заметного следа в истории киноискусства. И безусловно, следует искренне поблагодарить счастливый случай и саму Лилю Юрьевну за то, что она наткнулась на этот фильм и сумела соотнести его сюжет с безымянной запиской Маяковского.

А все рассуждения Л. Брик о мастерстве режиссуры и прочих прелестях картины, якобы поразивших поэта, – это, конечно, от лукавого. Особенно умиляют слова «я совершенно точно (!) поняла, почему этот фильм так поразил Маяковского» (несколько смягченные в более поздней публикации) [Между прочим, в том же 1940 году, когда в журнале «Знамя» были опубликованы «мемуары» Л. Брик, отдельным изданием впервые вышла «повесть в стихах» Николая Асеева «Маяковский начинается». Есть в ней и такие строки: Только ходят слабенькие версийки, слухов пыль дорожную крутя, будто где-то, в дальней-дальней Мексике, от него затеряно дитя]. В этой связи несомненный интерес представляет и упомянутый в мемуарах Брик сценарий Маяковского «Идеал и одеяло», о котором мы поговорим несколько позже.

Здесь же важно то, что действительно, запись этого «сюжета» – «факт исключительный».

Нет, Маяковский и здесь не отступил от своего правила записывать лишь адреса, телефоны. Это тоже была запись адреса: зашифрованная запись адреса, куда влеклась его душа. Ключ к этому «шифру» находим в записной книжке Маяковского того же 1929 года, где на одной из страниц – только одно слово: «ДОЧКА»!

В журнале «Москва» (1991, № 4) я уже описал связанный с именем Маяковского случай «подправления» фактов Л. Брик [См. наст. изд. С. 107–142.]. Тут перед нами – еще один пример, еще одна попытка «исправления» биографии поэта.

Подозреваю, что хотя бы некоторые из «специалистов», у которых Лиля Юрьевна «много лет наводила справки» о фильме «Девушка из Гаваны», не могли не догадываться, в чем тут дело. Но лучше не связываться. Да и само столь пристальное, настойчивое, многократное обращение Брик к этой, казалось бы, простенькой черновой записке Маяковского вполне красноречиво. А упорное акцентирование внимания на примитивности, незначительности сюжета и, наоборот, подчеркивание того, что «дело не в сценарии, а в том, как сделана картина, как он (фильм) сделан» (слова «как» в тексте выделены самой мемуаристкой), явно бросаются в глаза. Оно ясно говорит о понимании подспудной силы этих непритязательных записей Маяковского, о беспокойстве мемуаристки за свое монопольное положение единственной и непререкаемой «музы поэта».

 

5

В отличие от «Девушки из Гаваны» – продавщицы орехов, зазывающей покупателей песней, – Элли Джонс одно время, до знакомства с Маяковским, была продавщицей (!) парфюмерии (точнее, манекенщицей косметической фирмы). Видимо, именно знакомством с Элли Джонс навеяно одно из стихотворений американского цикла – «Барышня и Вульворт», написанное в ироническом ключе, но с явной симпатией к героине произведения: поэт сквозь витринное стекло видит девушку, рекламирующую галантерейно-косметические товары, в частности бритвенные лезвия («зазывающую» покупателей).

Я злею: «Выйдь, окно разломай, —                     а бритвы раздай для жирных горл». Девушке мнится: «Май, май горл».

Некоторая самоирония – характернейшая черта любовной лирики поэта. Само же название этого стихотворения вызывает в памяти другое любовное произведение Маяковского – кинофильм «Барышня и хулиган», где поэт был не только автором рабочего сценария, но и исполнителем роли влюбленного хулигaнa.

С учетом непростых лирических переживаний поэта следует по-новому прочесть, осмыслить и такие стихотворения американского цикла, как «Небоскреб в разрезе», «100 %», «Вызов».

Надо сказать, что поэт приехал в Америку с совершенно определенным критическим, «пролетарским» настроением, с определенной «заданностью», которую он однозначно выразил в словах:

У советских собственная гордость. На буржуев смотрим свысока.

Но и в самой Америке в 20-е годы критическое отношение к буржуазному обществу, левые настроения были вообще весьма типичным явлением в среде творческой интеллигенции. Так, антибуржуазный, «бунтарский» настрой американской литературы того периода определялся произведениями Т. Драйзера, Э. Синклера, С. Льюиса и др. Иная реакция Маяковского, представителя страны победившего пролетариата, была бы просто странной.

Эти внутренние противоречия между пролетарским «долгом» и не признающим «классового подхода» чувством любви ясно отразились и в названных стихах поэта. Отсюда и явно ощутимое в них чувство какой-то личной неприкаянности, избыточной озлобленности. Поэт как бы находится в вечном споре и разладе с самим собой. Отсюда и: «Не по мне все это. Не к чему. И жаль» («Кемп «Нит гедайге»). Отсюда и: «Тот, кто постоянно ясен – тот, по-моему, просто глуп» («Домой!»).

Но дело не только в этом. Я смотрю, и злость меня берет на укрывшихся за каменный фасад. Я стремился за 7000 верст вперед, а приехал на 7 лет назад.

Так заканчивает поэт стихотворение «Небоскреб в разрезе». Сказано, конечно, с вполне обличительным пафосом.

Но подспудно, вторым планом в этих словах зафиксировано не только реальное путешествие в пространстве, а и своеобразное «путешествие во времени» – «возврат молодости» поэта. Впервые со времени революции 1917 года и Гражданской войны рядом с Маяковским вновь оказался Д. Бурлюк, Додя, первым в 1912 году разглядевший в Маяковском поэта, одобривший его первые стихотворные футуристические опыты. В Америке, символе новейшей технологии, встретились два основоположника русского футуризма, течения, рожденного наступлением индустриального века. Вспомнились футуристические турне, поездки по России, эпатаж публики, последние совместные выступления в московском «Кафе поэтов» в 1918 году, «7 лет назад». И вот здесь, в Америке, рядом тот же друг и почти те же самодовольные буржуа – противники.

Тогда, в 1913 году в России, у Маяковского появилось стихотворение «Нате!»:

А если сегодня мне, грубому гунну, кривляться перед вами не захочется – и вот я захохочу и радостно плюну, плюну в лицо вам я – бесценных слов транжир и мот.

А в 1925 году в США появилось стихотворение «Вызов»:

Я           полпред стиха – и я с моей страной вашим штатишкам бросаю вызов.

