Сухачев таял на глазах. Температура не снижалась. Пенициллин не помогал.
По инициативе Пескова у койки больного был срочно собран консилиум. Он подтвердил то, что было ясно еще вчера: у больного «расцвела» двусторонняя пневмония, сердце не выдерживает, вновь появились отеки на ногах — признак недостаточности кровообращения.
Песков, обросший, осунувшийся, но необычно энергичный, окинув врачей оживленным взглядом, заключил:
— Итак, совершенно очевидно, что при создавшейся ситуации все наше внимание должно быть обращено на сердечно-сосудистую систему. Да-с. Больного следует камфарить через каждые три часа. Очень хорошо, что появилась мокрота. Если выдержит сердце — пневмония разрешится. Для того чтобы ускорить этот процесс, я рекомендовал бы увеличить дозу пенициллина.
— Действуйте, дорогой товарищ, — одобрил Кленов. — Вам и карты в руки.
Голубев заметил, что Николай Николаевич с таким же, как и он, удовлетворением относится к неожиданной перемене в Пескове. И на подполковника Гремидова, и на майора Дин-Мамедова, вероятно, повлияли не столько предложения, внесенные Песковым, — в них, в сущности, не было ничего необыкновенного, — сколько его непривычно деятельный вид.
У входа в отделение с врачами встретился начальник госпиталя.
— Как дела? — спросил он, отвечая общим коротким поклоном на приветствия.
— Сейчас консилиум собирали, товарищ генерал, — ответил за всех майор Дин-Мамедов.
— И что же?
— Наметили целый ряд мер.
— А больному-то легче?
— Больному пока плохо, товарищ генерал.
Генерал размашистым, стремительным шагом направился прямо в палату Сухачева. Врачи, как полагается, последовали за ним. Генерал посчитал пульс больного и, ободряюще пожав его руку, стремительно вышел из палаты.
— Необходимо вызвать профессоров, — произнес он, отыскав глазами Голубева. — Нам с этим случаем, пожалуй, не справиться. Так и нужно доложить: трудно — помогите. Или… или будет поздно. Об этом я уже говорил вчера вашему начальнику, но, вероятно… Впрочем, я сам…
Действительно, часа через два приехал громоздкий толстый человек с добрым лицом и серыми молодыми глазами, в которых вспыхивали задорные искорки, точно он про себя говорил: «Не знаю, как вы, а я считаю, что жизнь очень неплохо придумана. Прошу и вас так считать». Это был известный академик Розов. Он сразу понравился Голубеву. С ним пришли начальник госпиталя и профессор Глебкин, в пенсне на черном шнурочке, с гладким яйцевидным лысым черепом. Профессор приблизился к Голубеву мягкими, крадущимися шагами и, натянув на лицо привычную приветливую улыбку, поздоровался. Голубев ответил сухо. Он знал Глебкина еще по академии и не любил его.
Опять Сухачева стали слушать, выстукивать, щупать, заставляли поворачиваться то на один, то на другой бок, то садиться, то ложиться, то вновь садиться. С помощью Василисы Ивановны он выполнял все с редким терпением, безропотно и покорно, только иногда останавливался, чтобы сдержать кашель. Было видно, что он ничего не ждет от врачей, ничего не просит, точнее — просит об одном: чтобы его оставили в покое. Сухачев с мольбой смотрел на Голубева, зная и веря, что его доктор может посочувствовать и помочь ему.
Но Голубев не замечал его взгляда. Он прислушивался к тому, что говорил толстый старик. Сухачев тоже прислушался. Из всего сказанного непонятными медицинскими словами он уловил и понял лишь одно: надо, чтобы что-то разрешилось. И если это что-то разрешится, то ему станет легче, а если нет, то будет еще хуже. И он принялся молить про себя, чтобы это что-то разрешилось.
Толстый старик встретился с ним взглядом и тотчас зажег в своих глазах задорные искорки, как бы приглашая: «Давай приободрись. А ну, вместе». Сухачев попробовал улыбнуться, но в груди кольнуло, и он протяжно, сдержанно застонал.
