В последнее время тяжело работалось. Отвлекала служба, всяческие служебные неприятности, как песок сквозь пальцы уходило здоровье. В конце 1909 года он получает программу и извещение о предстоящем в Москве съезде естествоиспытателей и даже намеревается «двинуть» туда кое-какие труды, но почувствовал: «ушло время». «А сейчас моя речь о детях, забота о них», — пишет он Анучину, президенту общества любителей естествознания, антропологии и этнографии, с которым состоял в давней переписке. Письмо полно горечи, неудовлетворенности собой. Он очень рад получить весточку от глубокоуважаемого профессора Дмитрия Николаевича, на которую он никак не рассчитывал, «так как я не оправдал ваших ожиданий. Я дал вам слишком мало, т. е. почти ничего. Правда, материал по антропологии есть у меня, и его, быть может, и порядочно, но надобно обрабатывать…» А теперь «ушло время», и программу съезда он переслал старшему сыну в Бордо, пусть уж теперь он пошлет на съезд какую-нибудь свою работу. Он вспоминает гетмана Зализняка из шевченковских «Гайдамаков», его слова: «что сам не повершу, то сынови передам». «Так и я», — говорит Поярков.
В Эраста он верил. И судя по отзывам французской знаменитости, профессора Пэрэза, у которого Эраст учился, надежды Федора Владимировича не были беспочвенны. Теперь Эраст кончил диссертацию по метаморфозу насекомых, защищать ее был намерен в Сорбонне. Значит, необходим переезд в Париж. А это расходы. Расходы предстоят и в связи с печатанием работы, с защитой, а кроме того нужно представить 150 оттисков — опять деньги, и немалые, а их-то у Эраста как раз и нет. Эраст хотел обратиться за помощью в русское посольство, но это, видимо, было бесполезно. Можно было напечатать работу в научном журнале, например, в немецком, но Федору Владимировичу «не хотелось бы, чтобы сын шел «в немцы» и у них печатал свою работу ради того только, что немцы дают больше оттисков. «Не все же ходить за море к варягам, довольно уже ходили!» Отсюда просьба к Анучину. Нельзя ли напечатать работу сына в Москве? Можно ли рассчитывать на содействие профессора Дмитрия Николаевича в Этом жизненно важном для сына деле? Он просит Анучина взять Эраста под свое покровительство, «насколько, конечно, он того будет заслуживать по своим трудам и заботам…» «Дорого и ценно моему сыну будет Ваше внимание, и в этом Вы не откажете ему, как и мне не отказывали, хотя я и не оправдал вашего доверия», — писал Поярков, не удержавшись, чтобы не попрекнуть себя и здесь.
У него были свои, особенные отношения с детьми. Со стороны он мог показаться чрезмерно суровым, даже деспотичным. Всю жизнь детей он подчинил жестокому регламенту серьезной учебы, и когда Эраст чуть ли не на втором курсе университета женился, он надолго прекратил с ним всякую переписку, а жену его, которую прекрасно знал еще девочкой и против дружбы сына с которой ничего не имел в Верном, так и не простил.
Он не баловал детей родительскими ласками, но они навсегда запомнили те немногие вечера, что он провел с ними у открытой дверцы жарко гудящей печи, отбрасывающей красные, золотые сполохи по стенам их скромно обставленной гостиной, где, впрочем, помимо дешевеньких венских стульев да такого же непрезентабельного стола, находилось фортепиано, выписанное из далекой Германии. Чего другого, подчас самого необходимого, у них в доме могло и не быть, но фортепиано было. По семейным преданиям, Федор Владимирович дважды заказывал этот редкий по тем временам для Верного музыкальный инструмент. Но в первый раз фортепиано доехало только до брода через Чу, где и было утоплено при переправе. И тогда заказ был сделан снова.
У Поярковых была прекрасная библиотека. Может, не по количеству томов, но уж по значимости — определенно, собирал-то ее Федор Владимирович! Он привозил их из своих редких поездок в большие города, задерживаясь, высылал их почтой, сопровождая обстоятельным письмом, опять-таки, прежде всего по поводу книг. Тут он времени не жалел. Тут он проявлял заботливость, столь же настойчивую, с какой чадолюбивый, в житейском смысле, родитель подкладывает свому любимцу лучший кусок.
«Обегал в Москве пять магазинов, нашел в шестом, — писал Федор Владимирович Эрасту по поводу купленной им «Истории русской критики…» В этой книге масса фактов, выхваченных прямо из горнила литературы. По-видимому, факты переданы верно, а также и освещены правильно. Личность Белинского выступает в колоссальном свете, а также и Добролюбова… Наперед говорю, что ты будешь читать и перечитывать, переживать…»
В конце письма — приписка: «Поклон Мише Фрунзе». Нет, он видел не только своих детей, он не с меньшим уважением относился и к товарищам сына, видя в каждом из них не просто мальчишку, которого в порядке расположения можно даже потрепать по плечу, — он видел в каждом из них личность, он словно предвидел, какие нелегкие дороги им предстоят. «Поклон Мише Фрунзе». Не всякий отец в переписке с сыном просит передать поклон его товарищу. Но, наверное, и товарищу «не всякому», а сыну Василия Фрунзе, пишпекского фельдшера, которого Федор Владимирович так глубоко уважал и при жизни, и после кончины, когда Василий Михайлович, «разбитый нравственно и разоренный материально, переживая страшные душевные муки… умер одиноким, — вдали от родных и немногих добрых знакомых».
