#img_1.jpeg
Войсковым врачам, моим боевым товарищам, — посвящаюАвтор
#img_1.jpeg
Войсковым врачам, моим боевым товарищам, — посвящаюАвтор
МЕДСАНБАТ 0013
#img_2.jpeg
I
Тихий, густо-зеленый, не тронутый войною лес загудел. Перепуганные птицы с криком поднялись в воздух. Быстроногий зайчишка выскочил на опушку, испуганно оглянулся и припустил в соседний лесок. Но и оттуда раздалось урчание, и вскоре на дорогу выкатились тяжелые танки с красными звездами, с белыми номерами, с крупными буквами «ИС» на башнях. Машины шли на средней скорости, неровно покачиваясь с боку на бок и полязгивая гусеницами, будто злясь от нетерпения, от желания быстрее сразиться с врагом.
Танкисты в черных комбинезонах, в ребристых шлемофонах, высунувшись по пояс из верхних люков, приветливо улыбались толпившимся на обочине сестричкам из оказавшегося здесь медсанбата. Девушки что-то кричали и тоже улыбались. А одна из них, высокая и ладная, сдернула пилотку и размахивала ею над головой, как флажком. Ее соседка, худенькая и строгая, пыталась успокоить подругу, но та не унималась, а все продолжала кричать и размахивать руками.
— Успокойся, Стома, — сказала строгая подруга. — Что ты сегодня как новенькая?
Стома только повела плечами:
— Так и есть новенькая! Ты забыла, Люба, мы же здесь новенькие.
— Нет, не забыла, — отозвалась Люба и помолчала. — Теперь скоро начнется. Раз танки подошли, скоро операция.
— Наступать будем? — спросила Стома.
— Я же не командующий, — ответила Люба и посмотрела на подругу как на маленькую.
— Как-то там наши? — вздохнула Стома и обняла старшую.
Та не ответила. И они стояли молча, больше не махая танкистам.
А танки все шли и шли, точно леса вокруг были забиты ими, как птицами. Дрожала и прогибалась земля под тяжестью машин. Пыльное облако подымалось все выше. Оно ширилось и сгущалось и наконец стало таким плотным, что в нем сначала поблек, а затем растаял красный шар вечернего солнца.
Когда прошла последняя машина, Стома опять вздохнула:
— Нет, Любка, что ни говори, не могу я без полка.
— А я?
— Ведь два года. Сколько пережито…
— А я? — повторила Люба.
— Сталинград… Орел… — продолжала Стома. — Разве мы думали, что вообще доживем до середины сорок четвертого?..
— Тсс! — Люба зажала ей рот ладошкой. — Не каркай.
Они медленно, привычно в ногу, зашагали в глубь леса.
— Ты умеешь себя сдерживать, — произнесла Стома. — Ты, как машина, можешь переключать скорости. А я не могу.
— Придумала, — усмехнулась Люба. — Но нужно вперед смотреть. Кончится война, что мы с тобой? Вот то-то. Хватит, поползали, потаскали. Давай специальность приобретать. Медсанбат — подходящее место.
Они остановились около двухмачтовой, выгоревшей на солнце палатки, забросанной сверху свежей хвоей, сели на старые носилки, превращенные в лавочку.
Все еще слышалось мерное гудение танков. Оно то отдалялось, то приближалось, наплывало волнами, доносимое порывами ветра. Птицы, как видно, привыкли к этому звуку, убедились в его безопасности и возвратились на свои места. Неподалеку от палатки закуковала кукушка, размеренно и четко.
— Лесной метроном, — сказала Люба. Она поправила пилотку, сидящую острой лодочкой на голове, покосилась на подругу: — Скажи уж лучше, что с Андреем увидеться охота.
Стома опустила голову и принялась разглаживать складочки на юбке.
— Пойди к капитану Сафронову и попросись, чем мучиться, — посоветовала Люба.
— Не отпустит, скажет — дежурство. — Стома кивнула на вход в палатку, над которым висела фанерка с надписью чернилами: «Амбулатория».
— Что же он, совсем сухарь? — спросила Люба и сама же ответила: — Он просто нагоняет на себя. Мне кажется, он в медсанбате не служил.
— Не нравится он мне, — отозвалась Стома.
— Ну, так нельзя. Еще ж не работали.
— Не нравится, — повторила Стома. — Копошится с утра до вечера, мельтешит.
— По нескольким дням не делай выводов, — не согласилась Люба. — Проведем хотя бы одну операцию, тогда и скажем.
— Ай, — Стома махнула рукой, порывисто прижалась к подруге, — в полк хочу, Любка!
Сафронов находился в палатке и слышал разговор сестер.
Он предупредительно покашлял, вышел на улицу.
— Девушки, — обратился он к сестрам, — надо бы еще маркировочных жетонов добавить.
— Делали же, — заметила Стома.
Сафронов хотел было повторить слова как приказ, но, вспомнив о пришитом уже к нему ярлыке «сухарь», объяснил:
— Маловато. Они ж из картона, будут гнуться и рваться.
— Идем, — сказала Люба и, не взглянув на капитана, направилась в палатку.
Совсем рядом послышалось стремительно нарастающее гудение. На дороге в клубах пыли показался танк. Машина фыркнула и остановилась.
— Эй, медсанбат! — закричал человек в черном шлемофоне и помахал рукой.
Сафронов направился к танку. За ним следом — сестры.
— Раненого примите! — крикнул танкист.
— Да, да, — засуетился Сафронов. — Девушки, носилки!
Пока девушки бегали за носилками, танкист успел рассказать, как произошло несчастье.
— Во всем, понимаешь, зайчишка виноват. Бежит впереди колонны, только уши видать. А навстречу, понимаешь, на «виллисе» начальник тыла армии. Шофер повернул, понимаешь, пожалел зайчишку, а сам вот разбился. Вот косоглазый что наделал.
— Что тут такое происходит? — раздался властный голос.
Перед ними предстал командир медсанбата капитан Лыков.
— В чем дело, спрашиваю?
— Пострадавшего доставили, — доложил Сафронов. — Несчастный случай на марше.
— Часть? Какой части?
Танкист ответил.
— Не принимаем, — оборвал Лыков. — Везите в свой медсанбат.
— Как это? — удивился танкист.
— Тем же способом.
— Так ведь он… это… — растерялся танкист.
— Везите в свой медсанбат.
— Ах, разъязви вас, — пробурчал танкист и посмотрел на Сафронова укоризненно, точно ожидал именно от него помощи и не получил ее.
Подошли сестры с носилками и тоже уставились на своего капитана. Он понимал, что при них старшему по должности возражать нельзя, но не мог удержаться.
— Товарищ капитан! — окликнул Сафронов капитана Лыкова, уже сделавшего шаг в сторону палаток. — Быть может… осмотреть все же?
Он хотел поговорить по возможности тихо, на спокойных тонах, но Лыков громко оборвал его:
— Выполняйте приказание! — И, видимо, поняв бестактность своего обращения с молодым, еще мало знакомым врачом, добавил: — Вижу, что транспортабельный. — И еще тише: — Я тоже выполняю приказание.
— Но разрешите хотя бы осмотреть раненого?
— Нечего время терять.
Сафронов взглянул в его рябоватое круглое лицо, серые колючие глаза, отливающие сейчас угрожающим светом, и решительно шагнул к танкисту:
— Где раненый?
В этот миг на дороге появился «виллис». Он резко остановился у танка. Показалась крепкая стремительная фигура корпусного врача, Лыкова-младшего.
— Привет, орлы! — бодро поздоровался он, окинув присутствующих острым взглядом. — Что случилось?
Командир медсанбата Лыков-старший начал докладывать:
— Привезли раненого. Не принимаю. Не нашего соединения.
— Принять. Все наши, — повелительно произнес Лыков-младший и улыбнулся одновременно и Сафронову, и сестрам, и танкисту. — Ты привез? — Он похлопал танкиста по плечу.
— Так точно. Приказано доставить. А тут…
— В порядке. Примут.
Сестры уже укладывали раненого на носилки.
— Молодцы, — ободрил Лыков-младший.
— Но ты же сам… Категорически… — начал было Лыков-старший.
— Пошли, — оборвал Лыков-младший и повелительно кивнул брату.
Проходя мимо Сафронова, он бросил через плечо:
— Займитесь, — и подмигнул ему, будто благословил на веселенькое дело.
Сафронов не удержался и посмотрел вслед братьям. Младший шел размашисто, твердо, сердито, а старший чуть приотставал, приволакивал ноги. Впечатление было такое, будто младшего посылали за старшим, оторвав от важных занятий, и вот теперь он недоволен и зол на брата.
«Обычно наоборот: старшие младшими недовольны бывают».
Это «наоборот», это несоответствие не то чтобы удивило Сафронова, но надолго врезалось в память.
II
Прошли танки, и вновь наступила тишина и спокойствие. В медсанбате потекли обычные деньки, вроде бы и занятые, и в то же время пустые. Подъем, спецучеба, совещания. Все по расписанию, но все как бы не серьезное, а игрушечное. Люди что-то делали, но находились в ожидании настоящих дел.
Медсанбат при танковом корпусе только что создавался. До сих пор существовала медико-санитарная рота. Однако жизнь, последние боевые операции показали, что рота не может выполнить задач по оказанию срочной медицинской помощи раненым бойцам и офицерам. И вот в 1944 году в танковых соединениях начали создавать медсанбаты, точно такие же, как в стрелковых дивизиях. Новому медсанбату спешно присвоили необычный номер «0013» и записали в списки действующих медицинских подразделений.
И людей, и медикаменты, и необходимый инструмент — все собирали с миру по нитке: из армейских и фронтовых резервов, из госпиталей. За несколькими врачами, в том числе и за капитаном Сафроновым, специально приезжал в Москву корпусной врач Лыков-младший. Но все равно медперсонала не хватало. А уже пришли танки. И Сафронов слышал от опытных людей: «Скоро наступление начнется». Он еще никогда не участвовал в наступлении, только все ожидал его. Ждал, ждал, ждал, но, когда оно началось, их часть неожиданно переформировали, а его направили в резерв, в Москву.
«С кем же, и как же, и что же мне делать? — думал Сафронов, лежа на носилках, за брезентовой занавеской, в той же двухмачтовой палатке, где находились сестры, пока что единственные подчиненные его, командира приемно-сортировочного взвода. — Надо ж будет принимать раненых, сортировать, поить, кормить, оказывать помощь, подавать в операционную». Еще полагалось четыре санитара и фельдшер, но их не было. Фельдшера обещали при случае. О санитарах говорили коротко: «Будут».
«Но когда же? Когда?» — в душе негодовал Сафронов.
Остальные медики — его товарищи по медсанбату — уже побывали в нескольких операциях и, казалось Сафронову, были даже рады затишью и покою. Им как будто доставляло удовольствие это состояние ожидания, и чем далее откладывалось то главное, ради чего их собрали в один батальон, тем было лучше для них. В свободное время они охотно ходили по лесу, собирали грибы и ягоды, слушали птиц, а по вечерам, сойдясь в кружок, пели песни.
Сафронову стоило большого труда сдерживать себя, не показывать своего нетерпения, быть со всеми, делать, как все, — сидеть, слушать, петь песни. Он ни с кем не говорил о том, что его тревожит и не дает покоя. Да и с кем говорить? У него еще не было ни друзей, ни близких товарищей, были пока что сослуживцы. И было достаточно времени изучать коллег, приглядываться к ним и делать выводы о них для себя.
После первого столкновения с командиром медсанбата Лыковым-старшим Сафронов ожидал неприятного разговора с ним. Но все кончилось миром. В тот же день командир, встретив его у столовой, позвал к себе в палатку, усадил, налил в зеленую кружку спирта. «Не пью», — отказался Сафронов. «Зря», — сказал Лыков-старший и вылил в себя спирт, как в пустой сосуд. Зажевал кусочком черняшки, повторил: «Зря». А потом посадил Сафронова на мотоцикл, и они поехали в корпус выбивать обмундирование для вновь прибывших.
Ведущего хирурга майора Малыгина еще не было. Говорили о нем разное. Надо было увидеть человека, тогда и составлять мнение.
Замполитом был назначен капитан Доброхотов — седой человек в годах, родом из Ленинграда. Он сам пришел в палатку Сафронова. «Слышал — из Ленинграда? В блокаду были?» — «Не полностью. Но еще застал». — «Ну как там? Расскажите. Я на Васильевском жил. На Четырнадцатой линии». Капитан Доброхотов покашливает. «Значит, кхе-кхе… На Выборгской?.. И все равно, кхе-кхе, приятно… А почему не в партии?.. Ну, кхе-кхе… Посмотрим».
С завхозом Колодкиным, или, точнее, с заместителем командира по материально-техническому обеспечению, Сафронов схватился при первой же встрече. Не выдавал положенные носилки, перевязочный материал, шины, костыли, поильники. «Это ни к чему сейчас… Мы ж не это…» — «Вы не это, а мы это». На следующий день Сафронов вновь явился к Колодкину все с той же просьбой «выдать положенное». «Вы… это… еще не выдохлись?» — «Не выдохся и не выдохнусь».
Командир медицинской роты капитан Чернышев прибыл одновременно с Сафроновым. Высокий, полноватый, добродушный, с наметившимся брюшком. Посмеяться любит. Смех заразительный, во весь рот. Похлопает себя по животу и засмеется: «А ничего подрубал». Все у него дяди, все у него тети. И Сафронов — дядя. Дядя Валя.
Со старшим лейтенантом Галиной Михайловной Василенко тоже вместе ехали. Красивая женщина с мягкими волосами. Ехали в тесном купе. Она сидела рядом с Сафроновым, задремала, склонила голову на его плечо. И он чувствовал мягкость ее волос на своей щеке. Галина Михайловна — командир госпитального взвода. У нее в палатке марлевые шторки желтого цвета, риванолом покрасила. И штат полностью — сестра Настенька и санитар. Ее укомплектовали, уважили.
Еще капитан Дорда, хирург. Тоже из резерва. Сухой, приглаженный. От него одеколоном пахнет.
Да вот шофер Петро — здоровый, неуклюжий, безобидный парень — к сафроновским сестрам приходит, помогает переносить имущество, заменяет иной раз недостающих санитаров.
Были и еще: врачи, офицеры, шоферы, сестры, десятки людей, собранных сюда из многих частей, их Сафронов еще не успел узнать за те пять-шесть дней, что он здесь, хотя и встречался, и перебрасывался словами, и стоял в одном строю на общем построении, сидел за самодельными столами в столовой, сталкивался на узких тропинках, ведущих от палатки к палатке.
Всех палаток было развернуто восемь. Три большие, двухмачтовые, — сортировка, хирургия, терапия — и пять малых, одномачтовых, — аптека, командирская, штабная, хозяйственная и замполита. В них хранились медикаменты, хозяйство, по ночам спали люди. Остальное время суток все находились под открытым небом, в лесу, благо, что дни стояли теплые и сухие.
Еще имелся машинный парк — десяток далеко не новых полуторок, забросанных сверху хвойными ветками для маскировки. На машинах иногда выезжали по делам в корпус или в соседние части. Остальное время машины стояли на приколе, тоже ждали своего часа.
«Им легче», — думал Сафронов каждый раз, когда проходил мимо машинного парка.
За короткое время он успел изучить территорию медсанбата, все дорожки-тропинки, ходы и выходы, так что даже ночью без фонарика мог найти дорогу.
А ночью его поднимали не раз: «В штаб. Срочно!» Тревога оказывалась ложной. Возвращаясь в свою палатку, он долго не мог уснуть, проклиная в душе начальника штаба, проверяющего таким способом «боевую готовность» личного состава.
Начальником штаба был старший лейтенант Царапкин, но сам он не выговаривал букву «ц» и рекомендовал себя — «Сарапкин», пехотный офицер, как видно, не очень грамотный, но Сафронов понял: НШ тоскует по боевой жизни и, вероятно, этой видимостью деятельности пытается развеять свою тоску.
Зашуршал брезент. В палатку просунулась голова посыльного.
— Товарищ капитан, вас в штаб. Срочно.
— Иду, — отозвался Сафронов, а про себя обругал НШ: «И когда кончится эта проверка боевой готовности? Черт бы его побрал! Он тоскует, а нам покоя нет».
Сафронов вышел без фонарика, потому что знал путь до штаба наизусть, на ощупь. Сейчас поворот направо, меж двух сосен — там бугорок — осторожно. Потом кусты и за ними штабная палатка.
В кустах он столкнулся с капитаном Чернышевым.
— Дядя Валя! — обрадовался тот, будто они век не виделись. — Тоже срочно?
— Что делать!
Чернышев засмеялся добродушным смешком, передразнил НШ беззлобно:
— «Сель — проверка боевой готовности», — и похлопал сначала себя по брюшку, а затем Сафронова по плечу.
Сафронов, как положено, попросил разрешения, вошел, доложил. В палатке горел свет от танкового аккумулятора. В первом отсеке за столом сидел Царапкин. Он кивнул Сафронову и, многозначительно помолчав, позвал:
— Кубышкин!
Из второго отсека появился лейтенант Кубышкин.
— Чувствуете? — спросил НШ Сафронова.
— Что именно?
— Какого офисера вам отдаю.
«Офисер» сделал движение, будто у него вдруг зачесалась спина, и одновременно передернул щекой, точно хотел улыбнуться, но постеснялся.
НШ встал, застегнул ворот, произнес официально:
— Лейтенант Кубышкин поступает в ваше распоряжение на должность фельдщера приемно-сортировочного взвода.
— Благодарю, — сказал Сафронов, хотя совсем не обрадовался этому переходу. Кубышкин, с его движениями, с его кривенькой попыткой улыбнуться, не вызывал у него симпатии. — Разрешите идти?
— Идите.
Козырнув, они вышли из штабной палатки. Первым — Сафронов, вторым — Кубышкин.
«И зачем это делать было ночью? — рассуждал Сафронов, явно не одобряя действий НШ. — И чему я должен радоваться?»
III
Утром выяснилось: Кубышкин — ветеринарный фельдшер. И понимает по конной части. Относительно «человеков», как он выразился, «не шибко».
— Призвали. А что? Первые полгода был в корпусе Белова. Слыхали? После ранения в пехоту попал. Назначили «человечьим» фельдшером в батальон. А что? — Он передернул плечами, одновременно рот и щека перекривились. — Отказываться-то не положено. В общем, я половину службы провел в госпиталях. В последний раз под Курском тяжело контузило. Сутки в блиндаже отлежал. Откопали. А что? Живой. Полечили — и вот сюда, в новый санбат. А что?
Они сидели под сосной у своей палатки. Сафронов кусал травинку, слушал своего первого помощника и думал горькую думу:
«Вот так оно и тянется, вот так оно и идет, все «наперекосяк», как говаривал на военфаке наш старшина-служака. Попал наконец на фронт, так и то в какой-то неукомплектованный медсанбат. Дают вот кадры, и попробуй с ним поработать, если он «человеков» не лечил. Контуженый к тому же, дергается, чешется. «Какого офисера вам отдаю», — вспоминал он слова НШ. — Действительно, „офисера“».
— Вот что, Кубышкин, — сказал Сафронов. — Несите-ка шины и бинты. Учиться будем.
Кубышкин проворно вскочил и нырнул в палатку.
В тот же день произошла неожиданная встреча. Проходя мимо палатки комбата, Сафронов услышал до боли знакомый голос:
— …логичнее всего было бы считать.
Он не мог ошибиться — это был голос Сашки Штукина, его друга по военфаку.
Сафронов придвинулся поближе к палатке, прислушался.
— Возможно, вы и правы, но это, повторяю, алогично…
Сафронов секунду помедлил, а потом спросил:
— Разрешите?
В палатке на мгновение притихли, а затем послышался голос Лыкова-старшего:
— Войдите.
На носилках, поднятых на козлы, по одну сторону самодельного стола сидели Лыков-старший и Штукин. Даже со свету Сафронов узнал его.
— Извините, — сказал Сафронов. — Но тут такое дело…
— Я уже в курсе, — вмешался Штукин. — И после разговора с командиром намеревался к тебе.
— По такому поводу… — оживился комбат, но почему-то сдержался, произнес доброжелательно: — Ладно, идите. После договорим.
Они вышли на свежий воздух и некоторое время стояли молча, с интересом разглядывая друг друга.
— Не скажу, чтобы ты слишком поправился, — заключил Штукин.
— А ты все тот же, — отозвался Сафронов.
— Это я в госпитале отъелся. Я ведь после ранения сюда попал.
Тут Сафронов заметил на правой стороне гимнастерки Штукина желтую полоску, на левой — медаль «За отвагу». А все остальное прежнее — те же очки, тот же второй подбородок, та же неуклюжесть, и форма по-прежнему не шла ему… Но эта полоска… Сафронов обнял друга, и так, в обнимку, они направились в глубь леса.
— Ну, рассказывай, — потребовал Сафронов. — Где был? Что делал? Когда это тебя зацепило? Мы с тобой столько не виделись, а ты всего два письма написал.
Штукин по старой привычке крутнул головой, будто ему был тесен ворот, поправил очки.
— Ранило где-то под Орлом при бомбежке. Отлежал в Москве, в районе Тимирязевки. Между прочим, там провел несколько операций, и профессор, ведущий хирург, одобрил.
— А мне до сих пор так и не пришлось, — признался Сафронов и вздохнул прерывисто..
— Возможно, сейчас придется, — утешил Штукин. — Когда идет поток, хирургов не хватает. Все врачи оперируют.
— Но я с той поры, с военфака, почти не брал скальпеля в руки.
— Не делай трагедии. Я тебя уверяю. — Штукин снял очки, протер их подолом гимнастерки. — Несомненно, навыки имеют значение. Я сразу попал в медсанбат, и пришлось делать все: и резекцию желудка, кишечника, удалять селезенку… Это дело наживное. Жизнь заставит соображать и действовать.
Сафронов слушал Штукина и все-таки еще не мог поверить, что это он, его военфаковский друг, Сашка Штукин, его подчиненный, слушатель пятого взвода, что это он ведет неторопливый рассудительный разговор. И как будто не было месяцев разлуки.
— Как-то не верится, — прервал Сафронов. — Никак не ожидал тебя встретить.
— На войне все бывает, — философски заметил Штукин. Тут Сафронов вновь не сдержался, схватил его в охапку.
— Ну, будет. Достаточно. Это ребячество, — вырывался Штукин.
Они опустились на траву и минуту или две молчали, вслушиваясь в шорохи леса.
— За что медаль получил? — спросил Сафронов.
— Трудно сказать. Вероятно, за то, что я не бросил раненого, довел операцию до конца.
— Завидую я тебе.
— Напрасно.
Замолчали. Прислушались к кукованию кукушки.
— Ты знаешь, что у нашего выпуска уже есть потери? — спросил Штукин. — Даже в нашем взводе. Убит Бирюк. Ранен Гроссман. На пересыльном пункте я встретил Корецкого. Тоже ранен. — Он вновь сдернул очки и начал протирать их подолом гимнастерки. — Ну а ты-то? Что же ты не рассказываешь?
— Да что я! После резерва попал в Ленинград. В особый полк связи. Застал блокаду… Бомбежку там, обстрел. Все ждал наступления. Но не повезло. Как раз перед его началом, будто мне назло, часть переформировали, а меня направили в резерв.
— Для того чтобы столкнуться с войной, немного времени нужно.
— Успокаиваешь?
— Просто диалектически мыслю.
Сафронов тихо усмехнулся — друг в своем репертуаре.
— Как у тебя с Лидой? Переписываешься?
— С перерывами. Вот написал из госпиталя без обратного адреса. — Он кашлянул в кулак и спросил тоном пониже: — Как ты думаешь, она действительно ждет меня?
— Не сомневаюсь.
— А я сомневаюсь. Не то что я в ней не уверен. В судьбе не уверен. Война идет.
Сафронов хотел возразить, но подумал: «И в самом деле. Что нас ждет через день, через неделю, даже через час?» И представил жену, дочку, отца, мать, родной город, свой домишко. Но все это было бесконечно отдалено войной. И война диктовала, что делать, что будет, как будет…
— А как твоя наука? — поинтересовался Сафронов.
— По мере возможностей. В моем чемодане десятка два записных книжек. В них кое-что записано.
«Кое-что записано, — повторил про себя Сафронов. — Но это «кое-что» зависит опять же от войны».
— Какое на тебя произвел впечатление командир?
— Видишь ли, — раздумчиво ответил Штукин, — я привык судить о людях по делам.
— Куда он тебя агитировал?
— Весьма нелепое предложение. Совмещать должность эпидемиолога.
— Здесь все пока на совмещении, — заметил Сафронов. — Штатов нет. Я вот и за фельдшера, и за санитаров работаю.
Он потянулся за грибом, что высунул шляпку из-под листьев, будто подслушивал разговор, сорвал его, как цветок, и продолжал откровенно:
— Знаешь, что меня больше всего возмущает? Не хватает врачей, фельдшеров, санитаров, шоферов. А они спокойны, почти спокойны.
— Перегорели, — вставил Штукин.
— Что перегорели? — не понял Сафронов.
— А то, что ты еще только столкнулся с этим, а они привыкли. Они вовсе не черствые люди. Они поначалу так же, как ты, возмущались, волновались, переживали. А потом перегорели. И теперь относятся к этому как к неизбежному.
«Он, как всегда, прав», — в мыслях согласился Сафронов.
Потом они ужинали и опять говорили, бродя по лесу. От палаток доносилась песня:
Песня разлеталась далеко, и казалось, даже сосны слушают ее.
— Остервенело поют, — заметил Штукин.
— Так каждый вечер.
— Начнется операция — не до песен будет.
Плечо к плечу они пошли на песню и, пожелав друг другу спокойной ночи, разошлись по своим палаткам.
— Товарищ капитан, — послышалось из-за занавески, — это ваш товарищ?
Спрашивала Стома.
— Да. Мы вместе учились.
— Смешной.
— Добрый, — не согласилась Люба.
«И смешной и добрый», — про себя заключил Сафронов и улегся на свою походную кровать — носилки.
IV
Сафронова разбудил посыльный:
— Срочно. В штаб.
Сафронов шел в темноте по знакомой тропинке и проклинал НШ: «Его «сель» — поразвлечься. Ему не спится. Ему обязательно надо разбудить человека».
Однако на этот раз тревога оказалась настоящей. НШ не развлекался.
Еще издали Сафронов услышал сдержанный шумок. У штабной палатки стояла группа людей. Доносились голоса.
Он, как положено, доложил о своем прибытии. НШ кивнул и произнес коротко:
— Получайте санитаров. Селых три.
— Но мне положено четыре.
— Что я вам, рожу? Четвертого возьмете из легкораненых, во время операсии. Галкин. Лепик. Трофимов.
Штабной сержант повторил фамилии. От толпы отделились три фигуры — как по диаграмме, одна одной выше.
— Ужинали? — спросил Сафронов.
— Сухим пайком получили.
— Тогда шагайте за мной.
Он привел их в свою палатку, посветил фонариком, чтобы они разобрались по местам.
— Спите.
— Покурить бы.
— Утром.
Сафронова разбудили голоса. Говорили неподалеку от палатки. Переговаривались тихо, но поутру каждый шорох далеко слышен.
Сафронов оделся и вышел из палатки.
Под высокой сосной стояла вся троица — его санитары.
«Целый букет! — добродушно заметил Сафронов. — Как будто нарочно подобрали».
Санитары отличались друг от друга цветом волос — брюнет, шатен, блондин. Это бросалось в глаза.
— Курите? — спросил Сафронов, хотя и без того было видно, что подчиненные курят.
Санитары тотчас приняли стойку «смирно» и спрятали самокрутки.
— Вместо завтрака, чтоб не свербило, — ответил за всех самый рослый, черноголовый.
— Давайте знакомиться, — сказал Сафронов.
Высокий ловко погасил самокрутку о подошву, прищелкнул каблуками.
— Младший сержант Трофимов.
Тот, что поменьше и посветлее, назвался ефрейтором Лепиком. Самый маленький и самый светлый — рядовым Галкиным. Он напомнил Сафронову Михаила Алексеевича, его подопечного в госпитале, которого он курировал года два назад, — такой же с первого взгляда вызывающий симпатию, округлый, добродушный, весь открытый и улыбчивый.
— А санитарами-то вы работали?
— Никак нет, — по-солдатски дружно ответили санитары.
— После завтрака начнем учиться.
Как и предполагал Сафронов, санитары почти ничего не умели. Самый старший из них, Лепик, еще мог кое-как шины накладывать.
— Мне, стал быть, приходилось. Я, стал быть, нашего лейтенанта еще под Смоленском вытаскивал. Доску, стал быть, к ноге присобачил, а то она болталась, как тряпичная, стал быть.
— Но теперь вы не просто санитары, — объяснил Сафронов. — Не в роте и не в батальоне. Вы теперь санитары медсанбата и должны многое знать. При случае заменить сестер, а то и фельдшера.
Он оглядел настороженно притихших солдат, спросил напрямик:
— Вы хоть представляете путь раненого с передовой к нам, в медсанбат? — По их лицам понял: не представляют. — Кто из вас был ранен? — Он тут же сообразил, что задал вопрос неудачно, поправился: — Кто и как попал к нам?
Они начали было отвечать все одновременно, но тотчас замолкли, вспомнив армейское правило: говорить каждому за себя.
— Ясно, — сказал Сафронов. — Каждый попал по-своему. А цепочка такая. С передовой вас выносит санитар. Может и фельдшер, и даже врач, в зависимости от обстановки, но, как правило, санитар. Вы попадаете на батальонный медицинский пункт, где вам оказывается соответствующая самая малая и самая необходимая помощь. Потом вас доставляют на полковой медицинский пункт. Там уже и уколы и шины, как следует. Там врачи… А от них к нам везут…
Сафронова прервали, вызвали на очередное совещание, и он поручил занятие сестрам. Когда он возвращался, еще издали услышал смех у своей палатки. Подошел поближе и увидел: у сосны, держась за нее руками, стоял Галкин. На голове бинт, на правой ноге шина, ремня нет, сапог нет. В другой обстановке, в боевых условиях, это было бы не смешно, а здесь, среди бела дня, в тишине, под ясным небом, это выглядело забавно. И люди смеялись. Сам Галкин тоже хохотал и в то же время подавал Сафронову тревожные знаки.
— Отлучиться надо… ох, ох… — объяснял он сквозь смех. — Да разве так можно!! Ох, ох… Зверей распугаю.
Именно это обстоятельство и вызывало дружное ржание окружающих.
— Разбинтуйте, — приказал Сафронов, с трудом преодолевая в себе приступ детского веселья.
Потом санитары учились работать с носилками. И опять с шуточками, со смешком. В обед он сказал Штукину:
— Не знаю, как вам, а мне попали веселые санитары.
— Шутка — тоже лекарство, — философски заметил Штукин. — Положительные эмоции — положительны.
Сафронов хлопнул друга по плечу и пошел к себе. Санитары учились носить без носилок. Двое складывали руки замком, третий садился на эти руки, как на стул.
— Не! Не! — кричал Галкин. — Давайте по-честному, ребята. В кине видели, как буржуев носят? Так и вы так же. — И он принял важное выражение, вздернул нос и надул щеки.
В перерыве Сафронов не удержался, собрал подчиненных.
— Я вот на что хочу обратить внимание. Работа нам предстоит тяжелая и невеселая… Я, конечно, не против шуток, но только чтобы вы знали: главное — быстрота и внимательность к раненым, чтобы никто не залеживался без помощи, чтобы каждый почувствовал себя у нас… — Тут он осекся, заметив насмешливый взгляд Стомы. «Она осуждает эти разговоры», — мелькнула мысль. — Главное — понимать свою задачу и относиться к делу серьезно, — поспешно закончил он.
Помедлил, встал. И все встали.
— Теперь девушки — шины моделировать, а мы попробуем палатку свернуть и развернуть. Приходилось?
— Никак нет, — за всех ответил Трофимов.
— Срубы я ставил, — сказал Лепик. — Окопы рыл, стал быть, а палатку нет, не приходилось.
— Еще блиндажи, — вставил Галкин. — Землянки.
— А теперь вот палатка, — прервал Сафронов. — Она — наш дом, она — наше рабочее место. Ее необходимо разворачивать и сворачивать быстро, как можно быстрее. Чтобы медсанбат прибыл — и мы уже готовы были к приему раненых. Ясно?
Санитары работали старательно, но неумело. Лейтенант Кубышкин то и дело передергивался, будто почесывался, волновался. Как только сняли натяжение, убрали колышки и развязали веревки, брезент повис на мачтах и одна из них затрещала и прогнулась. Галкин тотчас нырнул внутрь. Или он подоспел поздно, или попытался вытащить мачту из гнезда, но сооружение рухнуло, и он очутился под брезентом. Галкин тотчас закричал:
— Ничё! Ничё!
Этот крик опять рассмешил всех.
Когда он вылез, весь красный и потный, то заявил:
— Это ничё. Со мной уже бывало. Надо зад оттопыривать.
Неизвестно, как скоро удалось бы санитарам свернуть и развернуть палатку, но тут появился Петро.
— Вы чего это заливаетесь? — обратился он к Стоме, довольный тем, что есть повод заговорить с нею.
Стома предостерегающе кивнула на капитана: дескать, имей в виду.
— Здравия желаю, — не растерялся Петро. — Разрешите помочь?
Во время ужина Сафронов жаловался Штукину:
— Как я с ними работать буду?..
— Притрутся. Получится.
Они долго ходили по лесу, вспоминали военфак, товарищей, эпизоды из той жизни. И эти воспоминания доставляли им удовольствие, успокаивали сердце.
Едва он вернулся, зашуршал брезент, показалась круглая голова Галкина.
— Товарищ капитан, отведайте грибков. Мы тута насобирали.
— Вы бы лучше сестрам.
— Не сомневайтесь. Они уже отведали.
Сафронову не спалось. Нетерпение, неясность, неудовлетворенность не покидали его. Хотелось поскорее участвовать в своем первом наступлении, но как пройдет работа при таком штате? При такой слабой подготовке? Сегодня опять говорили: «Скоро, со дня на день». «По мне, так скорее бы, но для дела еще бы несколько дней на тренировку; на знакомство с людьми».
Из-за брезентовой занавески раздавался здоровый храп санитаров, шепоток сестер. Где-то вдали, должно быть у штаба, негромко переговаривались люди. Пахло сосной, грибами, нашатырем, которым с вечера сестры чистили свои гимнастерки. И все эти запахи, тишина, покой и убаюкивали, и волновали Сафронова.
«Не на войне, а у войны. Все жду, жду, жду…»
V
Подняли их по тревоге. По общему шуму, по движению, тотчас заполнившему лес, по недалекому гудению машин Сафронов понял: на этот раз серьезно.
— Быстро! — крикнул он в темноту палатки, но, выскочив на воздух, убедился, что кричал напрасно: подчиненные уже стояли у выхода.
— К штабу, — приказал Сафронов и первым побежал по изученной за частые ночные «срочные» вызовы тропинке.
Он бежал и слышал за собой частое дыхание Кубышкина, а со всех сторон доносились топанье тяжелых сапог по земле и голоса, обрывки фраз, окрики, команды. Сафронов чувствовал легкое бодрящее напряжение, неведомое ему до сих пор. И топот бегущих со всех сторон людей, и их голоса, и ночная свежесть — все это тотчас развеяло остатки сна.
У штаба уже стояла группа офицеров.
Сафронов доложил НШ о прибытии взвода. В ответ Царапкин подал команду:
— Становитесь повзводно. Общее построение.
И тотчас люди начали двигаться, а голоса смолкать. Сафронов уловил в них то же легкое напряжение, что и в самом себе.
«Тоже волнуются», — подумал он.
Быть может, случись это днем, он чувствовал бы все по-другому, но сейчас, ночью, ощущение было особое, обостренное.
Командир медсанбата объяснил задачу:
— Передислокация. На свертывание один час.
НШ добавил:
— Командиры взводов, ко мне. Получите машины и водителей.
И снова все пришло в движение. Загудели машины. То там, то здесь ночную темноту разрезали лучи фонариков.
Люди переговаривались, наверное, не слышнее, чем днем, но в ночной тишине голоса слышались резче, отчетливее, они перемешивались, сливались и снова отдалялись друг от друга.
Вернувшись к своей палатке вместе с водителем, Сафронов начал отдавать команды, кому что взять, за чем проследить, кто за что отвечает.
Подчиненные с непривычки, да еще в темноте, все путали, сталкивались и ворчали один на другого.
— Тихо! — прикрикнул Сафронов. — В первую очередь вынести медикаменты, перевязочный материал и шины.
— Уже вынесли, — ответила Стома.
Только теперь Сафронов заметил, что сестры стоят в сторонке, под сосной, и не участвуют в общей суете и движении. Подле них действительно находилось все положенное имущество. А они сами были в шинелях, туго перетянутых ремнями.
— Нужно машину, — сказала Люба, — чтобы сразу грузить.
— Это верно, — согласился Сафронов, не придав значения тому, что предложение сделала сестра, подчиненная, а не он, командир. — Сюда подъехать можете? — спросил он шофера.
Шофер козырнул и скрылся за деревьями. Из палатки донесся дружный хохот. Сафронов бросился туда:
— В чем дело?
Санитары не могли остановиться, лишь показывали пальцами на Галкина.
Тот стоял, виновато склонив голову, и тоже улыбался. Лицо у него было чем-то измазано и блестело в свете фонарика.
— Посуду хотел вылизать, — объяснил он. — Нешто грязную везти?
— Приведите себя в порядок. Выносите носилки, — распорядился Сафронов.
Подошла машина.
— Грузимся. Быстро! — подал команду Сафронов.
И опять он услышал слова Любы, обращенные не к нему, будто бы к шоферу, хотя к тому обращаться было незачем — он здесь не командует.
— Сначала палатку надо.