Академик Розов окончил осмотр. Его место занял профессор Глебкин. Приветливо улыбаясь, он потер холеные белые руки:
— Будьте любезны лечь пониже. Еще, пожалуйста. Очень прошу, еще.
Его приторно-сладкое обращение еще более углубило чувство антипатии, которое он вызывал у Голубева. А когда Глебкин, нарочито оттопырив мизинец, принялся постукивать по груди Сухачева не как все врачи, а одним указательным пальцем, Голубев саркастически подумал: «Актер».
Давно уже прошло время, когда Голубев воспринимал каждое слово и движение всякого профессора как нечто выдающееся, необыкновенное, данное немногим избранным. Давно уже прошли те дни, когда Голубев считал всякого профессора почти магом, а его трубку — волшебной Палочкой. С той поры, как он сам стал врачом и приобрел опыт работы с больными, он начал убеждаться в том, что не все профессора — профессора: есть Розовы и Пуховы. Но есть и Глебкины. И Глебкины подчас знают меньше простого опытного врача, но умеют ловко играть свою роль. Именно играть, как актеры.
— Будьте добры, скажите: раз-два, — произнес профессор Глебкин вполне серьезно и таким тоном, как будто от этого «раз-два» все зависело, и приложил к груди больного свою руку с аккуратно подстриженными блестящими ногтями.
«В чем же состоит успех его игры? Чем он действует на больного? — размышлял Голубев. — Прежде всего он умеет «подать» себя. У него отдельный, прекрасно оборудованный кабинет — мягкие кресла под безукоризненно белыми чехлами, какой-нибудь блестящий прибор или аппарат на первом плане. Главное — больше блеску, это режет глаз — впечатляюще действует на больного. Такой профессор непременно произносит страшно ученые слова, и подле него обязательно вьется какой-нибудь молодой коллега, желающий покрасоваться в лучах чужой славы. Вроде нашего Брудакова. И оттого, что рядом с профессором стоит кто-то и внимательнейшим образом слушает его, и удивляется, и восхищается им, — больному и самому начинает казаться, что этот профессор — выдающаяся личность в медицине и ему, больному, не может не быть легче. Просто неудобно, если ему не будет легче».
Словно в подтверждение этих мыслей профессор Глебкин повернул к Голубеву сосредоточенное лицо и многозначительно изрек:
— Симптомы… — он произнес латинские слова, — положительные.
Голубев сделал вид, что не расслышал. «Вот так и рождается слава. А чем он, собственно, берет? Он назначает сложнейшие обследования, каких никогда не назначит из-за их ненужности простой врач, он выписывает длинные рецепты на специальных бланках со штампом: профессор такой-то или клиника такая-то. И больной убежден, что от этого длинного, замысловатого рецепта, написанного на особом бланке со штампом, ему обязательно станет лучше. Самое же главное, что создает славу такому Глебкину, — осмотр. Осматривая больного, такой профессор пользуется пристрастием некоторых больных «подробно осматриваться», и делает это с таким серьезным убеждающим, самоуверенным видом, в который нельзя не поверить. Просто ни у кого язык не повернется сказать, что этот пожилой, солидный, именитый человек — всего-навсего ловкий актер. Он и смотрит вас не так, как обычные врачи, а нет-нет да что-нибудь выкинет: то заставит повернуться таким образом, каким никакой доктор еще не заставлял, то велит так дышать и так покашлять или так не дышать и так не кашлять, как до него никто не велел».
Но Голубев знал, что если отбросить кабинет, блеск, мудреные фразы, длинные рецепты — все, чем пользуется такой профессор, то ничего от него и не останется.
Он знал и убедился на опыте, что у такого профессора бывает не меньше ошибок, чем у простого врача, только эти ошибки стараются прикрыть прихлебатели, порхающие в лучах его славы.
И сейчас Голубев с иронией наблюдал за ужимками Глебкина, за его рассчитанными на эффект движениями. В конце концов Голубева стала раздражать вся эта игра: осмотр длился слишком долго, Сухачев измучился. Когда Глебкин в пятый раз заставил больного сесть и сказал: «дышите», Голубев едва удержался, чтобы не прервать осмотра.