Каков же этот вызов? Есть, конечно, здесь и обличение «капитала – его препохабия», и посылка «к чертям свинячьим всех долларов всех держав». Но все это – на уровне общих деклараций. А вот и конкретные факты вызова:

Нам смешны дозволенного зоны. Взвод мужей, остолбеней, цинизмом поражен! Мы целуем – беззаконно! – над Гудзоном ваших длинноногих жен. День наш шумен. И вечер пышен. Шлите сыщиков в щелки слушать. Пьем,           плюя на ваш прогибишен, ежедневную «Белую лошадь».

Вполне эффектно. Вызов, конечно. Но какое это имеет отношение к «классовой борьбе», «пролетарской солидарности» и т. п.? Ответ один – абсолютно никакого. Перед нами – поданный в несколько парадоксальной форме еще один кусочек лирической автобиографии поэта. Кстати, в черновых вариантах этих строк (записная книжка № 33) «вызов» еще более персонифицирован:

Муж, остолбеней. Я целую беззаконно. День мой шумен. И т. д.

Замечу, что «длинноногая» в лексиконе Маяковского является синонимом слова «красавица». Очевидно, что речь здесь идет о его возлюбленной, «длинноногой» манекенщице Элли Джонс. Уже говорилось о том, что после переезда в Америку совместная жизнь супругов Джонс не заладилась. Но именно встреча с Маяковским стала для Елизаветы Петровны «роковой»: через некоторое время после рождения Элли-младшей Джонсы развелись.

Владимир Маяковский со своей любимой собакой

Упомянутая во втором четверостишии «Белая лошадь» («White hors» – «Уайт хоре») – сорт виски, в изобилии контрабандно поставлявшегося в США, где формально в то время существовал «сухой закон» («прогибишен»). Наслаждение рюмкой виски в условиях «сухого закона», конечно, никак не отнесешь к форме пролетарского протеста. Речь, по-видимому, опять-таки идет о связанных с этими вечеринками каких-то личных лирических переживаниях.

Особенностью лучших лирических произведений Маяковского является их высочайший эмоциональный накал, полная обнаженность чувств, какая-то беззащитность лирического героя. В этом отношении, например, «американские» стихотворения поэта, нередко сдобренные изрядной дозой пропагандистских банальностей, трудно отнести к лирическим шедеврам. А их пропагандистская «броня» наглухо закрыла от читателя все личные мотивы в этих стихах. Поэтому, несмотря на все «курганы книг» нашей маяковианы, эта сторона «зарубежного» цикла стихов Маяковского практически никогда не обсуждалась. Однако словечко-зацепка – «Уайт хоре» – позволяет нам перенестись из Нью-Йорка 1925 года в Париж 1928–1929 годов.

 

6

Илья Эренбург, вспоминая Маяковского, писал: «Он (Маяковский) приезжал в Париж незадолго до смерти. Он сидел мрачный в маленьком баре и пил виски “Уайт хорс”. Он повторял:

Хорошая лошадь Уайт хорс, белая грива, белый хвост.

Он был создан скаковой лошадью, часто он хотел быть битюгом» [Эренбург И. Книга для взрослых. М., 1936. С.149].

Через 25 лет после издания «Книги для взрослых» этот эпизод в несколько переработанном виде получил у Эренбурга («Люди, годы, жизнь») более определенные пространственно-временные рамки: осень 1928 года, кафе «Куполь».

Что ж, перенесемся в парижскую осень 1928 года.

Маяковский прибыл в Париж из Берлина во второй половине октября. В Ниццу для свидания с ним приехала Элли Джонс с дочкой. Сразу по прибытии в Париж наш простодушный конспиратор «дипломатично» писал в Москву Л. Брик 20 октября 1928 года: «К сожалению, я в Париже, который мне надоел до бесчувствия, тошноты и отвращения. Сегодня еду на пару дней в Ниццу (навернулись знакомицы) и выберу, где отдыхать. Или обоснуюсь на 4 недели в Ницце, или вернусь в Германию. Без отдыха работать не могу совершенно!..».

«Застраховаться» подобным образом он считал необходимым. Дело в том, что в Париже Маяковский был (как минимум!) под неусыпным постоянным наблюдением родной сестры Л. Брик – Эльзы Триоле.

Он съездил «на пару дней» в Ниццу, навестил двух своих Элли. Вернулся в Париж 25 октября, отправил из Парижа в Ниццу письмо: «Две милые, две родные Элли! Я по вас уже весь изсоскучился. Мечтаю приехать к вам еще хотя б на неделю. Примите? Обласкаете?..».

Таковы были планы.

Но Лиля Брик в ответ на письмо Маяковского от 20 октября пишет ему: «Где ты живешь? Почему мало телеграфируешь? Пишешь: еду в Ниццу, а телеграмм из Ниццы нет». 2 ноября – вновь: «Ты писал, что едешь в Ниццу, а телеграммки все из Парижа. Значит, не поехал? Когда же ты будешь отдыхать?..» И т. д. Да, «заботливый» (и перекрестный) надзор за каждым шагом поэта был на высоте. Кроме того, обычный и традиционно длинный список поручений по приобретению товаров последней парижской моды от Л. Брик (как всегда – с точным указанием размеров, цвета, деталей фурнитуры) на сей раз был дополнен более серьезным требованием: купить автомобиль!

Нет, Маяковскому так и не удалось вновь поехать в Ниццу.

В свою очередь, явно заподозрившая что-то неладное, Эльза Триоле жила в той же парижской гостинице «Истрия», что и Маяковский. Но все-таки она уже не могла, как раньше, лично следить за каждым шагом поэта. Как раз в это время Луи Арагон сделал ей предложение, намечались изменения в ее собственной жизни. Конечно, недельное отсутствие Маяковского в Париже было бы все равно замечено.

Был найден, однако, «блестящий» выход: специально было организовано как бы «случайное» знакомство Маяковского с Татьяной Яковлевой. «Пригласили в один дом специально, чтобы познакомить. Это было 25 октября» [Огонек. 1968. № 16. 13 апреля. С. 11], – писала Татьяна Яковлева матери в Пензу.