— Да, да, палатку, — опять согласился Сафронов.
Палатку не могли закинуть в кузов. Брезент плохо свернули, и он расползался под руками, как вата.
— Отставить! — крикнул Сафронов. — Сверните снова. Туго сверните. Кубышкин!
— Тяжелая, стал быть, — кряхтел Лепик, затягивая палатку в кузов.
— А ты дрын подсунь, — советовал Трофимов. — Не за веревку тяни, за палку.
«Не зря он сержант, — оценил Сафронов. — Парень, видать, смекалистый».
Разные чувства одолевали Сафронова: и радостное волнение, с которым он бежал по тревоге, и желание сделать все быстро и хорошо, не отстать от других взводов, и досада, что дело не налажено и валится из рук. Он то бросался помогать подчиненным, то наблюдал за их работой со стороны, то давал указания, то отходил в темноту, скрывая раздражение.
Палатку погрузили вроде бы нормально, к самой кабине, носилки — плохо. Они торчали из кузова, как ложки из стакана.
— Переложить, — приказал Сафронов. — Сложить их аккуратно по бортам.
Он поминутно зажигал фонарик и поглядывал на часы.
— Время еще есть, — сказала Люба, неизвестно почему оказавшаяся рядом.
— Конечно, — согласился Сафронов и ощутил благодарность к этой девушке, ее успокаивающему голосу.
— Место у кабины оставьте, — попросила Стома. — Там мы сядем.
— Оставим, сестрица, оставим! — крикнул из кузова Галкин. — Само тепленькое, само мягонькое.
И снова он напомнил Сафронову Михаила Алексеевича — его подопечного в госпитале, в дни учебы на военфаке.
Мысль о Михаиле Алексеевиче, об учебе, о военфаке промелькнула неожиданно и показалась далекой, почти потусторонней. Здесь, в ночном прифронтовом лесу, был он, был его взвод, было ощущение неизвестности, а там, где-то далеко, почти в сказочном тылу, — свет, громко говорящее радио и все остальное.
— Кубышкин! — прервал свои размышления Сафронов. Он видел, что погрузка окончена, но ему хотелось услышать об этом, хотелось, чтобы все было как положено. — Кубышкин, как дела?
— Да вроде бы порядок.
— Отвечайте как положено.
Даже в темноте было видно, как лейтенант передернул плечами.
— Товарищ капитан, погрузка закончена. Приемно-сортировочный взвод к выезду готов.
Сафронов посветил фонариком.
— Уложились. Не расходиться. Иду докладывать.
И он побежал к штабу.
Штабной палатки уже не было. Но там, где она стояла, горел свет и виднелась группа людей. Среди стоящих Сафронов издали заметил плотную фигуру корпусного врача.
— Товарищ гвардии подполковник, разрешите обратиться к капитану…
Он доложил о готовности. Лыков-старший кивнул:
— Со мной поедете.
Сафронов был удивлен и огорчен приказанием. Ему хотелось быть со своим взводом, а вовсе не с командиром медсанбата. С чего это вдруг? Но приказание есть приказание.
— Разрешите передать команду лейтенанту Кубышкину?
— Передавайте.
VI
Колонну вел НШ. Сафронов с командиром должны были ехать на мотоцикле другой, более короткой дорогой.
— К рассвету будем на месте. Все рассмотрим и наших встретим, — объяснил свой план Лыков-старший.
Машины начали выходить на опушку. Запахло бензином. Из-за туч выглянула луна, блеснув на стеклах очков сидящего в одном из кузовов человека. Сафронову показалось, что это был Штукин, и он помахал рукой.
— Покедова, дядя Валя, — услышал он неожиданно дребезжащий басок Чернышева.
И тотчас «хирурги» затянули песню:
Ее подхватили другие взводы:
Припев успели переделать, и Сафронов подумал: «Кто же автор?»
Чувства Сафронова раздвоились. Было радостно, что наконец-то он медленно, но верно добирается до своей цели, и немножко грустновато: покидали обжитое место.
Колонна тронулась, и Лыков-старший сказал:
— Пошли.
В коляске уже кто-то сидел. Виднелись голова и плечи. По волосам, прикрывающим щеки, Сафронов догадался: женщина. И удивился. И еще более удивился, когда подошел и узнал в сидящей Галину Михайловну. Расспрашивать и выяснять ситуацию не было времени. Мотоцикл взрычал. Сафронов успел вскочить на заднее сиденье, схватился руками за резиновое кольцо. И они поехали.
Несколько минут он привыкал к положению, еще напрягался и обхватывал коленями упругое седло, но потом свыкся, понял, что бояться нечего. Машина катила по прямой дороге, слегка подрагивая и потряхивая на выбоинах. Сафронову был виден крутой затылок комбата, околыш его фуражки и мягкий профиль Галины Михайловны, отчетливо различимый в темноте. По обе стороны дороги стоял тихий лес. Он казался не живым, а декоративным, и все вокруг тоже было бы неживым и нереальным, если бы не гудение мотора, не звездочка, мерцающая над головой, не легкий запах пыли и сосны.
Звездочка то появлялась, то скрывалась за тучами, и Сафронову чудилось, что там, высоко над ними, кто-то не отпускает их из виду, мчится с зажженной фарой.
Тряхнуло так, что Сафронов чуть не вылетел из седла. Галина Михайловна ойкнула. А Лыков-старший крикнул:
— Корневище! Сейчас на проселочную выедем.
Они и в самом деле выскочили на проселочную. На секунду выглянула луна, и дорога блеснула сероватой лентой. Мотоцикл загудел тише и ровнее. Сафронов молча сидел на своем сиденье, изредка скашивая глаза на Галину Михайловну. Она почувствовала его взгляд, повернула голову и улыбнулась.
Сафронов поразился: «Какие у нее белые зубы!»
Было тихо и пустынно. Звездочка наверху исчезла. И ничего живого как будто не было вокруг. Только они трое. Только машина. Только равномерное гудение мотора, которое никак не сливалось с этой тишиной и темнотой, казалось назойливым и чужим звуком.
Сафронову было как-то не по себе, непривычно и странно. «Быть может, мы заблудились? Быть может, тут прошли бои и лес полон мертвых людей?»
Из-за поворота показалась деревенька. Сафронов с надеждой вглядывался в темноту: ни огонька, ни звука… Неживые дома. Неживые постройки. Лишь на самом выезде вдруг пронзительно тявкнула собачонка. Сафронов никогда бы и не подумал, что он так обрадуется этому тявканью, этому обычному земному звуку, Галине Михайловне, вероятно, передалось его состояние. Она вновь повернулась и улыбнулась Сафронову.
Мотоцикл неожиданно чихнул, словно подавился пылью, затарахтел непривычно резко.
— Начинается, — пробурчал Лыков-старший.
Он остановил машину и, светя фонариком, висящим у него на груди, начал копаться в машине.
Сафронов встал на землю, с удовольствием распрямляя затекшую спину.
Теперь можно было бы и поговорить, но он боялся нарушить тишину, вспугнуть лес, поле, выдать себя разговором, точно за ними следили и подслушивали.
Через некоторое время Лыков-старший вскочил в седло, с маху нажал на педаль.
— Подтолкните.
Сафронов подталкивал мотоцикл по мягкой дороге, ускоряя шаг, пока машина не завелась и не пошла плавным ходом.
Сафронову было приятно, что он помог командиру и так ловко на глазах у Галины Михайловны вскочил в седло.
И опять они покатили по безлюдной пустыне, как по другой планете. И опять Сафронову стало не по себе, и он подумал: «Хотя бы снова собачка тявкнула или хотя бы мы остановились».
И только он так подумал, мотор заглох. Лыков-старший что-то забурчал себе под нос.
Сафронов соскочил с седла и протянул руку Галине Михайловне. Они с удовольствием сделали несколько шагов, ощущая мягкую пыль под ногами. Только теперь, когда мотоцикл заглох, они поняли, что гудение его с непривычки раздражало их, как гудение комара над ухом, а тишина приятна и доставляет наслаждение.
— Вы пошли бы пешочком? — спросил Сафронов.
— С радостью, — ответила Галина Михайловна.
— Подтолкните! — крикнул Лыков-старший, будто испугался, что они и в самом деле могут уйти от него.
Галина Михайловна вновь уселась в коляску, а Сафронов начал подталкивать машину и, когда мотор загудел, вспрыгнул в седло, как заправский всадник.
И еще и раз, и два, и три чихал мотор. И Сафронову приходилось соскакивать и подталкивать железного коня. Он так поднаторел и так расхрабрился, что уже не спешил вскакивать на свое место, а бежал за машиной, отставал, догонял ее, словно играл в новую, придуманную им игру. Этот бег будоражил кровь, отвлекал от случайных мыслей, а присутствие Галины Михайловны придавало игре азарт и заставляло Сафронова казаться молодцеватым. Однажды он поскользнулся, припал на колено и ощутил теплоту еще не остывшей земли.
Они проезжали сонные, словно вымершие, деревеньки, лесочки, поля, поднимались в гору и скатывались под уклон, и казалось, конца не будет их дороге и этой странной пустынности вокруг.
Но вот вдали сверкнуло, и почти одновременно брызнул дождь. Сафронов подумал, что начинается гроза, но дождь шел мелкий, приятный. А свечение вдали повторилось, и было оно непохоже на молнию. Он догадался: «Ракеты. Значит, где-то там передовая». И еще более удивился тишине и пустынности, окружавшей их.
Дождь пошел чаще. Запахло землей. Дорога потемнела. Ехать по ней стало будто бы легче.
— Там плащ-палатка, — бросил через плечо Лыков-старший.
Сафронов помог Галине Михайловне достать со дна коляски плащ-палатку и покрыться ею. Теперь появились новые, тугие, дребезжащие звуки. Это капельки ударялись о брезент и разлетались мелкими брызгами. Сафронов чувствовал их на своей спине. Они холодили кожу и расплывались по гимнастерке. Вначале прохлада была приятна, но вскоре рубашка прилипла к телу и влага раздражала кожу, как холодный размягший горчичник.
«Что-то затянулся наш короткий путь», — подумал Сафронов. И тут мотоцикл чихнул в последний раз и замолк намертво. И чего только ни проделывал Лыков-старший: и протирал части, и продувал трубки — мотор не заводился. Лыков-старший повернул к Сафронову мокрое лицо и произнес хрипловато:
— Оставайтесь здесь. Я иду за машиной.
Очень скоро шаги его по увлажненной дороге затихли и серая мгла поглотила комбата. Сафронов остался вдвоем с Галиной Михайловной.
— Чего вы мокнете? — оказала Галина Михайловна. — Идите под брезент.
Сафронов присел у коляски, и она накрыла его с головой плащ-палаткой.
Так они и сидели, слыша дыхание друг друга, не шевелясь и не разговаривая. Постукивали дождинки по брезенту. Тикали часы на руке Галины Михайловны. Рука лежала на плече Сафронова, придерживая полу плащ-палатки. От руки исходило тепло.
«Хорошо бы вот так сидеть и сидеть», — сквозь набегавшую дремоту думал Сафронов, на мгновение забыв о войне, о фронте, о своем стремлении на передовую.
Они, верно, оба задремали, потому что на какое-то время сознание провалилось и все звуки исчезли. Первым вскинул голову Сафронов. Его разбудили голоса. Он хотел осторожно снять со своего плеча руку Галины Михайловны, но она тоже проснулась и сама откинула брезент с головы.
Чуть-чуть рассвело. Развиднелось. Из серой мглы появлялись люди. Они проходили в десяти шагах от них и опять исчезали. Приглядевшись, Сафронов понял: идут раненые — поодиночке, парами, группами, опираясь на палки, доски, на плечи товарищей. Больше всего Сафронова удивило то, что раненые никак не реагировали на них, как будто появление машины с двумя офицерами здесь, на развилке дорог, в это дождливое раннее утро было обычным делом, как будто ничего особенного не было в том, что стоит заглохшая машина и в ней мужчина и женщина при офицерских погонах.
«Им сейчас не до нас, ни до чего, — рассудил Сафронов. — Для них сейчас главное — добраться до медпункта и получить помощь».
Вскоре приехал грузовик с Лыковым-старшим в кабине. Оказывается, они не доехали всего два километра до места назначения.
VII
Когда они накрылись одной плащ-палаткой и рука Галины Михайловны, придерживающая брезент, легла на плечо Сафронова, на нее нахлынуло щемяще-теплое чувство, от которого она не могла избавиться всю дорогу. И даже когда они приехали на место, вошли в палатку, где уже расположились остальные товарищи, чувство это не оставляло ее.
В одной двухмачтовой палатке находились все — врачи и сестры, женщины и мужчины. Шоферы еще возились с машинами. Санитары ставили палатки.
Привыкнув к полумраку, Сафронов заметил, что это никого не смущает. И мужчины и женщины держались довольно свободно. Капитан Дорда расхаживал в одних трусах. Стома сидела в бюстгальтере и подшивала подворотничок к гимнастерке.
Сафронов тоже разделся и втиснулся между Штукиным и Чернышевым на еловые ветки, прикрытые плотной байкой — подкладом палатки, который используется в зимнее время.
Галина Михайловна отправилась на женскую половину.
Она легла, подложила руки под голову и улыбнулась. И так и пролежала все два часа, отпущенные на отдых.
Галина Михайловна все думала о нем, о Сергее. Сегодня ночью она будто бы повидалась с ним — так ярко представилась ей их последняя встреча. Кругом шла война, двигались люди, стонали раненые, а они, взявшись за руки, сидели на кухне, за русской печкой, за цветастой старой занавеской. И Сергей так же, как сегодня Сафронов, был робок и тих, можно сказать, дыхнуть боялся, только все смотрел на нее своими внимательными, полными нежности глазами…
Война началась для Галины Михайловны как раз перед последним государственным экзаменом — инфекционные болезни. Экзамен они, по существу, и не сдавали. Их срочно оформляли на фронт. Разъезжались они с приподнятым настроением, с внутренней радостью, что им доведется участвовать в войне, которая конечно же скоро окончится нашей непременной победой — они свято верили в это.
Было немножко страшно, но они старались заглушить внутренний страх смехом и песнями. На них даже старуха на вокзале заворчала:
— Что вы радуетесь-то, лихоманка вас забери? У людей горе. Мужиков на хронт отсылают, а они хвохчут. Яичко снесли — ко-ко-ко…
Девушки чуть притихли, а потом в вагоне опять завели:
Попала Галина Василенко под Москву, в резервный полк, на должность младшего врача. Тут уже было не до песен и не до смеха. Две заботы навалились на нее: обилие больных и обилие ухажеров. Болели в основном южане, не привыкшие к ранней, резкой российской осени. А их в полку было чуть ли не половина. И среди тех, кто обращался в медпункт, находились и здоровые люди. Тогда впервые молодой врач Василенко познакомилась с новыми для нее терминами: «симуляция», «аггравация» (преувеличение болезни) и «практически здоров» (то есть, несмотря, скажем, на фурункул, службу нести может). На первые приемы к ней выстраивалась очередь чуть ли не в сотню человек. И она принимала с утра до вечера, прерывая прием лишь на обед, чтобы пойти на кухню. Но и перерыв этот был не отдыхом, а тоже работой, потому что на кухню шла она не обедать, а «снимать пробу пищи» — значит отвечать за нее своей головой. А как нарочно, где-то в таком же полку случилось несчастье — пищевое отравление. По этому случаю появился строжайший приказ, и неопытная Галина Михайловна находилась под влиянием этого приказа. И так боялась снятия проб, что даже обратилась к старшему врачу:
— Товарищ военврач третьего ранга, дайте мне еще один дополнительный прием, только освободите от снятия проб.
Старый доктор Мыльников посмотрел на нее, прищурив глаза, перевел астматическое дыхание и отправился вместе с нею на кухню. Там он пообедал, перебросился несколькими словами с поваром, тоже старым человеком, и подписал тетрадь, разрешил обед.
— У него, любезная моя, тоже одна голова на плечах, — произнес он на обратном пути. — И он ой как не желает терять ее. А вот на склад наведывайтесь. Впрочем, туда я пошлю фельдшера. А вы приемчиком займитесь, любезная моя…
Галина Михайловна хотела сказать, что и прием у нее пока что проходит негладко, да не сказала, постеснялась. Но в тот же день старшему врачу все равно пришлось вмешаться в ее приемные дела.
Она принимала уже несколько часов, а очередь все не уменьшалась.
— Где болит?
— Все болит.
— Как болит?
— Шибко болит.
Эти слова она слышала от большинства принимаемых.
Ей жаловались, и она верила, лечила, назначала лекарства, освобождала от строевых занятий, укладывала в изолятор. И чем больше она помогала, тем больше к ней обращались. Слух о молодой доверчивой докторице быстро распространился по полку. Как бы развивались события дальше, Галина Михайловна не знает. Но однажды во время приема она услышала знакомый голос:
— Что это у вас, любезная моя, творится? Настоящий табор.
Она подняла глаза, увидела старшего врача, смущенно пожала плечами:
— Я, наверное, медленно принимаю.
— Ну-кось, ну-кось, я вам помогу.
К ее удивлению, старший врач не надел халата, не сел к столу, а вышел в коридор и неожиданно громко для его возраста подал команду:
— Встать! Кто с температурой — остаться. Остальным явиться через час. Кругом!
Людей в коридоре поубавилось на две трети. Галина Михайловна прошептала чуть ли не в ухо старшему врачу:
— Но болезнь может быть и без температуры…
Старший врач поднес толстый палец к губам, подошел к окну, где стояла группа немолодых красноармейцев.
— А вы на что изволите жаловаться? — спросил старший. — Вы? Вы? Вы?
Красноармейцы смотрели на него и молчали, делая вид, что ничего не слышат. Старший неожиданно хлопнул рука об руку, точно убил невидимого комара.
Стоящий возле него красноармеец моргнул веками.
— Понятно, — усмехнулся старший и поманил рукой красноармейца.
Они зашли в медпункт. Старший приказал двум санитарам уложить красноармейца на топчан, а сестре сказал:
— Рауш-наркоз.
Он ловко набросил на лицо «глухонемого» марлевую маску. Тот замотал головой, замычал, попробовал вскочить, но санитары держали его крепко. И тогда «глухонемой» забормотал под маской, скосив налитые кровью глаза на старшего:
— Не надо… Отпустите…
— Отлично, — согласился старший и велел отпустить симулянта.
Когда Галина Михайловна и старший вслед за симулянтом выглянули в коридор, от группы «глухонемых» остался один человек.
— Этот настоящий, — произнес старший. — Контузия. Придется в госпиталь отправлять.
С той поры очередь на прием к Галине Михайловне поубавилась.
Еще более сложно Галине Михайловне было справиться со второй навалившейся на нее силой — ухажерами. Поначалу это было приятно. Ей улыбались, старались помочь, оказывали внимание. Каждый день на ее столе, покрытом простыней, появлялся свежий букет полевых цветов. Наступила осень. Цветы заменили желтые и багряные листья. Долгое время Галина Михайловна думала, что букеты — дело рук санитаров.
Но однажды вместе с букетом санитар, подал ей записку. Неизвестный назначал ей свидание «у дальней сосны при дороге».
— Что вы? — смутилась Галина Михайловна, чувствуя, что краснеет.
— Нешто мы? — ответил санитар. — Они.
— Кто они?
— Да капитан Фуртов, что вам завсегда цветы шлют.
За нею пытались ухаживать и другие командиры, помоложе и постарше. Некоторые делали это деликатно, а иные запросто, грубо. Первое время она лишь отрицательно мотала головой, затем стала находить уважительные причины для отказа. Но это не смущало ухажеров. Они продолжали свои попытки.
Галина Михайловна искренне не понимала: «Как они могут? Война». Она так и считала, что другой жизни, кроме войны, кроме труда на эту войну, сейчас нет и не может быть. Ее поразили слова командира одного из батальонов, все того же капитана Фуртова. Это был боевой командир, высокий, подобранный, вызывающий уважение и симпатию. Когда она узнала, что это он посылает ей цветы, ей даже приятно сделалось. Она ощутила внутреннюю гордость и в другое время, быть может, и позволила бы ему поухаживать за собою. Но сейчас… Даже боевому капитану Фуртову Галина Михайловна отказала.
— А я думал, вы отзывчивая, — с горечью произнес капитан.
— Да… А что?.. Пожалуйста, — растерялась Галина Михайловна.
— Но вы же не хотите встретиться.
— Не могу. Понимаете, не могу. А что другое, пожалуйста.
Через несколько дней капитан отправлялся на фронт. Перед отъездом забежал в санчасть попрощаться с Галиной Михайловной. Подавая ей руку, капитан сказал:
— Как знать, быть может, вы последняя женщина, в честь которой билось мое сердце.
Вначале она не поняла смысла этих слов. А позже раздумалась и уловила в них мудрый оттенок: «Он же может погибнуть, или вернуться инвалидом, или вообще не вернуться». И ей стало неловко за себя. «Могла бы и поласковее. Могла бы и поцеловать на прощанье»…
В палатке появился Лыков-старший, подал команду:
— Подъем, товарищи! Дел много. В семнадцать часов начальство приедет. К этому времени мы должны полностью развернуться и быть готовыми к приему раненых.
VIII
Сафронов выскочил из палатки одним из первых, огляделся. День стоял серенький, моросливый, будто на все вокруг была накинута тончайшая марлевая сетка. Деревья, кусты, трава приняли сероватый цвет. А небо висело низко, даже не на вершинах деревьев, а где-то на самых нижних ветвях.
Сафронов поежился от сырости и подумал, что надо бы достать плащ-палатку, но личные вещи его находились вместе с имуществом взвода, а оно в машине, которую надо еще найти.
И тут он заметил буквально в десяти шагах от себя палатку, а подле нее улыбающегося во весь рот Галкина.
— Здравия желаю, товарищ гвардии капитан, — поприветствовал тот, прижимая руки к бокам и не пряча добродушной улыбки с лица.
— Здравствуйте, — ответил Сафронов. — Пока еще не гвардии, а просто капитан. А где наши вещи?
— Так тута они, в палаточке. — Галкин засуетился, зашуршал набухшим от дождя брезентом, открывая вход для своего командира. — Тут они. Все тута. Проходите.
Действительно, имущество и личные вещи лежали в палатке. Меж ними прямо на земле сидели Трофимов и Лепик и доедали из котелков остатки завтрака. При виде Сафронова они вскочили и замерли с полными ртами.
— Заканчивайте, — распорядился Сафронов. — Галкин, Кубышкина и сестер ко мне.
Галкин не успел выполнить приказание — столкнулся с сестрами и лейтенантом в тамбуре.
Сафронов отыскал плащ-палатку, произнес неопределенно — не то посоветовался, не то отдал приказание:
— Нары сделаем. Топоры есть?
— Лучше ветки и одеяла на них, — не выдержала Стома.
— Земля сырая, — возразил Сафронов. — Тяжелые могут воспаление схватить.
— Носилки на козлы, — подсказала Люба. — Слева ряд носилок, справа ветки и байковый подклад палатки. Хорошо бы травы накосить.
— Стал быть, можно, — охотно отозвался Лепик.
— Стал быть, пальцем, — передразнил Трофимов.
— Действуйте, — прервал возникшую перепалку Сафронов. — Кубышкин, Белякова!
За ним вышли лейтенант и Люба.
— Проверьте поильники, котелки, ложки, медикаменты. Сыворотки достаточно? — Он обратился к Любе: — Недостающее сейчас же выпишите в аптеке. А вы, Кубышкин, расставьте указки. Идемте в штаб. Может, машина пойдет.
У штабной палатки встретился Штукин:
— Разногласия по поводу мытья рук. У ведущего хирурга другая школа.
«У каждого свое», — подумал Сафронов, посмотрев вслед неуклюже шагающему другу.
— Товарищи офисеры, — послышался знакомый голос НШ, — разойдитесь по своим объектам. Сель ясна? Ну и действуйте.
Сафронов все-таки вошел и обратился к Царапкину:
— Машина не пойдет? Нам указки установить. Я прикинул на карте. В пяти местах необходимы указки.
— Давайте карту.
НШ сверил карту Сафронова со своей, кивнул:
— Установим.
На обратном пути к себе Сафронов обратил внимание на то, как изменилось все вокруг. Это был не тот медсанбат, что всего одни сутки назад. Это был другой батальон — подтянутый, боевой. Еще вчера люди двигались не спеша, без особого рвения, выполняли, все команды и приказания скорее по привычке, чем по необходимости, жили по распорядку дня, потому что в армии нельзя без него.
А сегодня жизнь приобрела важный смысл, сегодня она торопит, подхлестывает: времени мало, завтра начнется боевая работа. И от того, как ты подготовишься к ней, зависит ее успех. Сегодня во всем чувствовалась деловитость, сосредоточенность, каждый понимал свою задачу в предстоящей битве — битве за жизнь бойцов.
Не нужно было подгонять санитаров, они суетились возле своих палаток. Не надо напоминать сестрам, что и как делать, они и так знали все: перебирали имущество и инструменты, перетирали, мыли…
Из операционной палатки раздавался голос Дорды:
— Зажим поменяйте. Вот этот. Плохо держит.
В аптеке кто-то возмущался:
— Да что я, для себя, что ли? Что вы всегда с салфетками жметесь?
И даже Колодкин — зам по МТО — подал свой голос:
— Термоса проверили? Хорошо проверьте.
Сафронову не верилось, что еще сегодня ночью, всего несколько часов назад, он чувствовал себя одиноко и отрешенно и ехали они будто по пустыне. Он на минуту представил черную ночь, дорогу, дождь. И теплоту земли. И теплую руку Галины Михайловны, лежащую на его плече. И тиканье часов. И голоса раненых на дороге. Все это теперь было где-то далеко, как будто в иной жизни…
— Валентин Иванович, вы что хотели?
Он не понял, как очутился возле госпитальной палатки. Галина Михайловна смотрела на Сафронова и чуть улыбалась.
— Нет, нет. Извините…
— Почему же? Мы рады вас видеть.
— Спасибо.
Он зачем-то поклонился и козырнул одновременно.
В его палатке вовсю шла работа. Стучал топор. Громко переговаривались санитары. Лейтенант Кубышкин в сторонке у кустов разравнивал площадку саперной лопаткой.
— А что? Ежели поток — палатки не хватит, — объяснил он.
Сафронов одобрительно кивнул и про себя заметил: «А я в не подумал об этом».
К семнадцати часам, к заданному сроку, они уложились. Даже лавочку из трех жердочек приладили у входа в палатку.
— Только «Добро пожаловать!» не хватает, — сказала Стома, и было непонятно, смеется она или говорит серьезно.
— Это некстати, — на всякий случай поправил Сафронов.
Еще раз оглядев свое маленькое хозяйство, он направился к штабу доложить о готовности.
У штабной палатки, в окружении офицеров, стояли корпусной врач Лыков-младший и невысокий, щупленький полковник медицинской службы, как оказалось, начсан армии, в подчинении которой сейчас находился корпус.
Сафронов не успел доложить, только приставил ногу и приложил руку к пилотке.
— Что же это ты, орел, указок не поставил? — упрекнул его корпусной врач. — Это твоя, твоя забота.
— Как… — начал было Сафронов и осекся, покосился в сторону начальника штаба.
Царапкин перехватил его взгляд, одобрил осечку и тут же пришел на помощь:
— Это мы сейчас же исправим. Разрешите офисера послать?
Затем начальство направилось осматривать хозяйство. За ними хвостом потянулись офицеры, большие и маленькие командиры.
По дороге к Сафронову приблизился НШ и шепнул одно слово:
— Учту.
Осмотр прошел благополучно, хотя начсанарм и корпусной делали замечания и восторгов не высказывали.
Уже усевшись в свой «виллис», начсанарм поднес руку к фуражке. И все офицеры дружно козырнули в ответ. И так и стояли, не опуская рук, пока машина не тронулась.
— Всем разойтись по своим местам, — оказал корпусной и кивнул старшему брату: — Идем.
И опять старший шел, чуть приотставая и приволакивая ноги. И опять Сафронову бросилось в глаза это несоответствие, будто бы младший ведет старшего на «выволочку», а не наоборот.
В эту ночь дежурить заступили те, кому завтра не предстояло быть в гуще дел: шоферы, интендантские и штабные, а ответственным дежурным — капитан Чернышев, поскольку у него не было определенных обязанностей, кроме общего руководства…
Отбой в этот день дали на час раньше.
Укладываясь на носилки, Сафронов спросил:
— А противостолбнячной достаточно? Запасные шприцы проверили?
— Все нормально, — сдержанно ответила из-за занавески Люба.
Сестры долго еще перешептывались. Санитары быстро «дали храповицкого», как шутливо говорил Галкин. А Сафронову снова не спалось. И какой тут сон? Завтра — наступление, так говорят опытные люди. Ему вспомнились прощальные слова профессора Зимина: «Вы будете солдатами без оружия. Вашим оружием станут те воины, которых вы отобьете у смерти. Вам будет не менее трудно, чем солдатам. Пуля и снаряд не видят, по кому они бьют. А вы при этом должны думать не о себе, а о раненом, прежде всего о нем».
Пошел дождь. Тяжелые капли ударяли по брезенту. Казалось, что сверху сыпались на палатку крупные горошины, подпрыгивали упруго и соскакивали на землю. Брезент намокал, и удары становились глуше. Послышалось журчание воды. Звон капель в палатке.
«Где-то неплотно прикрыли, — подумал Сафронов. — Надо еще подучить палатку ставить. Впереди холодное время».
IX
Галине Михайловне тоже не спалось в эту ночь. Неожиданное появление Сафронова не выходило из головы, и она невольно возвращалась к прерванным воспоминаниям, как бы мысленно продолжала их. Итак, они с Сергеем, взявшись за руки, сидели на кухне, за русской печкой, за старой цветастой занавеской. Он смотрел на нее задумчиво и молчал. Слышалась стрельба, стоны, голоса санитаров. А они были так далеки от этого, точно сидели в кинозале и война была не настоящая, а киношная и им ничто не грозило.
Но сколько всего было позади: от того первого резервного полка — до этих отрешенных минут с Сергеем…
Однажды старший врач велел ей пойти в домик заместителя командира полка Ворона.
— Посмотрите, любезная, и доложите.
Она отправилась к замкомполка, внутренне робея и волнуясь. В ее тогдашнем представлении замкомполка — большой начальник. А начальников ей лечить еще не приходилось. Не то чтобы она боялась. Она не знала, как себя вести. То есть в институте ей внушали понятие «больной человек», и больше ничего, никаких должностей и рангов. Все равно кто — полуграмотная уборщица или академик. Относиться ко всем одинаково. Лечить и того и другого. Делать для каждого все, что возможно. Бороться за жизнь из последних сил, до последней минуты. Но тут, в армии, эти понятия поколебались и разделились. Командиров она должна была принимать вне очереди. А ради замкомандира полка старший врач снял ее с приема…
Замкомполка лежал на простой железной койке, поджав ноги к животу. И по тому, как он сжал зубы, как у него запали глаза, Галина Михайловна тотчас, как вошла, поняла: ему больно. Тут же, у кровати, на стуле висела его гимнастерка с двумя шпалами в петлицах, с орденом Красной Звезды и медалью «20 лет РККА». Вид этой гимнастерки, этого ордена и медали еще больше подействовал на Галину Михайловну, еще сильнее сковал ее.
— Что с вами? — спросила она более участливо, чем спрашивала обычно.
Ворон повел бровями, давая понять, чтобы она подождала ответ. Пересилив боль, он сказал:
— Камень проклятый. В почках.
Голос был резкий, отчетливый. Сказал, будто команду подал.
Она осмотрела его и обратила внимание на мускулистое, загорелое, еще молодое тело.
Ввела пантопон, подождала, пока он подействует.
— Фу-у, — выдохнул Ворон.
Она только тогда вспомнила его фамилию и удивилась сходству фамилии с образом человека — черные волосы с проседью, черные глаза, черные брови и смуглое лицо.
А через два дня Ворон пригласил ее вечером на собеседование. Он так и сказал: «на собеседование».
Напугавшись этого официального слова, она поначалу растерялась. Ворон заговорил первым:
— Чувствую я, доктор, вы о чем-то хотите спросить?
— Не спросить, а просить, — воспрянув духом, ответила Галина Михайловна. — Нельзя ли на фронт?
Он не отказал, не произнес уже слышанных ею от других начальников слов: «Служить нужно там, где приказано», а по-отечески предложил:
— Подумайте. Это слишком серьезно. Подумайте.
Спустя несколько дней поинтересовался:
— Подумали? Хорошо подумали?
— Ну я ж добровольно, поймите. Я б могла в тылу, в Сибири, остаться…
Через неделю после этого разговора Галину Михайловну неожиданно направили на фронт, младшим врачом пехотного полка.
— Любезная, — сказал на прощание старший врач, — с вашими данными вам будет трудно на фронте. Держитесь.
Он оказался прав, этот старый славный доктор. В стрелковом полку она старалась быть со всеми ровной, никому не отдавать предпочтения, всем улыбаться, быть приветливой.
Ей было тяжко и страшно. Она еще не привыкла к круглосуточной работе под обстрелом, к потоку раненых, к частым передвижениям, к суматошным свертываниям и развертываниям ПМП, к ожиданию нападения врага, который мог появиться с любой стороны, к страху оказаться в окружении или в плену. В первом же бою, однако, она снискала славу храброй и бесстрашной женщины. Именно тогда фашистские танки прорвали оборону полка и были где-то совсем рядом, до ее палатки доносился рев машин. Стрельба шла близко. Пули прошивали брезент и летали над головой, гудя, как шмели в жаркую пору. А она словно ничего не замечала. Но это не было храбростью. Она просто еще не сознавала опасности, а потому продолжала работать и думала только о своей работе, только о раненых, которых всё несли и несли в ее палатку. Она даже прикрикнула на санитаров, пытавшихся пригибаться. Она притопнула ногой на фельдшера, не желавшего выходить из палатки:
— А ну, что вы?! Там же люди. Раненые!
Значительно позже она ощутила страх. Фашисты уничтожили соседний ПМП. И она видела мертвых коллег, врачей и сестер, со скальпелями и шинами в застывших руках.
Она старалась с душою относиться к работе и к людям. И они вскоре оценили и полюбили ее. Галина Михайловна слышала: «красивая», «добрая», «сердечная» — слова, произносимые в ее адрес. Эти качества — красота, доброта, сердечность — вполне естественно вызывали симпатию. Они привлекали. Они делали ее объектом увлечения.
Теперь-то она понимала, что большинство солдат и офицеров относились к ней искренне, уважительно, некоторые из них, вероятно, любили ее, но тогда… Тогда она не замечала их, потому что ей приходилось сталкиваться и с другими.
В одном из отступлений — в первой половине 1942 года — на какой-то дороге их санитарный фургон обогнал лихой всадник на белом коне.
— Кто это? — спросил он у старшего врача.
(Галина Михайловна была в командирской форме, по без знаков различия.)
Старший врач объяснил.
— Перевести в дивизию. Замену получите.
Всадник на белом коне оказался начальником штаба дивизии полковником Дроздовым.
— Повезло тебе, подружка, — с завистью заметила новая знакомая Галины Михайловны по медсанбату, молодящаяся докторша Сереброва.
— Почему? — не поняла Галина Михайловна.
— Во-первых, настоящий мужчина. Во-вторых, будешь за ним как за каменной стеной.
Галина Михайловна отвернулась, чтобы скрыть смущение.
— Не говори так. Я буду, как со всеми.
— Ну, ну, подружка. Посмотрим.
Сереброва не ошиблась. С первых же дней пребывания Галины Михайловны в медсанбате Дроздов начал за нею ухаживать, если это можно назвать ухаживаниями. Полковник ежедневно присылал за нею машину, а командир медсанбата отдавал приказание:
— Василенко, к начальнику штаба.
Командир медсанбата смотрел на нее ничего не значащим взглядом. А после второго или третьего вызова наказал:
— Попросите машину для нас. Машин мало. Они еле ходят.
Галина Михайловна все еще находилась в полустрессовом состоянии. Она не понимала своей необычной роли, не хотела ее играть и не могла играть. В первую встречу она даже не разглядела толком этого полковника. Запомнились лишь пышные усы и певучий голос. Это было удивительно: Дроздов — боевой офицер — не говорил, а прямо-таки пел над ее ухом. О чем — она тоже не запомнила. Она робела перед его орденами, перед его должностью и перед тем положением, в котором она волею судьбы оказалась. «Нет, нет. Ничего лишнего, — внушала она себе. — Я не должна, не должна». Вся сложность состояла в том, чтобы на дать повода, не допустить лишнего и не обидеть человека. Она была неопытной и не знала, как это делать. И сама удивлялась тому, что делала, что говорила. Откуда это в ней? Когда появилось? А говорила она об умных вещах, о прочитанных книгах, о просмотренных картинах. Говорила, говорила, говорила, не давая полковнику перевести разговор, спуститься на грешную землю.
— Интеллектом берешь. Парализуешь, — оценивала ее действия Сереброва, с которой она поделилась результатами первой встречи. — Только в конце концов все к одному сведется.
— Нет, нет, — покачала головой Галина Михайловна.
Снова приезжала эмка, и снова комбат отдавал приказание:
— Василенко, к начштаба. Как насчет машины? На этот раз не забудьте.
От нее же еще ждали помощи. На нее надеялись. Ей завидовали. Ее порицали…
На этот раз она разглядела Дроздова. Он выглядел браво. Действительно, настоящий мужчина. Высокий, подобранный, еще тот довоенный военный, будто рожденный в форме. Волосы русые, глаза голубые. (Тут она, помнится, к удивлению своему, подумала: «Не будь этих приказных привозов, не будь этих свиданий по обязанности, я, быть может, и полюбила бы его».) И только певучий, никак не подходящий ко всему его облику голос настораживал и отталкивал ее. «Будто ребенка уговаривает. Хочет показаться добрым дядей…»
— Возможно, на этот раз вы, Галина Михайловна, дадите и мне слово?
