По палате кто-то прошел, громко шлепая туфлями. Кольцов проснулся. Сомнения быть не могло: так шлепают столько «ни шагу назад».

«Ни шагу назад» — больные называли туфли без задников. В таких туфлях действительно нельзя было сделать назад ни одного шага: туфли немедленно оставались на полу.

«Ни шагу назад» в сто седьмой гвардейской носил Хохлов.

Кольцов удивленно покосился на кровать своего соседа. Постель была пуста. Хохлов, всегда любивший поспать, в это утро поднялся раньше всех.

Кольцов оделся, заправил койку и, укладывая подушки, обратил внимание на то, что наволочки сегодня очень белы. Да и в палате необыкновенно светло.

Кольцов подошел к окну. Чистый первый снег лежал на ветвях, на скамейках в госпитальном саду, на кабине дежурного «ЗИСа». На скульптуре бойца, стоявшей у фонтана, была надета снежная шапка. Дорогу пересекали черные полосы — следы колес: кто-то приехал в офицерский корпус. Через сад несли завтрак. Ни свет ни заря на дворе появился ранний лыжник — парнишка лет восьми. На стене склада белое пятно: кто-то запустил снежком. На крыше соседнего корпуса снег, и дальше, куда ни посмотри, всюду снег. А между тем в саду из-под снега выглядывает зеленая трава, высокие могучие тополя еще в зеленой листве, деревья помоложе, пониже сохранили багровые листья.

Кольцов постоял, полюбовался на белый пушистый снег и вышел в коридор. Здесь было пусто. Сестры сидели за своими столиками, записывая утреннюю температуру. Из столовой доносился стук тарелок, перезвон ложек.

Хохлова нигде не было.

Пришла методистка по лечебной физкультуре — стройная, загорелая девушка с секундомером в руке. Будто по условному знаку, сестры встали из-за своих столиков, прошли в палаты, объявили подъем. И сразу все ожило, зашумело, зашевелилось. Из палат донеслись голоса, смех… Только в сто седьмой гвардейской было тихо. Больные поднимались и молча выходили в коридор на утреннюю гимнастику.

Заиграл баян. Веселый, бодрящий «Марш летчиков» разлетелся по отделению.

— С левой ноги, на месте, шаго-ом марш! — сочным голосом скомандовала методистка.

В тот же миг Кольцов услышал знакомый шепот:

— Сухачева от нас переводят.

Рядом стоял Хохлов. Неизвестно, когда и откуда он появился.

Друзья едва дождались, когда кончится гимнастика, отошли в сторону, и Хохлов, тряхнув рыжей головой, торопливо заговорил:

— С вечера ты уснул, а я еще долго не спал, все слушал, как он стонет да просит, чтобы его подняли повыше. Надоело лежать. Вышел я из палаты и случайно услышал разговор сестры по телефону. Понял — насчет перевода. А потом она и сама сказала: «Странно, почему он так торопит?»

По коридору затарахтела каталка. Друзья замолчали, насторожились.

Ирина Петровна с усталым, недовольным лицом толкала перед собой каталку. Толкала медленно, с большим трудом, точно на каталке была по меньшей мере тонна груза. И с каждым шагом Ирины Петровны Хохлов чуть-чуть подавался вперед. Когда каталка поравнялась со сто седьмой гвардейской, Хохлов сорвался с места и в два прыжка очутился возле сестры.

— Стойте! — крикнул он. — Стойте! Каталка неисправна.

— Фу, сумасшедший! — Ирина Петровна схватилась за грудь, вздохнула: — Напугал.

— Неисправна. Человека можно уронить.

Хохлов оттащил каталку к стене, засучил рукава и принялся крутить какую-то гайку.

— Видите, туда-сюда ходит. Не догляди — и рассыпалась бы по дороге.

— Только вы поскорее, — сказала Ирина Петровна.

— Поскорее нельзя, руками не завернешь — ключ надо.

Кольцов наклонился над Хохловым, будто наблюдая за его работой, прошептал:

— Это ты устроил?

Хохлов лукаво скосил глаза. Кольцов неодобрительно покачал головой.

— Товарищи, поскорее. Начальник будет ругаться.

— А вы не волнуйтесь, — успокоил Хохлов, погасив лукавую улыбку, — аварии даже и здесь бывают.

Ирина Петровна заметила улыбку, догадалась: «Товарищи не хотят, чтобы Сухачева от них переводили».

— Этим не поможешь, голубчики мои. Придется нести на носилках. Идемте, старшина, за носилками.