После публикаций в 1955–1956 годах Р. Якобсоном комментариев и стихотворных текстов, обращенных Маяковским к Татьяне Яковлевой, а также после статей В. Воронцова и А. Колоскова в журнале «Огонек» 1968 года принято считать, что парижские месяцы Маяковского 1928–1929 годов прошли чуть ли не целиком под знаком любви к Татьяне Яковлевой. Безусловна научная ценность и фактологическая обоснованность указанных публикаций. Однако вполне оправданная борьба с мифом о «единственной и непогрешимой музе поэта – Лиле Брик», на мой взгляд, привела к другой крайности – к явному преувеличению роли в жизни Маяковского его «альтернативной» парижской музы – Татьяны Яковлевой.

Между тем жизнь шла во всем своем многообразии. И поэт не только «летал на крыльях любви» к своей Татьяне. Была Ницца, были другие события. В «Письме Татьяне Яковлевой» Маяковский писал:

Вы и нам в Москве нужны, не хватает длинноногих. Иди сюда, иди на перекресток                     моих больших и неуклюжих рук.

Да, это написано ей. Беловой автограф (вариант) этого стихотворения – в записной книжке, подаренной поэтом Татьяне Яковлевой перед его отъездом из Парижа в ноябре – декабре 1928 года (он выехал в Берлин 3 декабря). Там же – автограф другого стихотворения – «Письмо товарищу Кострову из Парижа о сущности любви».

Надеюсь, однако, читатель уже вспомнил строки 1925 года («Вызов»): «Мы целуем – беззаконно! – над Гудзоном ваших длинноногих жен».

А вот передо мной рисунок Маяковского, подаренный им Элли Джонс в 1925 году в Нью-Йорке [См.: Эхо планеты. 1990. № 18. С. 43]. Поэт охраняет дом своей любимой на углу 71-й стрит в Нью-Йорке – так условно прокомментирован этот рисунок в публикации. Но охраняет ли? Или все же зовет ее «на перекресток рук»? Маяковский нарисовал себя на перекрестке, стоящим с руками, распростертыми в стороны – «крестообразно». И я не могу избавиться от впечатления, что «перекресток моих больших и неуклюжих рук» – это точное словесное описание, прямо-таки «калька» именно этого рисунка. Не тогда ли, еще в 1925 году, в США родился этот образ?

Зная сложность и драматичность жизненных коллизий Маяковского осенью 1928 года, спокойно, не торопясь, прочтем его парижские стихотворные «Письма». Уже при первом непредвзятом, беспристрастном прочтении этих стихов создается ощущение, что недоданное, невостребованное одной в каком-то нервном, отчаянном порыве неожиданно «пригодилось» для другой. Что ж, жизнь есть жизнь, или «по-парижски» – се ля ви.

Обратимся теперь к некоторым черновым стихотворным записям 1928 года. «Парижская» записная книжка поэта, относящаяся к осени 1928 года (№ 64), открывается автографом небольшого, в шесть строк (без учета лесенки) стихотворения о лошади и верблюде:

Лошадь           сказала, взглянув на верблюда: «Какая гигантская лошадь-ублюдок». Верблюд же вскричал: «Да лошадь разве ты?! Ты           просто-напросто – верблюд недоразвитый». И знал лишь бог седобородый,                               что это – животные разной породы.

Под заглавием «Стихи о разнице вкусов» эти строчки впервые были опубликованы в № 2 (январь) журнала «Чудак» за 1929 год. С тех пор стихотворение всегда публикуется как составная часть цикла «парижских» стихов поэта 1928–1929 годов. Между тем ясно (и по месту в записной книжке, и по теме, и по соседним строчкам), что написано оно в Ницце. Именно там, на юге Франции, в 20-х годах встреча и с верблюдом, и с лошадью была обычным явлением, а не случайной экзотикой (в порту, на базаре.). Кстати, и образ «Бога седобородого» – с таким нетрадиционным для бога эпитетом – навеян, надо думать, видом какого-нибудь араба – погонщика верблюдов. (Соседний Алжир, поставщик этих животных, был в то время «заморской территорией» Франции.)

По теме же, по стилю – это совершенно детское стихотворение. Этими строчками легко и вполне органично можно было бы дополнить, например, известное стихотворение Маяковского «Что ни страница, – то слон, то львица», написанное около трех лет назад.

Рискну предположить, что «Стихи о разнице вкусов» Маяковский написал осенью 1928 года для (или под влиянием) своей дочери Элли. Перед нами одна из уличных сценок, подсмотренных поэтом во время прогулок с «двумя милыми Элли» по Ницце. Легко себе представить возглас ребенка, впервые увидевшего верблюда: «Мама, смотри, какая смешная лошадь!..» [Кстати сказать, первые наброски к стихотворению «Что ни страница.» – о жирафе, кенгуру, крокодиле, а также заключительные строки «зверик из Америки – до свиданья, зверики» – Маяковский сделал в 1925 году на обложке путеводителя по нью-йоркскому зоопарку (путеводитель ныне хранится в Гос. музее В. В. Маяковского). Поэт бродил тогда по зоопарку вместе с Элли Джонс].

Вернувшись в Москву после этой поездки во Францию, Маяковский вскоре, 7 января 1929 года, заключил договор с издательством «Федерация» на книгу новых «заграничных стихов» – сборник «Туда и обратно» (срок представления рукописи издательству – 23 января. Книга вышла в декабре). Здесь такие стихотворения, как «Парижанка», «Костоломы и мясники», «Они и мы», «Стихи о советском паспорте». А открывают сборник «Стихи о разнице вкусов»! Им поэт даже дал надзаголовок: «Вместо предисловия»!..

Такие аполитичные, «лошадино-верблюжьи» строчки – «вместо предисловия»! Что это? Шутка гения? Или намеренный эпатаж поборников «классовой чистоты» советской поэзии? Если же мы вспомним, с какими важными для поэта реальными событиями и воспоминаниями связаны эти строки, все становится на место! И нет необходимости непременно трактовать это стихотворение как некую идеологическую аллегорию непримиримости двух миров – социализма и капитализма.

Но вернемся к записной книжке поэта № 64.

Сразу под строчками о лошади и верблюде, на этой же первой странице записной книжки следует заготовка рифмы:

(море) пятнится спит спит Ницца.

Это уже прямое указание на то, где создавались все эти строки.

Здесь же, на этом же первом развороте записной книжки, – строки, в том или ином виде вошедшие в «Письмо Татьяне Яковлевой»:

В целовании рук ли, губ ли Красный шелк моих республик. Я говорю тубо собакам беспокойной страсти …брови странно видеть с бровью вровень.

Наконец, – шесть строк, не вошедших в окончательный текст «Письма»:

Если скажешь, что не надо, не ворвусь грозиться на дом, губ насильно не помну. Это старый пережиток в глубине моей души по-другому пережито.