— Да, да, — разрешила она и тотчас спохватилась: — А разве то, что я… неинтересно? — И, не дожидаясь ответа, завела свое спасительное: — Я так давно не разговаривала с понимающими людьми, так соскучилась по умному собеседнику…
Он послушал ее некоторое время и решительно прервал:
— Это все интересно. И ваша тактика понятна. Но я прошу сделать перерыв.
Наступила пауза. Послышались четкие шаги часового по стылой земле. Лишь теперь она обратила внимание на обстановку, на землянку с застывшим оконцем, с дверью, прикрытой плащ-палаткой, с инеем в щелях меж бревен, с мерцающим светом трофейной плошки.
— Так случилось, что я одинок, — продолжал Дроздов. Он заговорил вдруг обычным голосом, и это удивило ее. — И я еще не стар. Мне показалось… Нет, я уверен в этом: вы бы, Галина Михайловна, могли быть мне боевой подругой. И не только, — добавил он и полез за папиросами.
Он курил и ждал ответа. А она не знала, что сказать.
— А вы знаете, — сказала она самым невинным тоном, чтобы как-то оттянуть ответ, — я чуть не забыла. Для медсанбата машина нужна. Мы так мучаемся без надежного транспорта.
Дроздов ухмыльнулся уголками губ.
— Это непросто, но попробую. Все, что вы захотите, будет исполнено, конечно, насколько позволят условия и обстановка.
«Ну как отказать поделикатнее? — мучилась Галина Михайловна. — Как отказать, чтобы не обидеть его?»
— Можно мне подумать? — попросила Галина Михайловна.
— Да, да. Конечно. Даже нужно.
Всю эту ночь Галина Михайловна не спала, шепталась с Серебровой.
— Да соглашайся. Такой человек. Девчонки от зависти сгорят, — советовала Сереброва.
— Но ведь война.
— Вот именно. Хоть выживешь.
— Но ведь у меня никаких чувств к нему.
— Появятся, — хихикнула Сереброва. — После первой ночи.
Медсанбат получил машину. А дроздовская эмка не появлялась три дня. На четвертый она пришла. Командир медсанбата на этот раз не поторапливал подчиненную, говорил с сочувствием:
— Ждут, Галина Михайловна. Придется поехать. Передайте, что мы благодарим.
Все кончилось неожиданно и плохо. Галина Михайловна робко, но твердо заявила Дроздову, что она слишком его уважает, чтобы обманывать с самого начала. А Дроздов после долгого молчания уже особым металлическим голосом произнес:
— Что ж, тогда прощайте, Галина Михайловна. Я не могу спокойно вас видеть. Не могу. И зачем только вас, красивых, на фронт посылают?!
Он, захватив на ходу полушубок, вышел из землянки. Галину Михайловну провожал ординарец полковника.
А через три дня она получила назначение в отдельный стрелковый батальон, на самую малую для врача должность — врачом батальона на передовую.
Командир медсанбата вздыхал:
— Ну что же вы? Как же вы? И я тоже. — Он махнул рукой и ушел огорченный.
Сереброва плакала, прощаясь:
— Ведь убьют тебя. Убьют. Глупая ты. Глупая…
X
А операции все не было. Сафронов ходил сам не свой от огорчения и ожидания.
— Отдыхать, — посоветовал Лыков-старший собравшимся у его палатки офицерам. — Все свободное время использовать для отдыха.
А Сафронову не отдыхалось. В состоянии томления он отыскал Штукина. Тот как ни в чем не бывало находился в палатке, лежал на носилках и читал книгу. Приходу Сафронова он не удивился, будто ожидал его.
— Вижу, одолевает нетерпение и жажда деятельности, — заключил Штукин, едва взглянув на Сафронова. — Узнаю своего командира взвода по походочке.
— А что делать? — спросил Сафронов.
— Займись чем-нибудь. Я вот, например, хирургию повторяю, в частности операции на селезенке. Желаешь послушать?
Сафронов не выразил желания, встал и вышел из палатки, чтобы не мешать другу.
На третьи сутки, ранним утром, еще до подъема, вдруг началось то, чего он так долго и мучительно ожидал. Еще не проснувшись, Сафронов почувствовал, как под ним задрожала и загудела земля. Он вскинул голову, прислушался: земля действительно гудела и дрожала. Гудение шло из глубины, из самых недр, нарастающее, угрожающее, тревожное.
Сафронов не успел осознать происходящего, услышал голос Любы из-за занавески:
— Ну вот и началось.
И тотчас зашумели санитары.
— Кто пилотку увел? — кричал Галкин.
Сафронов, на ходу надевая ремень, вылетел из палатки. И из других палаток выбегали люди, устремляясь к опушке леса. Вскоре весь медсанбат, все свободные от нарядов собрались здесь.
Но ничего такого не было видно. Денек начинался серенький. Небо слегка поднялось над вершинами сосен и висело серой давящей плитой. А гул стоял такой, что приходилось повышать голос, чтобы слышать друг друга.
Теперь уже Сафронов понял, что это артподготовка, что орудия где-то за их спинами, а снаряды летят над их головами, понял, что начинается наступление и это салют его долгожданному часу. И он не смог сдержать улыбки. Да и все вокруг улыбались.
— Хорош концертик, дядя Валя? — кричал капитан Чернышев и поднимал большой палец над головой.
— Хорош, — согласился Сафронов, чувствуя, как им завладевает всеобщее ликование.
«Я еще никогда такого не слышал, — подумал он. — Это чудо. Это просто великолепно. И когда успели подвезти столько орудий?»
Ему казалось — ничто теперь не устоит перед этой силищей, что там, в стане врага, не осталось камня на камне, что можно бы уже и остановиться, и продвинуться вперед без потерь. Но орудия всё били и били. Удары их сливались в одну оглушительную канонаду. Отдельные залпы были едва различимы, они не успевали умолкнуть, их настигали вторые, третьи… Будто по огромному бубну ударяли огромной кувалдой, и бубен дребезжал, вздрагивал и гудел.
От сознания, что здесь, рядом, за спиной, стоит такая силища, от понимания, что эта артподготовка несомненный показатель предстоящего наступления, от мыслей, что и он наконец хоть в малой мере является участником этого наступления, Сафронову сделалось так радостно, что он с трудом удержался от проявления своих чувств.
Нежданно к ударам орудий примешались новые, упругие, шипящие звуки, словно огромные головешки бросали в холодную воду. И тотчас Сафронов заметил, как серое небо распороли стремительные огненные стрелы.
— «Катюши» дают. «Катюши»! — закричали вокруг.
«А-а! — мысленно заорал Сафронов. — Дождались! Получайте!»
И тут над головами послышалось гудение — отчетливое и резкое. Оно нарастало и приближалось. Буквально над вершинами сосен на бреющем полете появились самолеты с красными звездами на крыльях. Они пролетали так низко, что можно было разглядеть летчиков в шлемах и очках.
— Ура-а! — не выдержала Стома и опять, как когда-то перед танкистами, запрыгала, размахивая пилоткой.
И Сафронов начал махать летчикам, и Чернышев, и другие. Летчики, наверное, не видели этих приветствий, не успевали увидеть. Самолеты летели и летели, волна за волной.
«Катюши» угрожающе шипели, выбрасывая огненные стрелы в сторону врага.
Это длилось долго. Большинство людей разошлись по своим местам. Лишь Сафронов да еще несколько человек продолжали стоять на опушке, захваченные удивительным зрелищем. Сафронов так бы и стоял до конца артподготовки, если бы его не окликнули негромко, но внятно:
— Товарищ Сафронов, кхе-кхе… Я к вам зашел, кхе-кхе, а в палатке вас нет.
Перед ним стоял замполит капитан Доброхотов. Сафронов виновато повел руками.
— Что вы… кхе-кхе… Это правильно. У меня у самого на душе праздник… кхе-кхе. — Замполит привычно покашливал, приглаживая ладонью седую прядь. — Но у нас начинаются будни. Тяжелые будни. Вы как… кхе-кхе… готовы?
— Да вроде бы. Только вот санитара нет. И коллектив еще не сработался.
— Вы в точку… кхе-кхе… насчет коллектива, — поддержал Доброхотов и совсем по-штатски взял Сафронова под руку. — Ну а если что, вы… кхе-кхе, не стесняйтесь, обращайтесь. Мы ведь с вами как-никак почти земляки, кхе-кхе…
Весь этот день медсанбат ожидал раненых. Хирурги — Штукин и Дорда, — в стерильных халатах, с намытыми руками, не выходили из операционной. «Стерильная» сестра сидела у столика с инструментами. Лейтенант Кубышкин по приказанию Сафронова не один раз выбегая на дорогу: «Может, сбились? Может, не туда едут?» В конце концов Сафронов не выдержал, обратился к НШ:
— Машины попутной не будет? Проверить бы. Может, что с указками?
Царапкин тотчас распорядился завести мотоцикл, который успели исправить, а Сафронов поехал к развилкам дорог. Он убедился: указки на месте. Но раненых нет. А они должны, должны быть.
Появился корпусной врач, и все выяснилось: «Раненые поступают в медсанбаты пехотных частей, которые выдвинулись ближе нас. Так и положено. Наш корпус вошел в прорыв. Ожидайте. Готовность номер один».
Вечером загудела машина.
— Кажись, — произнес Галкин, и весь приемно-сортировочный взвод выскочил из палатки.
На открытом «виллисе» привезли сержанта. Несчастный случай.
— Руку свернул. Еще хорошо отделался, — рассказывал тот, кто доставил пострадавшего.
Сержанта провели в палатку, усадили перед самодельным столиком, и, пока он жадно ел, а Люба заполняла положенную для всех «карточку передового района», все разглядывали его с любопытством, точно он был пришельцем с другой планеты.
— Ну как оно, это самое, там? — не выдержал Галкин.
Сержант прожевал, помедлил и ответил достойно:
— Наступаем.
— Стал быть, ясно, — вмешался Лепик. — А далеко ли продвинулись?
— Угу-у, — промычал сержант.
Оформив его поступление, Сафронов лично повел сержанта в хирургическую палатку. Он мог бы, конечно, и сам заняться этим пострадавшим, но никогда еще не вправлял вывиха, да и от хирургов уже приходил санитар, им тоже не терпелось вступить в дело.
Пока Сафронов переговаривался со Штукиным, пострадавшего раздели и капитан Дорда, осмотрев его, велел улечься сержанту лицом вниз.
— Свесьте руку. Потерпите. Возможно, само вправится.
Сафронов не утерпел, вошел в перевязочную, взглянул на сержанта. Бросились в глаза белое тело и отчетливо загорелые лицо и шея. Казалось, что к этому телу приставлена голова другого человека.
Сафронову стало не по себе от этой мысли, и он снова вернулся к Штукину.
— Возможны всякие варианты, — рассуждал Штукин. — Поступление раненых бывает далеко не равномерным. Определенной цикличности не наблюдается. Тут типичная аритмичность…
Он явно перебарщивал, изображая из себя сверхопытного человека. Сафронову не хотелось возражать. Он еще раз взглянул на сержанта, кивнул хирургам и направился к себе.
XI
Галина Михайловна ожидала предстоящую работу спокойно. За порядком в палатке следила медсестра Настенька, прилежная и славная девушка.
«Ей легче: она некрасивая», — подумала, глядя на свою сестричку, Галина Михайловна, и слова полковника Дроздова, брошенные на прощание, невольно припомнились ей…
До конца дней своих Галина Михайловна не забудет свое прибытие в тот единственный, самый страшный и самый родной для нее отдельный стрелковый батальон.
Сначала ее доставили в штаб полка, которому был придан этот СБ. Еще по дороге они попали под минометный обстрел. Крошки мерзлой земли ударяли по кузову, но, в общем, все обошлось благополучно. Штаб полка — блиндаж, четыре ступеньки вниз, — тоже находился в зоне обстрела. Кругом поднимались черные султаны. И земля дрожала под ногами.
Галина Михайловна находилась как в полусне: все замечала, все видела, но как-то не очень реагировала, словно была уверена, что это ее не касается и ей не угрожает.
Ее принял командир с одной шпалой в петлицах. Когда она неумело и нечетко доложила о прибытии и достала из нагрудного кармана предписание, он прочитал его, поднял очки, точно желая удостовериться, она ли это, и велел вызвать старшего врача. Появился старший врач — длинный, узкий, весь вытянутый, с длинной шеей и маленькой головой, ну как есть жираф. (При этом сравнении на нее, помнится, напал такой смех, что она еле сдержалась, чтобы не прыснуть.) «Жираф» склонился над нею, посмотрел с высоты своего роста удивленным взглядом и переглянулся с очкастым. Тот передал ему предписание. После долгой неловкой паузы «жираф» сказал:
— Там санинструктора нет.
— Нужно дать, — распорядился очкарик.
— Сейчас как раз…
— Обеспечить, — повторил очкарик.
«Жираф» повел головой и пригласил Галину Михайловну к себе в блиндаж, находившийся неподалеку от штабного. Тут он ее накормил и предложил побыть сегодня здесь, хотя бы отоспаться, Но Галина Михайловна отказалась:
— Чего уж. Надо на место. Там, наверное, дело есть.
«Жираф» сочувственно покачал головой, повернулся к двери, крикнул фальцетом:
— Крупенюка ко мне!
Появился красноармеец с тремя треугольничками в петлицах. Галина Михайловна обратила внимание на его пунцовые щеки и на то, что ушанка была завязана под подбородком.
— Крупенюк, — приказал «жираф», — поступаешь в распоряжение военврача. Направляешься в стрелковый батальон. Захватишь сумку. Тебе соберут все, что надо.
Крупенюк вел себя явно не по-военному, на все слова старшего врача послушно кивал головой, а не козырял, как положено. Когда они очутились на улице, Крупенюк, заметив внимательный взгляд военврача, объяснил причину завязанных ушей:
— Ухи поморожены. Шшиплет.
«И щеки прихватило», — подумала Галина Михайловна, но сказала совсем другое:
— Куда идти? Дорогу знаете?
— Ишшо бы. Километр с гаком по лесочку, а там… — Он покосился на женщину. — Ну да ничего. Проскочим.
«Вот именно», — про себя рассудила Галина Михайловна и не ощутила ни боязни, ни страха. Было одно желание: поскорее добраться до места новой службы.
Снова начался обстрел. Где-то поблизости раздавались лающие взрывы, а однажды грохнуло совсем рядом. Вскоре они прошли мимо свежей воронки. И Галина Михайловна оглянулась. Так резко бросалась в глаза эта дымящаяся чернота на белом снегу.
— Минометами шпарит, — объяснил Крупенюк.
И опять она не напугалась и не почувствовала страха. Приняла это объяснение к сведению, словно оно ее не касалось и она не принимала участия в том, что происходит вокруг. И обстрел, и мины, и осколки, что летали поблизости, будто бы угрожали кому угодно, только не ей, А она могла все это наблюдать спокойно, как на прогулке.
Крупенюк согрелся. От его широкой спины шел пар. Шинель стала покрываться инеем, отчетливо заметным на каждой ворсинке.
— Может, передохнете? — предложила Галина Михайловна. — Или я сумку возьму? Или дайте мой чемодан.
— Ништо, — отказался Крупенюк, пробираясь вперед по рыхлому, выпавшему за ночь снегу.
Она шла легко, хотя ноги проваливались в снег почти по колено.
— От теперь, — вполголоса произнес Крупенюк и тяжело перевел дыхание.
Он жестом велел ей пригнуться и, когда она это сделала, начал пояснять:
— Ишшо метров пятьсот. Вон лесочек видите? Сейчас лощинка будет, потом угор, кусточки, а там пустошь. Это мертвое пространство…
— Безопасно? — спросила Галина Михайловна.
— Не-е. Самое опасное. Говорю — мертвое.
Галина Михайловна в душе улыбнулась над тем, как он своеобразно понимает «мертвое пространство», но ничего не сказала.
— Это метров десять, — продолжал Крупенюк. — Это бежать надо. Там камень по дороге. Не спотыкнитесь. Ну и остаток по-пластунски.
Она слушала и удивлялась: чего тут такого? Как об этом можно столько говорить? Она видела снежное поле. Кустики. А совсем недалеко лесок. Только какой-то странный, срезанный, куцый, почти без вершин.
Что-то дзинькнуло. Крупенюк притиснул ее к дереву. Не успела она возмутиться, он произнес:
— Клюнуло, — и показал глазами на дерево.
Галина Михайловна взглянула на ствол и заметила царапину, будто по коре провели острым предметом. Но и это ее не напугало. Она продолжала ощущать себя отрешенной и посторонней. Это он, санинструктор Крупенюк, был действующим лицом, а она шла за ним и наблюдала.
— От плохо, — Крупенюк покачал головой. — Засекли, значит.
«Так не ходите», — хотела сказать она, жалея его и совсем не думая о себе.
— Подождем. Замри, — прошептал Крупенюк и опустился на локти, глазами повелев ей сделать то же. Но Галина Михайловна вовсе не хотела ложиться в снег и подчинилась исключительно из чувства сострадания к санинструктору.
— За мной. И не отставайте, — прошептал Крупенюк и, как в воду, привстал и снова нырнул в снег.
Впереди себя он толкал ее чемодан, а за ним полз сам, ловко передвигая ногами. Галина Михайловна видела широкие подошвы его сапог со стоптанными каблуками. Она ползла, сдерживая возмущение. «И чего? И зачем? Нагоняет страху».
Было тихо. Никто не стрелял. Снег лежал белым, нетронутым. Смотреть на него приятно, но когда он попадает в рукава и холодит тело — совсем не радостно. «Слушайте, пойдемте нормально», — собиралась предложить Галина Михайловна, но в этот миг где-то сбоку послышались хлопки, будто кто-то играл в детскую хлопушку.
— Быстрее, — зашептал Крупенюк, и подошвы его сапог стали отдаляться от лица Галины Михайловны.
За кустами они остановились. Галина Михайловна повернулась на бок, чтобы вытряхнуть снег из рукава. И тут заметила, как на нее стали падать веточки, словно их срезал невидимый садовник. Наблюдать это было забавно: никого нет, а веточки падают.
— Тихо. Замерли, — прошептал Крупенюк.
Из сочувствия к нему она даже дыхание затаила. Кругом было пусто, и казалось, что за десятки километров вообще нет ничего и никого живого.
— Теперь рывок. Сперва я, потом вы. Только со всей силы. Пушше, пушше.
Крупенюк вскочил, подхватил чемодан и рванулся вперед.
«Куда вы?» — хотела крикнуть Галина Михайловна.
Но Крупенюк был уже далеко, и ей ничего не оставалось делать, как побежать за ним…
Галина Михайловна невесело усмехнулась, вспомнив, о чем она тогда думала, когда бежала за санинструктором. Она думала, не высоко ли она поднимает ноги, прилично ли она бежит.
— Замерли, — приказал Крупенюк, и она снова затаила дыхание. — Чего они молчат? — прошептал он.
— И вообще, надо было… — вырвалось у Галины Михайловны.
— Тихо. Ишшо не все.
Крупенюк осторожно прополз еще несколько шагов и не выдержал тишины, приподнял голову. И тут опять хлопнула хлопушка, и он уткнулся в снег. Галина Михайловна обратила внимание на его подошвы, левая как-то странно подвернулась, носком внутрь.
— Что такое? — спросила она. — Товарищ Крупенюк, товарищ Крупенюк! Ну-ка, встаньте сейчас же.
Крупенюк не двигался. На мгновение, лишь на мгновение она оцепенела, то есть тело оцепенело, а голова вдруг заработала отчетливо: «Прежде всего надо выяснить, что с ним. И она приказала себе действовать. Подползла к санинструктору, повернула его на бок и увидела над правой бровью круглое красное пятнышко. И больше ничего. Только завязанная шапка на затылке пропиталась кровью, хлюпала под рукой. Пунцовые щеки Крупенюка побледнели.
— Мертв, — прошептала Галина Михайловна и повела глазами по сторонам, поняв, в каком ужасном положении она очутилась.
Среди пустого поля. С мертвым человеком на руках. Под пулями врага. Теперь она стала не наблюдательницей событий, а непосредственным участником их. От этих мыслей, от этого преобразования ей сделалось не по себе, тело покрылось противным потом, а во рту сухо, как в сильную жару. Она машинально захватила пригоршню рыхлого снега, поднесла его к губам и не ощутила холода.
«Что делать? Что делать?»
Заработал инстинкт самосохранения, спавший в ней до тех пор.
«Ползти назад по свежим следам? Но мне нужно не назад, а вперед. Назад так же опасно. Там это… мертвое пространство. Мы его проскочили. А вперед куда? Я же не знаю дороги. А, все равно. Не лежать же…»
И она сделала движение вперед.
«А Крупенюк? А чемодан? А сумка?»
Сумку она с трудом сдернула с мертвого, закинула себе за спину, чемодан оставила среди поля. А Крупенюка ухватила за ворот.
Проволокла несколько шагов и почувствовала усталость.
«Надо», — повелела она себе и вновь поползла.
И тут совсем близко грянули выстрелы. Она не разобрала, кто и откуда стреляет. Отползала, подтягивала мертвого и вновь отползала.
Неожиданно послышался голос. Он напугал ее больше выстрелов.
— Счас, счас, только не поднимайте голову.
Она замерла.
— Счас, счас, — донеслось тяжелое дыхание.
Она увидела перед собой глаза, смотревшие в упор. Ничего. Лишь голубые глаза под выцветшими бровями.
— Ползите по моему следу.
— А он?
— Я вытяну.
— Там чемодан.
— После…
Все остальное как в бреду. Она подползает к окопам. Несколько рук тянут ее на себя. Ставят на землю. Ведут куда-то. Появляется рослый человек в белом маскхалате. У него четкие черты лица, четкие губы, нос, брови, глаза — кажется, будто его специально подретушировали перед встречей с нею. Он ничего не говорит, берет ее за руку, заводит в блиндаж, протягивает флягу. Она делает глоток и задыхается. Ей подают кружку воды и опять флягу.
— Пейте, пейте, — советует человек в маскхалате.
(Позже она называла его «белым ангелом». «Какое там, — возражал он. — Это вы — белые ангелы. Вы нас, можно сказать, с того света спасаете».)
— Нам поздно сообщили, — извиняется он, пока она запивает спирт. — Мы бы прикрыли. Встретили.
Она не замечает, что у нее по щекам текут слезы, лишь ощущает солоноватый вкус во рту.
Человек в белом маскхалате кивает и уходит. Она остается одна. Голова светлеет. Она чувствует слезы на щеках. Поспешно утирает их. Успевает причесаться.
Вновь появляется человек в белом маскхалате.
— Давайте знакомиться. Комбат капитан Булат.
Она по-штатски протягивает руку, называет себя…
А дальше… Дальше она несла службу. Выполняла свою работу. После того, что случилось, все остальное ее уже не пугало. Привыкла к обстрелам, к матерщине, к стонам и крови. Не раз, коль обстановка заставляла, сама ползала за ранеными на нейтралку и дальше.
— Зачем? Чтоб не было! — кричал на нее комбат.
— Это моя служба, — отвечала она. — Они ж не трусят.
— Они солдаты. Они с оружием.
— И я солдат.
Себе она внушила: «Что суждено, то суждено. Чем больше помогу им, тем лучше». С этой мыслью и жила. И выжила. Почти пять месяцев в самом пекле. Не выходя из боев. Три состава сменил батальон. Сотни людей прошли через ее руки. Многие обязаны ей жизнью.
Солдаты ее любили. Сергей Булат опекал. Наверное, в конце концов не уцелеть бы и ей. Везение не может быть бесконечным.
Вызволил ее комбат. Зачем? Она не хотела. Ей там хорошо было. Лучше всего было там, возле него, среди солдат, которые ее охраняли. Но он сделал, он отлучил ее от себя.
Однажды в окопах появилось большое начальство. Она наткнулась на него случайно, вышла из своего блиндажа крикнуть санитара.
— Вы кто? — спросил ее грузный человек с грубым голосом.
Она не успела ответить. Ответил комбат:
— Наш военврач.
— Почему без знаков?
— Представляли к званию. Тянут.
— Давно воюете?
— С первых дней, — снова вмешался комбат, словно не доверял ей и не надеялся на ее ответы. — Очень хороший врач. Только… ну разве здесь место женщине?
Грузный человек что-то буркнул через плечо и, оттеснив Галину Михайловну грудью, пошел дальше. Свита двинулась за ним.
«Эх, Сережа, Сережа! Вот ты сам и разлучил нас…»
Шум и голоса на территории прервали воспоминания.
— Настенька, что там?
Сестра выскочила и через минуту вернулась.
— Поступил кто-то.
— Один?
— Один. Его сопровождает капитан Сафронов. Смешной он.
— Он славный, Настенька.
Медсестра взглянула на нее удивленно, но ничего не сказала.
XII
В полдень пришла машина.
Дежурил Кубышкин.
— Товарищ капитан…
— Да, да…
Сафронов вскочил. Ноги в сапоги.
Возле машины громкие голоса. Белеют повязки.
— Кто старший? — Это Кубышкин.
— Все генералы.
— Сопровождающего спрашиваю.
— У меня бумаги. — Шофер хлопнул дверцей.
— Заходи в палатку. Сафронов вмешался:
— Лежачие есть?
— Двое. В кузове.
— Санитаров!
— Тута мы. — Голос Галкина за спиной.
— Выгружайте. Где сестры?
— Здесь, товарищ капитан. — Люба придвинулась, сказала вполголоса: — Все сделаем. Сходите к хирургам.
Посыльный от хирургов:
— Просили узнать.
— Я сам. — Сафронов рванулся к хирургам.
— У нас нормально, — встретил Штукин.
— Минут через десять подавайте, — распорядился капитан Дорда.
В палатке приемосортировки толпа: ходячие, санитары, сестры.
— Что такое? — Сафронов — Стоме: — Разделить. Где жетоны?
— И так видно.
— Давайте раз и навсегда заведем порядок.
— Поняли, — вмешалась Люба. — Сыворотку ввела. Документы оформляем.
Голос из толпы:
— Поесть бы.
— Да, да. — Сафронов — Трофимову: — Где термоса? Ваша забота.
— Они сами покурить сперва захотели.
— Курить на улице.
— Стал быть, на улице. — Лепик — раненым.
Часть раненых вышла. Двое зазвенели ложками.
— Эй, санбат!
Еще машина.
И пошли. Будто прорвало.
В ноль двадцать семь — машина.
В ноль тридцать пять — бронетранспортер: «живот», «жгут».
В ноль сорок одна — полуторка.
В ноль пятьдесят шесть — две «санитарки»: «живот», «пневмоторакс», «жгут»…
Дальше Сафронов не стал смотреть на часы, не до того было.
Раненых нужно было принять. Разгрузить. Оформить документацию. Напоить. Накормить. Ввести сыворотку. Дать противошоковую жидкость. Согреть.
А в первую очередь заняться тяжелыми. Вывести из шока. Упредить шок. Подбинтовать. Поправить шины. Наблюдать. Ухаживать.
На глаза попадались легкораненые. Они просили есть, пить, курить, помощи, отправки. Они орали, шумели, лезли под руку.
— Ходячим освободить палатку! — не выдержал Сафронов. — Трофимов, расстелить байковый намет. Не хватит мест — класть прямо на траву. С ними ничего не случится. Это не тяжелые. Если замерзнут, повернуться могут.
Он бегал из палатки на улицу, от одного человека к другому, от сортировки к хирургии, к перевязочной. Он не видел, не различал лиц. Все были на одно лицо — раненые. Мелькали белые повязки. Красные пятна крови. Белое. Красное. Белое. Красное.
— Эй, санбат!
— Пить… Пить…
— Кто тут принимать будет?
— Сестра, сделай укольчик.
— А отправка скоро?!
— Спать! — приказал Сафронов. — Все сделаем. Не сразу. Не всем одновременно.
Он уже не требовал жетонов, не требовал «раз и навсегда заведенного порядка». Сестры не сидели сложа руки. Едва поспевали подбинтовывать, делать уколы, проверять жгуты, поить, кормить, показывать санитарам, как поддержать голову, как накормить с ложечки.
— Скоро там? Болит! Хоть и ходячий, а кость перебита.
— А ну-ка, Галкин!.. Галкин! Где Галкин?
Санитар стоял под сосной, курил с ранеными и травил анекдоты.
— Слушаю, товарищ гвардии капитан…
— Что ж вы?!
— Я ж на минуту. Поднять моральное состояние. И чтоб в палатку не совались.
— Проверьте, кто там кричит, на боль жалуется. Сюда, на свет его.
Сафронов отобрал троих тяжелых, с посиневшими пальцами, с сухими губами.
— За мной… Белякова, присмотрите.
— Видишь? — Люба — подружке.
— Пока суета. — Стома передернула плечами. — Хоть жетонов не требует.
В перевязочной три стола. Работают Бореславский, Чернышев и сам комбат, Лыков-старший.
— Товарищ капитан!
Лыков-старший в маске. Глаза блестят. На лбу, на бровях капельки пота.
— Вот еще трое. Поток не уменьшается. А как с эвакуацией?
— Прервусь, Загляну. Работайте. Шок не проморгайте.
Оказывается, рассвело. Сафронов не придал этому значения, просто увидел, что наступил день. И все. Думал о другом, о деле. Машины шли. Раненые скапливались. Возле его палатки целый табор.
Появился комбат. Сафронов обошел с ним ожидающих помощи. Сначала в палатке, потом — вокруг нее.
— Как с эвакуацией?
— Две машины отправили, — ответил Лыков-старший.
— Что-то незаметно.
— Чужих не принимать.
— Как разберешь?
— Спрашивайте.
Попробуй успей выяснить… На пять минут отлучился в перевязочную — привезли новых. Кто? Откуда? Уже разгружают. Не возвращать же лежачих. Еще умрут в дороге.
— Ходячих — в машину! — приказал Сафронов. — В свой медсанбат.
— А где он? Ищи его! — отозвался молоденький сержант с перевязанной рукой.
— Товарищ сержант, без пререканий.
— А-а, засиделись тут…
— Не болтать! Встать смирно!
— Ну, смирно, а дальше что? На передовую пошлете? Так я только что оттуда.
— Везите. Кубышкин, не принимать.
Опять стемнело. Стонали в палатке. Просили пить. С улицы слышались возмущенные голоса:
— Вторую ночь тут. Сколько можно?
— Буде, буде тебе. — Это Галкин. — И мы вторую ночь крутимся.
— Ты там повертись, покрути курдючном.
— А и был. И вертелся. И с самого сорок первого.
Сафронов снова в перевязочную, в операционную.
«Ой тихо, ой медленно. И что же это такое?»
Дождался, когда ведущий хирург майор Малыгин вышел покурить.
— Товарищ майор, у меня восемь тяжелых. Двое со жгутами. Скоро срок кончается.
Малыгин швырнул папиросу, не удостоил ответом, ушел в операционную…
Стонет самый дальний в углу. Ругается. Требует отправки.
— Вам операция нужна. Потерпите. Другие терпят.
Стома наклоняется над ним. Вскрикивает:
— Укусил!
— Товарищ! — Сафронов стиснул зубы. — Привяжем. Кляп вставим.
— Вставляй! Разорви! На! На!
— Люба, пантопон.
В глазах Сафронова мелькает: белое, красное, красное, белое.
— Товарищ гвардии капитан…
— Товарищ Галкин, сколько раз говорил, никакой я не гвардии…
— Поели бы… Вот тута… Тепленько.
— Ай!
— Надо. Пойдите, пойдите. В тамбуру, в тамбуру.
Лучше бы не ел. В сон повело. Веки хоть пальцами раздирай. Кажется, забылся на минуту.
— Товарищ гвардии… Вас просют.
Капитан Дорда. В халате, в шапочке. Пахнет не одеколоном — эфиром.
— Ведущий послал посмотреть.
— Хорошо, — встрепенулся Сафронов. — Вон того, в углу. Кричит очень.
— Это еще не показатель… Как раз обращайте внимание на тихих.
Отобрали двоих самых срочных, отправили в операционную.
— Теперь идемте в табор. — Дорда потянулся и зевнул от души.
— Кубышкин, велите собраться.
— Они и так ко сну готовятся. А что?
Вокруг палатки вповалку десятки людей как на вокзале. Белеют повязки. Мерцают огоньки цигарок.
Подходили к каждому, светили фонариком, спрашивала о самочувствии, считали пульс.
Сафронов заметил незнакомого солдата, что крутился среди раненых с поильником в руках.
— Вы кто?
— Ефрейтор Супрун.
— Почему не своим делом занимаетесь?
— Так это ж нетрудно… К тому же товарищ сержант попросили. — И он указал на покрытого с головой шинелью спящего человека.
— Поднимите.
Сержант вскочил.
— Трофимов?!
— Товарищ капитан, так что…
— В палатку, там разберемся.
Когда Дорда ушел, Сафронов раздумал распекать Трофимова. «Свалился. Естественно. Нашел замену. Не растерялся. А я вот не догадался подменить подчиненных». И он направился в палатку.
— Люба, отдохните часок. Я подежурю.
— Но, товарищ капитан, вы-то сами…
— Сержант Белякова, выполняйте.
Пошел дождь. Капли забарабанили по брезенту, как барабанные палочки.
— Полундра! — послышалось с улицы.
— Кубышкин, приглядите.
В поисках комбата Сафронов заглянул в операционную. Ведущий хирург стоял к нему спиной, но, вероятно, почувствовал человека, обернулся:
— Что? Вам делать нечего? Займитесь своей работой.
— Я-то занимаюсь…
— Излишне, излишне…
В тамбуре оказался Штукин.
— Не надо. Мы трое суток не отходим от стола.
— Но медленно, медленно. Это невозможно.
— Видишь ли, ощущения со стороны…
Сафронов махнул рукой и направился к замполиту.
Через полчаса появилась старая палатка. Ее кое-как развернули в темноте. Брезент, хотя и протекал в нескольких местах, все же укрывал от дождя. Ходячие набились сюда и вскоре вновь задремали.
XIII
Штукину сделалось плохо, потому он и находился в тамбуре. Сафронов не заметил этого. Штукин не обиделся на невнимательность друга, видел, что тот сам вне себя от перегрузки, от нервотрепки, сам оглушен своей первой операцией.
Штукин больше всего был недоволен собой. Ну что это такое?! Как операция, так ему дурно. Сутки, около полутора суток он еще держится, а затем начинает сдавать: начинается кумуляция, накопление этих проклятых паров эфира. Они забивают дыхательные пути, они проникают в каждую альвеолу, в каждую клеточку, кружат голову, дурманят мозги, и как ни крепится Штукин, что ни делает, эфир побеждает. А без эфира нет операции. Это пока что главное наркотизирующее средство. Правда, есть еще хлороформ. Но ведущий хирург против его применения. Он за эфирный наркоз, а значит, против Штукина.
Нет, Штукин не считал ведущего хирурга вредной личностью, он сетовал только на себя.
«Это форменное безобразие! Ну как же мне быть дальше?»
От этого проклятого эфира начались его первые неприятности на фронте. Прибыл он в пехотную дивизию куда-то под Брянск. Прибыл, между прочим, по рекомендации начсанарма. Так случилось, что, пока они ожидали назначения, их, группу вновь прибывших, прикрепили к полевому госпиталю. А в тот момент наплыв раненых. Рабочих рук не хватало. Сказали: «Нечего даром армейский хлеб есть. Помогите». Штукин и не заметил начсанарма, но, оказывается, тот был и видел его за операцией. И лестно отозвался о молодом враче, то есть о нем, капитане Штукине. Командир медсанбата, куда он прибыл, — такой большеголовый, кривоногий, ходил вразвалочку, — даже спросил:
— А вы в каких отношениях с полковником Бароном?
— Простите, я такой фамилии не знаю.
Командир медсанбата осмотрел его подозрительно, но разговор продолжать не стал. А потом началось дело, и все увидели его работу. И все вошло в норму. Если бы не этот эфир проклятый.
Вот так же во время одной операции стало ему дурно, и он вышел в тамбур. Увидела его сестричка, добрая такая, Сашенькой звали, и посочувствовала:
— Выйдите на чистый воздух. Там кислороду больше.
— В халате?
— А вы снимите… У меня запасной есть. Я вам чаю крепкого вынесу.
Послушался Штукин сестричку, снял халат, вышел на улицу, прислонился к первой сосне. Тошно ему было. Не до чего.
— А это еще что за чучело? — услышал он за спиной властный голос.
— Наш хирург, — объяснил кто-то.
— Хорош хирург… Ему, видите ли, дурно…
После операции по личному приказанию начсандива перевели Штукина в полк. А полк этот находился в то время во втором эшелоне, отдыхал, формировался, готовился к бою. Для Штукина это обстоятельство имело особое значение. Приходилось заниматься не только медицинской работой, но и общевойсковой: тактикой, строевой подготовкой. На его плохую выправку в первый же день прибытия в часть обратил внимание начальник штаба:
— Доложите-ка еще раз… Где это вас так обучали?.. Военный факультет кончали… Не очень же вы преуспели в строевой.
— Да, — согласился Штукин, — в этом виде занятий я не отличался успехами.
— Придется поработать.
Начальник штаба пригладил гладковыбритую голову, будто бы на ней росла шевелюра, и неодобрительно махнул рукой.
И начались для Штукина тяжкие дни…
Вспоминая об этом, он улыбнулся: «Строевого офицера из меня так и не получилось. Напрасно старался начальник штаба. А в общем, он неплохой товарищ».
Для Штукина все были «неплохими товарищами». По натуре отходчивый, незлопамятный, доброжелательный, он не обижался, когда над ним подшучивали, только поводил головой, точно ему был тесен ворот, и тоже улыбался.