«Когда же все-таки ударят по этим ученым мужам, добывшим высокое звание чем угодно, только не умением лечить человека?» — подумал он с негодованием.
Наконец профессор, последний раз постукав больного по выступающим ключицам, поднялся. Голубев облегченно вздохнул и поторопился к выходу.
— Тяжелое, неприятное сочетание заболеваний, — сказал Розов, беря под руку Голубева и заглядывая ему в лицо.
Несмотря на эти мрачные слова, глаза его, казалось, говорили: «Не будем отчаиваться. Всякое бывает».
— Ничего не могу добавить, — продолжал он, — разве что посоветую сделать посев мокроты.
«По крайней мере просто и прямо, — подумал Голубев, высоко оценивая откровенность академика. — Послушаем, что скажет актер».
— Видите ли, уважаемые товарищи, — начал Глебкин издалека, — случай, безусловно, можно отнести к разделу казуистических…
«Так я и знал. Одни пышные фразы», — подумал Голубев.
— Я предлагаю, — заключил профессор, — взять анализы крови на холестерин, на остаточный азот, на белковые фракции, на…
— А это поможет больному? — не удержался Голубев. Генерал Луков, почувствовав, что может произойти неприятный разговор, прервал Голубева:
— Вы свободны. Пошлите ко мне Кленова и Пескова.
— Слушаюсь.
На миг тяжелое чувство сжало его сердце. «Зачем я ломлюсь в открытую дверь? Зачем пытаюсь доказать невозможное? Воспаление легких, осложненное гнойным перикардитом, потом гнойный перикардит, осложненный воспалением легких, — да разве это можно перенести?»
Как только Голубев вошел в отделение и встретил вопросительные взгляды больных, как только он увидел глаза Цецилии Марковны, он тотчас понял, что не имеет права распускаться, колебаться, не верить в успех дела…
Сто седьмая гвардейская, прослышав, что Сухачеву снова плохо, волновалась. Одни предлагали пойти к Голубеву и расспросить обо всем, другие считали неудобным «дергать доктора, — у него и так забот полон рот». После долгих споров решили поручить Хохлову переговорить с Ириной Петровной и разведать, что и как…
Хохлов несколько раз проходил мимо палаты, где лежал Сухачев, и все не решался войти.
Наконец Ирина Петровна сама выглянула из палаты:
— Хохлов, что вы здесь делаете?
— Да так, случайно шел…
— Вы почему не показываетесь, обиделись? Тогда идемте, мне как раз помощник нужен.
Сухачев будто не заметил Хохлова. Он смотрел в угол палаты страдальческим взглядом и протяжно, жалобно стонал.
Увидев Сухачева, Хохлов чуть не отшатнулся — так изменился он за эти сутки: под рубашкой отчетливо проступали ключицы и ребра, лицо сделалось костлявым, маленьким. И весь он стал меньше почти наполовину, точно это был не Павел Сухачев, а кто-то, отдаленно напоминавший его.
Хохлов хотел сказать ему что-нибудь ободряющее, но не нашел слов.
— Давай, Павлуша, укольчик сделаем, — предложила Ирина Петровна, подходя к кровати со шприцем в руках. — Хохлов, помогите ему повернуться.
Хохлов ловко подхватил Сухачева и осторожно переложил на живот. «Легкий-то какой стал», — удивился он, опуская Сухачева на подушки.
Сухачев словно не почувствовал укола. «Видно, боль от укола пустяк по сравнению с той болью», — рассудил Хохлов.
— Который раз укололи? — послышался голос Голубева.
— Усиленный, третий, — ответила Ирина Петровна. Голубев ждал, пока Сухачева снова уложат на спину и он успокоится. Его укладывали долго, все ему было неудобно, все не так.
Наконец уложили. И тотчас он начал просить своего Доктора:
— Ну помогите же… хоть чем-нибудь помогите.
Голубев с минуту колебался, что-то решал.
— Я попробую, подожди.