К вечеру, после второго прокола, Сухачеву стало хуже. Он понял: пункция — не спасение. И то, что к нему приходило больше докторов, чем к другим больным, и то, что они что-то такое решали и, как видно, не могли решить, и то, что возле него все время находилась нянечка или сестра, — все подтверждало: его дела плохи. Товарищи по палате старались не шуметь, проходили мимо на цыпочках. Сухачев не раз замечал, что, войдя в палату с улыбкой, товарищи, посмотрев на него, гасили эту улыбку, и он как бы читал в их взглядах: «Как он? Жив еще?»
Хохлов, подсаживаясь на край соседней койки, встряхивал рыжей головой и обязательно говорил что-нибудь вроде: «Терпи, казак, атаманом будешь» или: «Даже плохая жизнь лучше хорошей смерти».
И нянечка Василиса Ивановна — круглая, добрая нянечка, своей простотой и обходительностью напоминающая мать, — смотрела на него жалостливо и очень старалась угодить ему.
В смерть Сухачев не верил. Как ни тяжко ему было, он все-таки не мог себе представить, что это конец. Ему всего-навсего двадцать лет. Он еще не жил по-настоящему. И как же так вдруг умереть? Ему, который так любит жить. Любит выезжать ранним весенним утром в поле на тракторе, когда солнце только-только выглянуло из-за леса, когда над землей начинает клубиться легкий парок; любит уставать на работе, слушать песни, плясать «русскую»; любит Настю…
На грудь наваливалось что-то тяжелое, не хватало воздуха. Сухачев протяжно стонал:
— Сынок, что с тобой?
«Нянечка, Василиса Ивановна. Какой у нее задушевный голос! Ради такого голоса надо жить. Надо жить…»
— Поднимите меня… повыше, — просил Сухачев, борясь с одышкой.
— Выше некуда.
— Поднимите…
Василиса Ивановна приподнимала Сухачева, поправляла подушки и укладывала его на то же самое место.
«Хорошо бы выучиться на механика. Работать в МТС. Или на электрика. Теперь у нас своя электростанция… А если умру?» Он совершенно сознательно задал себе этот вопрос и сам же деловито ответил: «Нельзя».
«А как же мать? Разве я могу оставить ее одну? Сестренка вот-вот выйдет замуж: Ванька Терентьев пороги обивает. Не могу. Когда отец уходил на фронт, он наказывал: «Помогай матери. Гляди, не бросай ее…»
Всю ночь, весь день и вторую ночь бредил, стонал, боролся с мыслями о смерти Сухачев. Утром двадцать первого октября он услышал звук баяна, открыл глаза, увидел перед собой что-то белое, большое, долго всматривался, наконец узнал нянечку, глубоко, прерывисто, со стоном вздохнул и проговорил:
— Есть… хочу…
Василиса Ивановна выскочила из палаты, вернулась с сестрой, рыженькой Аллочкой.
— Больной, вы есть хотите? — спросила сестра строго и официально.
— Хочу.
Он съел тарелочку вкусной рассыпчатой гречневой каши с маслом, выпил полстакана молока, утер полотенцем губы. Сил как будто прибыло. Голова работала ясно.
«Никакой смерти. Совсем о ней не думать. Боевой приказ: не думать о смерти».
— Василиса Ивановна!
— Слушаю, сынок.
Василиса Ивановна склонилась над ним, посмотрела в глаза — они были сегодня особенные, горящие внутренним, решительным огнем.
— Я вам… секрет… вот… я жить… жить буду… — Будешь, сынок, будешь.
Василиса Ивановна часто заморгала белесыми ресницами и поспешила отвернуться.
Неожиданно к Сухачеву пришел незнакомый врач. Он назвал себя хирургом и, осмотрев Сухачева, сказал, что необходима операция. «Разрезать сердце».
— Зачем? — выкрикнул Сухачев.
— Нужно, — сказал хирург. — Для вас нужно.
Он ушел. А Сухачев все никак не мог успокоиться. Операция ему представлялась чем-то страшным, невыносимым. «Как же сердце резать? Разве это возможно?»
Над дверями переплетались провода; гнездо маленьких белых изоляторов напомнило ему семейку грибов — боровиков, которых так много в верховьях Знаменки. Сухачев попробовал считать и пересчитывать изоляторы, больше ни о чем не думать, успокоиться. Но это не помогло. «Как же сердце резать?» — тревожила его тяжелая мысль…
Ни свет ни заря в сто седьмой гвардейской появился Песков. Больные еще заправляли койки, умывались, готовились к завтраку. Начальник отделения был необыкновенно приветлив, с каждым перекинулся словечком, спросил о здоровье, о настроении, осведомился, нет ли претензий, жалоб, вопросов. Затем подозвал к себе Кольцова и не приказал, а попросил, чтобы в палате сегодня был «особый порядок». Кольцов поглядел на утомленное лицо начальника и ответил, что «порядочек» в палате всегда соблюдается, сегодня они «также не подкачают».
Больные отправились на завтрак. Песков подошел к Сухачеву, попросил оставить его с больным наедине. Сестра и няня поспешно вышли из палаты.
— Ну-с.
Песков пододвинулся поближе к больному. Сухачев, не поворачивая головы; покосился на «белого старика» и снова отвел взгляд в сторону. В глазах у него стояли слезы.
— Как живем, Павел Данилович? — мягко спросил Песков.
К удивлению Сухачева, «белый старик» улыбался — щеках и возле ушей кожа собралась гармошкой, клочки бровей разошлись к вискам, показались тусклые зубы:
— Замеча… тельно, — с трудом выдохнул Сухачев вдруг всхлипнул и отвернулся от Пескова.
— Что такое? А? Ну-ка, говорите.
— Был хирург… предлагал… операцию…
— Какую операцию?
— Сердце… сердце резать. — Сухачев беззвучно заплакал.
Песков возмутился: тревожат больного… всякие «новаторы»… черт знает что!
— Какая там операция? — сказал он удивленно. — Зачем такому молодому операция? У вас и так дело пойдет на поправку.
Сухачев застонал, стискивая зубы, и замотал головой: — А он… он говорит… нужно.
— Гм… говорит. Он просто с вами посоветовался, хотел узнать ваше мнение. Да-с.
— Где? — прохрипел Сухачев. — Где мой доктор?
— Придет ваш доктор. Не волнуйтесь.
— Где мой доктор? — повторил Сухачев и попытался было сползти с кровати.
— Хорошо. Я вам его пришлю, — сказал Песков, удерживая Сухачева на подушках. — А вы успокойтесь, все будет нормально.