— Спрячьте его подальше, — не выдержал начальник штаба, — чтобы не высовывался.
— Вы перед начальством не появляйтесь, пожалуйста, — посоветовал старший врач капитан Строков.
Это был кадровый военный, подобранный, начищенный, стриженный под бобрик, если не смотреть на погоны — строевой офицер. Он сразу понравился Штукину, пришелся к душе. Как-то вот так, увидел его, Штукина, и все понял. И заступился. Штукин случайно слышал его слова о себе: «Он врач. И если он хороший врач — пусть будет плохим строевиком, гораздо хуже, если наоборот: хороший строевик, но плохой врач».
Через несколько дней полк ввели в бой, и Штукин постарался оправдать доверие капитана Строкова. Впрочем, он работал как всегда, как привык работать. У него были навыки, полученные и за время учебы, и за дни пребывания в медсанбате, были хватка, скорость, надежные знания. Как специалист он был выше других врачей. Он так увлекался делом, что даже забывал, где находится, и потому не обращал внимания на близкие разрывы, на пролетающие над головой осколки и пули.
Однажды взрывной волной сдернуло палатку во время операции.
— Безобразие! — закричал Штукин. — Восстановите сейчас же.
В минуты затишья он замечал, что и фельдшер, и санинструкторы, и санитары смотрят на него с удивлением.
— Работать надо по правилам, — объяснил он. — Все изучено.
— Мы не об том, мы об этом… Как вы, это самое, не боитесь?
— А вы работайте и не думайте ни о чем другом.
— Так мы-то это… не впервые… а вы-то…
Штукин чувствовал неудовлетворенность работой в полку. Он был способен на большее, уже проводил самостоятельные операции, а тут… рассечение, иссечение, наложение шин, жгутов, укольчики. Правда, не было проклятого эфира, но зато и настоящего дела не было.
Но что он мог изменить? Приказ есть приказ, и Штукин выполнял его, как положено.
Судьба изменилась сама собой. Каким-то добрым ветром в дни затишья к ним занесло начсанарма. Тот увидел Штукина, узнал и возмутился:
— В чем дело? Почему он здесь?
Начсандив объяснил.
— Полно вам. Я видел его в работе. Если что, не дай бог, случится, так я бы хотел к нему на стол попасть.
Через день-два Штукин вновь очутился в медсанбате. Его до сих пор удивляли армейские порядки. И где-то втайне он не мог их понять и смириться с ними.
«Как же так? Достаточно одного слова начальника — и ты здесь, одного неодобрительного взгляда — и ты там… А впрочем, вероятно, так и надо. Ведь я профан в военном деле».
Он вспомнил свое возвращение в медсанбат. Ему, оказывается, сочувствовали и появлению его не то что обрадовались, но приняли его как справедливое.
Большеголовый командир медсанбата майор Томан пригласил Штукина в свою палатку, угостил «собственным» чайком, расспросил о работе в полку, а потом предложил партию в шахматы. Штукин удивился, увидев в его руках старенькую, со сбитыми углами доску. Сел играть из приличия. Играл он слабо. Это сразу и выяснилось.
— Хм-хм, — похмыкал Томан. — Не сильны вы, не сильны.
И тут Штукин, неизвестно почему, поведал ему свою тайну, рассказал о своем враге номер один — проклятой эфире.
— Хм-хм, — хмыкнул Томан. — Странная аллергия. Сколько выдерживаете?
— Точно не изучено. Но сутки наверняка.
— Хорошо. Сутки.
И во время операций Штукина стали ставить к столу на одни сутки, а затем переводили в перевязочную, где не было наркоза.
Конечно, это не всегда выполнялось, но тогда вмешивалась добрая сестричка Сашенька и вытягивала его в тамбур. На улицу он теперь не выходил ни под каким видом, боялся вновь наскочить на начальство.
Судьба все-таки не позволила ему служить в том медсанбате. Однажды в тылу у них очутились немцы. Или это был десант, или прорыв, или, наоборот, какая-то фашистская часть выходила из окружения, Штукин не знает точно. Факт остается фактом — во время операции вдруг совсем рядом раздались автоматные очереди, голоса, крики, торопливые команды. Он, по обыкновению, не обращал ни на что внимания, кроме своей работы, хотя, конечно, слышал стрельбу. Когда он в очередной раз склонился над раненым, что-то царапнуло его в бок так, что он невольно оглянулся.
— Александр Семенович, у вас кровь, — сказала Сашенька, оказавшаяся поблизости.
— Это от раненого, — объяснил он, ощущая под правой лопаткой теплоту, которая стала расплываться и стекать вниз по спине. — Кохер. И не отвлекайтесь. Раненый на столе.
Он довел операцию до конца и лишь после этого позволил перевязать себя. А дальше госпиталь, а затем назначение вот сюда, в медсанбат 0013. А здесь снова враг номер один — проклятый эфир. И тут ему не дают поблажки, не переводят в перевязочную.
— Где Штукин? — послышался голос ведущего хирурга. — Вы оставьте эти штучки-дрючки! — прикрикнул Малыгин, появляясь в тамбуре. — Все устали.
— Да, да, несомненно, — пробормотал Штукин и поспешил в операционную.
XIV
Поступление прекратилось. Прекратилось неожиданно, внезапно, как артподготовка. Еще раздавались отдельные выстрелы, поступали поодиночке запоздавшие раненые, но ноток остановился.
— Что случилось? — удивился Сафронов.
— Так и бывает, — сказала Люба, которая после короткого отдыха уже снова вступила в работу.
Сафронов не утерпел, вышел на улицу, чтобы лично убедиться, в том, что поток остановился.
Все еще накрапывал дождь, только перешел на убаюкивающий шепоток, будто говорил: «Шш-ш, шш-ш, спите, спите». Воздух был густым и свежим. Сафронов с жадностью вдохнул его несколько раз, чувствуя, как кружится голова — или от усталости и бессонницы, или от этого хмельного воздуха.
Бормотали спящие, переговаривались санитары, стонали раненые, но все как-то по-ночному, не вспугивая тишины, не нарушая общего умиротворения природы. И только один звук, как скрип, как нечто постороннее, выбивался из общей картины и резал слух.
— Пить… пить… пить… — доносилось из палатки.
Этот стон подхлестнул Сафронова, вывел из минутного оцепенения. Он встряхнулся и направился к операционной. Возле палатки столкнулся с комбатом.
— Я как раз к вам, — сказал Лыков-старший.
— Отяжелевают, — прервал Сафронов. — Раненный в живот… Шестой час пошел.
— Угу-у, — протянул Лыков-старший, как будто ему было все равно: отяжелевают так отяжелевают. — Свертываться будем.
— Как свертываться? — спросил Сафронов.
— Утром передислоцируемся. Наступаем.
— Но у меня ж еще тяжелые. И ходячих человек тридцать.
— Легкораненых отправим в ГЛР, тяжелых обработаем.
— Но они нетранспортабельны.
— Нетранспортабельных здесь оставим. Сюда ППГ перебазируется.
Тотчас послышались голоса и шум, гудение моторов и шаги людей. «Агрегат заработал быстрее и громче», — подумал Сафронов, понимая, что все эти сравнения и образы условны: нет никаких агрегатов, а есть работа, медики и раненые, но в усталой голове все это представлялось ему огромным агрегатом. И голоса, шаги, урчание моторов были как бы составными частями его. Перед глазами мелькали огоньки, переливался радужный свет, возникали искры, которые порхали, как мотыльки.
Наткнувшись на сосну, он понял, что идет с закрытыми глазами, и затряс головой, стремясь сбросить с себя навязчивый сон. Потом догадался, подставил лицо под дождь и так постоял несколько минут. Струйки воды пробрались за гимнастерку, потекли по разгоряченному телу, взбодрили его.
Сафронов огляделся и внутренне обрадовался тому, что никто не видел его минутной слабости.
«Я должен быть сильнее. Должен. Должен».
И он снова включился в дело, побежал в операционную, в перевязочную, в эвакоотделение. Надо было решить множество вопросов. Когда примут оставшихся лежачих? Когда осмотрят ходячих? Когда эвакуируют раненых и на чем? А еще нужно узнать: накормят людей или выдадут сухим пайком? Давать ли им сопровождающего или назначить его из раненых?
Куда сдавать оружие, изъятое у раненых? Что делать с палаткой, спасавшей их от дождя?
В беготне и спешке Сафронов чуть было не забыл о том, что у него до сих пор еще нет четвертого, положенного по штату санитара. Вернулся с полдороги, направился к штабной палатке. Там над раскрытой картой склонились НШ, Лыков-старший и замполит. При тусклом свете аккумуляторной лампочки лица их казались желтыми и болезненными. Небритые щеки и помятые воротнички усиливали это впечатление.
«Так ведь и они, — подумал Сафронов, — и им не меньше нашего досталось». Не то что он посочувствовал или пожалел, — нет, как-то все чувства притупились, — просто отметил это для себя, сознанием, а не сердцем.
Его присутствие заметили.
— Разрешите? — обратился Сафронов к НШ. — Санитар есть на примете. По штату у нас не хватает.
— Сенный человек? — спросил Царапкин.
— Думаю, потянет.
— Фамилия?
— Ефрейтор Супрун.
НШ кивнул, согласился.
В опустевшей сортировочной палатке, кто где, сидели подчиненные. У них, видно, было такое же состояние, как и у Сафронова, — некоторая растерянность: крутились несколько суток, ни минуты покоя — и вдруг нечего делать.
«Спать», — хотел сказать Сафронов, но тут послышался шум приближающихся машин.
— Ну вот, — произнес он, не то сожалея, не то примиряясь с необходимостью снова начинать все сначала.
Все вслед за ним потянулись на улицу. Машин было несколько. Они стояли не выключая моторов, будто ожидали команды.
Наконец открылась дверца первой кабины и послышался знакомый, хотя и не такой бодрый, как всегда, голос Чернышева:
— Дядя Валя, я порожняк перехватил. Где твои «ходики»?
— Ходячие уже в перевязочной.
— Значит, к эвакуации. Поехали, ребята. — И он, махнув рукой, снова хлопнул дверцей.
Поспать так и не удалось. Начали свертывать запасную палатку, складывать имущество. А утром выявилось ЧП.
— Товарищ гвардии… капитан. — Галкин все не мог отвыкнуть от привычного обращения: сперва произносил слово «гвардии», потом делал паузу и добавлял «капитан».
— Ну, что там? — откликнулся Сафронов.
Галкин делал ему знаки и молчал. Когда вышли на улицу, санитар зашептал:
— Тама в кустах лежит… Я кличу — не поднимается.
Сафронов попробовал ускорить шаг, но не смог. Ноги стали тяжелыми и не слушались его.
За кустами, словно он специально замаскировался, и в самом деле виднелся человек. Еще издали Сафронов понял, что это еще совсем молодой солдатик, белоголовый и худой. Он лежал лицом вниз и не двигался, несмотря на все не прекращающийся дождь. Из-под шинели высунулась рука ладонью вверх. В ней набралась горстка воды и так и хранилась, изредка пополняясь звонкими каплями, стекающими с веток. Увидев эту руку с горсткой воды, Сафронов догадался: парнишка мертв.
«Как же так? — спросил он себя. — Как же так получилось, что мы все вместе просмотрели раненого и до сих пор не обнаружили?» По дороге к штабу Сафронов со страхом думал о том, как будет докладывать комбату, как объяснит это неожиданное ЧП.
Лыкова-старшего он отыскал возле машин, уже наполовину загруженных «срочным имуществом».
— Товарищ капитан! — Сафронов козырнул и показал глазами, что есть срочное и секретное дело.
Они отошли в сторонку.
— Товарищ напитан, там… в кустах мертвый обнаружен.
— Ну и что? — невозмутимо произнес Лыков-старший. — У нас не роддом. А может, его и привезли таким. Бывает.
— Что делать?
— Передать Рудику. Там у него от хирургов есть. Да один у Василенко умер. Вот вместе и похоронят.
Лейтенант Рудик занимался захоронением умерших…
Потом подали машину — началась погрузка. Взвод забрался на верхотуру, меж носилок и одеял. А Сафронов в кабину. Он не успел ничего ощутить — провалился. Уснул.
XV
В самый разгар свертывания появился корпусной врач.
Был он необычно хмурым и недовольным. Еще раз указав на карте Чернышеву и НШ место новой дислокации и пути-дороги к нему, он кивнул старшему брату: идем.
Зашли в единственную, сохранившуюся еще штабную палатку.
— Что ж ты подводишь?! — без подготовки набросился Лыков-младший.
— А что такое? — спросил Лыков-старший и повел плечами.
— А то, что в армии нами недовольны. И смертность в медсанбате, и с эвакуацией запаздываем.
— Еще без опыта. Уморились люди. — И Лыков-старший потянулся к фляжке.
Не успел он поднести ее ко рту, Лыков-младший выбил фляжку из его рук:
— Сволочь! Ты чего добиваешься?
На одно мгновение лицо старшего брата напряглось так, что рябинки разгладились, и казалось, что он ответит младшему, ударит его, скрутит, но он пересилил себя, сдержался, молча поднял фляжку, прикрепил ее к поясу.
— Чтоб были вовремя! — бросил Лыков-младший и вышел из палатки.
Лыков-старший сел в уголок прямо на землю, подогнул колени и задумался. Усталость одолела его. Перед его мысленным взором протянулась вся его нелегкая жизнь.
Не сложилась она, не сложилась.
«Не под той сосной ты родился, Ванятка», — говорила ему сердобольная бабушка Феня.
«Ты у нас иголочка, а они все — ниточки», — утешала мать, часто защищая его перед отцом и дедом.
В семье Иван был старшим. За ним еще четверо, две сестры, вот этот Мишка, что сейчас меценатствует над ним, да еще маленькая — Дуся.
У нее, у этой младшенькой Дуси, погиб муж на этой войне, и она в девятнадцать лет осталась вдовой. «Сколько наших Лыковых уже не вернулось?!»
В родном уральском селе Боровом целая улица Лыковыми заселена, вся родня там до десятого колена. Ее так Лыковской улицей и называют. И там стоит потемневший от времени их пятистенок.
Он живо представил улицу, дом, ограду, тропинку к речонке Змейке, где они еще в детстве чебачков ловили: он ловил, а Мишка в ведерко складывал, считал и игрался рыбками.
«Игручий был. Хитручий был. Сколько раз мне из-за него от отца влетало, ящеренок несчастный».
Именно так Мишку прозвали в детстве: «ящеренок несчастный».
Иван помнит Мишку чуть ли не с самого дня рождения, помнит, как эта кличка появилась. За столом сидели, обедали. Мишка кусочек получше из общего чугуна вытащил.
— Скидай обратно, — прогудел дед Федор, который называл себя по-старинному, по-церковному — Феодор.
— Эт я для тебя, деда, — не растерялся Мишка, опасаясь удара в лоб дедовской деревянной ложкой.
— Вот ящеренок-то, — прошептала старшая сестренка Луша. — Хвост-то оставит, а сам дёру.
«Да, ловкий, — вздохнул Иван. — И жизнь у него гладко идет, по мягкой дорожке. А вот у меня… у меня она по ухабам да по колдобинам…»
Учение ему пришлось прервать. Отец плотничал, срубы по всей округе ставил, он, Иван, по дому помогал.
— Вот ведь незадача какая выходит, — ворчал дед Федор, сочувствуя внуку, — учение к пользе. Я вот церковно-приходску школу окончил, а тебе-то надо повыше. Советска власть права дала. Да што делать, собачья отрава. Отцу-то подмогнуть надо.
«Подмогал» Иван, тянул всех по очереди. А сам среднюю школу закончил только в тридцатом году, можно сказать женихом. И в армию, на действительную. Да не куда-нибудь, а на Дальний Восток, в самые конфликтные места.
«Ничего, выживу — в институт махну», — настраивал он себя. И чем больше возможность учиться отдалялась от него, тем сильнее ему хотелось учиться. Тяги к медицине он не испытывал. Чего не было — того не было. Но поступил Иван именно в медицинский институт. Честно сказать — по слабости. Мужчин туда не то что брали — затягивали. В других вузах конкурсы, а тут — милости просим. Поступил он без особой охоты, а учился не хуже других. На последних курсах так в передовые вышел. Такой уж характер, взялся — тяни, сдюжь, хоть на карачках, да выползи, собачья отрава, как любил говаривать дед Федор.
Он вдруг представил деда — тоже в войну помер, какой кряж был. До восьмидесяти лет в поле робил. Иван вспомнил такой эпизод. Давным-давно было. Вздумали пьяные мужики деда проучить. «Чо не пьет? Чо компанию не поддерживат?» А он припер ворота, не пускает во двор. Мужики не унимаются, ломятся. Тогда дед ухватил выездную кошевку в одну оглоблю и, как лопатой, начал размахивать ею над головой. Удрали пьянчуги…
— Да, хороший дед был, — прошептал Иван. — С пониманием.
Он вспомнил слова матери, когда его вызвали из города, оторвали от учебы: «Дедушка шибко не хотел, да чо делать? Отец-то спину сорвал, а он один разве управится?»
— Мы тоже отговаривали, — шептал ему вечером на полатях Мишка-братец и прижимался под овчиной, ластился.
— Молчи уж, ящеренок несчастный, — оборвала сестренка с печки. — Гостинца выпрашиваешь.
Никто Мишку в семье несчастным не считал, просто этим словом осуждали его увертливость. И, признаться, любили его. Иван так опекал, прикрывал своей широкой спиной. А Мишка за братом героем себя чувствовал.
— Может, и зря опекал, — прошептал Иван. — Наставили бы шишек, так, может, эта увертливость и прошла бы. А то ведь и сейчас. И сейчас…
Он припомнил недавний разговор слово в слово — тот, что прошлый раз накануне операции состоялся.
— Возьми себя в руки, пока не поздно! — кричал Мишка. — Ведь всего три года назад ты был прекрасным работником. И я у тебя делу учился. Перестань ныть о своей любви. Подумаешь, любовь! Не такая это сильная штука, чтобы из-за нее жизнь портить. Вон, привез я тебе невесту-красавицу, не упускай. Я помогу. Но и ты помоги. По крайней мере, не порти мне карьеру. Ты думаешь, мне очень хочется перед народом вырисовываться? Для всех добрым казаться? Перед генералом служить, как собака? Да пошли они все! Только надо, надо, надо! Нужны ордена, звание, карьера. Иначе мы с тобой, Ванька, никто, пустое место. В науке мы не сильны. Талантов у нас нет. А незаметными нам быть неохота.
— Мне все равно, — сказал тогда Иван.
— А мне нет, — оборвал Мишка. — И не порти, а помоги.
— Противно, — сказал Иван.
— А в дерьме сидеть не противно? Вспомни, откуда я тебя выволок.
— Выволок, — повторил Иван и про себя ругнулся. — Это я тебя выволок, ящеренок несчастный.
«Да, сколько я его выволакивал. И в институт он с моей помощью попал. Завалил математику письменную. Я хлопотать к директору пошел. Я уже на пятом был. У меня авторитет имелся. А у него только хвост, с ним и в институт приняли, после пересдачи, конечно… И еще любовь осудил…»
— Что ты в ней понимаешь?! — произнес Иван вслух и насторожился.
Вроде бы никого близко. Неподалеку машины урчат. Люди переговариваются. Погрузку заканчивают.
«Да, да. — Иван захватил голову руками. — Невесту привез, красавицу. Да разве это так делается?»
Для него любовь была как полет, как сказочный сон.
Не отличался Иван красотой. С женщинами робел, даже разговоров о них избегал. На действительной товарищи, узнав про его слабость, специально заводили такие разговорчики, разыгрывали…
А он в одном утешение находил — в службе, а позже — в работе, в учебе. Так выматывался, что ни до чего было. Но, видать, от судьбы не уйти. Случилось! Так, ни с чего, можно сказать, с пустяка. Жил он, как и большинство студентов, в общежитии, которое они называли тогда общагой. Первый, второй этажи занимали девушки, третий — парни. При такой жизни все на поверхности: кто что может, кто какой есть. Пришлют из дома продуктов, поделился с товарищами — не жадный. Одолжил конспект перед экзаменом — тем более щедрый. Дал штаны получше парню на танцы сходить — мировой мужик! А если на зиму комнату помог утеплить — душа нараспашку, общественное явление. Вот таким «общественным явлением» и считался в общежитии Иван Лыков.
Он был постарше многих парней, армию прошел, хозяйственный, крестьянский опыт имел, мог многое: строить, стругать, сапоги тачать, валенки подшить. С этого, с валенок, и началось. У Лизы Груздевой правый пимишко прохудился на самой пятке. А на дворе мороз под сорок, босиком не выскочишь. Лиза к Ивану обратилась: «Говорят, ты можешь». Он слова не сказал, взял валенок и за ночь притачал к нему подошвы (от своих голенищ оттяпал). С той поры Лиза стала с ним первой здороваться, на лекциях подсаживаться, называть Ваней. Он сначала дичился, приходил в аудиторию попозже, чтобы сесть куда-нибудь подальше, на самую «камчатку», старался с Лизой не сталкиваться, задерживался в анатомичке или в лаборатории. Но куда денешься, ежели в одной группе учишься? Куда уйдешь, если все рядом, на виду?
Чем брала Лиза? Чем его успокаивала? Молчаливостью, выдержкой. Он не сядет с нею, задержится, уйдет — ни слова попрека. Как будто так и надо. Она, знай, свою линию ведет. Но хорошо ведет, мягко, славно, так, что никто не посмеет ни над нею, ни над ним не то что посмеяться, даже пошутить, ухмыльнуться ненароком. Со временем привык он к тому, что Лиза рядом. Так, верно, конь коренной привыкает к своему пристяжному — в ногу идет, одной рысью, вроде бы без устали. (Сравнение он тогда придумал и сейчас вспомнил о нем с грустью.) Главное, они понимали друг друга почти без слов. Он-то ее понимал, это нормально. А вот как она его понимала? Вот что удивляло Ивана. Первое чувство, которое вызывала у него Лиза, было удивление. А потом оно перешло в нечто большое, непонятное ему, огромное.
Однажды Лиза прихворнула и не пришла на занятия. Иван ходил весь день будто сам не свой. Когда она была рядом, вроде и не ощущал этого, а тут понял: без нее теперь спотыкаться будет. Без нее теперь нельзя.
Так и друзья-товарищи считали. Они не говорили об этом, но всем своим поведением, отношением к Лизе, к Ивану подчеркивали свое одобрение. Над другими парочками подтрунивали, разыгрывали, косточки другим перемывали. Им — никогда. Все видели: это серьезно, это подходяще. Главное — подходяще, подходят люди, две половинки нашлись, и все.
По окончании четвертого курса решил Иван свозить Лизу в свое село, показать родне. Перед этим вел долгую переписку с отцом-матерью, подготавливал почву. И все-таки не уверен был в душевном приеме. Уж больно они, Лыковы, придирчивы, больно «янливые», как бабушка Феня говаривала.
Помнится, встретил их отец на телеге, до верху покрытой душистым сеном. Всю дорогу он искоса поглядывал на Лизу, изучал.
На следующий день семейство поехало на покос. И Лиза с ними. Он и сейчас помнит, какой она была в тот день: округлые плечи, гордая голова с короной волос, повязанных цветастой косынкой, из-под которой выбился черный завиток, как колокольчик. «Хороша была, баска была!»
Невестка понравилась.
«Только скулы-то пошто?» — спросила бабка. «От татаров, видно, — объяснил дед Федор. — Мы все под татарами были. Твоих сродственников тоже, видать, какой нагнал». — «Не мели-ка, не мели, Емеля». Бабка тогда обиделась на деда. Зато будущую невестку взлюбила, самолично шанежек на обратную дорогу напекла.
А через год они свадьбу сыграли. А еще через год — перед выпускными экзаменами — Гришка народился.
Он представил сына с выцветшим хохолком на маковке, с большими ушами-лопушками и не смог побороть себя, всхлипнул от непроходящей сердечной тоски, от острого, до сердечного сжатия, горя.
«Его-то уж возьму себе, отберу, ежели выживу…»
— Ежели выживу, — повторил он вслух.
«А зачем?.. Если б знал…»
С первых дней войны он ушел на фронт, оставив Лизу с пятилетним Гринькой в Боровом, у родителей. Позже Лизу перевели в соседнее село, а сын так и остался в родительском доме.
А он, Иван Лыков, пошел по нелегким дорогам войны, пошел вместе со всеми, как солдат, терпя общие трудности и беды, находясь под постоянным прицелом смерти, потому что пуля и осколок слепы, им все равно, кого они калечат и бьют, строевого солдата или военного врача. И хотя осколки касались его легко, а пули и вовсе миновали, не избежал Иван Лыков горькой солдатской участи. Пожалуй, самой горькой и самой несчастной. В сентябре сорок первого в белорусских лесах, при выходе из окружения, накрыло его взрывной волной, забросало землей, как покойника. Уж лучше бы так и оставило в родимой землице. Так нет, кто-то откопал его, вынес, и очутился он в лагере военнопленных, под открытым небом, за колючей проволокой.
Не забыть ему вовек ни этой колючей проволоки, ни этого проклятого лагеря. Не дай бог кому-нибудь лежать на родной земле в загоне и видеть все вокруг через колючую проволоку. И не сметь ее перейти, даже приблизиться не сметь. Правда, фашисты тогда не очень-то заботились об охране, верили в свою скорую победу.
А Иван Лыков верил в свою победу. И бежал из-под колючки. Их было две группы. Они спорили, куда идти. В лесок, что поближе, или через речонку и болото к лесам, что значительно дальше? Иван с товарищами выбрали дальний маршрут, вторая группа — ближний. Вторую группу накрыли: собаки пронюхали след. Группе Ивана удалось скрыться — помогли речка и болото, поглотили запахи.
И опять повезло. Напали на партизан. Это еще не был отряд в теперешнем понимании. Это была группа советских людей, с оружием и без оружия готовых сражаться с захватчиками. Чуть позже организовался отряд — бригада во главе с батей. Иван Лыков, как и положено, стал врачом бригады, а при необходимости и рядовым бойцом, пулеметчиком, минером, в зависимости от обстановки и потребности.
Со временем они кое-что раздобыли из инструментов и медикаментов. И он мог оперировать, спасать людей.
Обо всем не вспомнишь. Но запах болота, вечную сырость, вечное чавканье воды и грязи под ногами, вечный озноб, что пробегал мурашками по всему телу, — этих ощущений ему не забыть никогда.
Ивану Лыкову везло. И тут, в партизанской бригаде, его не задели ни пули, ни осколки, ни болезнь. Везло настолько, что весной сорок третьего ему разрешили вылететь с ранеными на Большую землю. И оставили здесь, послав взамен целую группу медицинских работников.
А дальше, как водится, положенная проверка. И снова везение: перед отправкой на фронт отпуск на семь суток. Родных навестить.
Где они? Живы ли? Иван ничего о них не знал, так как более полутора лет ни сам не писал, ни весточки из дому не имел.
На всякий случай дал телеграмму: «Буду такого-то. Поезд такой-то».
Встретили его мать и Лопоухий мальчишка с круглыми глазами. Мать вцепилась в Ивана поначалу, подрожала на его плече, а потом пришла в себя, до самого дома рассказывала о судьбе Лыковской улицы. «Отец болен. Надорвался. Рук-то мало. А он знаешь какой. А так почти что в каждом дому похоронки… И на тебя приходила бумага с печатью».
Вечером лопоухий мальчишка — его Гришутка — шептал перед сном: «А я все одно не верил, что тебя убили. Тебя ни одна пуля не убьет. Я заговор такой сделал».
Обо всем говорили, об одном умолчали в доме Лыковых — о Лизавете. Только старая бабушка Феня не выдержала и без упрека, скорее с сожалением, сообщила:
— От греха-то не смогла уйти. Что уж там, господи, — и перекрестилась истово.
На следующее утро спозаранку отправился Иван пешком в соседнее село Зырянку, где и врачевала его жена Елизавета Тихоновна, стало быть, Лыкова. Узнал он, где изба ее, увидел через окно ее в больничке, а входить не решался, все уравновешивал свое состояние. К горлу комом подступала обида, и злость пальцы сводила. Мыслью понимал: «Трудно одной. Еще жить охота. Тем паче на меня похоронка пришла». А сердцем не хотел мириться с этой мыслью, не мог.
Сидел в кустах на огороде, курил.
Иван дождался вечера, когда Елизавета Тихоновна вернулась домой окончательно (до этого четырежды забегала она в избу на короткое время). Не докурив последней самокрутки, шагнул за ворота. У крыльца долго вытирал ноги (хотя было сухо на дворе), стараясь унять озноб, напавший на него. Никогда в жизни его так не било.
Дальнейшее плохо помнит. Шагнул в дом через порог, увидел ее испуганные, дикие глаза, уставленные на него, как ствол пистолета, завиток-колокольчик над ухом. Он запомнил, что колокольчик этот стал седым, и не поразился, потому что сразу же боковым зрением заметил чужую фуражку на гвоздике. Бросился к жене, крикнул: «Что же, что же это ты наделала?!» Схватил ее, начал душить, не помня себя. И задушил бы, наверное, да в последний момент за занавеской заплакал ребенок.
Он выпустил ее, кинулся на улицу, задев плечом за косяк. Домой вернулся под утро. Двое суток не ел, двое суток не спал. Лежал, курил. Смолил за самокруткой самокрутку. На третьи сутки подошла мать, протянула стакан: «Выпей, Ванюша. Выпей». Он выпил самогон. И с того момента начал пить. Попал на фронт. И там продолжал пить. Пахло штрафным батальоном. На счастье, отыскался Мишка — брательник, к тому времени начальник, при орденах, при должности, — и упросил перевести Ивана Лыкова в его, Михаила Лыкова, подчинение.
«А теперь вот попрекает. Карьеру порчу. Ящеренок несчастный».
— Комбата не видели? — услышал он глуховатый голос замполита.
Лыков-старший нехотя поднялся, покрутил головой, словно стряхивая воспоминания, вздохнул глубоко и вышел из палатки.
XVI
Галинка накрывала на стол, а Валентин не садился, потому что играл с Существом, которое плохо различал. У Существа не было лица, тела. Но ОНО существовало, смеясь, бегало и звало: «Па! — словно гудело: — Па! Па-а!»
— Товарищ капитан!
Сафронов разомкнул глаза. Его тряс шофер.
— Приехали. Я сигналил, а вы не реагируете.
К машине подходили Чернышев и НШ.
— Дядя Валя, разворачивай контору!
Палатку поставили быстро. Сафронов пожалел, что не засек время. Новый санитар оказался полезным и шустрым.
— Опыт имею. Пионервожатым был. Приходилось.
Он хорошо улыбался, показывая ямочки на щеках. Он один выглядел относительно бодрым, остальные — усталыми и понурыми. Сафронов теперь только приметил, как посерели и осунулись лица у его подчиненных.
— Не расходиться, — сказал он. — Я выясню обстановку.
Вернувшись, распорядился:
— Всем отдыхать. Один дежурит.
— Разрешите мне, — попросил новый санитар Супрун. Он явно был доволен тем, что его оставили при медсанбате, и старался оправдать доверие.
— Дежурьте, — разрешил Сафронов.
Самому Сафронову ложиться не хотелось. Он не чувствовал легкости после короткого сна в машине, но и особой усталости тоже не ощущал. Более всего ему необходимо было остаться одному, собраться с мыслями. Эти несколько боевых суток наполнили его множеством самых разнообразных впечатлений. Но особенно ясно виделся ему солдат с пригоршней воды в ладошке. И Сафронов испытывал тягостное ощущение неудовлетворенности своей работой.
— Товарищ Супрун! Я пойду в лес, в случае чего — кликните!
Пройдя всего несколько шагов, Сафронов попал будто в другой мир. Это был не лес, а волшебная березовая роща. Белые, стройные, высоченные деревья, одно к одному, стояли вокруг. Они держались, как великаны, достойно и величаво. Они не мешали друг другу, а располагались вольно, на достаточном расстоянии, надежно войдя в землю мощными корнями. Вся роща просвечивала, солнечные лучи проникали к каждому дереву. На траву падали блики и тени. И это сочетание теней и светлых пятен придавало земле вид огромного и необычайно красивого ковра.
Сафронов сначала остановился, залюбовавшись, а потом присел на траву, оперся о дерево, спиной ощущая твердость и гладкость ствола. На одну минуту улетели тяжелые мысли, вся неразбериха прошедших дней, все, что тяготило его и не давало покоя. Он улыбнулся и закинул голову так, чтобы видеть небо и вершины деревьев, которые изредка покачивались, будто отмахиваясь от идущего сверху тепла.
Сафронову вдруг вспомнилось детство. Пионерский лагерь у соленого озера Медвежье. Тенистый парк и пруд, окруженный могучими тополями. Он со своим дружком Колей Крыжановским любил сидеть у воды и наблюдать отражение деревьев и облаков. Тут, сидя на берегу, они пускались в фантастические путешествия, «поездки в уме», когда маршруты подсказывала фантазия. Проплывали по воде отражения облаков, и вместе с ними уплывали они, мальчишки, в неведомые страны, в далекие края…
Потом он вспомнил другой эпизод. Они с отцом идут в березовую рощицу, маленькую, из нескольких десятков деревьев. И отец угощает его березовым соком. Вся жизнь тогда представлялась ему вкусной и приятной, казалось, это ее он пил жадными глотками…
А лес за городской больницей, зимний, сосновый, только белизной снега похожий на этот. По нему он ходил на лыжах, а возвращаясь, разрумяненный и разогретый, в студенческой столовой встречался с Галинкой. Она примеряла его красную вязаную шапочку и каждый раз смеялась: «Хоть причешись, на кого похож…»
Приближающиеся шаги прервали его размышления.
— Я не по азимуту. Мне указали направление, — сообщил подходивший Штукин. — Помешал раздумьям?
— Нет. Я немного отвлекся.
— Вполне адекватная реакция.
— Смотри, как красиво! — восхитился Сафронов. — Какие березы! Как свечи! Вверху их солнце освещает, а внизу они сами излучают свет.
— Во-первых, неточно. Свечи желтые. А во-вторых, в литературе это называется красивостями.
— И все равно красиво.
— Это — внешняя сторона, — произнес Штукин. — А есть другое ощущение леса. Ты, вероятно, этого еще не уловил.
— Чего же это я не уловил?
Сафронов уже собирался притиснуть друга к дереву, чтобы не умничал, не изображал ив себя знатока жизни, но Штукин упредил его действия.
— А вот одной главной детали, — сказал Штукин. — Точнее — главного назначения леса в настоящее время. Я вот его ощущаю, как живое существо, как друга…
— Быть может, подругу? — усмехнулся Сафронов.
Штукин сделал головой свое привычное движение, посмотрел на Сафронова, как на ребенка.
— Поживешь в нем — сам почувствуешь. — Он перешел на патетический тон. — Он нас укрывает, оберегает, защищает, ну и, естественно, несет эстетические функции.
— Наверное, так, — согласился Сафронов и перешел на то, что волновало его в настоящее время: — А относительно прошедших дней, так они у меня все перепутались. Общее впечатление гнетущее. Хирургами недоволен. Работаете вы медленно. Раненые отяжелевают. А ваш ведущий…
— Не нужно, — прервал Штукин, как будто они находились не одни в лесу, а среди подчиненных, при которых неудобно нелестно отзываться о начальстве. — Мы ведь тоже эти сутки не отходили от операционного стола. И ведущий не отходил. У меня с ним особые отношения, но хирург он классный.
— Но нельзя, нельзя в таком ритме.
— Не ерепенься. Порыв твой объясним, но поведение несолидное.
— Хм, — хмыкнул Сафронов и не сразу нашелся, что ответить. — Когда у тебя на глазах отяжелевают, тут не до этикета.
— Но ведь серьезные операции длятся не секунды, — возразил Штукин, не меняя покровительственного тона. — Это ранить могут в одно мгновение, а чтобы залечить последствия, восстановить функции организма, нужно гораздо больше времени — не часы, а недели и месяцы.
Сафронов едва сдержался, чтобы не выругаться.
— Что ты мне, как младенцу, талдычишь?! Что я, не знаю этого? Мгновения! Часы! Недели! А тебе известно, что мы три десятка раненых отправили в ППГ необработанными?
— Ну и что? Может еще и не такое быть.
— Ну, знаешь…
— Знаю, потому и говорю. И в ППГ отправляют, и команды выздоравливающих организуют… в пехоте.
Сафронов замолчал, понимая, что у Штукина преимущество, у него действительно больший опыт, не одна операция за плечами.
— Ты уже свой вклад внес, — примирительно произнес Штукин. Он снял очки, прищурился. — Не горячись, я тебя очень прошу, — продолжал Штукин. — Есть, конечно, еще некоторая несработанность. Это естественно. Мы впервые все вместе. Но это все утрясется, войдет в норму, в нужный ритм. У меня вот другое горе. Просто не знаю, что и делать.
— Что такое? — встрепенулся Сафронов.
— Да просто неловко, но тебе, как другу, признаюсь: не переношу эфира. До суток еще ничего, а дальше… Вот такая странная аллергия.
— И в самом деле странная, — согласился Сафронов.
— Я и сам не ожидал. — И Штукин в деталях рассказал всю свою эпопею.
— Так, может быть, тебе объясниться с ведущим? — посоветовал Сафронов.
— Не получается. Нет, не получится, — повторил Штукин и после паузы сообщил доверительно: — Если судьба сложится так, что я выживу, — займусь наркозом. Это будет новый наркоз — наркоз будущего. Достаточно человечеству психологических травм. Операции по крайней мере должны проходить безболезненно.
— А сейчас?