Тут же – и заготовки строк, использованные позднее в «Письме товарищу Кострову из Парижа о сущности любви».

Столь подробное описание черновика позволяет, надеюсь, читателю самому видеть, что первоначально, еще в Ницце, Маяковский начал писать совершенно другое стихотворение. Действие его происходило в спящей Ницце, где море «пятнится», и относилось оно к иной героине, которую он уже и ранее называл «длинноногой». Теперь же еще – «брови… с бровью вровень». А строки «в целованьи рук ли, губ ли, красный шелк моих республик (тоже должен пламенеть)» – это прямое продолжение уже известного нам разговора Маяковского с Элли Джонс, начатого в стихотворении «Домой!»: «Почему под иностранными дождями вымокать мне, гнить мне и ржаветь?..». И конечно, только к ней, матери его дочери, могли относиться строки, так и не вошедшие в беловые варианты «Писем»: «Если скажешь, что не надо, – не ворвусь грозиться на дом» и т. д. Отношения Маяковского с Татьяной Яковлевой, как свидетельствуют все известные нам мемуаристы, были существенно более сдержанными, более официальными, «платоническими».

К любым

          чертям с матерями

                    катись

любая бумажка.

          Но эту…

Я

достаю

          из широких штанин

дубликатом

          бесценного груза.

Читайте,

          завидуйте,

                    я —

                              гражданин

Советского Союза.

(«Стихи о советском паспорте». 1929 г.)

Замечу, что черновые наброски в записной книжке № 64 содержат практически все ключевые слова и строки (а следовательно, мысли) будущего «Письма Татьяне». О существовании же самой Татьяны Яковлевой Маяковский в Ницце еще и не подозревал. Он познакомился с ней лишь по возвращении из Ниццы в Париж. В конце концов новым в беловике стала только «привязка» действия «Письма» к Парижу и обществу толстосумов-«нефтяников».

Первый публикатор «Письма Татьяне» Р. Якобсон – очевидно, со слов самой Т. А. Яковлевой – пишет, что оно «было сочинено поэтом в течение одной ноябрьской ночи» [Jakobson R. Unpublished Majakovskij // Harvard Library Bulletin. 1955. Vol. 9. № 2. P. 287)]. При столь обширном объеме «предварительной работы» ума и сердца это уже не может вызывать удивления. Таким образом, наше ранее высказанное предварительное предположение о первоначально ином замысле и адресате «Писем» оказалось не безосновательным. [Сравним ситуацию из воспоминаний Л. Брик о 1915-м годе и поэме «Облако в штанах»: «Когда я спросила Маяковского, как мог он написать поэму одной женщине (Марии), а посвятить ее другой (Лиле), он ответил, что, пока писалось “Облако”, он увлекался несколькими женщинами, что образ Марии в поэме меньше всего связан с одесской Марией и что в четвертой главе раньше была не Мария, а Сонка (речь идет о С. С. Шамардиной. – В. Д.). Переделал он Сонку в Марию оттого, что хотел, чтобы образ женщины был собирательный». И т. д. (Дружба народов. 1989. № 3. С. 188). Можно вспомнить и пикантную ситуацию с последними, предсмертными незавершенными любовными стихами Маяковского. По воспоминаниям Вероники Полонской, Маяковский читал и посвятил их ей. (Наверняка, так оно и было!) Но после смерти поэта они были опубликованы Бриками («Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся») как посвященные Лиле Юрьевне Брик!]

Ну а рифма «море не запятнится – спит Ницца» была использована Маяковским в стихотворении «Монте-Карло» в 1929 году. Здесь уже совершенно иное, резко саркастическое настроение.

Вообще, что касается «парижских» стихов Маяковского 1928–1929 годов, бросается в глаза то, что «лирическим взлетом» отмечен лишь осенний, октябрь – ноябрь 1928 года, период пребывания во Франции. В этот период Маяковский не только познакомился с Татьяной Яковлевой, но вновь встретился с Элли Джонс и впервые увидел свою дочь. В следующий же приезд Маяковского в Париж, в марте – апреле 1929 года, встречи с Т. Яковлевой по-прежнему продолжались, но поездка в Ниццу не состоялась. И это самое длительное, более чем двухмесячное пребывание поэта в Париже не отмечено ни единой лирической строчкой. Зато появилось несколько обличительных, сатирических стихотворений. И в частности – «Монте-Карло».

 

7

Размышляя о драматических обстоятельствах как личной, так и творческой жизни поэта, о трагической пропасти между внешней якобы счастливой «семейной жизнью» Маяковского с Бриками и его внутренним миром, нельзя не остановиться на киносценарии 1928 года «Идеал и одеяло», созданном поэтом во Франции. О нем как бы вскользь и явно нехотя упоминает Брик в приведенном выше отрывке ее «воспоминаний-размышлений» о фильме «Девушка из Гаваны». Этот сценарий существует лишь на французском языке (хранится в Гос. музее В. В. Маяковского). Привожу его русский перевод, выполненный А. В. Февральским (с незначительными сокращениями). Кстати, в первое Полное собрание сочинений Маяковского под редакцией Л. Ю. Брик (1934–1938) он не вошел. Сценарий «Идеал и одеяло» публиковался лишь во 2-м и 3-м изданиях Полного собрания сочинений и далеко не всегда может быть под рукой у читателя.

«Идеал и одеяло

Маяковский любит женщин. Маяковского любят женщины. Человек с возвышенными чувствами, он ищет идеальную женщину. Он обещает себе связать свою судьбу только с женщиной, которая будет отвечать его идеалу, но всегда наталкивается на других женщин.

Такая “другая женщина” однажды выходила из своего “Роллса” и упала бы, если бы идеалист не поддержал ее. Связь с ней – пошлая, чувственная и бурная – оказалась как раз такой связью, которую Маяковский хотел бы избежать. Эта связь тяготила его, тем более что, вызвав по телефону чей-то номер, указанный в письме, которое случайно попало ему в руки, он пленился женским голосом, глубоко человечным и волнующим. Но знакомство не пошло дальше разговоров, писем, и лишь однажды ему привиделся ускользающий образ с письмом в протянутой руке. С тем большей яростью возвращался он к неотвратимой любовнице, не теряя надежды освободиться от нее и мечтая о любимой незнакомке.