Они повернулись, сделали два шага и остановились, Перед ними стоял Голубев.

Бойцов столкнулся с Голубевым в коридоре. Голубев рассеянно поклонился и, не задерживаясь, прошел мимо.

— Товарищ гвардии майор, а я как раз к вам. Был у вас вчера в палате, — сказал Бойцов.

— Мне докладывали. — Голубев продолжал думать о чем-то своем.

— Как тот больной? Говорят, плох.

— Сухачев?

У Голубева дрогнули губы, он сердито ответил:

— Он уже не у меня.

— Умер?

— Да нет! — Голубев с досадой махнул рукой: — Переводят его. Видно, мне не доверяют.

— Ну-ка, расскажите.

Бойцов взял Голубева под руку и отвел в сторону, к окну. С минуту Голубев молчал, будто решая — стоит рассказывать или нет. Бойцов терпеливо ждал, не торопил, не расспрашивал. С крыш падала капель. Было слышно, как капельки, позванивая, ударяются о железный карниз. Спокойствие Бойцова подкупило Голубева. Он рассказал все, как было.

— …Или ему не нравится мое предложение, или он не доверяет мне, — закончил Голубев, — Но я-то хочу только одного — спасти больного.

— А ночью он ничего не сказал относительно перевода?

— Ничего не сказал. Правда, он возражал против моего предложения, но проводил меня словами: «Утро вечера мудренее».

— Идемте, — позвал Бойцов.

Песков в своем кабинете подписывал свидетельства на комиссию.

— Разрешите, товарищ полковник?

— Прошу.

Песков встал, не спеша, с достоинством протянул Бойцову костлявую руку, бросил колючий взгляд на Голубева: «Так и есть. Уже пожаловался: затирают его».

— Прошу садиться. Я сейчас закончу.

Песков не был подчинен Бойцову и никак не зависел от него. Но Бойцов был партийным руководителем госпиталя, то есть тем человеком, от которого во многом зависит общественное мнение. И поэтому Песков всегда держался с ним подчеркнуто внимательно и любезно. Закончив дело, Песков потер руки и спросил:

— Чем могу служить?

Голубева удивил голос, которым был задан этот вопрос. Он бы никогда не подумал, что у начальника может быть такой голос — певучий, грудной баритон, словно Песков разговаривал не с секретарем партийного бюро, а с молоденькой девушкой.

— Я, товарищ полковник, — сказал Бойцов, — интересуюсь тяжелыми больными. В частности, меня интересует состояние больного Сухачева.

— Ваша забота заслуживает всяческого одобрения. Признаться, у нас еще не было такого парторга. Гм… Что касается этого Сухачева, то у него гнойный перикардит. Положение тяжелое. Да-с. Prognosis pessima, что значит… — Песков помедлил. Он хотел сказать: «Прогноз безнадежный», но сообразил, что парторг может расценить такой ответ как слишком пессимистический, и сгладил перевод: — Будущее чревато последствиями. Но мы сделаем все, что в наших силах-. Уже установлен индивидуальный пост, вводится пенициллин…

— Я слышал, вы его переводите в другую палату? — как бы между прочим спросил Бойцов.

Песков покраснел, брови ощетинились. «Еще истолкует это как подкоп под молодого врача».

— Вас неправильно информировали, — пророкотал Песков. — Сухачев у нас в сто седьмой палате. По-моему, у вас, Леонид Васильевич?

— Да… но… мне передавали, что вы распорядились.

— Кто… гм… передавал?

— Дежурная сестра. Если приказ, я, конечно…

— Вздор.

— Говорят, вы звонили по телефону.

— Ересь. Да она все перепутала. Я интересовался Сухачевым и просил показать его дежурному врачу — Аркадию Дмитриевичу Брудакову, как человеку опытному…

Голубев почувствовал, что его дурачат, и ничего не мог поделать. Он смотрел на лохматые брови, на дряблые щеки, на большие уши Пескова и молчал.

— А как с операцией? С введением пенициллина в сердце? — будто ничего не замечая, спросил Бойцов.

— Обсудим… коллегиально. Мысль весьма интересная. Песков отогнул халат, вынул из нагрудного кармана кителя потертые карманные часы:

— На десять ноль-ноль я назначил консилиум. Если угодно присутствовать…

— К сожалению, не могу. Ко мне приедут из политотдела. Прошу извинить за беспокойство.

— Пожалуйста. Всегда рады вас видеть.

Песков протянул руку, пряча в уголках губ довольную улыбку.