Штукин по привычке тряхнул головой:
— Сейчас болезненно, с последствиями… А нужно… Я еще не знаю что. Но требуются различные анестезии и обезболивания для разных операций, если хочешь, для каждого человека — свой наркоз. Ведь всякий человек по-своему воспринимает боль: это зависит от эмоциональности, от его состояния, от силы воли, от целого комплекса факторов. В настоящее время мы этого не учитываем, а должны считаться.
Сафронов слушал и в душе восхищался своим другом: «Вот ведь о чем… Вон куда заглядывает. Ему место в клинике, а не здесь… Эх, война! Сколько она перепутала жизней, скольким сбила карты…»
«Очень огорчительно, — в то же время думал размечтавшийся Штукин, — что сейчас нельзя заняться этой темой. Не те условия… А тема стоит того, чтобы ею заняться всерьез…»
В этот миг кто-то легонько стукнул по дереву. Оба вздрогнули и отпрянули от ствола. Стук повторился, часто и ритмично.
— Дятел! — воскликнул Сафронов.
Оба вскочили и, задрав головы, начали искать глазами птицу.
— Вон он, — показал Сафронов.
Штукин протер стекла, надел очки, подтвердил!
— Вижу.
— Вот работает! И война нипочем, — восхитился Сафронов.
— Война войною, а жизнь идет, — сел на своего философского конька Штукин.
Сафронов хлопнул его по спине.
— Не очень убедительный аргумент, — обиделся Штукин. — А если точнее, совсем неубедительный. Он говорит о скудости мышления, правда, подтверждает мысль, что человек произошел от обезьяны. Вероятно, у горилл от силы удара по горбу зависит вескость доводов…
Сафронов не вникал в его разглагольствования, вслушивался в бойкую «морзянку» красногрудого дятла.
— Пока вот ты тут болтал, — произнес он, — мне дятел телеграмму отбил.
— О чем же?
— Он сообщил, что, пока ты болтаешь, некая Лидочка ждет не дождется весточки от тебя. Просто извелась в ожидании.
— Писем нет, — на полном серьезе подтвердил Штукин. — Возможно, в дороге, если она их написала.
— А и в самом деле, — встревожился Сафронов. — Что это писем нет?
— Почта не успевает. Наступаем.
— Наступаем, — повторил Сафронов. — И верно, наступаем, — едва не выкрикнул он. — Черт возьми, в этой суматохе собственное имя забудешь.
«Да, да, наступаем. Теперь это не чье-то предположение, не просто общее желание, общая потребность — мы действительно наступаем!»
Его охватила радость. Она победила усталость и все другие настроения. Сафронов положил руку на плечо друга. По-прежнему по стволу постукивал дятел. По шершавой коре полз муравей. Вершины деревьев медленно покачивались, словно разгоняли облака, подметали небо. И тени от берез упадали на траву, перемешиваясь с солнечными бликами. В сторонке, у недалеких палаток, слышались голоса, смешок, разговоры. Кто-то упорно звал: «Сержант! Сержант!» Но все это не мешало лесному покою и никак не нарушало его.
«Пусть это красивости, пусть «эстетические функции», но это здорово, — думал Сафронов. — Какая роща! Какие березы! Сюда бы по грибы и ягоды, на отдых бы приезжать, а не раненых привозить. Тут бы песни и смех слышать, а не стоны и мольбу о помощи».
— Товарищ капитан! — послышался голос Супруна.
— Здесь я! — откликнулся Сафронов.
— Вас в штаб кличут.
— Иду.
Штукин придержал его за руку:
— Один совет прими. Не рыпайся. Не думай, что ты один друг человека.
— Я понимаю, — согласился Сафронов. — Но все равно что-то надо придумать. Знаешь, так тяжко. Они смотрят на тебя умоляющими глазами, ждут помощи, а ты ничего не можешь сделать.
XVII
Торопясь в штаб, Сафронов не остановился возле своей палатки, только бросил дежурному: «Не расходиться» — и снова подумал: «Забыл засечь время, за сколько сегодня развернулись. Но сегодня как будто быстрее. А нужно еще быстрее, быстрее всех остальных взводов».
Собирались, оказывается, не в штабе, а у командира медсанбата. Кроме своих офицеров там находился корпусной врач. Все молчали. Корпусной был непривычно хмур. Не улыбался, не произносил подбадривающих слов, поджимал тонкие губы и кивал входящим и докладывающим о прибытии. Сафронов засек на себе недобрый взгляд ведущего хирурга.
Вход в палатку был прикрыт так, что свет проникал внутрь и освещал только сидящих напротив входа. Сафронов впервые разглядел ведущего вблизи. Удивили глаза, большие, серые, с необычным беловатым оттенком. Он, очевидно, похудел за прошедшие бессонные сутки, под глазами появились тени, которые еще более подчеркивали необычный оттенок. Еще Сафронов обратил внимание на его руки, красные от частого мытья, с застиранными подушечками на пальцах, как у прачки. И эти руки смягчили Сафронова: «Конечно, и ему досталось за трое суток».
Тут он, кажется, впервые осознал роль ведущего в медсанбате. Он главная фигура. Он если не все сто, то семьдесят процентов батальона. Основная работа во время боев — оказание помощи раненым, операции. А успех зависит от ведущего, от его мастерства, от его характера, от его организационных способностей. По тому, какой ведущий, судят о медсанбате. Квалификация ведущего — эталон.
Вспомнились слова Штукина: «Не думай, что ты один друг человека». «А я так и не думаю, — мысленно ответил Сафронов. — И совсем не собираюсь предъявлять претензий».
Появился Чернышев, все такой же веселый, с добродушной улыбкой, так и казалось, что он сейчас засмеется, похлопает себя по брюшку и назовет, всех сидящих дядями. Он, конечно, этого не сделал, козырнул и сел рядом с ведущим.
Совещание началось. Лыков-старший предоставил слово Лыкову-младшему, корпусному врачу.
— Пусть службы доложат о проделанной работе. Начнем с начала, с сортировки, — предложил корпусной.
Сафронов встал и доложил о том, что за трое суток прошло триста тридцать семь человек. Тридцать отправлены необработанными. Один умер. Он хотел добавить о хирургах, но вновь посмотрел на розоватые руки ведущего и ничего не сказал.
Следующим докладывал ведущий. Он поглядел своими белесыми глазами на корпусного, словно решая, подниматься ему или нет, все-таки поднялся и произнес раздраженным голосом:
— Конечно, не все lege artis, но работа шла нормально. Хирурги работали. Хирургам хочешь не хочешь, а надо quantum satis вкалывать.
Корпусной хотел что-то спросить. Ведущий не дал себя перебить.
— Понятно, что коллектива еще нет, что не сработались, что не все lege artis, но хотелось бы большей организации, чтоб не гудели над ухом, как мухи, и не мельтешили бы перед глазами. А то у нас животы, ампутанты, у нас, понимаете, копчик мокрый, а нам чуть ли не силой суют шокового.
— Значит, у вас претензии? — вставил корпусной, воспользовавшись короткой паузой, как щелкой в двери, через которую можно просунуть бумажку.
— Я говорю, не lege artis, — еще более раздражаясь, ответил ведущий.
Сафронов понял: камень брошен в его огород.
Резанули слух слова: «живот», «ампутант», «шоковый» — не люди, а хирургические понятия — и это стандартное lege artis, но анализировать не было времени. Он стал ждать, что будет дальше.
— Я приехал чуть позже, — продолжал ведущий. — Так сложилась обстановка. Но могли бы и подождать, посоветоваться относительно назначений, а то расставили людей без меня… В других местах со мною советовались…
— Это нетрудно поправить, — поспешил заверить корпусной, как будто не он, а ведущий командовал медицинской службой и вот подчиненный сделал промашку.
Заверение корпусного прозвучало неожиданно даже для ведущего хирурга. Наступила непредвиденная пауза.
— Разрешите? — встал Сафронов.
Корпусной, видимо не рассчитывавший на такую просьбу, от растерянности кивнул.
— Я поддерживаю ведущего хирурга, — сказал Сафронов. — У меня нет опыта, но мне кажется, действительно не совсем четко, не по всем правилам идет работа. Быть может, это не все видели. Но на сортировке этого нельзя не заметить. Люди залеживаются, отяжелевают, смотрят на нас, как на мучителей. А что мы в сортировке можем сделать? Вот товарищ майор, — он повернулся к ведущему хирургу, — недоволен был моим появлением в операционной, а что делать? Они же во мне видят виновника и на моих глазах отяжелевают.
— И даже умирают, — резко прервал ведущий и поднялся. — И вами, капитан, я особенно недоволен. Если у вас нет опыта, то его нужно приобретать, но без лишней нервозности.
— Конечно, конечно, — тотчас поддержал корпусной.
— Но капитан Сафронов был молодцом, — вступился Чернышев.
— У меня, как у командира, к нему нет претензий, — поддержал Чернышева Лыков-старший. — Так что действительно без излишней нервозности.
Лицо ведущего побагровело. Даже при неровном и слабом свете было видно, как оно налилось кровью, отчего белесые глаза еще более проявились.
— Ну что ж, — произнес он отчетливо, — обычно со мною считались, как с ведущим специалистом. Если вы находите меня недостаточно авторитетным, ставьте вопрос о несоответствии. Хорошо, что это так быстро выяснилось.
Тут поднялся корпусной:
— Всем сесть. Прошу внимания. Операция продолжается. Она будет недолгой. Танковые соединения долго не воюют, поскольку теряют технику и вынуждены ожидать ее пополнения. После операции проведем детальный разбор. — Он смягчил голос, повернулся к ведущему: — К вам претензий нет. Не волнуйтесь. Все будет, как вы посоветуете.
— Только без истерики, кхе-кхе, как вы сами сказали. — Говорили из темного угла. Сафронов до этой минуты и не заметил сидящего там замполита. Все время он сидел тихо, не подавая голоса. Его вступление было неожиданным и для корпусного. Он не сделал ему замечания, пропустил его слова как должное.
На этом разговор мог бы и оборваться, закончившись практическими указаниями корпусного врача. Но тут не выдержал ведущий хирург. Его, видно, задели за живое слова замполита — человека, не сведущего в медицине. Именно потому, что в разговор вступил не медик, ведущий взорвался:
— Я прошу уточнений. Я требую подчинения. Пока я еще играю главную роль в этой операции.
— Да, да, конечно, — поспешил заверить корпусной и попробовал смягчить настроение: — И в операции, и в операционной.
— Извините, мне с ними работать, — оборвал его ведущий.
— Разрешите, кхе-кхе.. — Замполит пригладил седую прядь, помедлил, ожидая разрешения.
Корпусной, как видно, не хотел давать ему слова, но, почувствовав уважение, с которым смотрят на замполита остальные офицеры, не посмел отказать.
— Только покороче, а то вы, политработники… — Он попытался пошутить, но шутки не получилось.
— Постараюсь, постараюсь, кхе-кхе. Прежде всего, мне непонятен какой-то панихидный тон, какое-то ненужное, излишнее раздражение. — Он окинул всех быстрым взглядом, по-молодому вскинул голову. — Ведь наступаем, товарищи! Освобождаем нашу землю, вперед идем. Вы только вдумайтесь в это.
— Вдумались, — буркнул ведущий, всем своим видом давая понять, что не одобряет этого бодряческого тона на деловом совещании.
Замполит не обратил внимания на его иронию, продолжал спокойно, но энергично:
— Солдаты сейчас не те, что были в сорок втором, даже в сорок третьем.
— Они раненые, — вставил ведущий.
— Думаю, что и раненые не те… Впрочем, вам не до психологии, не до анализа настроения… Извините, кхе-кхе… Я, безусловно, не знаю деталей и специфики, не принимал участия в основной работе, но зато со стороны видел всех наших людей в деле. И прямо скажу, кхе-кхе… впечатление приятное. Более того, удивительно, как люди, собранные, как говорится, с миру по нитке, так дружно, так самоотверженно, так одинаково старательно трудились все эти трое суток. Это значит — сознавали свою роль, это значит — и им передался подъем наступления. Кхе-кхе… Вы, товарищи, видите, какой кровью дается нам победа. И вы делаете все, чтобы вернуть наших героев в строй или к полезной жизни.
Корпусной кивал, как будто одобряя слова замполита. Ведущий смотрел перед собой ничего не выражающим взглядом.
— Так вот, со стороны, — продолжал замполит, — вы все были прекрасны. Возьмите капитана Сафронова, моего, можно сказать, земляка, почти ленинградца. Сколько он души вкладывал, как он болел за каждого раненого. И, я не знаю, по-моему, он справлялся со своей задачей.
— Помогали, — буркнул ведущий.
— Очень хорошо, — одобрил замполит. — Вот это я тоже заметил. И вам помогали. Все, весь батальон работал на хирургов. Старательно действовали шоферы, повара, аптечные работники. У вас не было задержки ни в чем, А сестрички… Это ж женщины, товарищи мужчины, кхе-кхе… — Он надолго закашлялся.
И все увидели, какой немолодой и какой больной этот человек. Никто не посмел прервать, вынужденную паузу, никто не воспользовался возможностью вставить слово.
— Виноват, — извинился замполит и обратился непосредственно к ведущему: — Вот вы сейчас почему-то раздражены. И вам это не идет. А когда вы в работе… Это ж просто… Вас бы нарисовать, а еще лучше заснять за операцией. Вы ж чудо-хирург. Черт возьми, как вы этого не понимаете? — Замполит снова пригладил непослушную прядь, словно смущаясь своего восхищения. — Нет, вы, товарищи, не нагнетайте сейчас страстей. Не время. Боевая операция еще не закончилась. Вы слышали — в танковых войсках она продолжается недолго. Давайте подождем до окончания. А там в спокойной обстановке, поразмыслив, все, как надо, обсудим. Кхе-кхе… Вот еще не могу не рассказать об одном факте. Госпитальный взвод еще не приехал. Галины Михайловны не видно. У нее сестричка Настенька. Чудо-девушка. Чистота душевная, просто родник какой-то. Иду вчера на рассвете. В кустах кто-то тихо плачет. Это она. У них солдат умер. Так она над ним плакала. — Он с трудом сдержал волнение. — Это понимать надо. Скажи об этом женщинам — они в пояс поклонятся нашей Настеньке. — Он повернулся к корпусному: — Так что, товарищ подполковник, с точки зрения морального состояния, с точки зрения настроения — в медсанбате все в порядке. О чем и докладываю вам устно и при всех.
Корпусной кивнул, быстро встал, привычным жестом одернул гимнастерку.
— Указания будут такие… — Он дал указания и заключил: — По своим местам. Наступление продолжается. Раненые могут поступить с минуты на минуту.
Все расходились с добрым настроем. Слова замполита как будто придали сил. Сафронова нагнал Чернышев, похлопал по плечу:
— А замполит-то — дядя!
XVIII
Раненые пошли к вечеру — понемногу, по одному, по два, по три человека. И все шло хорошо. Все успевали. Все были довольны друг другом.
«Вот такой ритм нам подходит, — раздумывал Сафронов. — Но такой ритм, насколько я понимаю, нетипичный, а к другому мы еще не готовы. Механизм наш пока что работает лишь на первой скорости».
Сейчас, при небольшой нагрузке, он успевал заметить, кто как работает, поговорить с каждым раненым, запомнить их голоса и лица. Раненых объединяло, пожалуй, одно обстоятельство — стремление поскорее пройти через врачей и получить медицинскую помощь. А ехать в тыл многие и не рвались, напротив — стремились в свою часть, на передовую. «Там я быстро оклемаюсь. Мне при своих легче. А то потом… Знаю я это потом… Не-е, часть терять неохота, я с нею аж с сорок второго…»
Теперь и Сафронов уловил приподнятое настроение раненых. Действительно, прав замполит: все они радостно возбуждены, все переполнены стремлением двигаться вперед, прямо-таки заряжены наступательным зарядом. Они полны впечатлений, и им необходимо поделиться ими, поговорить по душам. Лучший собеседник — Галкин. Сафронов сначала было выказывал им недовольство, но сейчас убедился: санитар свои обязанности исполняет, а поговорить с ранеными, выслушать их — тоже доброе дело.
Вон опять присели под березой, курят, неторопливо беседуют. Сафронов на минуту остановился, прислушался.
— …он, стерва, на чердаке, значит. А пушка наша приотстала. Минометом бы, так нету. А он косит. Тогда я связку гранат с собой — и по водостоку, по водостоку. Он из оконца садит, а мне что? Дополз, значит, до трубы. Жжух туда связку и кубариком с крыши. Успел в кусты прыгнуть, а надо мной кирпичи летят. А крыши-то и нету… Ну, вот и меня маленько коснулось…
— Попить бы… попить бы, — донеслось от другого дерева.
— Лепик! — позвал Сафронов, заметив в тамбуре знакомый крутой затылок.
— Мигом, стал быть, — отреагировал санитар.
Но, пока он возился, пока поворачивался, произносил свое «стал быть», Супрун уже успел подать воды.
«Неуклюж он, — подумал Сафронов. — «Стал быть», «стал быть». Старается, а не получается. Поменять бы его надо».
Зато Стома ходила возле лежачих, как королева. Любу Сафронов заставил отдыхать, а этой, покрепче, доверил дежурство. В белом отглаженном халате (когда и где успела?), в белой, красиво повязанной косынке Стома выглядела еще стройнее и величавее, чем всегда.
— Вот что, — обратился к ней Сафронов, — маркировать только тяжелых будем. Имейте под рукой одни красные жетоны. Главное — тяжелых не упустить…
— Так мы и работали, — отозвалась Стома и удостоила его улыбкой.
Сафронов выглянул из тамбура, спросил находящихся на улице раненых:
— Кто хочет в палатку?
— Не-е, — ответил кто-то один за всех. — Мы на воле побудем.
— Ну, смотрите, — сказал Сафронов. — Места есть.
Он велел Кубышкину спать, а сам направился было к операционной, да на полдороге остановился, решил не дразнить гусей, вернуться.
«Действительно, нужно поспокойнее, — внушал он себе. — Они тоже не сидят сложа руки. Это верно».
Отправив группу легкораненых с санитаром в перевязочную, он прислонился к дереву, стоящему напротив палатки, задумался.
Ночь была звездная и теплая. Березы серебрились под луной, и в лесу совсем не было темно. Сафронову вспомнились ленинградские белые ночи, чем-то похожие на это березовое свечение, и свое тогдашнее тягостное ощущение нелепости происходящего, когда фашисты с Вороньей горы в такие вот чудные ночи обстреливали город.
«А теперь? А сейчас?» И тут он подумал, что так закрутился за последние дни, что, пожалуй, ничего не чувствовал, кроме недовольства медлительностью хирургов и своей беспомощностью.
«Возможно, утрясется. Или я привыкну к укоряющим и просящим взглядам?..»
Он был настроен благодушно. Светлая ночь располагала к спокойствию, к тихому раздумью. От стволов на землю падали тени. Ими было покрыто все вокруг, как будто перепутались ступени многочисленных лестниц, которые звали и влекли в таинственное и незнакомое.
Его внимание привлекли шуршание брезента и неотчетливые голоса. В тамбуре полуночничали санитары, доедали поздний ужин. Он видел курносый профиль Лепика. Солдат ел, зажав котелок меж ног, и перебрасывался словами с кем-то из товарищей. Закончив есть, он утер губы кусочком хлеба, сунул его в рот и старательно прожевал.
«А может, не стоит его менять? — сочувственно подумал Сафронов. — Приживется — поднатореет».
Унесли к хирургам последнего тяжелого.
Вернувшись, санитары сели у входа в сортировку, прямо на землю. Засветились два огонька. Третий не курил. Сафронов вспомнил, что не курит Лепик.
Некоторое время стояла тишина. Такая тишина, что был слышен стон, доносящийся из госпитальной палатки.
«Наверное, после наркоза кто-то в себя приходит», — догадался Сафронов.
По небу чиркнула звезда, как отсыревшая спичка. Сверкнула, отлетела в сторону и не загорелась.
«Может, и там, как в воде, отражается то, что происходит здесь, на земле?» — подумал Сафронов и усмехнулся этой мысли, напомнившей детство.
Неожиданно послышался голос, до того тихий и мягкий, будто он исходил издалека, а не от палатки, стоявшей в десяти метрах от Сафронова.
пел Лепик. Это было ясно. Остальные продолжали курить.
пел как-то по-особенному — не голосом, а душой.
А может, эта редкая тишина, наступившая неожиданно, звездная ночь, березовый лес усиливали впечатление.
Сафронов затаился, стараясь не выдать своего присутствия.
Теперь уже второй, более грубый голос осторожно поддержал песню. И тотчас к ним присоединился третий, высокий и протяжный:
Голоса сливались, сплетались, будто свивали невидимую звенящую нить.
стонал первый голос. И на этот стон невозможно было не откликнуться:
Песня точно проходила через Сафронова. Будто и он участвовал в ней — не голосом, а сознанием, сердцем.
Он представлял картину, все отчетливо видел перед собой. И эти сады. И эту речку. В юности Сафронов участвовал в шлюпочном походе по рекам Сибири. Однажды они проснулись и увидели, как восходит солнце прямо над водой, меж далекими лесами. И тогда именно, так им показалось: река бежит прямо к солнцу.
«Не так, не так, — запротестовала душа Сафронова. — Это ж временно. Это не безысходность, а вынужденность. Через это нужно пройти. Конечно, не все мы вернемся, но это не от нас…»
И, точно почувствовав душевный протест Сафронова, Лепик отозвался на него:
Лепик не усилил, а как-то слегка изменил голос, наполнил его силой, и он зазвучал твердо, упрямо, уверенно. И хотя слова были нерадостными, в них больше не чувствовалось грусти и уныния, а ощущались страсть, и злость, и вера в добрый исход.
«Да, именно. Через это необходимо пройти. И это не от нас… Молодец Лепик. Никуда я его не отпущу…»
Гудение моторов оборвало песню. Санитары вскочили и направились к дороге. Сафронов догнал их.
XIX
Пришло сразу три «студебеккера». И рабочая машина, тот агрегат, который мысленно представлялся усталому Сафронову, вновь заработал, перескочил на другую скорость, закрутился на всю мощь своих оборотов, диктуя людям свой ритм и свое напряжение.
Опять замелькали перед глазами Сафронова лица, сливаясь в одно лицо, зарябило от красного и белого, запахло кровью, зазвенело в ушах от стонов и просьб. Снова он встречался с вопросительными, недовольными, молящими, упрекающими, тускнеющими взглядами раненых. И в который раз бегал в операционную, в перевязочную, к командиру МСБ все с той же просьбой: «Нельзя ли побыстрее? Отяжелевают». Но они будто не понимали его, потому что не видели укоряющих глаз, не слышали просьб, мольбы, ругани и угроз.
Они ничем и не могли помочь — сократить поток, ускорить работу, совершить какое-то чудо, — вынуждая его оставаться со своим недовольством и нарастающими с каждым часом душевными терзаниями.
В самой сортировке все шло как надо. Раненых принимали, поили, кормили, оказывали помощь, ухаживали, наблюдали. Санитары, на которых так не надеялся Сафронов до начала операции, делали все, что от них требовалось, старались, не щадили себя, работали не покладая рук. Но Сафронов видел: все старания — и его и подчиненных — не то что напрасны, но не достигают желанной цели. Люди залеживаются и отяжелевают. Теперь он уже и сам понимал, что поток нужно как-то сдержать, напор его уменьшить, иначе вообще агрегат может не выдержать напряжения и выйти из строя. Он даже представил себе нечто вроде короткого замыкания, нечто вроде огромной вольтовой дуги, где горят они все, — и тут же отбросил это болезненное видение.
Хорошо бы перевести скорость, усилить темп, но этого не получается. Значит, остается одно: не принимать посторонних, чужих, не своих раненых. В душе он был против этих слов: «посторонние», «чужие», «не наши», но иного выхода не было. И Сафронов отдал жесткую команду: «Принимать только наших. Остальных в исключительных случаях, только по жизненным показаниям». Он дал в помощь принимающему лейтенанту Кубышкину самого бывалого и крепкого санитара — сержанта Трофимова. Но и заслон не всегда помогал. Шоферы и сопровождающие были стреляными ребятами. Они грозились, размахивали перед носом Кубышкина оружием, крыли матом, а раненые тем временем, видно проинструктированные заранее, потихоньку покидали кузов, пристраивались к тем, кто располагался вокруг палатки. Пойди разберись ночью, кто свой, кто чужой. Когда санитары разгадали этот нехитрый фокус, появился новый. Машины не доходили до медсанбата, останавливались метрах в ста. Там ходячие вылезали и добирались до сортировки своим ходом. А уже после этого лежачих подвозили к палатке.
— Задержите-ка этого фокусника, — приказал Сафронов. — Чтоб в следующий заезд он предстал передо мной.
Под утро к нему привели неказистого сержанта — ноги кривые, плечики узкие, нос как у птички.
— Вот, — выдохнул запыхавшийся Трофимов.
Сафронов устало повел головой, не поверил:
— Этот?
— Он самый.
— Он, стал быть, — подтвердил из-за спины Трофимова Лепик.
Сафронов протянул руку. Сержант от неожиданности прищелкнул каблуками, лихо представился:
— Сержант Цупа.
— Останетесь здесь.
— Непонятно.
— Мне нужны смекалистые ребята. Кубышкин! Отправляйте машину.
— Товарищ капитан! — Сержант Цупа угрожающе шагнул вперед.
— Смирно! — прикрикнул Сафронов. — Не болтать! Выполняйте приказание.
Цупа, вероятно, не ожидал от медицинского капитана такой решительности, повторил, как положено по уставу:
— Приказано остаться… Только я ж…
— Уладим, — успокоил Сафронов и направился к палатке, откуда доносились вопли и ругань.
И снова агрегат заработал. Он и не переставал вращаться, только Сафронов иногда вырывался из его орбиты, отвлекался, чтобы уладить непредвиденные большие или малые конфликты. Опять он потерял счет времени. Как будто был день, а вот уже и вновь темно. Урчат машины. Переругивается с водителем Кубышкин. Резкий голос этого новенького сержанта разбивает перебранку. Стонут раненые. Мелькает перед глазами белое, красное, белое…
— Товарищ гвардии… поели бы.
Сафронов послушно зашел в тамбур, взял котелок и уснул, не прикоснувшись к пище.
— Товарищ гвардии… командир санбата пришли.
Сафронов с трудом поднял голову, с усилием растер лицо и уши, вышел на улицу.
— Посмотрим, — предложил Лыков-старший. — Главное — шоковых не пропустить.
Сафронов двинулся за комбатом, с трудом передвигая отяжелевшие ноги.
Лыков-старший покосился на него и протянул фляжку:
— Прими-ка, прими.
Сафронов безразлично взял фляжку, отпил глоток и закашлялся. По всему телу будто электрический ток прошел. Не то что он взбодрился, но как-то весь передернулся, взвился, начал соображать и быстрее двигаться.
Они быстренько осмотрели тех, кто находился вокруг палатки, отобрали первоочередных на перевязку.
— Принимай, — посоветовал комбат, прихлопнув по фляжке. — Тонизирует.
Сафронов кивнул для приличия…
Привезли танкистов на бронетранспортере. Гусеницы лязгали — за километр слышно.
— Эй, кто тут? Принимайте.
«Этих и спрашивать нечего. Это наши». Сафронов посветил фонариком.
Четверо обгоревших, в черных прорезиненных куртках, в копоти, в масле.
— Сюда, сюда, прямо в палатку, — приказал Сафронов.
Запахло пороховыми газами и горелым человеческим мясом. Запах неприятный, тошнотворно-сладкий. Сафронов машинально придержал дыхание.
— Люба, пантопон.
Один из обгоревших не пошел в палатку. Он ходил вокруг нее, укачивая забинтованную руку, как ребенка.
— Войдите в палатку, — попросил Сафронов. — Нужно укол сделать.
— Делали.
— Тогда выпейте. Это противошоковое. Надо, надо.
Танкист сделал несколько глотков и снова схватился за руку.
Двое устроились в дальнем углу и затихли, будто задремали, а может быть, молча боролись с болью. А четвертого, с перевязанным лицом, Сафронов с помощью Кубышкина уложил на носилки. Успел прощупать острые плечи, острый локоть, острый затылок, подумал: «Совсем пацан».
Пацан тотчас начал метаться и подвывать по-щенячьи.
— Тихо, тихо, товарищей разбудишь.
— Не спим мы, — отозвались танкисты.
Пацан поманил Сафронова, замер на мгновение.
— Скажите, я теперь урод, да? Урод?
В повязке щелочки для губ и для глаз. Пацан выглядывал из бинтов, как из бойницы.
— Я должен знать. Я не хочу уродом.
— Успокойтесь.
— Я должен знать.
Послышалось урчание машины. Ругань. Резкий голос Цупы. Сафронов поспешил на помощь. Когда он вернулся в палатку, пацан вновь обратился к нему:
— Доктор, не темните. Доктор, я должен знать.
— Роман, мы здесь. Замолкни, — сказал один из танкистов.
Пацан не замолкал:
— Я должен знать…
— Роман!
— Пошли вы… Где мое оружие?
За спиной Сафронова раздалось знакомое покашливание.
— Вот, пожалуйста, — не оборачиваясь, произнес Сафронов. — Его эвакуировать надо. Все, что положено, мы сделали. Теперь спецлечение.
— Так что же? Кхе-кхе.
— От ведущего хирурга зависит.
— С ним говорили?
— Думаю, без толку.
— Попробуйте. Сходите, кхе-кхе, а я подойду.
Уже на выходе до Сафронова долетели слова замполита, обращенные к пацану:
— Закурить не хотите?
«Здесь мы не позволяем курить», — хотел было запретить Сафронов, но удержался, направился к операционной.
Как он и ожидал, ведущий и разговаривать с ним не стал, посмотрел из-под маски покрасневшими от бессонницы глазами и отвернулся.
Лыков-старший трудился в перевязочной. Он выслушал Сафронова, не отходя от стола.
— Все сделали?
— Все.
— Тогда дойдите до эвакоотделения, передайте приказание: отправить вне очереди.
— Но ведущий…
— Беру на себя.
К эвакоотделению подоспел замполит, ускорил переговоры. Обожженных погрузили на первую же отходившую в ППГ машину. Пацан присмирел, уже из кузова протянул замполиту руку.
— Что-то следует менять, — обратился Сафронов к замполиту, когда машина с обожженными скрылась в ночи. — Ведущий, как нарочно…
— Он отлично работает, — не согласился замполит.
— Значит, я плохо.
— И вы отлично.
— Но он не желает менять темпа. Он не видит этих укоризненных глаз. Его не тянут за халат. Его не кроют матом.
Замполит ничего не сказал, достал кисет, протянул Сафронову.
— Не курю.
— Я тоже, но, как говорится, с вооружения не снимаю. Кхе-кхе…
Сафронов пожал плечами, чувствуя, что негодование, кипевшее в нем еще минуту назад, исчезло.
XX
Галина Михайловна слышала плач Настеньки, слышала шаги замполита, его покашливание, но оторваться от раненых не могла. Наконец она улучила минуту, вышла из палатки.
Все еще накрапывал дождь. Тучи висели над головой. Видимость была слабой. Воздух сырой. Он сразу же покрывал кожу, как роса покрывает траву. Но от земли исходил приятный запах березовых листьев. А капли позванивали, спадая с листа на листочек. И этот едва уловимый перезвон точно говорил о том, что уже утро, что начинается день, и, несмотря ни на что, стоит лето, и там, за тучами, светит жаркое солнце.
Галина Михайловна осторожно раздвинула кусты и увидела Настеньку. Она притулилась плечом к дереву и, подперев кулаками подбородок, тоненько, по-детски плакала.
Умерший, совсем молодой парнишка, в одном нижнем белье, лежал на носилках, лицом вверх, слегка откинув голову, словно старался поймать полураскрытым ртом бодрящие капли дождя, напиться. Галина Михайловна знала лишь его имя — Толик. Только имя и успел сказать он ей, лишь один раз на несколько секунд придя в сознание. Он был чрезвычайно тяжел, и оперировали его на всякий случай — «а вдруг», но никакого чуда, к сожалению, не произошло. И все они были бессильны перед смертью.
Сколько таких, совсем молоденьких парней Галина Михайловна за годы войны проводила в последний путь и вроде бы свыклась со смертями, как с неизбежным и страшным спутником своей профессии, научилась не поддаваться эмоциям, не распускаться, а вот и опять защемило сердце и комок подступил к горлу. Настенька, эта девочка, впервые, наверно, увидавшая умершего, вывела ее из равновесия.
Галина Михайловна глубоко вздохнула, зачем-то обвела взглядом и лес и палатку и решительно шагнула к сестричке.
— Ну что ты? — участливо произнесла она, кладя руку на плечо Настеньки.
Настенька долго хлюпала носом и не отвечала, потом собралась с силами, проговорила с придыханием:
— Я по… потом ра-расскажу.
Настенька, плача над Толиком, вспомнила и про братика Диму, и про Мишу Ляхова из соседнего, десятого «б» класса, которого она сладко и тайно любила. Но то было в той, другой жизни, с той, другой Настенькой, очень похожей на нее, почти родной. Так она считала все это время, потому что еще не пришла в себя после пережитого, после свалившихся на нее потрясений. Теперь оказалось, что все это было с нею. И плакала она не только над незнакомым пареньком по имени Толик, но и над Мишей, и над Димой, потому что их в свое время оплакать не успела.
Жила она в Воронеже, на тихой зеленой улице. С мамой, с папой, с братиком Димой. Жила, как все дети. Училась. Ездила в пионерские лагеря. Вступала в комсомол. Сдавала нормы на значок «ПВХО». А вот на «Ворошиловского стрелка» сдать не могла: выстрела боялась. Даже не самого выстрела, а процесса стрельбы. Ей почему-то казалось, что при отдаче ее так ударит в плечо, что кость сломается. Как с нею ни работал инструктор, как она себе ни внушала, что это не так, что винтовка малокалиберная и отдача минимальная, все равно ничего не получалось. Она лежала, прицеливалась, но, как только начинала нажимать на курок, на нее находил страх, она зажмуривала глаза, дергала, и пуля уходила в «молоко». И на «ГТО» сдать не могла: плавать не умела. Тоже из-за страха. Когда-то, когда она была еще девчонкой, на ее глазах утонул человек. Правда, однажды она сама чуть не утонула, кинулась в воду из-за Миши Ляхова. Он так на нее насмешливо посмотрел, что она небрежно разделась, швырнула платьишко на берег и, как во сне, бултыхнулась в воду. Потом ее спрашивали: «Ты что, плавать не умеешь?» «Умею, — солгала она, — судорога свела ногу». Тонула впервые и солгала впервые. Зато домой ее провожал Миша, и она, не помня себя, читала ему стихи Кольцова. «О-о! — одобрял Миша. — Еще прочти». А одно стихотворение просил повторить.
«Это у тебя лучше всего получается», — сказал Миша. Настенька промолчала, ответила мысленно: «Так это ж… Это про твои глаза».
У Миши глаза были проникновенные, лучистые, ни у кого не было таких глаз. Настенька всегда чувствовала его взгляд. Он в дальнем конце школьного коридора, а она все равно чувствует. Он в зале, а она на сцене, читает стихи — и трепещет от его взгляда.
Вот как было! И уже не будет. Миша погиб еще в сорок первом. Летом ушел в армию, а осенью пришла похоронка. Примерно в то же время не стало и Димы. Был на окопах. Попал под бомбежку. Завалило своей же землей. Похоронило навечно.
Бабановы эвакуировались в тыл, на далекий Алтай, в город Бийск. Еще в Воронеже, сразу же после гибели брата, Настенька задумала идти на фронт. Мама плакала. Настеньке было жаль ее, и она прекратила разговоры о фронте, а втайне от родителей ходила на курсы медсестер, совмещая их с занятиями в педагогическом институте.
В дни Сталинградской битвы она не могла больше учиться, пошла в госпиталь. Работала в перевязочной, дежурила у тяжелых. Тогда впервые поняла, что означает выражение «ни рук, ни ног». Но как бы ни было трудно, как бы она ни уставала, Настенька не отступала и не жаловалась. После Курской битвы все-таки подала заявление в военкомат, попросила отправить на фронт. Произошло серьезное объяснение с мамой. «Ну, мама, — говорила Настенька, — ты ж меня учила не убегать от трудностей, все преодолевать. Ты всех так учила. И почти все твои ученики на фронте. Никто не посрамил твоего имени. Так неужели?..»
За одну ночь у мамы на лице появились новые морщины, целая сеточка, будто кто-то тоненьким гвоздиком поцарапал кожу. «Мамочка, я вернусь. Я тебе писать буду. Каждый день писать буду».
Настенька работала в ППГ и обещание свое выполняла, регулярно писала маме. И здесь, на этой работе, с нею были Дима и Миша. Она видела их черты в каждом молодом солдате. У одного густые надломленные брови, как у Миши, у другого пшеничные волосы, как у Димы. Только ни у кого не было необыкновенных Мишиных лучистых глаз, ни у кого не встречалось Диминой застенчивой доброй улыбки. Она представляла их реальными и живыми, какими видела их в последний раз.
Дима забежал домой и, спешно собираясь, одновременно объяснял ей, что они всем курсом едут на окопы. «Скажи маме, пусть не беспокоится». На прощание он пощекотал ей шею, как делал всегда, когда хотел подбодрить ее, младшую. А Миша окликнул Настеньку у школы: «Бабанова, посмотри на меня на кудрявого. Подстригаться иду. В армию ухожу. До встречи с победой». И он обнял ее (так ей показалось) своим неподражаемым лучистым взглядом.
Такими они и остались в ее памяти, такими и сопровождали ее все это время. Она не видела их мертвыми, не могла поверить, что их нет в живых, не хотела верить в это. Все еще надеялась на чудо. И от врачей, и от солдат Настенька слышала немало историй, когда «люди приходят с того света», те, кого считали погибшими, оказываются живыми, на кого отправлены похоронки, — оказывается, лежат в госпитале.