Годы поисков, которым его любовница препятствовала всеми средствами, наконец поколебали упорство незнакомки. Она сказала, что будет ему принадлежать, и он очищается, порывая со своей земной любовью. Преисполненный счастливого предчувствия, Маяковский идет навстречу началу и концу своей жизни.

Первый поворот головы – и его незнакомка – это та женщина, с которой он провел все эти годы и которую он только что покинул»[Цит. по: Маяковский В. Полн. собр. соч. М., 1958. Т. 11. С. 487].

Автобиографическая подоснова сценария очевидна. Это вся жизнь поэта, особенно после 1923–1924 годов. Подчеркну лишь, что художественное творчество Маяковского глубоко автобиографично (вспомним, например, высказывания Л. В. Маяковской, Р. О. Якобсона.).

Таким образом, уже само содержание сценария, главный герой которого носит фамилию «Маяковский», делает его вполне значимым документом в общем контексте разговора.

Есть, однако, еще одно важное обстоятельство.

Уже первый публикатор этого либретто А. В. Февральский справедливо отметил некоторые важные его особенности: «Отсутствие русского текста краткого либретто, а главное – стиль либретто, несвойственный Маяковскому, дают повод предполагать, что мы имеем дело не с французским переводом либретто, а с пересказом задуманного сценария, сделанным кем-то со слов Маяковского. Во французском тексте есть некоторые погрешности против французского языка, а написание имени Маяковского (Majakowsky) соответствует не французской, а немецкой транскрипции» (курсив мой. – В. Д.) [Цит. по: Маяковский В. Полн. собр. соч. Т. 11. С. 697–698].

Известно, что это «изложение» не принадлежит Э. Триоле. Впрочем, и без ее свидетельства ясно, что ни по моральным причинам, ни по стилю Эльза Триоле не годится в создатели этого текста. Сестра Лили Брик и французская писательница, она отлично знала как особенности взаимоотношений Маяковского и Лили Юрьевны, так и особенности французской грамматики.

В то же время целый ряд серьезных обстоятельств говорит о том, что изложение (если не соавторство) этого либретто вполне может принадлежать Элли Джонс!.. И мне не известно ни одного обстоятельства, которое хоть как-то противоречило бы этой гипотезе.

Для Элли Джонс – Елизаветы Петровны Зиберт, дочери обрусевших немцев – немецкий язык был вторым родным языком (наряду с русским). Получив хорошее домашнее образование, характерное для богатых помещичьих семейств, она вполне владела и французским, но все же уже как иностранным, главным образом разговорной речью. Впоследствии в США, закончив университет, Элли Джонс вплоть до выхода на пенсию преподавала в школе немецкий и французский языки, а для желающих – бесплатно – русский.

На большую вероятность причастности Элли Джонс к появлению сценария «Идеал и одеяло» указывают также обстоятельства времени его создания и некоторые фразы в письмах Элли Джонс и Маяковского.

Маяковский выехал из Москвы за границу – в Берлин и Париж – 8 октября 1928 года. Одной из целей этой поездки была покупка легкового автомобиля. Допекла-таки его своими капризами Брик!..

В уже упоминавшемся письме Брик 20 октября из Парижа Маяковский писал: «Сегодня еду на пару дней в Ниццу. Или обоснуюсь на четыре недели в Ницце, или вернусь в Германию <…> вся надежда на “Малик” – хочет подписать со мной договор – в зависимости от качества пьесы (усиленно дописываю). Ввиду сего на машины пока только облизываюсь – смотрел специально автосалон» (Примечание Л. Ю. Брик: «Малик» – издательство «Malic-Verlag», с которым Маяковский вел переговоры в Берлине. Договор на издание пьес и прозы был подписан только во время следующей поездки – 20 февраля 1929 г.») [Тексты письма и примечаний Л. Ю. Брик цитируются по: Лит. наследство. М., 1958. Т. 65. С. 168–169].

Как видим, в письме никаких намеков на наличие сценария еще нет. Речь идет только о пьесе «Клоп», которую Маяковский «усиленно дописывает».

Маяковский едет в Ниццу, встречается с Элли Джонс, видит свою дочь. Но автомобильные заботы и здесь не дают ему покоя. Этот вопрос не обходится молчанием и в разговорах с Элли. И вот в сценарии «Идеал и одеяло» – «в отместку» Л. Ю. Брик! – знакомство героя со своей земной, «одеяльной» любовью оказывается связанным с автомобилем – «Роллсом». Но с идеальной любовью дело, видимо, тоже не очень-то ладится: Элли не собирается ехать в Союз.

25 октября Маяковский возвращается из Ниццы в Париж. И 26 октября отправляет в Ниццу письмо «двум милым Элли»: «Я по вас уже весь изсоскучился. Мечтаю приехать к вам еще».

А 29 октября – телеграмма из Парижа Л. Брик: «Веду сценарные переговоры Рене Клер. Если доведу, надеюсь, машина будет». Итак, после возвращения из Ниццы у Маяковского появился уже и сценарий!..

Получив письмо от Маяковского, Элли Джонс, в свою очередь, пишет ему 29 октября из Ниццы в Париж: «Вы мне опять снитесь все время. Ну хорошо. Приезжайте! Только без переводчиков». Очевидно, трудности с изложением либретто именно на французском языке действительно были и как-то даже обсуждались!.. (Маяковский мог, например, в сердцах воскликнуть, что в следующий раз приедет с переводчиком.)

А 8 ноября 1928 года, полагая, что поэт из Парижа уже уехал, Элли Джонс пишет еще одно письмо Маяковскому из Ниццы в Москву (!): «Я же просила Вас телеграфировать! Некогда? Сразу двух Элли забыли?.. Правда, Владимир, не огорчайте вашего girl friend. Попросите “человека, которого любите”, чтобы она запретила Вам жечь свечу с обоих концов». В письме подчеркнутые мною слова – «человека, которого любите» – выделены кавычками. Что это? Просто отголосок-цитата каких-то разговоров о Л. Брик или эвфемизм «другой женщины» из сценария?..

В Ниццу Маяковский уже так и не выбрался. К совокупности известных обстоятельств теперь надо добавить и очень непростые хлопоты с поисками денег и приобретением пресловутого «Рено». Пьеса – «Клоп». Сценарий – одна страничка либретто «Идеал и одеяло». К сожалению, результаты «раздраконивания» сценария неизвестны.

