Однако «представлять материал в таком сыром виде» едва ли его удел; такое, может, и было во времена первых заметок, но теперь не мыслить, не приподняться над фактом, чтобы увидеть его масштаб и его место в логической цепи истории, он уже не может. В толще, в напластованиях обрядов, верований острому взгляду аналитика открываются два резко отличных слоя — остатки старинной языческой религии, особенно интересующей его, и пришлое, наносное, совсем недавнее — в лице мусульманства. Поярков с любопытством убеждается в том, что до прихода русских «киргизы считали удобным обходиться без учения Магомета», что, несмотря на самые благоприятные условия во времена кокандского владычества, проповедники из Коканда и Бухары так и не смогли приучить вольного киргиза к корану, а его жену — к парандже, сделать их истинными, благоверными мусульманами.
Что могла киргизская беднота получить от мусульманских проповедников? К каким вершинам ученой мысли, к каким взлетам человеческого духа повели бы свою вновь приобретенную паству благообразные старцы в белых чалмах? «Той истинной науки, в широком значении этого слова, носителями которой были когда-то арабы, не было и следа, вся же ученость и образованность ограничивалась только дословным заучиванием нескольких молитв из корана и кое-каких изречений из мусульманских писателей, и на приобретение этих жалких сведений уходили многие годы!». Среднеазиатским народам учение Магомета обошлось в целые столетия полного духовного рабства и застоя, что самым решительным образом сказалось во всех областях жизнедеятельности общества и человека. «Мусульманство с его деспотическим учением о предопределении только еще больше парализовало духовные силы народов, убило в них всякое проявление свободной деятельности духа и мысли… С трудом верилось, что когда-то здесь процветали роскошные и блестящие города, мало чем уступавшие нынешним европейским…»
Но как это все-таки произошло? В чем причина столь разительного оскудения? Бесконечные междоусобные войны? Нашествия кочевников? Деспотизм правителей, трон каждого из которых «состоял из груды человеческих тел, связанных цементом из крови и слез»? Безусловно, и в этом тоже. Но главную роль Поярков отводит все-таки исламу, хотя тот и был «самым верным авангардом цивилизации в течение 5–6 столетий». Но вот свободные научные исследования сменились религиозными догмами, научные дискуссии — борьбой за безусловное и всеобщее подчинение господствующему вероучению, явились в своих верных одеждах фанатизм, нетерпимость, и вот ислам «стал преследовать не только все то, что носило печать иноземного и неверного, но одинаково он уничтожал и искоренял в своих верных поклонниках всякое проявление свободной мысли и духа и с такою же жестокостью подавлял в них малейшее проявление научного исследования, строго заключив жизнь своих последователей в узкие, чисто формальные и обрядовые рамки…»
Теперь бухарские, ферганские проповедники с их «враждебным» неприятием всего того, что «не есть мусульманское», замелькали и на киргизских кочевьях. И это не могло не тревожить Пояркова, уж он-то знал, какие семена посеют эти миссионеры от Магомета. Раз за разом врач Поярков обращает внимание читающей публики на отрицательные последствия подобной пропаганды, предлагая предпринять самые незамедлительные и действенные меры. Такие меры он видел в повсеместном развитии народного образования, предлагая «не откладывая далеко, в самых глухих местах завести русско-киргизские школы, обставить их по возможности хорошими пособиями и послать туда русских учителей, обеспечив последних вполне содержанием, чтобы в эти школы могли пойти лучшие силы».
Его отношение к религии с особой силой сказалось в раздумьях о буддизме. А ведь буддизм привлекал к себе именно филантропической стороной — проповедью милосердия, любви и сострадания к ближнему, защиты и покровительства угнетенных, отречения от мирских благ, воздержанности, нравственного совершенствования. Это учение не могло не встретить отклика в душах обитателей Средней Азии, уставших от войн и насилия, жестокости и коварства. Оно явилось «мирным, но сильным протестом против всего строя и склада тогдашней жизни…».
Но вот появились в своих желтых одеяниях ламы, которые морочили «…темный люд и жили праздно за их счет». Появились монастыри, обиравшие для своих бездельников окрестное население и потому особенно заинтересованные в его оседлости. Появились последователи буддизма с их весьма удобной для бонз отрешенностью от земной суеты, с подавленной энергией, занер-той на ключ, с желаниями, обращенными к химерам, и волей, искусно трансформированной в безволие. Буддист «молится ничему и никому, но постоянно молится… От такой молитвы веет холодом и безжизненностью».
Прошли века. В пыль рассыпались стены монастырей, бесследно истлели на высоких холмах паломничьи шесты, на которых развешивались куски тканей с текстами священных молитв. И лишь в сумеречных, диких ущельях Тянь-Шаня, у стеклянно пузырящихся родниковых омутов, у вскипающих белой пеной горных потоков все еще смотрят на вас со скал и валунов лики буддийских божеств, высеченные здесь, чтобы «молитвы скорее доходили до того, кто есть Никто». «Выражение всех виденных мною богов одинаково: все они своим видом напоминают мне смеющихся мертвецов, как бы с торжествующим злорадством говорящих, что, несмотря на все успехи ума и человеческого гения, все это есть ничто, и полное счастье и удовлетворение своим желаниям и забвение всех перенесенных несчастий и испытанных бедствий каждый найдет только тогда, когда будет стремиться к Нирване…».
«Неужели они правы?» — восклицает Поярков.