«Но вот этот Толик… Он-то уже не вернется…»
— Что делать, Настенька, — утешала ее Галина Михайловна. — Такая у нас работа. Надо привыкнуть, не показывать своих чувств. Надо крепиться. У нас тяжелые. В них обязаны мы вселять бодрость и веселое настроение.
Настенька кивала в знак понимания, потом подошла к ведру с дождевой водой, умылась, причесалась и, подражая Галине Михайловне, тряхнула головой и быстрым шагом вошла в палатку.
XXI
В палатке находилось восемь послеоперационных. Двух после ампутации можно было эвакуировать. Еще трое не очень транспортабельны. Требовались хотя бы одни сутки, чтобы окончательно решить этот вопрос. Зато остальные трое нуждались в тщательном наблюдении и умелом лечении. Трогать их нельзя было никоим образом.
Особенно плох был танкист, лежащий в дальнем от, входа углу, черный, словно обуглившийся от огня. Но он не обгорел, его просто обдало гарью и дымом, они въелись в поры так, что их не могли оттереть. Да и обрабатывать кожный покров опасно: каждое прикосновение вызывало у танкиста боль и стоны и могло кончиться шоком. Постников — так назвался танкист — просил: «Оставьте. Только не прикасайтесь». В теле его восемнадцать осколков. Один из них попал в живот и наделал бед. При операции ему удалили почти три метра кишечника.
Рядом с Постниковым лежал таджик Хабибуло, тоже после операции. Он постоянно просил пить, а пить ему не разрешалось.
И только третий, пожилой усатый Яков Федорович, не жаловался, не стонал, просил только подойти Настеньку: «Присядь, ежели могешь. Дочка у меня младшенька така же».
Настенька присаживалась на лежанку, сделанную из крупных веток, и ободряюще улыбалась больному. Ему вроде бы становилось легче, и это радовало Настеньку. Ощущение, что она приносит пользу, не покидало ее все время, пока работала в госпитале, а особенно теперь, в медсанбате. Это ощущение являлось тем источником внутренней энергии, которая питала ее, вызывая молчаливое восхищение окружающих: «Малявка, а такая двужильная!..»
Сейчас, едва она вошла в палатку, Яков Федорович поманил ее взглядом, но не попросил, как в прошлые разы, присесть, а прошептал на ухо: «Хабибуло тувалет бы навести. Он судно просить стеснятца, а в беспамятстве не совладал».
Настенька сама поняла, что произошло, но поблагодарила Якова Федоровича глазами и негромко позвала санитара.
Санитар Мельник, в нечистом халате, висевшем на нем мешковато, приблизился расслабленной походкой, и Настенька заметила, как он измотался за эти трое суток.
— Помогите, — сказала она, стараясь не показать своего сочувствия санитару.
Галина Михайловна внушала: «Жалости никогда не проявляй. Она ослабляет и унижает человека».
Мельник поморщился, не скрывая отвращения к предстоящему делу, но не отказался, а стал помогать сестре.
— Заодно протрите его спиртом, — посоветовала Галина Михайловна, сидящая к ним спиной у изголовья танкиста.
Настенька не первый раз в душе восхитилась своим доктором, ее способностью видеть спиной, чувствовать, что происходит в палатке, и тотчас реагировать на все.
— Пить… пить… Вода надо… — попросил Хабибуло, когда вся процедура была закончена и он, переодетый в чистое белье, снова лежал на спине.
Настенька смочила водой из поильника два марлевых тампона. Одним обтерла лицо и губы больного, другой подала ему.
Хабибуло неодобрительно прицокнул языком, но тампон взял и принялся сосать его, как ириску.
— Сходите в аптеку, — попросила Галина Михайловна. — Что-то система переливания не очень работает. Или пусть заменят, или эту наладят.
Мельник поспешил выполнить распоряжение. Настенька заметила, что он охотно выполняет распоряжения, связанные с уходом из палатки. Это была его маленькая хитрость: на улице он мог подышать чистым воздухом, перекурить по дороге, перекинуться словечком с товарищами.
Санитар быстро вернулся, уныло доложил:
— Они складываются. Санбат сниматься надумал.
— В армии «надумал» нет, а есть приказ, — поправила Галина Михайловна невозмутимым тоном, словно ей уже был известен приказ о передислокации.
— А как же мы? — не удержалась Настенька.
Галина Михайловна подошла, положила ей руку на плечо:
— Мы не можем бросить раненых. Значит, кому-то их передадим и тоже поедем.
Они продолжали свое дело. К ним заглядывали капитан Чернышев, замполит, комбат. Они о чем-то уславливались с Галиной Михайловной, отзывая ее для переговоров в тамбур.
Краешком глаза Настенька видела, как грузятся машины, свертываются палатки других взводов, краешком уха слышала, как заводят моторы, успокаиваются голоса, уезжают товарищи.
Им дали еще одного санитара, по фамилии Чернобай, — высокого, с длинными, чуть ли не до колен, руками. Настенька обратила внимание на то, что он явился с автоматом, деловито поставил его в угол палатки, спросил как ни в чем не бывало, как спрашивают о знакомой работе:
— Чего робыти?
— Получите термос с горячей пищей, хлеб и воду, — поручила Галина Михайловна.
Новенький кивнул и не спеша направился к выходу.
— Мельник! — позвала Галина Михайловна. — Помогите.
Мельник выскочил из палатки раньше новенького.
Новенький ухмыльнулся, давая понять, что он мог бы обойтись и без помощников, и буркнул безразлично:
— Нехай.
«Нехай», — про себя повторила Настенька и с этого момента так и стала называть новенького санитара: Нехай.
Еще раз пришел комбат, вызвал Галину Михайловну в тамбур. Настенька услышала слово:
— Рискнем.
— Этих троих готовить к эвакуации, — распорядилась Галина Михайловна, возвращаясь в палатку.
Началась обычная в таких случаях спешка. Отправляемым делали уколы, давали противошоковую, проверяли пульс, повязки, поили на дорожку, доставали дополнительные одеяла, укрывали и утепляли, чтобы их не продуло дорогой.
Когда вернулись санитары, раненые были уже подготовлены к эвакуации, оставалось переложить их на носилки и погрузить в подошедшую полуторку.
Когда они были погружены, выяснилось, что подъедет ППГ и никого никуда эвакуировать не надо.
Через пять минут раненых начали вносить в палатку.
— Кажуть, отставить. Нехай, — объяснил новенький.
Ушла последняя машина. Гудение ее долго держалось в наступившей тишине.
На какое-то мгновение Настенька ощутила страх. Столько было шуму, голосов, ходьбы, движения вокруг, и вдруг пусто и тихо. И только они — восемь раненых и четверо их, медиков.
Раздумывать не было времени. Неотправленных нужно было вновь принять, уложить поудобнее, укрыть, успокоить. Оказалось, при всех этих перекладываниях у одного с пневмотораксом разошлись швы. Он начал дышать с присвистыванием, и его пришлось срочно перевязывать и поднимать повыше. Подушек не хватило, под спину ему подложили мешок с бинтами.
А потом танкисту стало плохо, и около него провозились больше часа.
Когда он успокоился, Галина Михайловна сказала:
— Мельник, кормите раненых. Настенька, помоги.
Помощь ее состояла в том, что она кормила с ложечки и одновременно показывала санитарам, как следует это делать.
— Вода надо… вода, — запротестовал Хабибуло.
— Да нельзя же, — увещевал его Яков Федорович. — Ты ж, поди, привык. В твоих, поди, местах с водой не шибко.
— Собака и та пьет, — взвился Хабибуло.
— Ну что вы? Успокойтесь, — вмешалась Галина Михайловна, подходя к Хабибуло. — Скоро будет полегче… А сейчас напьетесь и помрете. Вы ж умный парень, понимать должны.
Хабибуло заскрипел зубами и с остервенением принялся сосать очередную смоченную водой салфетку.
Наступил момент относительной тишины и покоя. Все по очереди сумели поесть, попить теплого чаю из термоса. Санитары, вышли перекурить. И Настенька вышла подышать свежим воздухом.
И тут ей снова бросилась в глаза необычная обстановка. Тихий лес. Шорох листвы. Попискивание какой-то пичужки в ветвях. И никого кругом. Только вытоптанные площадки на месте бывших палаток. Кусок бинта на дереве. Зубчатые следы машин.
— Настенька! — послышалось из палатки.
XXII
Танкисту снова стало плохо. Он лежал закинув голову. Рубашка поднята к подбородку. Галина Михайловна давила обеими руками на левую половину его груди.
— Быстро сердечные, — произнесла она, не оборачиваясь и не повышая голоса.
Настеньку поразили ее спокойствие и выдержка. «Это ж надо уметь сказать так, чтобы не поднять панику, не растревожить других тяжелых».
Настенька сделала укол танкисту и тут заметила капельки пота на лбу Галины Михайловны. Сначала она подумала, что это от волнения, — ведь танкист был неподвижен, без пульса. Но врач продолжала массаж, значит, верила, что еще можно заставить сердце биться, оживить человека.
— Мабуть, я? — раздался густой голос.
Галина Михайловна согласилась.
— Только посмотрите, как нужно массировать.
Нехай нагнулся и подсунул свою огромную лапищу под маленькие руки Галины Михайловны. Настенька лишь сейчас заметила, какие у него действительно огромные лапищи.
Одна рука занимала чуть ли не всю грудь танкиста. Настеньке даже показалось, что Нехай сейчас раздавит больного. Словно в подтверждение ее догадки, танкист тихо ойкнул и медленно открыл потускневшие глаза.
— Настенька, отдыхать, — распорядилась Галина Михайловна. — Без разговоров. Еле держишься, а нам еще работать неизвестно сколько.
«А вы? — хотела спросить Настенька. — И почему неизвестно? Разве ППГ не приедет?» Но не спросила, наперед зная, что ответит врач: «Все разговоры после. Сейчас спать».
Она прошла в задний закрытый тамбур, где они всегда отдыхали. Из мешков с перевязочным материалом, матрасов и подушек, набитых сеном, прямо на земле была устроена лежанка. Она предназначалась для всех. Но Мельник, проявляя деликатность, устраивался в другом месте, брал свою шинель и шел в кусты. А эти дни почти и не отдыхал. Настенька не видела его спящим.
Она сняла только халат и ремень и повалилась на мягкую, пахнущую травой подстилку. Когда уходила из палатки, не думала, что так быстро уснет, но, едва приклонила голову к хрустящей под ухом подушке, веки сами собой слиплись. Лишь одна мысль промелькнула в усталой голове: «А где наши и скоро ли мы к ним?..» Ей показалось, что она повисла где-то между фронтом и тылом, как между небом и землей. И странно. И тяжко. И хочется примкнуть к какому-то берегу.
Ее разбудил незнакомый голос. Сквозь сон она продолжала ощущать себя в том странном, будто подвешенном, состоянии. И чужой голос усиливал это необычное ощущение. «Видно, в этом м е ж д у так и говорят, и я не слышала е г о раньше, потому что никогда еще не была м е ж д у…»
— Сестра, тай кличуть вже.
Тут Настенька поняла, что это новый санитар Нехай, и вскинула голову.
— Так вас же доктор кличуть.
Оказывается, наступил вечер. В палатке горели трофейные плошки. От малейшего движения пламя подрагивало и гнулось, и тени прыгали и скакали по стенам и потолку. В общем полумраке отчетливо белели повязки, простыни и подушки. Лица раненых землистого или желтого цвета. Не лица, а маски.
Настенька удивилась, заметив врача не у танкиста, а у того, с пневмотораксом. Она уже научилась быстро включаться в работу и, подойдя к больному, знала, что надо делать. Она подсунула руку под голову раненого, осторожно оторвала ее от подушки, и Галина Михайловна одобрительно повела бровью.
— Я подбинтую, — тихо сказала Настенька и достала из кармана халата широкий бинт.
Раненый дышал часто, со свистом, точно захлебывался своим дыханием.
Настенька свободной рукой достала марлевый тампон и смахнула капельки пота с лица больного. Он шевельнулся, хотел поблагодарить. Она упредила:
— Молчите. Вам не надо разговаривать.
И подумала: «Он весь горит. Аспирин бы…» Но тут же догадалась: «Уже давали. Потому-то он и потеет так обильно».
Закончив перевязку, они вместе с Галиной Михайловной вышли из палатки. И обе машинально, глубоко и с удовольствием вздохнули.
— А что это госпиталь-то не едет? — не удержалась от вопроса Настенька.
— Не нарочно же, — отвечала Галина Михайловна усталым голосом.
— Поспали бы.
— Чуть позже.
Галина Михайловна взяла Настеньку за локоть, тихонько пожала, будто утешала.
— Смотри, звездочка выглянула.
— Наверное, дождь кончится. Ведь лето.
Галина Михайловна промолчала.
— Знаешь, что на фронте самое страшное? — спросила она после паузы и сама же ответила: — Тишина.
— Вам страшно?
— Привыкла.
— А мне почему-то боязно. Ну чего они не едут?
— Приедут, — произнесла Галина Михайловна и двинулась к палатке.
Их тени метнулись в сторону, и Настеньке почудилось, что кто-то спрятался от них и затаился в темном углу. Напугаться она не успела, ее позвала Галина Михайловна:
— У танкиста придется дежурить.
Настенька зажгла новую плошку, приладила ее у постели танкиста, сама села напротив, на краешек самодельного топчана.
Танкист покосился на нее и снова сомкнул веки. Она успела заметить, как у него лихорадочно блестят глаза и как трепещут крылья носа, точно он бежит, торопится и ему не хватает дыхания.
«Хоть бы дотянул», — подумала она и, сцепив руки на животе, затаилась, чтобы не помешать больному.
Оказалось, сидеть вот так, без движения и вроде бы без дела, самое трудное. Ее тотчас начало клонить ко сну. Она пробовала кусать губы — не помогало. Тогда Настенька достала из кармана английскую булавку, оставшуюся от перевязочного пакета, раскрыла ее и стала покалывать плечо. Первый раз было больно. Она чуть не вскрикнула. Потом привыкла, приноровилась к силе укола.
В палатке было тихо. Никто не кричал, не стонал, ничего не просил. По-прежнему с присвистыванием дышал раненый с пневмотораксом. С остервенением терзал салфетку Хабибуло. Вдруг он перестал скрипеть зубами и прошептал:
— Старый усы, пиши адрес.
— Чего писать-то? — отозвался Яков Федорович. — Сам напишешь.
— Нет, ты пиши, пожалста.
— Ай, да буде… буде… Наше дело терпеть.
Тут до всех донеслось странное потрескивание. Оно приближалось, слышалось отчетливее и сильнее.
— Что это? — не удержалась Настенька.
— Чернобай, посмотрите, — спокойно сказала Галина Михайловна.
Нехай взял автомат и вышел из палатки.
— Мотоцикл, — неожиданно произнес танкист.
Настенька внутренне вздрогнула от его еле слышного голоса.
— Да, да, конечно, — поспешила успокоить она и вся подобралась, взяла себя в руки.
«Они ж совсем беспомощные. И я… все мы должны защищать их», — думала она, все более чувствуя ответственность за раненых.
«Господи! — взмолилась Настенька, хотя не верила в бога и ни разу в жизни не произносила этого слова. — Ну, сделай так, чтобы все обошлось благополучно. Ну, взвали на меня все удары, все осколки и пули. Зачем ты их, зачем Мишу, Диму, Толика, вот этого танкиста?..»
— Сестричка, — произнес танкист, — это наш… наш мотоциклист приехал. Слышу русскую речь.
— Да, да, это к нам, — ответила она уверенно. И чем больше говорила, тем тверже становился ее голос. — Скоро сюда подъедет госпиталь. Вас будут лечить. А потом отправят в тыл, и вы поправитесь. Еще повоюете… До самой победы.
Танкист открыл глаза, покосился на нее:
— Не придется.
— Да что вы, — настаивала Настенька. — Вас как зовут?
— Николай… Коля.
— А отчество?
— Просто Коля.
Он, верно, еще не привык к отчеству. И это ее удивило. Он казался немолодым, пожившим, гораздо старше ее.
— А вы какого года? — спросила Настенька.
— Двадцать четвертого.
«Господи! — изумилась она. — Так он же моего года».
Послышался знакомый голос. Появился комбат. Он быстренько обошел всех раненых, о чем-то переговорил с Галиной Михайловной и поспешно уехал. Тарахтенье мотоцикла долго держалось в ночи, словно это был не звук машины, а тихое погромыхивание тучки, повисшей над лесом. И снова они остались одни. И опять в палатке водворилась тишина. То есть не совсем тишина: слышалось неровное дыхание, покашливание, бормотание, но это были звуки, к которым Настенька привыкла и которых не замечала. Впрочем, что-то нарушилось, каких-то звуков не хватало. Настенька не успела разобраться в том, чего именно недостает, услышала шепот:
— Ангелочек, подойди, ежели можешь. Ангелочек.
«Бредит, что ли?» — подумала она и поглядела через плечо.
Ее манил к себе Яков Федорович. Настенька хотела сказать, что занята, что у нее индивидуальный пост и покидать его она не имеет права, но он настаивал, и она подошла.
— Что, Яков Федорович? Почему вы зовете меня ангелочком?
— И то верно. Беленькая… И нас это… С того самого света…
— Усните, Яков Федорович. Ус… — И тут ее резанула догадка: не слышно дыхания Хабибуло!
Она резко обернулась. Хабибуло лежал неподвижно, закинув голову, правая рука повисла чуть не до самой земли.
— Санитар, поправьте, — сказала она как можно спокойнее, стараясь не выдать своей догадки и сама еще не желая верить в нее.
— Мабуть, спит, — отозвался Нехай, подходя к Хабибуло и беря его за руку. — О, ни-и. Вже вмер.
Он произнес это ровным голосом, как будто «вмер» было обычным состоянием человека.
Настенька бросилась в задний тамбур, где отдыхала Галина Михайловна.
Галина Михайловна вскочила, словно и не спала, на ходу надела халат и на виду у Настеньки вся подобралась, подтянулась и несуетливым шагом вышла к раненым.
От движения пламя плошек качнулось. Тени метнулись по углам, и Настеньке вновь показалось, что кто-то скрылся от их глаз. Ей представилось, что этот к т о - т о и приносит им несчастье. На мгновение ей сделалось жутко, и она едва удержалась, чтобы не схватиться за Галину Михайловну…
Когда Хабибуло вынесли из палатки, Яков Федорович начал сокрушаться:
— Ну что же это, а? Он, значит, предчувствие имел, адрес-то предлагал. А я-то…
— А вы, — строго произнесла Галина Михайловна, — силы должны беречь.
— Нет, как же… Это ж… Ведь грех-то какой.
— Не терзайтесь, — смягчилась Галина Михайловна. — Не от нас зависит. А написать — мы напишем. Адрес у нас есть.
Настенька опять сидела у танкиста. Теперь она спать не могла. Ее возбуждала мысль: «Не прозевать. Не проворонить». И хотя к смерти Хабибуло она не была причастна и никто из них не был причастен, все-таки ей казалось, что они просмотрели. Вот эти тени, что скачут по углам, пользуясь их отсутствием, подобрались к солдату и унесли его.
«Но я не допущу, не допущу», — твердила она и украдкой озиралась по сторонам.
Танкист все так же лежал, закрыв глаза. На лбу снова выступили капельки пота. Настенька осторожно промокнула их марлевым тампоном.
— Умер Хабибуло? — неожиданно спросил танкист.
— Его перенесли в другую палатку, — солгала Настенька.
— Под звездочку, — после долгой паузы произнес танкист.
Настенька была поражена тем,-что он все, оказывается, чувствует и понимает, хотя вроде бы спит и не открывает глаза.
«Нет, нет. Не допущу, не допущу», — продолжала твердить она.
На улице кто-то загукал, и Настенька вздрогнула, напугавшись этого неизвестного звука.
— Филин, — отозвался танкист.
«Да спит он или нет? — взволновалась Настенька. — Быть может, это перед смертью он так все улавливает? Нет, нет, не допущу».
— Пора, — тихо проговорила Галина Михайловна, неслышно подходя к Настеньке, протянула шприц.
Настенька сделала укол танкисту и опять уселась на свое место. Танкист дышал прерывисто, то вздыхал, то затаивался, то совсем замирал. Настенька все прислушивалась к его дыханию. Раза два испуганно наклонялась к самым губам и, ощутив теплоту на щеке, сдерживала вздох облегчения и занимала свою позицию.
Ночь тянулась бесконечно. Неподвижность была мучительна. Настеньку снова стало клонить ко сну, и она вновь прибегла к своему способу — достала из кармашка булавку.
Она все-таки задремала и вздрогнула от сонного испуга: показалось, танкист не дышит. Резко пригнулась к его губам, почувствовала теплоту на щеке и стук своего сердца.
— Ну что же это? — не удержалась она, оторвавшись от больного и подходя к Галине Михайловне.
— Ждать немного осталось. Комбат привезет госпиталь.
ППГ прибыл неожиданно. Появились новые люди, новые лица. Тени заметались по палатке. Настенька уже не пугалась их.
Она как-то вдруг обессилела, от всего отупела. Ни о чем не думала. Одна мысль держалась в переутомленном сознании: «Не допустила. Он дышит».
Настенька вышла на свежий воздух, несколько раз глубоко вздохнула и, прижавшись к сосне, беззвучно заплакала.
XXIII
Штукина подташнивало. Проклятый эфир пробирался в каждую клеточку, в каждую альвеолу и делал свое недоброе дело. Штукин ощущал его, и ненавидел, и ничего не мог противопоставить ему. Нужно было еще и скрывать свое состояние от товарищей, от ведущего хирурга, от операционной сестры Виктории и, конечно же, от раненых. Всем показалась бы дикой его слабость. «Что за чепуха! Хирургу дурно от эфира. Какой же он тогда хирург?» Штукин уже давно заметил, что коллеги, особенно молодые, даже гордятся небрежением к крови, боли, запахам, ужасному виду искромсанных войною людей: это, мол, ерунда, видели и пострашнее. Он поначалу внутренне протестовал против такого отношения. Но теперь понял, что это своеобразный защитный рефлекс, что без этого в его профессии нельзя. Он не помнит, кто из великих, кажется Бильрот, сказал: «Врач умирает с каждым больным». Вероятно, это так, но только не для войны, только не для этого страшного и неизбежного конвейера, у которого находится хирург и по которому бесконечным потоком тянутся исковерканные человеческие тела. Здесь притупляются чувства, эмоции, ощущения, изгоняется сострадание, точнее сказать, оно обретает иную форму. Для хирурга сострадать — значит сделать все, чтобы человек выжил, поправился, снова встал в строй. А война работает! А время подгоняет. А другие ждут. Значит, быстро и точно, без сантиментов и сопереживаний. Это твоя работа. В этом твоя работа.
Странно, что и раненые видят в нем врача, хирурга, ангела-спасителя, бога, кого угодно, но не человека. Так и относятся: спаси, помоги, сделай. Что ты глаза закрыл? Куда ты ушел? Зачем ты пьешь и ешь на ходу? Ты же у конвейера. Тебя же ждут. Ты хирург или кто? Теперь Штукин понял, что и это отношение раненых тоже защитный рефлекс. В самом полном и точном смысле — защитный. Чем быстрее прооперируют — тем больше шансов на спасение. Чем раньше эвакуируют — тем выше процент выздоровления. Чем вернее сделают операцию — тем скорее встанешь на ноги.
Конвейер требовал, вопил, грозился, крыл матом. Шли пневмотораксы, животы, черепа, ампутации. Для ведущего они перестали быть ранеными людьми, а лишь операциями по поводу… Необходимой работой для рук. И в зависимости от характера этой работы руки делали соответствующие движения — резали, зажимали, пилили, шили.
Штукин же мучительно стеснялся этих людей, стыдился своей слабости. Ему было муторно, а им больно. Он был усталым и измотанным и работой, и главным образом борьбой со своей слабостью, а они беспомощны. Они не замечали, да и не хотели замечать, его состояния. Они видели в нем лишь того, кто один мог избавить их от боли, от слабости, от угрозы смерти. Прошедшие через огонь боя, они имели право на внимание и заботу, на работу для них до изнеможения. Это их усилиями наши войска шли вперед. Это их телами и кровью покрывалась дорога освобождения. Так разве после всего этого они не заслужили самого элементарного права — права на жизнь, на спасение?
Штукин крепился. Штукин прилагал огромные усилия, чтобы скрыть от них свою слабость: при случае выходил на свежий воздух, пил горячий чай и однажды, по совету комбата, глотнул спирт из его фляжки. Не помогало. Хорошо еще, что он был в маске и раненые не видели его лица, а капельки пота на лбу были так естественны для работающего человека. Товарищам было не до него, они сами валились от усталости.
«А раненым труднее, а раненым труднее, — внушал себе Штукин. — Я должен потерпеть. Я должен сдержаться. Еще одного, вот этого, закопченного, с пневмотораксом».
Конвейер не думал снижать скорости. Он продолжал тянуть к ним на столы изуродованные, молящие о помощи, стонущие, изрыгающие ругань или притихшие, обессиленные, обескровленные тела.
«Нет, нет, этого невозможно оставить без помощи, — твердил Штукин. — Если не вывести его из шока, он умрет. Дорога каждая минута».
— А кровь еще есть? — спросил Штукин, чувствуя, что и говорит он уже через силу. — У него какая группа?
Кто-то из-за его спины отвечал ему. Кто-то вводил в руку раненого иглу.
«Ну, ну, — подбадривал себя Штукин, — этого под местный. Эфира не будет».
Но проклятым эфиром был насыщен весь воздух палатки. Казалось, никогда здесь и не было кислорода. Был только эфир, эфир, эфир.
«Он не только в воздухе. Он во мне. Я уже пропитан им на всю жизнь, и он от меня исходит. Я сам каждой своей клеточкой, каждой альвеолой выделяю эфир… Но этого нельзя бросить. От минуты, быть может, от нескольких секунд зависит его жизнь».
У Штукина кружилась голова. К горлу подступая комок, и, как он ни старался проглотить его, комок упорно удерживался, давил и затруднял дыхание.
«Еще чуть-чуть, — твердил Штукин. — Закончу с этим и выскочу на воздух. Еще чуть-чуть…»
— Жгут, — произнесла сестра и назвала время наложения жгута.
Штукин даже и не уловил смысл слов, точно так же, как не заметил, каким образом и когда поменяли раненых. Он покосился и увидел действительно новое лицо — бледное, с синими губами и с круглым родимым пятнышком на правой щеке. Он подумал, что это грязь, и хотел сделать сестре замечание за то, что она не обтерла раненого. Но у него не было сил на разговоры. Язык больше не слушался его. А комок все подпирал и подпирал, затрудняя дыхание.
«Но нельзя же, нельзя уйти, — уговаривал он себя. — Кровотечение это не шутка. Артерию необходимо перевязать. Вот перевяжу — и выскочу».
Он чувствовал только свои руки, свои пальцы, холодное тело раненого, дряблые, размозженные ткани, требующие немедленного отсечения. Его руки делали все, что надо. Брали протянутый сестрой инструмент, резали, отсекали, шили.
Сестра обтерла ему лоб тампоном, протерла очки салфеткой. Он даже не смог поблагодарить. Разжал пальцы, и в руке оказалась пила. И тут же раздался привычный тупо-скрипучий звук — звук соприкосновения металла с костью. Ему казалось, что все тело его распухает, раздувается, что он похож сейчас на праздничный шар, который надувают всем хирургическим взводом. Стенки шарика уже просвечивают. Они совсем истончились. Еще мгновение — и он лопнет.
«Но надо же доделать, — крепился он изо всех сил. — Зашью культю и выскочу из палатки, брошусь в воздух, как в воду».
При воспоминании о воде ему стало чуть легче. Он так любил воду. Так хорошо плавал. Так долго мог держаться на воде. Штукин на секунду представил детство. Речку Змейку. Он лежит в лодке и наблюдает, как по осеннему небу плывут облака и, обгоняя их, курлыча, летят журавли, плавно взмахивая крыльями.
— Живот. Шестой час на исходе. Товарищ капитан, — легкое прикосновение чьего-то локтя к его спине, — поассистируйте.
Штукин с трудом поднял глаза и встретился с глазами ведущего хирурга. Они были большими и красными. Белесые зрачки торчали, как ядра из нарыва. Жуткое сравнение не то что напугало, но слегка растормошило Штукина. Он послушно склонился над столом.
«Но ведь я сейчас лопну, — хотел предупредить он. — Я весь раздут, и не комок, а уже кол внутри меня. Представляете — шарик, проткнутый насквозь».
— Тут… Держите… Отведите… Шире… Ни черта не видно! — послышались резкие команды ведущего.
Эти покрикивания действовали на Штукина как электрические импульсы. Он привык подчиняться ведущему во время операции, потому что от его подчинения зависел успех дела. Сейчас он все выполнял машинально. Работали руки, а не голова.
Голова была тяжелой, непослушной, будто чужой. Она тоже раздувалась с каждой секундой. Ощущение было такое, что он вот-вот взорвется. Но он все еще держался и уже не сознанием, а подсознанием дивился своей возможности держаться.
— Тут… Пошире, говорю…
«Быть может, и нужно быть таким. Быть может, и верно, что он грубый и резкий, — неизвестно для чего начал оправдывать Штукин ведущего хирурга. — Он тоже устал. Но на него не действует этот проклятый эфир. А мне нечем дышать. Я дышу одним эфиром. Скоро меня самого можно использовать как наркоз».
— Что замерли?! Держите крючок…
«Крючок холодит пальцы. Крючок не такой острый, а вот если скальпель или иглу, то они проткнут меня — и я лопну».
Штукин представил, как он лопнул, обмяк, ослаб. И у него подкосились ноги…
Очнулся он под деревом. Кто-то держал перед его носом ватку с нашатырем. Резкий запах отдавался в голове. Голова легчала.
«Ну да. Я же лопнул», — вспомнил Штукин и открыл глаза.
Все было как в тумане. Чье-то лицо, край палатки, ветка дерева, похожая на когтистую лапу орла.
— Где мои очки? — прошептал Штукин.
— Они на вас.
— А-а.
Он не знал, что еще сказать, и тут вспомнил, что стоял у стола и они оперировали раненного в живот.
Штукин встревожился, попытался приподняться:
— Операция… Раненый…
— Все в порядке.
Из тумана выплыли глаза ведущего.
— Отдыхать. Поспать. Один час.
XXIV
— Укол. Быстро. — Ведущий подошел к Виктории и поднял рукав своего халата: — Ну! Это ж не наркотик. Тонизирующее.
— Поспал бы лучше.
— Ну! — Лицо его вспыхнуло, как фонарь.
Она знала: это признак гнева. Выполнила просьбу.
— Ты же знаешь, — произнес он в оправдание, — это в исключительных случаях. Видишь, помоложе — и те не выдерживают.
Виктория молчала. А что она могла сказать? Она была в полном и всестороннем подчинении этого тридцатипятилетнего, здорового и сильного женатого мужчины. Он не обманывал Викторию, с первого знакомства сказал, что женат и ей не на что рассчитывать. Она и не думала о будущем, старалась не думать. С майором считались, его уважали, награждали, шли навстречу. А все, что выпадало ему, касалось и Виктории, поскольку она была с ним. К этому все привыкли как к необходимости. Помимо всего, она считалась толковой операционной сестрой. Ведущий хирург создавал и поддерживал ее авторитет. Он многому научил Викторию, ввел ее в круг своих хирургических привычек и навыков, и теперь она являлась как бы частичкой его, а вернее — той машины, что называется хирургической бригадой. Самое главное в ее деле было уловить момент, когда и что подать, «схватить мановение», как говорил ведущий. Практически это означало выиграть время. Ведь во время операции счет идет на секунды, и бывает, от них зависит успех, жизнь человека. Находясь у своего стерильного стола, она и улавливала эти «мановения». Если отвлечься От тяжелой сути любой операции, то ведущий походил на фокусника: он поднимал руку — и в ней оказывался нужный инструмент. Он произносил невнятный, непонятный другим звук — нему подавали скальпель, или зажим, или иглу.
Он резал, пилил, шил, думая только о том, чтобы выполнить все как можно лучше. Виктория видела, как у него краснеют глаза от напряжения, как он устает и как будто уменьшается в росте, словно усталость давит и он оседает под ее тяжестью. Но, странное дело, во время самой работы этого не было видно. Быть может, она была занята своим делом и не замечала его усталости, а возможно, сама операция захватывала его, придавала сил. Но в короткие перерывы, когда на стол подавали нового раненого, он расслаблялся, и она видела, что ведущий едва стоит на ногах.
— Сядь, — предлагала она, пододвигая ногой забрызганную кровью табуретку и чувствуя, как у нее самой подкашиваются ноги.
— После этой — на отдых, — приказывал он в ответ на ее предложение, не поворачивая головы и не ожидая возражений.
Она и не возражала, зная, что это бесполезно, что это его рассердит, потому что больше всего он любит послушание. Только по шерстке, но попробуй хоть чуть-чуть против нее — он немедленно взорвется.
«Болезненное самолюбие», — думала Виктория, глядя на его крутой затылок, на загорелую шею и на оттопыренное ухо.
«Жизнь меня таким сделала», — однажды сказал он ей.
А жизнь у Василия Малыгина была такая-этакая. Отца и мать не помнит. Воспитывался у дяди, сам — девятый. С голоду не умирал, но и ласки не видел. Добрых слов — на пальцах перечесть, а недобрых — горы. Дядя-то был ничего, только пил запоем, а жинка его, Евгения Пудовна, — злыдня. Когда Вася сказку о бабе-яге впервые услышал, то именно Евгенией Пудовной он и представил ее, хотя благодетельница его была и не худа и на вид недурна собой. Но руглива, зла и жадна до лютости.
Заводилась из-за любого пустяка, из-за того, что курица снесла яичко не там, а зло вымещала на нем, на приемыше. Битым, в синяках ходил он с малых лет. Думал, уродом вырастет, неполноценным. Но нет, ничего, здоровяк, покрепче других вымахал.
Вот сейчас удивляются, чего он такой черствый, такой бессердечный, не погрустит, не заплачет, если товарища, даже друга убьют. А он все слезы, всю грусть, весь свой лимит еще в детстве истратил — все выплакал, все выстрадал. Наподдает ему хозяйка ни за что чем попадя, да еще и плакать не дает: «Замри, шмокодявка. Жрешь чужое да еще веньгаешь».
Был у него укромный уголок, в огороде, за акациями, а зимой на полатях. Там он и плакал беззвучно, закусив губу или палец. И там же братьям и сестрам своим неродным сдачи давал, если они его обижали. Заманит, будто бы показать что, и наподдает до устали. Правда, большинство ребятишек на его стороне были, только Генка, старший, да Малашка, средняя, под мамину дудку плясали. А Фроська блинов приносила. Пашка шубейку свою давал. Минька коньки одалживал. А самый старший, Пров, тот прямо за него вступался, против матери шел.
У Василька одно оружие было — он сам, его способности, его характер. Этим и брал — старательностью, смышленостью, сметкой и ловкостью. Сперва в играх, а потом в учебе, в работе. Последним ему нигде нельзя было быть. Только первым. И он был первым. И когда его очень обижали и он не мог отбиться, то упорно твердил: «А я все одно вас лудшее. Все одно лудшее».
Учился он в сельской школе, тогда она называлась ШКМ — школа крестьянской молодежи. И там ему уготованы были новые испытания. Почему-то одна из учительниц, Тамара Михайловна, его любила, а другая, по истории и литературе, Дарья Гавриловна, не любила. Значительно позже он понял: учительницы не любили друг друга, а проявлялось все это на нем. Паны дрались — у холопчика чуб трещал.
Кульминацией этих раздоров был памятный случай. Учился он тогда в пятом классе. Дело было под майский праздник. Вывесили у них в школе стенную газету с рисунками рабочего и крестьянина. И Мишка Дугин подрисовал им усы и бороды. Мишка этот был первый хулиган в школе. Его все боялись, кроме Василька. Василек вообще никого не боялся. В то утро они случайно встретились до уроков. Василек любил рано в школу приходить. И Мишка приперся: «У нас часы остановились». Не успел Василек и глазом моргнуть, Мишка — раз — и сделал свое дело.
— Да ты что?
— А ну, ни звука.
— Да как же…
— Прибью.
— Ну и прибей.
— Будет тебе, — примирительно произнес Мишка.
В коридоре их встретила Дарья Гавриловна, обвела внимательным взглядом, будто обрадовалась, что они вместе. А на первом уроке и началось. Василька вызвали к директору. Директор Иван Силыч, прищурив глаз, спросил:
— Малыгин, ты совершил хулиганство?
Василек молчал.
В переменку его отозвала в уголок Тамара Михайловна:
— Скажи честно, не ты это сделал? Я так и думала.
А потом ему все уши прожужжали. Один учитель говорит: «Признайся», второй: «Будь честным», третий: «Возьми на себя, иначе Дугина исключат из школы». Он совсем запутался. Начал отвечать так, как советовали учителя, то есть каждый раз по-разному. Он хотел как лучше.
Собрался педсовет. Ругали его, как взрослого. В конце концов дали и ему слово. Василек вскочил и выкрикнул сквозь слезы:
— Говны вы все! Вот что!
Не знает он, как там и что решалось. В школе его оставили.
С той поры Василий Малыгин усвоил для себя одно правило, которое мог сформулировать только в девятом классе: кроме себя, любить некому.
Так и жил. Так себя и настраивал.
— Ох и эгоист ты, Васька, — говорили ему товарищи в институте.
— А ты — душа-парень? А ну, дай-ка мне конспект по фармакуше.
— Так экзамен же!
— То-то.