И еще о сценарии. Сегодня мы можем лишь гадать о том, как соотносятся реальные обстоятельства знакомства Маяковского и Элли Джонс с таинственным письмом от незнакомки в сценарии. (Вполне прозаические обстоятельства знакомства с Татьяной Яковлевой достаточно известны.) Что же касается «годов поиска, которым его любовница препятствовала всеми средствами», и «надежды освободиться от нее», то здесь Л. Брик вполне укладывается в прототип сценарной «другой женщины». И не просто «укладывается». Судя по всему, именно такой образ Брик был создан в глазах Элли Джонс самим Маяковским.

Дочь В. Маяковского и Элли Джонс, Патриция Томпсон, говорила корреспонденту ТАСС: «Эту женщину, Лилю Брик, как рассказывала мне мама, Маяковский немножко побаивался и называл “злым гением” его жизни. Он не мог без нее, но и с ней быть не мог! Он подозревал, что она о каждом его шаге сообщает в НКВД. Патриция <…> не знала точно, что еще рассказал поэт ее матери о Брик, но он уже тогда сумел вселить в нее страх перед этой женщиной, который вся семья (Элли Джонс) сохранила на долгие годы» [Эхо планеты. 1990. № 18. С. 40–41; Журналист. 1991. № 6. С. 91].

Таким образом, и довольно точные временные рамки написания сценария, и многие известные нам психологические особенности взаимных отношений Маяковского и Элли Джонс позволяют предположить, что либретто фильма «Идеал и одеяло» было создано в Ницце при непосредственном участии Элли Джонс – Елизаветы Петровны Зиберт.

 

8

В отличие от «законспирированных» отношений с Элли Джонс, своего знакомства с Т. Яковлевой поэт практически не скрывал. Да это было бы и невозможно. Ведь и познакомила-то их сестра Лили Брик Эльза Триоле. Не делала из этого тайны и Татьяна Яковлева.

Иди сюда,

          иди на перекресток

моих больших

          и неуклюжих рук.

Не хочешь?

          Оставайся и зимуй,

и это

          оскорбление

                    на общий счет нанижем.

Я все равно

          тебя

                    когда-нибудь возьму —

одну

          или вдвоем с Парижем.

(«Письмо Татьяне Яковлевой». 1928 г.)

Еще в письме к Л. Брик из Парижа 12 ноября 1928 года Маяковский писал: «Лисит, переведи, пожалуйста, телеграфно тридцать рублей – Пенза, Красная ул., 52, кв. 3, Людмиле Алексеевне Яковлевой». Людмила – младшая сестра Татьяны Яковлевой. А уже после возвращения Маяковского в Москву Т. А. Яковлева 28 декабря 1928 года в письме из Парижа делится новостями с Эльзой Триоле, которая была в это время в гостях у матери в Лондоне: «Володя держит меня беспрерывно на телеграфной диете. Последняя была – увидимся март – апрель. Из Москвы получаю письма – ходит по моим знакомым с приветом от меня (я не поручала). Сестру мою разыскал в первый же день» [Цит. по: «Любовь – это сердце всего»: В. В. Маяковский и Л. Ю. Брик. Переписка 1915–1930. М., 1991. С. 261]. Естественно, все это не было тайной и для Л. Ю. Брик.

Свой очередной визит в Ниццу весной 1929 года Маяковский готовит загодя и вроде бы на сей раз более тщательно. В январе 1929 года он телеграфирует в Париж Татьяне Яковлевой: «Начале февраля надеюсь ехать лечиться отдыхать. Необходимо Ривьеру». У Маяковского действительно от частых выступлений в холодных, плохо отапливаемых помещениях было серьезное осложнение болезни горла. Он даже отменил ряд ранее намеченных выступлений в городах Украины. Лишь на 14–15 января съездил в Харьков, остальное время провел в Москве. 14 февраля Маяковский выехал в Берлин, затем в Прагу.

В Париж Маяковский приехал в конце февраля 1929 года. Однако, несмотря на «необходимость Ривьеры», в Ниццу он пока не спешит. Очевидно, предполагаемое свидание с Элли Джонс и дочерью назначено на более поздний срок. Но вот 20–21 марта он пишет Л. Ю. Брик из Парижа в Москву: «Шлю тебе и Осику посильный привет.

Тоскую. Завтра еду в Ниццу, на сколько хватит. А хватит, очевидно, на самую капельку. В течение апреля – к концу буду в Москве. И в Ниццу, и в Москву еду, конечно, в располагающей и приятной самостоятельности». Обратим внимание на последнюю фразу: наивная конспирация продолжается! Впрочем, это одновременно и намек на то, что Т. Яковлева в Москву с ним не едет.

Поэт приезжает в Ниццу, но по условленному адресу (Avenue Shakespeare, 16) никого нет [Это тот же адрес виллы в Ницце, где Маяковский и Элли встретились в октябре 1928 года. А в пьесе «Клоп», окончательно завершенной в декабре 1928 г., появилась реплика: «Гости на свадьбе требуют: «Горько! Горько!.. Бетховена!.. Шакеспеара!.. Просим изобразить кой-чего»]. Очевидно, там же он узнает, что «две милые, две родные Элли» находятся в Италии, в Милане. В записной книжке Маяковского помимо адреса в Ницце появляется миланский адрес Элли Джонс. Итальянской визы, однако, у поэта нет. Маяковский ожидает в Ницце своих Элли до 30 марта.

В один из этих тревожных вечеров он случайно на улице встретился с художником Юрием Анненковым, который позднее вспоминал:

«В последний раз я встретил Маяковского в Ницце, в 1929 году. Падали сумерки. Я спускался по старой ульчонке, которая скользила к морю.

Навстречу поднимался знакомый силуэт. Я не успел еще открыть рот, чтобы поздороваться, как Маяковский крикнул:

– Тыщи франков у тебя нету?

Мы подошли друг к другу. Маяковский мне объяснил, что он возвращается из Монте-Карло, где в казино проиграл все до последнего сантима.

– Ужасно негостеприимная странишка! – заключил он.

Мы зашли в уютный ресторанчик около пляжа. Мы болтали, как всегда, понемногу обо всем и, конечно, о Советском Союзе. Маяковский, между прочим, спросил меня, когда же, наконец, я вернусь в Москву? Я ответил, что я об этом больше не думаю, так как хочу остаться художником. Маяковский хлопнул меня по плечу и, сразу помрачнев, произнес охрипшим голосом:

– А я – возвращаюсь, так как я уже перестал быть поэтом.