У младших Поярковых не было той казачьей вольницы, того бездумного, веселого праздношатания, чем были заполнены дни многих их сверстников, — такой свободы у них не было.
Но отец, не колеблясь, разрешает сыну не пикник, не увеселительную прогулку, а целое путешествие по Тянь-Шаню, и вот восьмиклассники верненской гимназии отправляются в странствие по Киргизии, начав его 29 мая и завершив… 6 августа! Ребята преодолели десятки горных рек, уходящие за облака перевалы, они собрали около семисот видов растений, которые и по сей день представляют флору киргизского высокогорья в коллекциях ленинградского Ботанического сада. Продумал и организовал это сложное и по нынешним временам путешествие, конечно же, Федор Владимирович, позаботившись даже о печатных этикетках для ботанических и энтомологических сборов. Он очень серьезно относился к будущему своего старшего сына. «Я лично предназначал его к ученой карьере, мое душевное желание было видеть его ученым». С таким же душевным желанием были связаны его думы и о младших детях, тем более о младших, которым суждено было взрослеть уже без него.
Наверное, он это чувствовал.
Незадолго до кончины, в августе, он присылает из Ферганы несколько узких листков вощеной бумаги, исписанных отрывистым, торопливым почерком: так пишут, когда время поджимает, а перо не поспевает за мыслью. Письма были адресованы сыну Николаю, но теперь их может прочесть каждый, в отделе редких книг и рукописей алмаатинской библиотеки им. Пушкина. Судя по письмам, у Николая, кончавшего гимназию, вышла переэкзаменовка, и вот понадобился совет отца. Что-то насчет испольвова-ния источников в сочинении, не больше. Но в этом школярском вопросе Поярков-старший увидел нечто более существенное, он увидел замешательство, растерянность начинающего жить человека перед необозримым трудом учения, неоглядным океаном науки, перед безбрежностью которой не сразу и решить, с какой ноги ступать. И вот Федор Владимирович отвечает. Вначале — естественно, по поводу литературных источников, дескать, чем больше их использовано, тем лучше, двух мнений тут быть не может. Но дело еще и в том, что в изучение любого вопроса необходимо вносить свое, необходимо высказать свою мысль, свой критический взгляд, «тогда только выразится самостоятельность работы»! Он предостерегает: «Не брезговать и учебником!» Не брезговать черновым трудом запоминания, выучивания наизусть фактов, законов, правил. Это основа. Фундамент. Только так «развивается та способность, которая называется памятью… Да она и развивается только таким путем». Он тут же приводит дорогой его сердцу пример старшего сына, в блестящих способностях которого едва ли кто может усомниться. И вот оказывается, что несмотря на имевшиеся у него задатки крупного ученого, «Эраст зубрил уроки жестоко, зубрил беспощадно». Поярков-старший не случайно выражает свою мысль столь энергичными словами, конечно же зная, с каким пренебрежением обывательски настроенные люди могут воспринимать настойчивость и серьезность. Однако насмешки над так называемой «зубрежкой», «зубрилами» подчас — удобная лазейка, не более, фиговый листочек, которым тщатся прикрыть свою леность, свое безволие. Стало признаком хорошего тона иронизировать над круглыми отличниками, дескать, воистину «круглые, им все равно, что зубрить, эдакие роботы, не знающие ни любимого занятия, ни подлинного увлечения. И эта ирония, этот скепсис — тоже лазейка, тоже фиговый листочек… «Старайся больше изучить, запомнить, вникай в суть, в душу изучаемого предмета, будь то математика или другая какая-либо наука, душа есть во всякой науке, но нужно и свою душу в нее вложить…» А вложить душу — это значит проявить самостоятельность. Самостоятельность мысли. Самостоятельность в действиях. Все это крайне необходимо, именно отсюда начинается ученый. «Но здесь являются другие стороны, надобно тут руководствоваться чистыми нравственными побуждениями, целями и стремлениями». Отсюда — совет читать Белинского, Островского и Добролюбова, настойчивое пожелание изучать жизнь замечательных людей. «Биографии ученых, писателей читай, это хорошая образовательная школа… Биография освещает мир человека и деянье, служит путеводной звездой».
Его советы приобретают краткость и законченность математических формулировок. «Чувствуешь слабость в задачах — начни с них. Знаешь слабо арифметику — начни с нее, но изучи основательно… Не считай себя сам плохим, иначе пропало дело… Уверенность придает энергию… Работай над собой много, работай с уверенностью и настойчивостью, разверни свою энергию, свою смелость… Прояви талантливость!» — Духа не угашайте! — вспоминает он старинное изречение, впервые услышанное им тоже, скорей всего, еще от отца.
Он не собирался умирать. Но все же последняя воля была высказана. В тех же письмах. В тех же очерках, столь точно отметивших на шкале времени то деление, тот уровень, с которого здесь, в Киргизии, людям приходилось начинать в стремлении к жизни, достойной человека. Они могут служить точкой отсчета, его заметки. Однако такая точка нужна не для сравнений того, что было, с тем, что стало. Подобные сравнения, хотя они так напрашиваются на ум, несерьезны, они просто невозможны, настолько несоизмеримы эти миры. Но все-таки она помогает осознать громаду сделанного, цену настоящего, обязательность и надежность будущего.
И значит, он исписывал свои тетрадки не зря. Не зря терзался, воевал, искал, надеялся. Не зря находил и терял, и находил вновь. И те древние лики, высеченные на скалах, смутившие его однажды своей каменной злорадной убежденностью в том, что «все это есть ничто» — они, эти тени прошлого, не правы.
— Духа не угашайте!
1970–1972 гг.