Чтобы держать свою линию, ему надо было все уметь, все делать, и делать лучше других. Способности у него были не очень большие. Он брал прилежностью, аккуратностью, упорством. В избранной им профессии — хирургии — эти качества как раз и имели первостепенное значение. В науку он не лез, диагностика — не его конек, а вот практика, ремесло — это то, что его привлекало.
Еще в институте, бывало, он часами возился с зажимами, скальпелем, иглами. Мог на спор разрезать определенное количество листочков папиросной бумаги. «Ну, Васька, ты даешь!» — восхищались товарищи. Он обычно молчал, но в груди разливалось сладкое чувство самоудовлетворения. Став врачом, он до автоматизма отработал приемы каждой операции. Он взял на себя обязанности патологоанатома и помимо положенного вскрытия уже для себя проводил операции на трупах. Он бросил это занятие лишь после того, как жена категорически заявила: «Кончай. Я не могу. От тебя несет формалином, будто тебя из банки вытащили».
Через год-два такой работы у него появились скорость, уверенность, которая вскоре перешла в самоуверенность. В своем районе он делал все операции. Больше оперировать некому было. У него имелись неограниченные возможности, и он не отказывался от них. Жаден был до каждой операции, не упускал ни одной, делал все — от панариция до резекции желудка. Когда он в отчете написал о том, что проделал за год, ему не поверили. Из области приехали поверяющие. «Прошу в операционную», — пригласил он.
Ему предлагали работать в области, в больнице, в клинике. Он не соглашался. В своей райбольнице он был царь и бог. И это его устраивало. Он пользовался не только неограниченными возможностями, но и неограниченным авторитетом. Его самолюбие укрепилось. Оно торжествовало. Ему правилось, когда скрашивали: «А что Малыгин сказал?», «А к Малыгину обращались?». К нему приезжали из других районов. С ним консультировались коллеги даже из областного города. В нем появилось чувство непогрешимости и властности. Неограниченный авторитет сделал свое дело. Он уже не мог терпеть чьи-то возражения и чьи-то другие мнения. Они выводили его из себя, раздражали. К единственному голосу он мог лишь прислушиваться, с ним одним считаться — к своему голосу. Его характером были недовольны в райздраве, в райкоме, но он отлично оперировал, и с ним считались, закрывая глаза на трудный характер.
Когда началась война, он в первые дни отправился на фронт. Попал в медсанбат и ни за что не хотел уходить из него, как когда-то не желал уходить из райбольницы.
Его награждали, мирились с его тяжелым характером, отвечая на все претензии к нему односложно: «Зато хирург — будь здоров». И по сю пору служил бы он в своей Краснознаменной стрелковой дивизии, не произойди непредвиденная история. Во время боевой операции из армии приехал новый поверяющий, тоже хирург. Врач этот был не старше майора Малыгина, но до войны поработал в клинике и считал себя крупным специалистом в области хирургии. Более того, пытался всем своим подчиненным привить клинические навыки и клинические порядки, или, как он называл, «клиническую культуру». Его требования, может быть, и были справедливы, но они не учитывали одного важного обстоятельства — боевой обстановки, боевых условий работы. Когда и рад был бы работать по всем правилам, да условия не позволяют.
У Малыгина не было преклонения перед авторитетами клиники, перед армейским начальником. Он-то хорошо знал, что врач из клиники еще не означает, что он отличный хирург, потому что в клинике больше наукой занимаются, а практическими делами меньше, поскольку все основные операции проводит завклиникой, профессор, а помощники годами крючки держат или аппендиксы удаляют.
И когда армейский начальник напустился на него за «неклиническое отношение», он на этот раз не выдержал и предложил: «А вы сами попробуйте». Сказано это было в присутствии многих врачей, и армейскому начальнику, чтобы не уронить своего авторитета, пришлось встать к столу. Вот тут-то все и увидели, что их ведущий хирург майор Малыгин работает не хуже начальника-полковника и уж во всяком случае быстрее…
Откликнулось через полгода: майора Малыгина отозвали в резерв фронта, а оттуда он попал во вновь сформированный медсанбат танкового корпуса…
— Капитан Дорда, — распорядился ведущий, — сходите в сортировку, узнайте, что там и как.
Поводя затекшей шеей, он подошел к столу и склонился над очередным раненым. Через минуту послышалось:
— Пеан… Держать… Пошире… Дайте другой зажим.
XXV
Вернулся капитан Дорда, доложил:
— Там полный джентльменский набор: живот, пневмоторакс, ампутэ, двое шоковых. Ха-а…
Он достал из кармана книжечку и стал что-то записывать в нее.
— Работать, — буркнул ведущий.
— Секунда, а то забуду. Такая татуировочка.
— Гм… Нашли чем…
— Узнаете — надорветесь.
Ведущего заинтриговали слова Дорды.
— Ну, что там? — спросил он, не отрываясь от дела.
— «Вот что нас губит…»
— Старо.
— Не скажите… Под этими словами рисуночек… Ни за что не угадаете.
— Карты, водка, женщины.
— Нет, шеф, нет… Рак! Рак с клешнями.
Ведущий хмыкнул:
— Почти научное предвидение. — И уже добродушнее произнес: — Приступайте.
Сам он почти полчаса возился с раненным в живот и не мог понять, в чем дело. Ранение было многоосколочным. Он удалил часть кишечника, наложил швы, перевязал сосуды. Однако кровотечение продолжалось, и «выйти из живота» нельзя было.
Тот, кто не понимает работу хирурга, думает, что вся суть ее состоит в том, чтобы разрезать, удалить, зашить. Но главное в диагностике, во множестве оттенков, которые имеет каждая операция, — в многочисленных больших и малых задачах, требующих решения непосредственно за операционным столом. Нет стандартных операций, нет похожих болезней. Каждая операция, по существу, загадка, которую необходимо отгадать в короткий срок, перед раскрытой раной.
Резекция желудка — это резекция желудка, аппендицит — это аппендицит, но иногда желудок настолько поражен, что наложить анастомоз можно лишь с большим трудом, а аппендикс прильнет где-нибудь к селезенке, так, что его не сразу найдешь, и весь предварительный план рушится по ходу самой работы.
— Еще иглу, — по привычке запрашивал ведущий, протягивая руку и заранее зная, что именно сейчас в ней окажется иглодержатель с заправленной ниткою иглой.
— Какого черта! — выругался ведущий.
Усталым сознанием он не мог сообразить, в чем дело. Он шил, а шва не было. Работал он механически, иначе и не мог столько суток работать. И когда попадались стандартные раненые со стандартными поражениями, все шло нормально. А сейчас был исключительный случай. Для того чтобы его понять, требовалось напряжение мысли. А голова тяжелая, и гудит, и ничего не соображает.
— Дайте хорошую нитку. Эта рвется.
— Шелк нормальный, — произнесла Виктория. — Он не должен рваться.
Ее ровный тон — голос, каким она разговаривала во время работы, слегка встряхнул ведущего. Он с трудом приподнял голову, на мгновение закрыл глаза и потом осмотрел операционное поле как будто другим взглядом. И понял, что действительно шелк ни при чем. Рвется ткань, а не нитка. Оказывается, он удалил не весь пораженный участок, точнее — выявился еще один участок, требующий удаления.
— А вы-то что? — спросил ведущий своего ассистента.
— А что я?
— Не видели?
— Не видел.
— Гм… Работаем.
Ассистент ведущего подполковник Бореславский — самый старший в медсанбате, ему за пятьдесят. Он давно в армии, а как попал сюда, пока неясно. Ведущему еще не удалось расспросить его о жизни и службе. Только познакомились — и началась операция. А во время работы не до праздных разговоров, тем более что сам Бореславский молчалив и дело понимает без слов. Этим-то он и понравился ведущему, потому-то он и взял его в ассистенты. Впрочем, поначалу выбор на Бореславского пал по другой причине: он самый старший не только по возрасту, но и по званию. С кем же ему еще работать, как не с ведущим? И они трудились все эти пять суток, расходясь на отдых на час-два и снова встречаясь у стола. Сейчас ведущий понял, что его ассистент окончательно выбился из сил, что он спит с открытыми глазами и его необходимо подменить.
— Дорда, — произнес он негромко, продолжая работать руками, — на следующую операцию встанете ко мне, а вы отдохнете.
Бореславский никак не отозвался на его предложение, взял поданный ему зажим и зажал очередной сосудик.
Они иссекли пораженную часть кишки, но и на этот раз не смогли «выйти из живота». Кровотечение не прекращалось. Салфетка, положенная в полость, через минуту становилась красной.
Уж не наваждение ли это? Не плод усталого воображения? Ведущий вновь приподнял голову, закрыл глаза и открыл их.
Нет, не наваждение. Кровотечение продолжается.
А тут еще этот живчик из сортировки вновь появился, торчит в тамбуре.
«Придурок какой-то. Надо будет после операции разобраться с расстановкой кадров».
«Но кровотечение… Что же с ним делать? Откуда оно?»
— Пульс?
Ответа не последовало.
— Пульс, спрашиваю, — Ведущий покосился на ассистента.
Бореславский смотрел на него осоловелыми глазами, как пьяный, как контуженный работой. Ведущий подумал: «Но заканчивать-то надо. Из живота-то выходить надо».
— Комбата! — повысил голос он. — Срочно сюда комбата.
«Что он делает? — в душе удивилась и восхитилась Виктория, понявшая, что происходит за операционным столом. — Ведь он так заботится о своем авторитете. Ведь здесь еще не знают, какой он хирург. На совещании его не поддержали, и он переживал это».
Она с любовью смотрела на его усталый затылок, оттопыренные уши, полоску загара на шее. «Вот он, оказывается, какой. Вот каким он может быть».
В палатке появился комбат. Ведущий узнал его по пришаркивающей походке.
— Нужно… — ведущий откашлялся, потому что от усталости голос звучал хрипловато, — надо поменять хирургов. Пусть на перевязку встанут фельдшера и опытные сестры во главе с врачом. Остальных на операции. Пусть там развернут еще один стол. А вас прошу подменить моего ассистента.
Когда комбат, отдав должные распоряжения, вновь вернулся и встал напротив ведущего, по другую сторону стола, ведущий повторил вопрос:
— Пульс?
— Слабый и неровный.
— Спит? Тогда пусть приготовят систему для переливания крови. Продолжаем операцию.
«Так что же тут? В чем дело? Откуда это кровотечение?»
Голова не соображала. Руки двигались. Пальцы делали свое дело. А мозг будто отяжелел, застыл, изнемог. «Эх, как бы сейчас поспать или выкупаться бы».
— Давайте еще раз проведем ревизию кишечника.
И они вновь принялись за дело. Слышалось, как за соседним столом потрескивали зажимы да, тупо позвякивая, падал в таз отработанный инструмент.
Ведущий тщательно, из последних сил трудился. Больше всего ему хотелось сейчас «выйти из живота» и закончить операцию. Но живот, как говорят хирурги, не отпускал. Он держал его, как капкан. Невозможно было бросить операцию на полпути, не остановив кровотечения. Это равносильно было смерти раненого. А смерти ему он не хотел. Но время шло, и силы ведущего уже были на исходе.
— Подключайте систему, — распорядился ведущий. — Начинайте переливание.
Он понимал, что затягивает операцию, что его ждут остальные раненые, но не мог поступить иначе.
— Я ж не для галочки работаю, — буркнул он в оправдание, как будто его кто-то обвинял в промедлении.
Комбат не отозвался. Он делал то, что надо, и по его уверенным движениям ведущий понял, что перед ним опытный и знающий хирург.
«Интересно, когда он кончил и где работал?» Но было не до расспросов. Салфетки продолжали пропитываться кровью.
— По-моему, слева, — впервые произнес Лыков-старший.
— Селезенка, — ухватился за мысль ведущий.
«Ну как же я раньше, лопух?» — обругал он сам себя, забывая о том, что работает пятые сутки и устал до изнеможения.
— Идем на спленэктомию. Согласны? — спросил он резким тоном, как будто комбат возражал или противился его предложению.
— Надо, — произнес Лыков-старший.
Ведущий снова приподнял голову и на несколько секунд закрыл глаза. Он сдержанно, с облегчением вздохнул. Теперь, когда причина кровотечения была ясна, можно было работать спокойно. Руки сами знали, что им делать.
За спиной он снова услышал голос этого типа из сортировки и забурчал себе под нос:
— Он думает, мы дурака валяем. Нарочно время тянем… Нет уж… Lege artis. Не для галочки… И мы не автоматы…
— Шить? — спросил Лыков-старший, воспользовавшись паузой.
И этот деловой вопрос успокоил ведущего.
— Можно и в две руки, — сказал он. — Намучили парня.
Когда наконец закончилась эта злосчастная операция, ведущий, не размываясь, вышел из палатки, сдернул с себя марлевую маску и, закинув голову, зажмурив глаза, стоял минуту, может быть две, словно подставляя лицо ветру и солнцу. Но было тихо, и солнце еще не появилось.
XXVI
Поток раненых не уменьшался. Под его напором, вероятно, рухнула бы любая плотина, а медики держались. Они валились с ног, на ходу засыпали, но делали свое дело, потому что знали: от их действий зависит жизнь людей. Сейчас уже отошла, потеряла остроту радость по поводу наступления, по поводу своего участия в этом великом событии. Все притупилось, и все отступило, лишь долг, человеческий долг, руководил теми, кто был в белых халатах, — врачами, сестрами, санитарами.
Для шоковых, лежачих и ослабленных пришлось развернуть вторую палатку. Сафронов не удержался, отгородил часть палатки, поставил стол и занялся обработкой легкораненых. На душе как-то сразу стало спокойнее. Он успевал приглядеть за прибывающими, отсортировать их и пропустить пять-шесть через свои руки. Ему помогала Стома. Теперь обе сестры трудились без отдыха. Стома командовала во второй палатке.
— Это что еще за самодеятельность? — послышался властный голос.
Сафронов обернулся и увидел корпусного врача.
— Решил помочь.
— Отставить. Отправить.
Сафронов привык подчиняться.
— Есть… Но… Разрешите?
— Ничего не разрешаю. Я разгрузил бригады и полки. И вы не задерживайте. Сейчас порожняк придет. Готовьте людей к эвакуации.
Он вскинул руку, точно поприветствовал, и вышел.
«Наверное, ему виднее, — подумал Сафронов. — Только как же необработанных? Записать ради галочки? Дескать, столько-то через нас прошло?.. А что делать? С начальством не спорят».
Послышались урчание машины и ругань людей.
«Ну что они там?» Сафронов неохотно вылез из палатки. Полежать бы, присесть бы. Но он чувствовал: присядет — не встанет, приляжет — тотчас уснет.
У подошедшей машины Трофимов переругивался с неизвестным фельдшером, младшим лейтенантом. Рядом с Трофимовым стоял, весь обмякший, Лепик.
— Не нашего соединения, — завидев Сафронова, начал докладывать Трофимов. — Я объясняю, они…
— А где Цупа? — спросил Сафронов, потому что последнее время его не беспокоили по поводу отбора «своих» и «чужих». Этим прекрасно занимался задержанный им сержант Цупа.
Трофимов пожал плечами. А Лепик ответил:
— Стал быть, убег. В свою часть, стал быть.
«Убег, — устало про себя повторил Сафронов. — Тебя бы вот убечь надо».
— Не принимаем. — Он повернулся к младшему лейтенанту и вдруг, неожиданно даже для себя, перешел на фальцет: — Выполняйте приказание!
Младший лейтенант козырнул и, бурча себе под нос, полез в кабину.
— Постойте, — остановил Сафронов, устыдясь своей внезапной вспышки. — А лежачие есть?
— Со жгутом один.
— Вот его снимайте, а с остальными в свой медсанбат или в госпиталь.
Он медленно повернулся и пошел от машины. И тут увидел у входа в палатку Любу, ее удивленные глаза.
«Это реакция на мой крик. Действительно… нервы». Сафронов хотел сказать что-нибудь извиняющее, шутливое, но заметил, что у сестры идет кровь носом. Она стекает по губам, по подбородку прямо на халат, а Люба не замечает этого.
— Ну-ка, ну-ка, — сказал Сафронов. — Полежите лицом вверх.
Люба поморщилась, словно хотела улыбнуться и не смогла, достала марлевую салфетку, утерла лицо.
— Бывает.
— Нет, нет, полежите.
— Пустяк. Затампонирую ватой, и все.
И она скрылась в палатке.
«Они все устали. Все валятся с ног. Надо что-то придумать».
Сафронов углублялся в лес, думая свою думу, и чуть было не наткнулся на чьи-то ноги, торчащие из кустов.
— У-у, черт!
Перед ним вырос его санитар — Супрун. От неожиданности оба стояли и смотрели друг на друга молча.
«А ведь поначалу так старался, столько энергии было», — подумал Сафронов и не в укор санитару, а просто потому, что нужно было что-то сказать, произнес:
— А как же они там? — Он кивнул, будто за плечом была передовая, хотя передовая находилась совсем в другом направлении.
— Да уж лучше в бой, — вяло ответил санитар и, не дожидаясь указаний капитана, козырнул и направился к Галкину, сопровождавшему двух прихрамывающих раненых в перевязочную.
Теперь перед Сафроновым стояла одна задача — выдержать. Самому не свалиться и подчиненным не дать упасть. Если хоть кто-то выйдет из строя, раненые окажутся беспомощными, их некому будет ни принимать, ни поить, ни кормить, ни вовремя доставлять хирургам. Вся сложность состояла в том, что сейчас все были нужны и он не мог ни сам отдохнуть, ни дать час отдыха хотя бы одному из своих подчиненных.
— Кубышкин! — напрягая все силы, крикнул Сафронов.
Фельдшер долго не появлялся, затем высунул голову из тамбура, огляделся, точно попал в темноту и не видел, кто его кличет, наконец разобрался, вышел и медленно на своих кривых ногах приблизился к Сафронову.
— Вот что, — произнес Сафронов, — там, кажется, шоколад трофейный достали. И еще чаю самого крепкого… Ты попроси. Ты скажи: люди, мол, падают от усталости.
Кубышкин передернулся и двинулся бочком от Сафронова.
— Ты вот что, — окликнул его Сафронов, — в случае заминки разыщи замполита.
Сделав несколько шагов, он почувствовал такую слабость в ногах, что едва не упал, и ухватился за ствол ближайшей березы.
«Что такое?» — мысленно укорил он сам себя.
Он заметил санитаров, возвращающихся из перевязочной, окликнул:
— Галкин, сруби-ка мне палочку! Ногу подвернул.
Сафронов солгал, но не устыдился своей лжи, потому что слабость насторожила его; ноги дрожали, и им требовалась помощь. Никто не должен видеть его слабости.
— Может, подсобить? — спросил Галкин, подавая ему березовый батожок.
— Ничего. Справлюсь.
Опираясь на палку, Сафронов двинулся к палатке. Вокруг нее опять появились раненые. Они переговаривались, покуривали и, судя по всему, чувствовали себя неплохо.
«Откуда же они? — удивился Сафронов. — Мы ж только что всех отправили… Неужели новые?»
На какую-то секунду он забыл, что война идет, поступление продолжается.
— Ну, что у нас тут? — спросил он у Любы, появляясь в палатке.
Тяжелых было немного — всего три человека. Зато во второй палатке у Стомы «полная коробочка». И все они нуждались во врачебной помощи, их нельзя было просто вот так, с маху, эвакуировать в госпиталь.
«Нет, — остановил себя Сафронов. — Не пойду к хирургам. Они и так знают, что к ним очередь». Сафронова негромко окликнули:
— Товарищ гвардии…
Галкин виновато улыбнулся, переступил с ноги на ногу.
— Товарищ капитан, я сбился… Там ваш дружок, капитан Штукин, приболели.
Штукин лежал в палатке хирургического взвода с закрытыми глазами. Сафронов хотел уйти, думая, что он уснул, но тот открыл глаза.
— Видимо, я чересчур переутомился. — Он надел очки и после паузы объяснил: — Доконал-таки меня эфир проклятый.
— Что же не сказал?
— А-а… А ты что с палкой?
— Да так, — уклонился от ответа Сафронов, преодолевая в себе желание сесть рядом с другом, вот так же снять сапоги, расслабиться.
Разговор не клеился.
— Опиши вот такое — скажут: неинтересно, — неожиданно произнес Штукин.
— А чего тут интересного? Раненые, операции, кровь.
— Не в том плане, — пояснил Штукин. — Скажут: бессюжетно. Пружины нет.
«Он в своем репертуаре», — подумал Сафронов и ради приличия спросил:
— Да кто скажет?
— Найдутся деятели, великие знатоки…
— Ты не об этом думай. Ты ни о чем сейчас не думай.
— Не спится.
— Хочешь, я с комбатом или с замполитом поговорю?
Штукин покачал головой.
— Ну, тогда спи. Это сейчас самое главное.
Сафронов подождал, но Штукин больше ничего не сказал, и он ушел с грустной мыслью: «Мне бы самому не свалиться. Я должен, во что бы то ни стало должен выдержать…»
Он вернулся в палатку Стомы и начал руководить очередностью подачи раненых в перевязочную. Он снова почувствовал слабость в ногах и, чтобы не свалиться, на этот раз ухватился за мачту. В таком положении его и застал капитан Чернышев.
— Дядя Валя!
Сафронов не узнал его голоса и самого Чернышева не узнал, так он похудел за последнее время. Один нос торчал. Оказывается, у него большой нос.
— Дядя Валя, проснись. Ложись по-настоящему спать. Отбой. Все, говорю. Оставь дежурного — и всем спать.
Появился Кубышкин на своих кривых ногах.
— Я, значит, подневалю, а что?
— А раненые? — еще не веря в то, что поступление кончилось, спросил Сафронов.
— Так все. Корпус на прикол, на формировку, значит.
Сафронов добрел до заднего тамбура и, не раздеваясь, не разуваясь, не снимая халата, свалился на чью-то брошенную на землю шинель.
XXVII
Его разбудил звук мотора. Он думал, что это во сне, но машина гудела над самым ухом, и земля слегка дрожала от этого гудения.
— Кого привезли? — спросил Сафронов, еще не открывая глаз.
Никто не ответил.
Тогда по старой военфаковской привычке одним рывком он встал на ноги. (Бывало, им все время хотелось спать. Поднимались они трудно. Вот тогда и научились подниматься рывком. Сразу после команды, не раздумывая ни секунды, р-раз — и на ноги. А когда ты на ногах, сон уходит.)
— Кого привезли? — повторил Сафронов, входя в палатку.
— Это, товарищ гвардии… это, товарищ капитан, просто приехали. К нашей сестричке это.
У машины лицом к Сафронову стояла, вся сияющая, Стома и, спиной к нему, незнакомый офицер. Сафронов запомнил его литую спину.
Сафронову тотчас вспомнился приезд жены к нему на военфак, и сладкая боль охватила его. Он повернулся, чтобы пойти в лес и не мешать приятному свиданию.
Подняв голову, он обратил внимание на вершины берез. Они горели необычным огнем. Солнце зашло за горизонт, но последний луч успел зажечь вершины.
Далеко отойти Сафронову не удалось. Загудела вторая машина и резко остановилась у самой сортировки. Из запыленного «виллиса» привычно выпрыгнул корпусной врач.
— Уже здесь, орел? — обратился он к офицеру с литой спиной и, кивнув на приветствие сестры, стремительно прошел в палатку.
Сафронову пришлось последовать за ним.
— Ну, что у вас тут происходит? — меняясь в лице, спросил корпусной. — Не успели отоспаться — уже кобелей принимаете.
Грубость резанула Сафронова по сердцу. Он тотчас вспомнил, как и ему с трудом удалось тогда вырваться к жене. Он сказал:
— Я разрешил встречу.
Корпусной неодобрительно поджал губы, и неизвестно, чем бы окончился этот разговор, но в это время из тамбура появилась Люба.
— Здравия желаю, — сказала она, прикладывая руку к пилотке-лодочке.
Корпусной кивнул.
— Наводите порядок. Готовьтесь. Эта формировка ненадолго.
Он стремительно удалился, как будто и в самом деле спешил за короткий срок уладить все свои дела.
Сафронов поднял глаза и засек одобрительный взгляд сестры.
— Слышали? Потихоньку наводите порядок.
Он поймал себя на том, что уже не рвется в дело и не возмущается вялостью и равнодушием товарищей. «Быстро же меня уломало».
Ему захотелось побыть одному, походить, подумать. Он свернул в сторону от своей палатки, чтобы опять же не помешать Стоме. Но и там, возле хирургии, и неподалеку от эваковзвода он увидел посторонних людей и радостных сестер с ними.
«Прямо какое-то паломничество. И откуда они вдруг появились, эти гости?» Он вспомнил грубые слова корпусного и возразил вслух:
— Тут все чисто. На краю смерти. А вернее — на виду у смерти.
Он живо припомнил Галинку и попытался представить себе дочь, которая уже делает первые шаги по земле и которую он еще ни разу не видел.
«Повидать бы их хоть одним глазком».
— Валентин Иванович!
Сафронов опешил. Перед ним стояла Галина Михайловна, а с нею высокий и стройный майор с орденами и медалями на груди.
— Вот познакомьтесь с Сережей. Я ему только что о вас рассказывала, о нашей ночной поездке, — добавила она с мягкой улыбкой.
Мужчины представились и пожали друг другу руки.
«Все люди, все человеки, война — войною, а жизнь свое требует», — размышлял Сафронов, рее больше углубляясь в лес.
И опять тоска завладела им. Он не захотел ей поддаваться и решил навестить друга.
Он застал Штукина за необычным занятием — тот сидел на носилках и бинтовал дужки своих очков.
— Похудел. Сваливаются, — объяснил Штукин.
Сафронов сделал шаг к нему.
— Не подходи, пожалуйста. Из меня все еще эфир выходит.
— Тогда выйдем, — предложил Сафронов.
Напротив палатки, шагах в десяти, стояли две молодые березки. В наступающих сумерках они ярко белели, будто сами излучали свет.
— Как медицинские сестрички в свежих халатах, — сказал Сафронов.
— А мне они напоминали раненых, забинтованных с ног до головы. Подошли, бедняги, поддерживая друг дружку, а дальше шагнуть — сил нет.
Сафронов заметил, что говорит он об этом неохотно. Да ему и самому о работе, о том, что связано с нею, вспоминать сейчас не хотелось.
— Вот я тут лежал, и мне всякие занятные мысли приходили, — начал Штукин, садясь на своего конька. Любил он порассуждать, пофилософствовать. — Мы спасаем людей, оперируем, ставим на ноги, возвращаем в строй, с тем чтобы они снова попали к нам.
— Не все, — не удержался Сафронов.
— Но большинство, — повысил голос Штукин. — Есть данные о том, что медики возвращают в строй свыше семидесяти процентов раненых.
— Честь нам и хвала.
— Да не об этом я, это бесспорно. И задача у нас такая, и мы обязаны, и наш долг, и так далее и тому подобное. Но очень жаль людей, — неожиданно повернул он. — Такие славные ребята — и гибнут или становятся инвалидами. Да, да, да, войны бывают справедливыми и несправедливыми, без них пока что не обойтись, но все-таки какая это противоестественная штуковина — война.
— Товарищ капитан Сафронов! — послышался раскатистый голос. — Вас к начальнику штаба!
НШ Царапкин исполнял свое дело четко. Распорядок дня уже действовал: подъем, команды, отбой. Во время операции НШ как бы отошел на второй план, его и не видно и не слышно было. Сейчас он вновь вышел вперед, будто соскучился по работе и решил наверстать упущенное. Команды сыпались одна за другой: вызовы, задания, приказания, распоряжения. К Сафронову он по-прежнему был благосклонен и потому вызвал его лишь один раз.
— Рапортичку движения раненых по дням.
— Мы ж давали.
— Сель — уточнение. И еще боевое донесение с характеристикой каждого подчиненного. Как там тот офисер, что я рекомендовал?
— Кубышкин? Нормально.
— Не дергается? (Он так и спросил: «Не дергается?»)
— Да как-то не замечал. Не до того было.
— А остальные?
Сафронов вспомнил о своих претензиях к Лепику, но не сказал о них.
— Работать можно.
— Ни задерживайте. Документы еще обработать нужно.
НШ произнес это тоном человека, уверенного в необычной, почти государственной важности своего дела.
Вернувшись к себе, Сафронов попросил сестру:
— Люба, посчитайте по дням, сколько там и каких прошло через нас.
Заметив ее недовольный взгляд, объяснил:
— НШ требует. Мне тоже писать надо.
Он сел напротив палатки, раскрыл планшет, достал блокнот, карандаш и тут заметил, что у него дрожат пальцы. «Вот ведь как. Значит, я еще не восстановился. Нервы еще не успокоились. Мы ж шесть суток почти не спали».
Он попытался вспомнить день за днем, восстановить ход всей операции. И не смог. «Ну, так что же мне писать о подчиненных? Начать следует с себя. Доволен ли ты, капитан Сафронов, собою?»
Нет, удовлетворения он не ощущал. Чувство недовольства, которое появилось в нем буквально в первые минуты операции, не исчезло. Оно притупилось, но не исчезло. Теперь, глядя на прошедшее со стороны, он мог сказать себе: «Если объективно, то едва на тройку тянешь. Раненые залеживались. Хирурги медлили, но я-то не проявил должной настойчивости». Ему пришли на память напутственные слова профессора Зимина: «Вы — солдаты без оружия. Вы в тех же фронтовых условиях будете воевать за жизни бойцов». «Но я-то еще плохой солдат. Я еще не взял своей высотки».
Так он и сидел с занесенным над бумагой карандашом, не решаясь писать характеристики на подчиненных, мысленно аттестовывая свою персону.
«Но ведь нужно. НШ не отстанет. А меня, думаю, объективно охарактеризует командование».
Сафронова привлек смех санитаров. Оказывается, они сидели неподалеку за кустами. Делать-то сегодня было нечего. Он сам сказал им: «Пока отдыхайте». Сафронов прислушался и распознал голос Галкина.
— А ишшо этот мосластый…
Санитары опять засмеялись. Очевидно, Галкин изобразил «мосластого».
— Вот уж брехало. Брехать был горазд. А Лепик верил.
— Эт я, стал быть, подыгрывал.
— А чего тогда рот разевал?
— Эт, стал быть, для авторитету.
«Они говорят, как о просмотренном фильме, — подумал Сафронов. — Для них это уже история».
— Галкин! — позвал он. — И все остальные, ко мне.
Санитары появились, на ходу одернули гимнастерки и приняли то привычное выражение готовности к послушанию, какое он не раз замечал на лицах бывалых солдат.
— Садитесь. Побеседуем.
Сафронов оглядел санитаров и про себя подумал: «Они в порядке, похудевшие, но бодрые, с веселыми глазами».
— Расскажите-ка, как поработалось.
Санитары молчали.
— Вот ты, Супрун, говорил — на передовой легче… Ты и сейчас так считаешь?
— Считаю.
— А ты, Трофимов?
— По-разному, — уклончиво ответил младший сержант.
— А ты, Лепик?
Лепик обвел глазами товарищей, посмотрел удивленно на Сафронова. «И здесь ты, как в работе… нерасторопный».
— Ну?!
— Так оно, стал быть…
— Людей жалко, — выручил Галкин. — Многие шибко покалеченные поступают. Тут никакого сердца не хватит.
«Сердца не хватит», — в мыслях одобрительно повторил Сафронов, но сказал другое:
— Ну как же без сердца?
— Мы и то на вас любуемся, — разулыбался Галкин. — Видим, что с душой, а о н о не выходит.
— Что не выходит? — спросил Сафронов.
Галкин сделал головой и руками неопределенный, округлый жест:
— Вы вот… а о н о… не выходит.
— Да что именно?
— Так ведь видим, товарищ гв… товарищ капитан. А о н о… это… не поддается.
— Ну, ладно, — прервал Сафронов. — Вы, как умеете, расскажите: что, по-вашему, вот это о н о? Что, по-вашему, не выходит?
Санитары переглянулись и все уставились на Супруна, как бы молча уполномочивая его на разговор от их имени. И Сафронов посмотрел на него и заметил, как изменился, как осунулся Супрун, даже-ямочки на щеках исчезли.
«Действительно, досталось ему с непривычки».
— Слушаю, — поторопил Сафронов.
— С моральной точки, — как и подобает солдату, тотчас отозвался Супрун. — Мы не привыкшие к такому. Конечно, за войну всякое повидали, но, когда сам в бою, особенно теперь, в наступлении, — это совсем другое дело. А тут сплошняком… Вы не замечаете, а нам это и в самом деле по сердцу, как ножом по стеклу.
— Так. Еще, — подтолкнул Сафронов.
— С физической точки, — продолжал Супрун и как-то совсем по-детски загнул палец на левой руке. — Крутишься, крутишься, а они все идут. И жалко их. А что мы можем сделать? Ну, напоишь, накормишь, покурить дашь. Особенно заниматься некогда — новые поступают. И отдыхать неловко. Иной раз и выпадет свободная минута, так думаешь: «А как они на тебя посмотрят? Дескать, в тылу сидишь, морда, и еще дрыхнешь, а вокруг бойцы маются». Я сам был в таком положении, знаю.
— Но у нас не конвейер. Хирурги не автоматы, — заметил Сафронов, чтобы что-то сказать на неутешительные слова санитара.
— Я, конечно, новенький, слабо разбираюсь, но если…
— Говорите.
— С организационной точки. — Супрун опять загнул на руке палец. — Я вот… мы вот… И на вас глядя, и вообще… Все ж таки можно бы… В пехоте вон… Там их отделяют. А тут… Ну вот хоть бы с легкоранеными. Ну чего они тут базарят?
— Это верно, — согласился Сафронов, удивляясь топкости наблюдений санитара.
— С человеческой точки, — произнес Супрун, довольный тем, что его так внимательно слушают. — Относительно раненых из других частей.
Сафронову понравилось, как точно и деликатно он сказал: не «своих», не «чужих», а именно «из других частей».
— И что же? — спросил Сафронов.
— Так ведь я сам не ваш, — в порыве откровения проговорился Супрун. — Не чистый ваш — наш полк на операцию к вам приданный.
— Ну, это все равно что наши, — одобрил Сафронов.
— Так вот я и говорю, как тут быть? — Супрун оглядел товарищей, и те закивали, подтвердили свою солидарность. — Мы, конечно, понимаем, из одного котелка, к примеру, взвод не наестся, так что, ежели всех на нас валить, не выдержим. Ну а вы на солдатское место встаньте. Его, беднягу, из пекла волокут. Он-то при чем?
— Да, да, — поддержал Сафронов. — Тут вы правы. Но и мы правы. Это уж надо там, в размере армии, регулировать…
Разговор прервал посыльный:
— Донесения в штаб требуют. Срочно.
— Через десять минут. Так и доложите. — Сафронов обратился к санитарам: — Спасибо за откровенность. Мы точку ставить не будем, еще побеседуем. А сейчас приберите-ка территорию вокруг палаток.
Санитары вскочили и, одернув гимнастерки, пошли выполнять приказание.
XXVIII
Жизнь снова входила в тот будничный неторопливый ритм, который когда-то раздражал капитана Сафронова. Тог же распорядок дня, совещания у командира, вызовы к НШ, видимость работы в ожидании настоящего дела. Но теперь это не нервировало Сафронова, не выводило его из себя. Он понимал, что вся эта расслабленность просто необходима, как сон перед тяжелым боем. Он еще и сам окончательно не пришел в себя, да и товарищи — он видел — нуждались в отдыхе. Кроме всего, в палатке Галины Михайловны еще находились нетранспортабельные раненые, они были как напоминание, как общая боль и не давали возможности окончательно отвлечься, стряхнуть с себя психологическую перегрузку, окончательно восстановить нервы.
Сегодня из армии приехал корпусной врач. Офицеры собрались в палатке комбата. Ожидали разноса. Но корпусной вошел с улыбкой, сообщил, что в армии довольны работой, и никакого совещания не провел, а попросил каждого командира, подумав, доложить свои соображения по улучшению службы.
Сафронова удивлял корпусной. Его настроение зависело от того, довольно или недовольно им начальство. А они, подчиненные, зависели от этого настроения.
«Но особенно-то радоваться нечему, — уж более благодушно рассуждал Сафронов. — Работа у нас идет еще негладко. Это даже мои санитары заметили».
Сафронов не знал, как ему быть. У него возникло предложение относительно легкораненых. Но примет ли его комбат? Одобрит ли корпусной? Соблаговолит ли поддержать ведущий, который все еще вспыхивает при виде Сафронова?
Решил посоветоваться с замполитом. Подойдя к его палатке, остановился. Донеслись покашливание и слова:
— Смелее, кхе-е-кхе… Входите, пожалуйста.
Сафронов вошел, поздоровался и обратил внимание на карту, что висела посредине над столиком у мачты. Карта как бы была центром всего, а все остальное просто ее окружало.
— Кхе-кхе… Интересуетесь положением?
— Да, конечно. Неужели мы настолько продвинулись?
— Именно, кхе-кхе. Теперь счет не на километры, а на сотни километров. До столицы родной Белоруссии дошли. Под Минском группировку окружили. Я вот, кхе-кхе, готовлюсь вас обо воем проинформировать.
— Нужно, — одобрил Сафронов. — А то мы и не представляем. До того заработались, что себя не помним.
— Значит, трудно? — опросил замполит.
— Трудно, — признался Сафронов. Ему легко было говорить с этим человеком, годящимся ему в отцы, и он ничего не скрывал от него. — Но ведь тем, кто непосредственно осуществляет все это продвижение, еще тяжелее.
Замполит пригладил седую, по-юношески непослушную прядку, согласился:
— Им труднее. Вы-то как раз видите, какой ценою, какой кровью достается нам победа, кхе-кхе. — Замполит прищурил глаза, посмотрел на Сафронова внимательно: — По вы-то, очевидно, пришли не за тем, чтобы слушать известные истины, кхе-кхе. Выкладывайте. Садитесь.