Затем произошла поистине драматическая сцена: Маяковский разрыдался и прошептал едва слышно:

– Теперь я чиновник.

Покидая ресторан (было уже довольно поздно), мы пожали друг другу руки:

– Увидимся в Париже.

– В Париже.

С тех пор я больше не видел Маяковского».

Там же, обобщая свои неоднократные беседы с поэтом, Ю. Анненков пишет: «Тяжкие разочарования, пережитые Маяковским, о которых он говорил со мной в Париже, заключались в том, что коммунизм, идеи коммунизма, его идеал – это одна вещь, в то время как “коммунистическая партия”, очень мощно организованная, перегруженная административными мерами и руководимая людьми, которые пользуются для своих личных благ всеми прерогативами, всеми выгодами “полноты власти” и “свободы действия” – это совсем другая вещь» [Анненков Ю. Дневник моих встреч. Цикл трагедий. New York, 1966. Т. 1. С. 207, 201].

30 марта Маяковский вернулся из Ниццы в Париж.

А 12 апреля 1929 года Элли Джонс писала Маяковскому уже из Ниццы, но на московский адрес – Лубянский проезд, 3: «Зимою маленькая была очень больна. Я приехала сломя голову сюда, чтобы запастись солнцем. Она Вас еще не забыла, и она вдруг говорит: “Der grosse Mann heisst Володя”».

Маяковский в это время был еще в Париже (он выехал из Франции только 29 апреля). Сообщили ли поэту его «ближайшие друзья» о том, что его вновь ждут в Ницце?..

«Он сидел мрачный и пил виски “Уайт Хоре”». Не после ли неудачной поездки Маяковского в Ниццу встретил его и Илья Эренбург?.. Или, быть может, после просмотра фильма «Девушка из Гаваны»?..

«Песня – нахлынули воспоминания. Выпил. Не выдержал. Пошел в порт (возврат молодости), уехал. Нашел сына».

Другой русский «парижанин», художник С. И. Шаршун, вспоминает запальчивый спор Маяковского в том же 1929 году: «Хорошо вам, что живете в Париже, что вам не нужно, как мне, возвращаться в Москву! Вы здесь свободны и делаете, что хотите, пусть иногда на пустой желудок, снискивая пропитание раскраской платочков!.. – Так оставайтесь! – Нельзя! Я Маяковский! Мне невозможно уйти в частную жизнь! Все будут пальцем показывать! Там этого не допустят» [Шаршун С. Генезис последнего периода жизни и творчества Маяковского // Числа. Париж, 1932. № 6. С. 220–221].

Непростые, однако, мысли одолевали «полпреда советского стиха» в 1928–1929 годах во Франции. Не новый ли это оборот раздумий 1925 года – «почему под иностранными дождями»?

Еще раз вернемся к фильму «Девушка из Гаваны».

Сюжет фильма записан поэтом как раз в эти дни. Думаю, читателю теперь окончательно ясно, что Маяковскому было совсем не до анализа тонкостей режиссерско-операторского мастерства в этом фильме, нюансов «фотографии» или удачных «мизансцен». А вот – «не выдержал, уехал» (сын, как было в фильме, или дочь, как было в жизни, – в данном случае лишь несущественная техническая конкретность). К сожалению, намеренно искаженная трактовка истории этого киносюжета Маяковского сохранилась не только в мемуарах Л. Ю. Брик. С подачи Л. Брик она вошла во все издания киносценариев Маяковского (коммент. А. В. Февральский), сохранилась и в Полном собрании сочинений Маяковского (Т. 13. М., 1961).

Маяковский вернулся в Москву из Парижа 2 мая 1929 года. И наконец-то прочитал такое важное для него, но уже непоправимо опоздавшее апрельское письмо от Элли Джонс из Ниццы.

Жить поэт у оставалось меньше года. Выехать за границу ему уже больше не удалось. Но переписка с Элли Джонс продолжалась. В архиве поэта (попавшем к Л. Ю. Брик) сохранился пустой (?!) конверт от Элли Джонс с почтовым штемпелем «Москва. 22.10.29».

 

9

Обратимся теперь к воспоминаниям всесильного в конце 1920-х – начале 30-х годов редактора «Известий» И. М. Гронского. В июне 1938 года И. М. Гронский был репрессирован, прошел ГУЛАГ, после реабилитации в 1954 году работал старшим научным сотрудником Института мировой литературы им. А. М. Горького. Он пишет: «Возвращаясь из редакции поздно ночью, встречаю Маяковского. Мы с ним бродили примерно часа два. <…> Он был в тяжелом, нервном состоянии. Это уже было весной или близко к весне, в феврале – марте 1930 года. Я еще раз предложил ему поехать куда-либо. Спрашивал, не нуждается ли он? От всех предложений он отказывался, отмахивался. <…> Разговор был какой-то беспорядочный. Мы перескакивали с одного на другое». Именно в эту встречу, в феврале – марте 1930 года, вспоминал И. Гронский, Маяковский просил его похлопотать о выдаче заграничного паспорта, в чем он уже несколько раз получал отказ. По словам И. Гронского, Маяковский сказал тогда, что, если ему не дадут паспорт, он застрелится [См.: Гронский И. Из прошлого. Воспоминания. М., 1991. С. 271; см. также: Черток С. Последняя любовь Маяковского (В. Полонская). Ann Arbor, 1983. С. 15].

Об этом же пишет в своих воспоминаниях художник Ю. Анненков (хотя источник его сведений неизвестен): «В начале 1930 года Маяковский вошел в Ассоциацию Пролетарских Писателей, приверженцев социалистического реализма и, следовательно, совершенно противоположных поэтическим концепциям Маяковского. 16 марта произошел катастрофический провал постановки “Бани”. 25-го марта Маяковский выступил с публичной самокритикой, признав, что его поэзия содержала формы выражения, мало доступные широким читательским массам. В то же время он обратился с просьбой о выдаче ему нового разрешения на выезд в Париж, к которому он окончательно привязался, несмотря на свои поэмы. Однако советские власти, ознакомившись с “Клопом” и с “Баней”, поняли, что Маяковский, может быть, действительно решил “жить и умереть” в Париже и, пожалуй, рассказать там кое-какую правду о советском режиме. Выезд за границу на этот раз был ему запрещен. 14-го апреля Маяковский застрелился» [Анненков Ю. Дневник моих встреч. Цикл трагедий. Т. 1. С. 209].

Уже упоминавшееся ранее письмо Элли Джонс Маяковскому от 12 апреля 1929 года заканчивалось так: «А знаете, запишите этот адрес (Нью-Йорк сити) в записной книжке под заглавием: “В случае смерти в числе других прошу известить и нас”. Берегите себя. Елизавета».

В книге Р. Иванова-Разумника «Писательские судьбы» (Нью-Йорк, 1951) в главе «Погибшие» читаем: «РАПП травил всех “попутчиков” как врагов большевизма. Загадочное до сих пор самоубийство Маяковского (вот и еще один из погибших) в значительной мере объясняется этой травлей.

К слову – о Маяковском. Перед тем как застрелиться, он написал большое письмо и подписал кому-то адрес на конверте; кому – родные в отчаянии и суете не досмотрели.

Это досмотрел немедленно явившийся на место происшествия всесильный помощник Ягоды, специально приставленный “к литературным делам” Агранов – и письмо исчезло в его кармане, а значит, и в архивах ГПУ» (с. 20–21).

Куда же и к кому так упорно и страстно стремился поэт весной 1930 года? Кому он написал второе предсмертное письмо? Молчат архивы. Нет ответа на эти вопросы и в «уголовном деле о самоубийстве В. В. Маяковского». К сожалению, молчит и пустой (!) конверт от Элли Джонс с московским штемпелем «22.Х.29» [Это письмо от Элли Джонс, как видим, получено Маяковским уже после того, как поэту стало известно о замужестве Т. Яковлевой (11.Х.29). Были ли еще какие-либо письма от Элли Джонс – неизвестно. Как вспоминала Н. А. Брюханенко, помогавшая Лиле Брик разбирать бумаги Маяковского в Лубянском проезде после гибели поэта, «Л. Ю., пересматривая архив В. В., уничтожила фото девочки, дочки В. В., письма Татьяны Яковлевой, вернула мне мои и отослала Моте Кольцовой. Л. Ю., видимо, уничтожила очень многое после смерти В. В. Но это ее право, и сейчас ее не надо раздражать, т. к. она может сделать что угодно» (Эхо планеты. 1990. № 18. С. 42. Запись беседы с Н. Брюханенко сделана в мае 1938 года)].

Да, много, слишком много мы еще не знаем об «изученном до последних йот» поэте!

Лиля Брик и Луэлла Краснощекова. 1924 г.

Так одиноко жил Маяковский, «чужой среди своих». А его «ближайшие друзья» успешно создавали плакатно-карикатурный «имидж» и «биографию» поэта, весьма удобные им и, пожалуй, удобные официальной власти.

Художница Е. А. Лавинская, входившая в группу ЛЕФ при жизни Маяковского и сразу же порвавшая с салоном Бриков после гибели поэта, записала в своем дневнике-воспоминании в июне 1948 года: «В этом году я долго разговаривала о Маяковском с Михаилом Михайловичем Пришвиным, человеком другого поколения, шагнувшим в наши дни из иной эпохи. Он не знал Маяковского и не хотел его знать. Вот что он мне говорил:

– Как-то так получилось, что я его прозевал. Я его не читал, думал: футурист, вроде Крученых, Бурлюка и остальных, я их терпеть не мог. <…> И как-то просто случайно через много лет после смерти Маяковского попалась мне его книга, однотомник. Я начал просматривать, прочел с начала до конца и ужаснулся на себя: как это не заметил, прозевал такого поэта, такого человека! И находился-то он совсем рядом! Поразило меня, прямо-таки потрясло одиночество этого человека. Почувствовал я это одиночество, прочтя однотомник, никто мне ничего не говорил. Далек я был от писательской среды. Наверное, никогда у него не было ни жены, ни друга. У меня настолько сильно ощущение одиночества Маяковского, что, когда вхожу с площади в метро, меня охватывает чувство тоски и своей глубокой вины перед ним» [Маяковский в воспоминаниях родных и друзей. М., 1968. С. 372–373].

Так писатель, бесконечно далекий по своим эстетическим и творческим воззрениям от Маяковского, своим видением подлинного художника точно уловил суть трагедии жизни и творчества поэта.

Читателям посоветую лишь: читайте Маяковского, читайте по-новому, с учетом всех наших сегодняшних знаний, читайте, размышляя.

И еще одно – заключительное – замечание. Рассмотрев некоторые факты, связанные с ролью в жизни и творчестве Маяковского Елизаветы Петровны Зиберт – Элли Джонс, хочу подчеркнуть, что они отнюдь не отменяют других фактов, в том числе фактов, связанных с иными именами. Но фактов подлинных, а не тенденциозных мифов. Совершенно бесперспективными и бесплодными мне представляются вопросы типа, какую же из женщин Маяковский любил больше или какая же из них была его настоящей любовью, его подлинной музой – Т. Яковлева или В. Полонская, Н. Брюханенко или, например, Н. Хмельницкая, а еще ранее – С. Шамардина или М. Денисова. Элли Джонс имеет для нас, однако, то существенное преимущество и вызывает особый интерес тем, что является матерью дочери, единственного ребенка В. В. Маяковского.

Что же касается роли в жизни Маяковского Л. Брик, то я затрагивал эту тему здесь лишь в той мере, в какой это было неизбежно при обсуждении вопроса «Маяковский – Элли Джонс».

Было бы лицемерием считать образцом высокой поэзии все вышедшее из-под пера Маяковского. В своей поденной работе он занимался и рифмовкой газетных лозунгов, и сиюминутной агиткой «на злобу дня», и невзыскательной рекламой. Да и в собственно поэтическом наследии Маяковского отнюдь не каждая вещь отмечена явной печатью гения. Но лучшие произведения Маяковского, безусловно, входят в золотой фонд отечественной словесности.

В статье 1932 года «Поэт и время» М. П. Цветаева, характеризуя нигилизм раннего Маяковского по отношению к классикам («долой Пушкина») как своеобразную «самоохрану творчества» мастера (вспомним и слова Р. Якобсона: «самооборона поэта!»), писала: «Пушкин с Маяковским бы сошлись, уже сошлись, никогда по существу и не расходились. Враждуют низы, горы – сходятся» [Цветаева М. Соч.: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 359].

Именно так. Поутихнут сиюминутные страсти нашего растрепанного времени. Утесы лишь временно могут заслониться штормовой погодой. Истинные вершины остаются: им делить нечего. И вновь будет видно величие поэта Владимира Маяковского.