Сафронов сел на носилки, которые и здесь были и кроватью и стулом, признался:
— Да, действительно, не за тем. Хочу посоветоваться. Есть одна мысль относительно легкораненых.
— Слышал, кхе-кхе, от корпусного врача. Велит отправлять их не мешкая. Вы как, кхе-кхе, согласны с этим? То есть, кхе-кхе, не в смысле оспаривания приказания…
— Как раз не согласен, — поспешно ответил Сафронов.
— Вот как? — встрепенулся замполит. — Ну-ка, ну-ка.
— Они, конечно, создают определенные трудности, шумят, лезут, требуют, как говорят мои санитары, базарят.
— Значит, вы согласны с мнением корпусного врача?
— Как раз нет. По-моему, их нужно не в тыл отправлять, а у нас оставлять, держать в определенном отдельном месте. Зачем же нам своих бойцов терять? Тем более что большинство из них желает в свою часть вернуться. Там все привычное, обжитое, друзья, товарищи, командиры.
— В пехоте, я знаю, есть такие команды, — поддержал замполит. — А вы с начальством разговаривали?
— Пока нет. Боюсь — не одобрят. Лишняя нагрузка, беспокойство, забота.
Замполит закашлялся, кивал головой, будто извинялся за непредвиденную задержку, успокоившись, сказал:
— Хорошо. Я переговорю.
Возле аптеки Сафронова окликнул Штукин.
— Ты чего это здесь? — спросил Сафронов.
— Пытался решить свою проблему, — ответил Штукин и по привычке начал протирать окуляры. — Безнадежно. Эфир и хлороформ. А ведущий хлороформом не пользуется.
— Поговори с замполитом. Я только что от него. Приятный и мудрый человек.
Они невольно остановились. Над ними, не видимый в ветвях, выстукивал дятел. Этот звук как бы вернул их к мирной жизни, к спокойствию, к тихому раздумью. Они стояли несколько минут, слушая его, как музыку.
— А я сейчас карту видел, — сообщил Сафронов. — Наши здорово продвинулись. Под Минском большую группировку окружили. — Он усмехнулся. — Наш НШ тоже сообщил мне об этом, только почему-то велел проверить личное оружие.
— Стереотип, — по-научному объяснил Штукин. — Вырабатывается стереотип, и от него не скоро избавишься.
Сафронов добродушно, похлопал друга по плечу, но от насмешливых слов воздержался.
— Ты знаешь, какими умными у меня санитары оказались? Они мне так свое состояние описали, все наши недостатки, просто удивительно. И еще знаешь что — они быстрее нас с тобой пришли в себя.
Штукин снисходительно улыбнулся:
— Им проще. Они меньше затратили нервной энергии.
Сафронов не стал спорить. То новое в своих подчиненных, что он открыл для себя, было настолько бесспорным и отрадным, что оно не нуждалось ни в доказательствах, ни в одобрении.
Они шагали в ногу, вслушиваясь в тишину леса, в вечерние шорохи листьев, в отдаленные голоса людей, физически ощущая, как в них входит успокоение, восстанавливая утраченные силы. Даже говорить не хотелось. Даже вспоминать о прошедших тяжелых днях операции не хотелось.
Послышалась песня. Показалось, что поют где-то в стороне, среди дальних берез, а не у палаток. Подумав, Сафронов догадался: эхо улавливается раньше самой песни.
— Это Виктория, — произнес Штукин. — Наша старшая операционная.
«У меня тоже есть свой певец», — хотел сказать Сафронов, но его опередил сам Лепик.
Именно его голос откликнулся на песню, как бы вызывая первый на невинную схватку:
И в ответ отозвалось сразу несколько сочных голосов:
— Это мои, — с гордостью произнес Сафронов.
И для себя заключил: «Оставлю Лепика. Он приноровился к делу, притрется, приловчится».
XXIX
Пришла почта. Все остальные события отошли на второй план. Весь медсанбат углубился в чтение. Люди остались наедине с письмами. Короткое время стояла непривычная тишина. Было слышно, как в госпитальном взводе стонут раненые да у штаба урчит дежурная полуторка. Сам шофер тоже читал, пристроившись на подножке.
А потом начались разговоры. Обмен впечатлениями. Сафронов шел мимо палаток, и со всех сторон слышался оживленный говор.
— Ой, девчонки! Сестренка замуж выходит… Так она ж младше меня.
— Бабы-то в колхозе урожай собирать готовятся… На коровах пахали.
Сафронова догнал Галкин. Улыбка во всю физиономию.
— Товарищ гвардии… Внучонок народился.
— Поздравляю.
— Все не было, не было, а тута… Видать, к победе.
Сам Сафронов тоже спешил к Штукину поделиться своими новостями.
— А он вон там, с березками обнимается, — хихикнула пухлая сестричка, которую все в батальоне называли Пончиком.
Штукин действительно стоял неподалеку от хирургической палатки, обхватив молодую березу и держа в руке исписанный лист бумаги.
— Что, все еще эфир действует? — в шутку спросил Сафронов.
Штукин как-то обалдело посмотрел на него поверх очков и не ответил.
— Что-нибудь случилось?
— Представь себе, она ждет! — прошептал Штукин.
— О, черт бы тебя побрал! — выругался Сафронов. — Я думал, несчастье какое…
— Есть и несчастье. Вон у Виктории брата убили.
Это сообщение разом испортило настроение. Еще одно открытие сделал он для себя: «Радость не для всех одинакова. Даже долгожданные письма иногда приносят огорчения».
И в его взводе, оказалось, не все улыбались. Лепик не получил писем.
— У меня, стал быть, под немцами были. А куда кого — неведомо.
И все-таки весь этот день общее настроение в медсанбате было приподнятое. Его поддерживал и укреплял замполит. После обеда он собрал всех свободных от службы и рассказал о положении на фронтах. И показал свою карту. Все удивленно смотрели на нее, будто не веря глазам своим.
— Вот это темпы!
— А Кружково освободили? — опрашивал шофер Петро. — Это моя деревня.
— Видишь же…
— Ну а Кружково-то?
И даже неприятный разговор с корпусным врачом не испортил настроения Сафронову. Он так и ожидал, что корпусной не поддержит его предложения относительно легкораненых. «Лишние заботы. Мы не пехота. У нас скорости не те…» Начальство не любит лишних беспокойств.
— Еще не все, кхе-кхе, потеряно, — ободрил его замполит.
— Товарищ гвардии… — у самой палатки окликнул его улыбающийся Галкин.
— Знаю, знаю. Поздравляю с внуком.
— Да нет. Там это… наш Супрун творение создал. Складно получилось.
Пришлось пройти на полянку, где, к удивлению Сафронова, сидел весь взвод: и сестры, и Кубышкин, и санитары. У всех веселая гордость в глазах. Супрун несколько смущен, но взгляда не отводит. Видно, «творения» создавал не впервые.
— Если можно, повтори, — попросил Сафронов.
— Да тут с точки зрения окончания… Концовка еще не сложилась.
— Послушаем.
Супрун достал из распухшего кармана гимнастерки аккуратно свернутый лист, развернул его, но подглядывать не стал, а прикрыл глаза и немного нараспев, однотонно начал читать:
— Березовая, стал быть… — не удержался Лепик.
На него прицыкнули. Супрун, выждав паузу, повторил:
Супрун замолк на той же интонации, и было непонятно, кончил он чтение или нет. По тому, как все смотрели на Сафронова, он понял, что чтение окончено и все ждут его оценки.
«Вот они у меня какие! — в душе восхищался Сафронов, все более проникаясь уважением к своим подчиненным. — Вот какие!» Но сказал сдержанно:
— Концовку, конечно, нужно дописать. И обязательно в газету пошлите.
Он поймал себя на том, что назвал Супруна не как обычно, а на «вы».
— В газету, стал быть, — подхватил Лепик. — И укажи, стал быть, часть и взвод наш.
— Фотку Лепика приклей, — вставил Галкин, и все по-хорошему засмеялись.
И тотчас, как по команде, оборвали смех. Откуда-то издалека донеслись звуки баяна. Стома далее вскочила от неожиданности. Широкие «Амурские волны» заполнили лес. Они поднимались все выше и выше, как будто и в самом деле разливались среди берез и трав.
— Ой, идемте! — воскликнула Стома.
— Кому-то надо остаться, — сказал Сафронов.
— Стал быть, мне, — отозвался Лепик.
— И мне разрешите, а что? — поддержал санитара Кубышкин.
Сафронов дал согласие и вместе со взводом направился на голос баяна. На поляне, окруженной березами, уже кружилось несколько пар. Люди подходили со всех сторон. Некоторые спешили, как по тревоге.
Играл ефрейтор Зайцев, которого все называли Зайчиком, — маленький, шустрый и ловкий парень. Один во многих лицах — ординарец замполита, связной, почтальон и вот, оказывается, музыкант. Он, видно, давно не брал в руки инструмента, поэтому сидел с отрешенным выражением, как будто вслушиваясь и сам удивляясь тому, что еще не разучился играть на баяне.
Пары кружились самозабвенно, пользуясь тем, что пока еще эта естественная, будто созданная специально для танцев площадка была просторной.
Сафронов поразился, заметив среди первых танцующих капитана Чернышева.
— Дядя Валя! — приветливо закричал Чернышев, в такт музыке перекладывая голову с одного плеча на другое. — Не отставай от молодежи. Вписывайся.
И уже новые пары ворвались в круг, славно боясь пропустить музыку, будто этот вальс последний в их жизни.
— Давай, давай! — подгонял и подбадривал всех голос капитана Чернышева.
И, точно это была команда, люди спешно хватали друг друга и кружились, часто не попадая в ногу.
— Товарищ капитан! — все еще стоявшему в сторонке Сафронову улыбнулась Стома.
— А где же ваш… — Он хотел сказать «кавалер», но она уже положила руку ему на плечо.
— Ничего… Он у меня не ревнивый.
Она посмотрела ему прямо в глаза. Сафронову вспомнились студенческие годы. Институтские вечера. Молодость и беззаботность тех дней. На минуту он представил себя молодым парнем, ощутил легкость во всем теле и лихость в душе. И закружился, не чувствуя ног.
Стома все улыбалась и все смотрела ему в глаза.
— А я о вас плохо думала, — призналась она, склоняясь к его плечу. — А теперь не думаю.
— Ну и хорошо, — сказал Сафронов и закружился еще сильнее.
На мгновение ему показалось, что и березы вокруг тоже закружились в вальсе. Когда музыка оборвалась, все захлопали, но Зайчик повторять не стал, утер пилоткой лоб и заиграл танго.
И тут Сафронов увидел Галину Михайловну. Она была с тем майором, что зовут Сергеем. Она, верно, на ходу сняла халат, и он держал его в руке, пряча за ее спиной.
— Браво, тетя Галя! — закричал Чернышев, стоявший поодаль с начальством. — Следующий танец за мной.
Она, видно, не расслышала, и, когда приблизилась к Чернышеву, он повторил:
— Следующий за мной.
— Не могу. Я вам пришлю партнершу.
Сафронов заметил, что Галина Михайловна еще больше похорошела, и подумал: «Любит она этого своего Сергея». И от того, что он здесь, на лесной поляне, в березовом прифронтовом лесу, увидел любовь своими глазами, ему сделалось еще радостнее.
— Пойдите, пожалуйста, — попросил он Стому, — вон того доктора в очках пригласите.
Стома почему-то засмеялась и направилась к Штукину. Пройдя со своим кавалером ровно круг, она вернулась:
— Они не могут. Они строевым шагом.
— Он все путает, — засмеялся Сафронов. — На плацу он танцует.
— О, Настенька! — закричал Чернышев, вскидывая руку над головой.
И то, что он назвал сестричку по имени, а не тетей, как называл всех остальных, почему-то порадовало Сафронова. Он повернулся и увидел Настеньку. Она бежала от госпитального взвода с сияющими главами, чуть ли не вприпрыжку. Сафронов понял, что она любит танцевать и очень стосковалась по танцам.
— Зайчик, краковяк. Будь другом! — закричал Чернышев, выступая навстречу Настеньке.
Она хотела снять халат, но он не дал, уже протянул ей руку. Первые такты музыки как-то само собой совпали с их первыми шагами. Было что-то забавное в стремлении этих людей, словно они всю жизнь ждали своего танца. Он — высокий, грузный, плечистый, она — стройная, миниатюрная, невесомая. Наверное, этот контраст и привлек всеобщее внимание, потому что никто не танцевал, все смотрели на новую пару.
Вот они встали вполоборота друг к другу, поймали ритм и с вызовом, с азартом устремились вперед. Чернышев с удивительной легкостью для его тяжелого тела пристукнул каблуками так, что под ним земля зазвенела, а Настенька запорхала, закружилась вокруг него, а через мгновение полетела по кругу, увлекая его за собой. В белом халате, она сейчас походила на молодую березку, что не устояла, не удержалась, вырвалась и пустилась в пляс.
Кто-то осторожно, но решительно тронул Сафронова за рукав.
— В штаб. Срочно, — сказал посыльный.
Неохотно, чертыхаясь про себя, Сафронов направился к штабной палатке.
НШ был сосредоточен и угрюм. Это тотчас бросалось в глаза, как будто здесь, в штабе, шла другая жизнь, скучная и унылая, как будто НШ специально отдалился и создал себе этот невеселый мирок.
«Вот ведь до чего», — про себя подумал Сафронов.
— Возьмите автомат. Распишитесь, — предложил НШ и, заметив непонятливое выражение на лице Сафронова, многозначительно пояснил: — Кольсо.
Сафронов ничего не понял, но расспрашивать не захотел. По дороге к себе догадался: «Он имеет в виду окруженную группировку немцев. Но при чем здесь мы? Накручивает. Полководец».
Ему захотелось вернуться к людям, на танцы, туда, откуда разносились звуки бодрящего фокстрота, но с оружием появляться было неудобно, и он, еще раз в душе обругав НШ, пошагал к своей палатке.
XXX
Из боевого донесения:
«В НОЧЬ С ПЕРВОГО НА ВТОРОЕ ИЮЛЯ ФАШИСТЫ СИЛАМИ ДО ОДНОЙ РОТЫ ВЫШЛИ В РАСПОЛОЖЕНИЕ МЕДСАНБАТА, ГДЕ БЫЛИ ВСТРЕЧЕНЫ НАМИ ОРГАНИЗОВАННЫМ ОГНЕМ АВТОМАТЧИКОВ, А ТАКЖЕ ЛИЧНОГО СОСТАВА. В РЕЗУЛЬТАТЕ ДРУЖНОГО СОПРОТИВЛЕНИЯ ПРОТИВНИК ВЫНУЖДЕН БЫЛ ИЗМЕНИТЬ ДВИЖЕНИЕ, ТУТ ЕГО НАСТИГЛИ ПОДОШЕДШИЕ ПОДРАЗДЕЛЕНИЯ САМОХОДНОГО ПОЛКА.
ИМЕЮТСЯ БОЕВЫЕ ПОТЕРИ, С НАШЕЙ СТОРОНЫ ТРОЕ УБИТЫХ И ВОСЕМЬ РАНЕНЫХ, СО СТОРОНЫ ФАШИСТОВ ОДИННАДЦАТЬ УБИТЫХ, А РАНЕНЫХ ОНИ ЗАБРАЛИ С СОБОЙ, ЧТО ВИДНО ПО СЛЕДАМ НА ТРАВЕ И ДЕРЕВЬЯХ.
В НОЧНОМ БОЮ ОСОБЕННО ОТЛИЧИЛИСЬ СЛЕДУЮЩИЕ ТОВАРИЩИ…»
Это произошло, как землетрясение, неожиданно, быстро и нестрашно. Ночью, спросонья напугаться не успели, пришлось мгновенно действовать. Нашлись люди, которые побудили к разумным действиям, подсказали, что делать, подали команду.
Возвратясь с танцев, Галина Михайловна тотчас отпустила туда свою сестричку Настеньку.
— Я ж обещала прислать замену, — объяснила она Сергею, хотя он вовсе и не требовал объяснений.
— Могла бы и сама еще потанцевать, — сказал он.
— Она помоложе. И она танцы очень любит. А главное — у меня раненые. Ты же видишь, я еще не свободна.
Они сидели посредине палатки у столика с лекарствами. Ранеными занимались санитары. В палатке было уже мрачновато, но света еще не зажигали.
Наступило относительное спокойствие. Только раненный в живот, лежащий в дальнем углу, громко сосал смоченную водой салфетку. Остальные прислушивались к музыке. Звуки баяна долетали сюда, наводя солдат на добрые, щемящие сердце воспоминания.
— Тебе не пора? — спросила Галина Михайловна.
— Я до утра могу.
— Ну что ты, — сказала она, хотя ей было приятно, что он рядом, и в душе она молила, чтобы эти минуты длились как можно дольше.
Задорный краковяк долетел до палатки, и Галине Михайловне показалось, что это ее счастье пляшет и радуется вместе с нею.
— А тебе ничего не будет? Обойдется? — спросила она.
— Не беспокойся. Я официально договорился.
Больше они не произнесли ни слова. Сидели молча, смотрели друг на друга. Галина Михайловна отзывалась на просьбы, отходила от столика, делала уколы, считала пульс, проверяла состояние раненых и снова возвращалась к столику. И опять они смотрели друг на друга, словно предстояла долгая разлука и они хотели насмотреться и запомнить друг друга.
Появилась Настенька, вся переполненная музыкой и танцами, с сияющими глазами, со счастливой улыбкой на лице.
«А она даже похорошела, — подумала, взглянув на нее, Галина Михайловна. — Просто обаятельная девчонка».
— Давайте я подежурю, — предложила Настенька. — В случае чего крикну.
Галина Михайловна хотела отказаться от предложения, но Сергей уже поднялся.
— Только не забывай уколы вовремя. И у Воронина за пульсом следи, — наказала Галина Михайловна, выходя из палатки.
Они взялись за руки и углубились в лес.
— Далеко не пойдем, — сказала Галина Михайловна.
И тотчас их окликнули:
— Кто идет?
— Свои.
К ним приблизился санитар из хирургического взвода, узнал, козырнул и отошел на свое место в тень.
— Что это сегодня? — удивилась Галина Михайловна.
— Обычно, — произнес Сергей.
— Это у вас обычно, а у нас такого не было.
Они долго ходили, опять же не говоря ни слова, но чувствуя единение, общую радость от того, что они вместе, близко, рука в руке.
— Тебе не пора?
— Нет.
— Может быть, пойдешь?
— Нет.
Она еще несколько раз предлагала ему пойти, а он все отказывался и не уходил.
— Я все-таки зайду в палатку, — оказала Галина Михайловна.
— Пойдем, — согласился он.
Они, не выпуская рук, дошли до палатки, шагнули в тамбур. И тут раздались выстрелы, точнее, это была автоматная очередь, отчетливо слышная в ночной тишине.
Галине Михайловне показалось, что это нечаянно выстрелил тот часовой, санитар из хирургии.
— На землю! Всех на землю! — крикнул Сергей, выхватывая пистолет и бросаясь к ближней березе.
Она не успела удивиться перемене в нем, кинулась в палатку.
— Всех на землю! — теперь уже крикнула она. — А вы, — обратилась она к Нехаю, — с автоматом туда. Быстро!
Со всех сторон уже раздавались выстрелы. Одиночные и очередями. Слышалось близкое посвистывание пуль.
У всех в ушах еще звучала танцевальная музыка, звуки баяна, мотивы вальса, танго, краковяка, и никак не верилось, что это всерьез, что стреляют взаправду.
— На землю! На землю! — кричала Галина Михайловна.
Она вместе с сестричкой и санитаром стаскивала раненых с нар и лежанок. Те стонали, вскрикивали от боли, но не роптали, солдатским чутьем понимая, в чем дело.
Настенька, ощущая свою беспомощность, молила неизвестно кого: «Ну пусть я, если так нужно. Возьми меня, только их не трогай. Не трогай их, пусть живут. Они воевали. Они наступали. Они заслужили жизнь».
Стрельба все продолжалась, и пули прошивали брезент палатки. Настеньке казалось, что это продолжается бесконечно и она бессильна прекратить это.
Дзинькнула лампочка. Всех обдало мелкими осколками стекла. Наступила темнота. И тут Настенька поняла, что необходимо действовать, иначе, раненым грозит опасность, иначе произойдет непоправимое. Не медля ни секунды, не раздумывая, она выскочила из палатки.
Какие-то тени — опять эти тени! — метались меж берез.
Настенька раскинула руки, как крылья, словно птица, защищающая свое гнездо, и закричала:
— Не стреляйте! Тут раненые! Не стреляйте! Красный Крест!
В белом халате на темном фоне палатки, она была хорошо и далеко видна. В ответ на ее крик раздалась автоматная очередь, и Настенька рухнула наземь, как срубленная молнией молодая березка.
XXXI
Сафронову снился сон. Он, Галинка, все его друзья и товарищи кружатся среди берез. Он не видит лицо каждого в отдельности, но знает, что это близкие и дорогие ему люди. И всем весело. Веселье это все нарастает, становится азартным, неудержимым. Оно будто приподнимает всех от земли. Ему хочется чего-то необыкновенного, и это необыкновенное происходит. Из земли вырывается молодая березка с тонкими корнями и врывается к ним в крут. Она увлеченно кружится, и тут Сафронов видит, что это не березка, а медсестричка Настенька. И хочет крикнуть, объяснить всем, что это сестричка из госпитального взвода. Он силится крикнуть, но у него не хватает голоса, он напрягает силы, чтобы крикнуть. И тут раздается треск, точно что-то перешибает березку, она переламывается у него на виду.
— Тревога! Тревога!
Сафронов вскочил, выбежал из палатки. И тотчас кто-то крикнул:
— Ложись! Ложись!
Он поддался этому окрику, упал на землю.
Поначалу Сафронов ничего не разбирал, ничего не видел, лишь одна мысль вспыхнула в пробудившемся мозгу: «Как он узнал? Как он мог предвидеть? — Это о НШ. — Значит, это в самом деле». В первые секунды Сафронову даже подумалось, что НШ специально устроил стрельбу, чтобы оправдать свои действия.
Но тут неподалеку застрочил автомат. Над головой засвистели пули, и Сафронов понял, что это все настоящее, и еще раз удивился: «Как он мог предвидеть?»
Дальнейшее уже было не сном, не предположением, а реальностью, и он, Сафронов, принял участие в этой реальности.
— Товарищ гвардии…
— Да, да, — отозвался Сафронов, выдергивая пистолет из кобуры.
— Оружия бы… У нас ничего нет. У одного Супруна автомат.
Тут Сафронов различил весь свой взвод — и сестер, и санитаров. Они лежали неподалеку от палатки у ближайших берез, а чуть вперед выдвинулись Кубышкин и Супрун.
По всему лесу шла стрельба. Эхо разлеталось, усиливая выстрелы, крики, голоса. Казалось, кричат и стреляют повсюду, и было непонятно, где наши, где враги. Но впереди были Кубышкин и Супрун, и они, как компас, указывали направление. «Значит, враг там», — догадался Сафронов и начал вглядываться в темноту. Впрочем, темноты, как таковой, не было. Стволы берез отсвечивали, и только внизу между ними клубилась мгла.
В первое мгновение Сафронов не видел, по кому стреляют товарищи и кто стреляет в ответ. Он по привычке умелого стрелка, каким был еще до войны, посоветовал:
— Стрелять прицельно.
И будто эхо отдалось оправа от него, там, где выстрелы раздавались особенно часто:
— Присельно.
Он тотчас узнал голос НШ.
«Значит, он там. И там штаб. И там…»
Тут он вспомнил, что в батальоне есть еще тяжелораненые, послеоперационные, они в госпитальном взводе. Им конечно же нужны помощь и защита.
— Девушки, — произнес Сафронов командным тоном, — ползите к госпитальному, девушки…
— Уже, — послышался голос Любы.
По шороху травы и листьев он понял: девушки выполняют его приказание. Все это длилось секунды. Время будто ускорило свой бег. Его отсчитывали не часы, а вот эти автоматные очереди, что раздавались со всех сторон.
«Ну где же, где же враг?» — только хотел было спросить Сафронов, но тут увидел метрах в пятидесяти от себя, как от одной березы к другой метнулась тень. Он вскинул руку, но выстрелить не успел, а точнее — удержал себя от необдуманного выстрела.
«Надо с упреждением», — сказал он сам себе, будто находился не в лесу, не в ночном бою, а на учебном стрельбище, в той недалекой юности.
— Прицельно, — уже твердо повторил Сафронов и рывком поднялся, укрываясь за ближайшим деревом.
Стоять было, конечно, правильнее. И обзор лучше, и стрелять удобнее.
— Товарищ гвардии… а нам-то что?
— Тихо.
От березы, взятой им на примету, снова метнулась тень. Сафронов уловил направление ее движения, взял на полкорпуса правее и нажал на спуск. Выстрел прозвучал резко, словно ударили по стволу, и почти одновременно тень как бы надломилась, пытаясь сохранить равновесие, и рухнула.
— Сверзился! — восторженно вскрикнул Галкин.
— Тихо. Ложись.
Сафронов, сам не зная почему, подал команду «Ложись», но она оказалась кстати. Едва они шмякнулись на траву, пули заприсвистывали над головою, а одна, ударившись о ствол, пошла рикошетом, словно удивляясь этому факту: фи-и-и.
«А они, березы, действительно охраняют нас, как верные друзья», — подумал Сафронов и тотчас отогнал эту ненужную мысль.
— Вот что, — сказал он, стараясь говорить тихо, — тем, кто без оружия, тоже ползти к госпитальному или к штабу.
Чуть сбоку от того места, куда он стрелял, снова метнулась тень. Сафронов выстрелил, но опоздал и сам себя обругал: «Мазила» — и где-то в себе удивился этому слову, которое к месту звучало тогда, в той довоенной юности, и никак не подходило к данной обстановке.
— Слышите, санитары?!
— Тута. Слышим.
— Трофимов!
— Я.
— А где Лепик?
Сержант не ответил.
— Ладно. Ползите вдвоем.
«А его я все равно отправлю, — взъелся Сафронов. — Это ж надо… Бой идет. А он… Спит, что ли?»
— Рота, в обход! — донеслось из района госпитальной палатки.
Голос был незнакомый, привычно-командный.
«Какая рота? — удивился Сафронов. — Разве что подкрепление? Откуда?»
Раздался взрыв гранаты.
«Значит, там центр боя, — догадался Сафронов. — Это где-то у штаба».
Вновь мелькнула тень, и почти тотчас раздалась короткая автоматная очередь.
— Супрун, ты? — негромко окликнул Сафронов.
— Нет.
— Я полоснул, а что? — отозвался Кубышкин.
— У тебя ж пистолет…
— Патроны кончились.
— Тихо.
«Значит, у нас автомат и мой пистолет, — рассуждал Сафронов. — Может, и Супруна туда отправить? Нет, пусть остается на всякий случай. А может, и нам туда? Там основной бой. Пожалуй, останемся здесь, на всякий случай, для прикрытия».
— Располземся пошире, — приказал Сафронов. — После выстрелов обязательно меняем место.
У штаба продолжали стрелять. Доносились автоматные и пистолетные выстрелы. Редкие взрывы гранат. Немецкая и русская речь.
Вдруг выстрелы стали отдаляться, отходить в сторону, в глубь леса, словно их относило ветром. Но никакого ветра на самом деле не было.
— Кажись, отходят. А что? — опросил Кубышкин.
— Лежать, — приказал Сафронов.
Сделалось тихо и страшновато. Неизвестно было, что там происходит и что делать дальше. Неизвестность была невмоготу.
— Супрун, — прошептал Сафронов, — ползи-ка к штабу, узнай…
Но в этот миг затопали сапоги, послышался знакомый голос Галкина:
— Товарищ гвардии… вас к штабу… А они это… враг-то убег.
Все вскочили и заговорили одновременно:
— Что там?
— Как наши?
— Все целы?
Сафронов оборвал вопросы:
— Я лично узнаю. Галкин, принесите-ка фонарик. Он там, в моем углу.
Галкин кинулся в палатку, обо что-то запнулся, выругался, а потом пронзительно прошептал:
— Товарищ-гвардии…
Все бросились на шепот.
Посреди палатки, у самого столика, головой к выходу лежал Лепик.
Кубышкин чиркнул трофейной зажигалкой. Сафронов наклонился, прощупал пульс, посмотрел на зрачки санитара:
— Все.
— Умерши, стал быть, — заключил Галкин и как-то странно, по-собачьи взвыл.
XXXII
В штабной палатке было тесно. Горели плошки. Свет все еще не зажигали. Офицеры с трех сторон обступили стол НШ. А он чувствовал себя полководцем, с достоинством объяснял:
— Нашим огнем противник был задержан. Он вынужден был изменить направление. Бой длился пятнадсать минут.
Сафронов заметил, как изменился НШ: собран, полон энергии, прямо-таки бравый и помолодевший, точно этот ночной бой оживил его.
— Товарищи офисеры! — НШ взглянул на часы.
И все невольно заметили время, но никаких продолжений не последовало. Вместо слов издалека донеслись гудение моторов, частая автоматная стрельба.
— Подошедшие самоходки добивают фашистов, — победно доложил НШ. — Но бдительность не ослаблять. Наша сель — не выпустить ни одного врага из кольса. Вопросы есть! Выполняйте.
Светало. Только свет был каким-то туманным, брезжущим. И лес, не казался сказочно-красивым, как все предыдущие дни. Уже не величавые березы выступали на первый план, а все то, что недавно, всего один час назад, произошло здесь.
— Вояка. Аника-воин, — беззлобно произнес Чернышев, оценивая слова НШ. — Он, видите ли, изменил направление. Да фрицам просто не до нас было. Они не ожидали встречи, и она им ни к чему. Им выйти незаметными надо.
Сафронов заметил, что всегда бодрый Чернышев сегодня как-то сник, помрачнел, и это так же бросалось в глаза, как и взбадривание НШ.
— Да нет, — не согласился Сафронов. — Я об НШ другого мнения. Он же предугадал события.
Взревела машина и, стремительно развернувшись, остановилась у штабной палатки. Из «виллиса» прямо-таки вырвался корпусной врач.
— Ну, что у вас тут? — сердито обратился корпусной к не успевшим разойтись офицерам. Углядев комбата, рванулся к нему.
— Разрешите обратиться, — вмешался НШ. — Ночной бой проведен успешно.
— Успешно-с, — прервал корпусной. И, не дав объяснить, приказным тоном: — Срочно свертываемся. Передислокация. К утру должны развернуться…
Заметив неодобрение на всех лицах, он замолчал. Наступила долгая неловкая пауза. Все чувствовали себя обиженными, потому что ни в чем не были виноваты, а их обвиняли. И притом этот приказ о немедленном свертывании, когда еще не захоронены товарищи, когда хирурги еще оперируют своих, медсанбатских раненых.
— Кхе-кхе, — раздалось покашливание. — Быть может, после захоронения и окончания операций? — не то возразил, не то подсказал замполит.
— Похороним — тогда и поедем, — неожиданно резко и решительно сказал Лыков-старший.
— Да, да, — поспешно отозвался Лыков-младший. — Похоронить как положено. Идем.
Но старший брат на этот раз не ответил, не пошел, как всегда, пришаркивающей походкой за младшим.
— Чуть позже, — произнес Лыков-старший. — У меня срочные дела.
Корпусной побагровел, но тут же взял себя в руки, поняв, что применение власти в данный момент сработает против него.
— Освободишься — явишься, — согласился он, нырнув в штабную палатку.
Сафронов и Чернышев, не сговариваясь, направились к госпитальному взводу.
— Мы же еще и виноваты, — не удержался Сафронов.
— А-а, — отмахнулся Чернышев. — Зайдем к Галине Михайловне. У нее, бедняги, двойное горе.
Сафронов не успел спросить, почему «двойное», своими глазами увидел Галину Михайловну. Она стояла у палатки на коленях, слезы катились по ее щекам. Она не смахивала, не утирала их, и это было страшнее всего. Косынка упала с ее головы, волосы распустились и закрыли часть лица. И Сафронов заметил вдруг, что волосы у нее поседели — не все, а у висков, у самых корней.
Он замер, чувствуя, как комок подступает к горлу, и, чтобы не показать своего волнения, сделал шаг назад.
На траве перед Галиной Михайловной лежали Настенька в белом халате и тот, ее любимый, майор, кажется Сергей, при орденах и медалях.
«Так вот кто подавал команды, так вот почему у нее двойное горе», — подумал Сафронов.
Ему сделалось нестерпимо больно, он не смог сдержать подступивших рыданий и быстро отвернулся. Однако через какую-нибудь секунду-две справился с собой и вместе с Чернышевым пошел к раненым. Там все еще находились его сестры Стома и Люба и его санитар Трофимов. У сестер были заплаканные глаза. И они поспешно отвели взгляд при виде Сафронова.
— У нас тоже потери, — сообщил Сафронов. — Лепик.
Стома всхлипнула и убежала в задний тамбур.
— Пить… пить… Не могу более, — простонал раненый, лежащий у самого входа.
Трофимов бросился к нему с поильником, но санитар госпитального взвода упредил его:
— Э-э, погодь. Ему не велено. На-ка салфеточку пососи.
— Ну сколько же… Ну дайте же…
Появилась Галина Михайловна, и раненый оборвал стон.
Она подошла к нему, положила руку на лоб.
— Мы вас подменим, — осторожно предложил Чернышев.
— Не нужно, — отказалась Галина Михайловна.
— Тогда вот сестричку оставим.
У Сафронова язык не повернулся возразить Чернышеву. Он кивнул и направился к выходу.
Выглянуло солнце. Оно зажгло вершины берез, и они горели радостным светом. Внизу, у корней, у самой земли, все еще стояла ночная сырость, а вверху сиял наступающий день.
И это неудержимое наступление ясного июльского дня еще сильнее подчеркивало ночную трагедию.
«Да, да, — рассуждал Сафронов, шагая меж берез. — И день придет, и солнце засверкает, только они — этот майор, Настенька, мой Лепик — уже не увидят этого».
Сафронов медленно шел, посматривая по сторонам, и все березы казались ему сестричками в белых халатах. На одной из них он заметил глубокую царапину — след пули и не удержался, подошел, приложил руку к прохладной коре.
— И тебя не пощадило, — произнес он чуть слышно и погладил березу, как живую, как погладил бы сейчас Настеньку, если бы она могла встать и очутиться рядом с ним.
XXXIII
Отзвучали короткие речи. Отгремели прощальные залпы. И тотчас над лесом поднялись и надсадно закаркали вороны. Откуда они появились? Как учуяли горе?
Раздумывать и задумываться не было времени. Послышались отрывистые приказания НШ и громкая общая команда: «По машинам!» Медсанбат уже свернулся и находился в походном состоянии. Лишь одна палатка сиротливо торчала на опустевшей площадке. Снова госпитальный взвод задерживался со своими нетранспортабельными в ожидании ППГ.
С ним осталась и Люба, послушно принявшая новую роль. Сафронов не мог вызволить ее обратно, хотя не представлял себе, как они будут работать без нее, без основной сестры.
Сейчас Люба и Галина Михайловна стояли у палатки, ожидая, когда тронутся машины. Галина Михайловна так постарела за одни сутки, что казалось — это не она, а ее старшая сестра, а Галины Михайловны уже нет и никогда больше не будет.
Отъезжали без особого шума, без громких разговоров, без обычных песен. Просто завели моторы, забрались, кто как мог, на перегруженные машины и поехали.
Какая-то сила заставила Сафронова еще раз взглянуть на одинокую палатку, на двух женщин в белых халатах. И еще раз, когда они выехали на проселочную дорогу, оглянуться на этот лес, в котором они прожили несколько тревожных дней. Чем дальше они отъезжали, тем больше сливался этот лес с ближайшими лесами и перелесками, и вскоре его уже нельзя было узнать и отличить от соседних.
Дорога была пустынна и напоминала Сафронову ту ночную дорогу, по которой когда-то они ехали на мотоцикле вместе с Галиной Михайловной и комбатом. Хотя сейчас светило солнце и на полях зеленела трава, это не радовало глаз и не оживляло картину. О прошедших здесь боях напоминали разбитые машины в кюветах да выжженные деревеньки.
В глаза бросилось одно — под корень спиленный лес у дороги. Сколько ни ехали, ни одного дерева ближе ста метров.
— От партизан, — объяснил шофер, уловив недоуменный взгляд Сафронова.
Только сейчас Сафронов заметил, что с ним рядом новый шофер. Петро тяжело ранен в живот. И сейчас он после операции остался там, у Галины Михайловны.
«Как же мы без людей будем? И так не справлялись, а теперь…»
Сафронов припомнил слова корпусного, сказанные старшему брату: «Бригады тоже не укомплектованы, а им выполнять задачу».
Думать о предстоящем деле не хотелось. Он ехал в состоянии какой-то непонятной отрешенности. Глаз не закрывал, но будто проваливался, спать не спал, но уносился мыслями куда-то далеко, и воспоминания шли не гладко, перескакивали с одного на другое, путались и повторялись.
То он ясно видел, как в далеком детстве ехал с отцом в пионерский лагерь на соленое озеро Медвежье и они остановились у родника, пили студеную ключевую воду. То вдруг вспоминалось, как в третьем классе его подбили хулиганистые ребята достать из школьной кладовки рулончик обоев. Этот ненужный ему рулончик он зарыл в снег, а придя домой, разревелся и признался в воровстве. То опять возникала дорога на озеро Медвежье. Он едет с отцом своего дружка Миши Бударина — участковым милиционером. И тот ловит скрывающегося преступника, а он с важным видом сидит в возке, держа на виду у всех кобуру от револьвера. То вдруг возникает гауптвахта, где он сидел за самоволку. Приехала жена, а его не отпустили в увольнение. Пришлось удрать. Это было уже не так давно, на военфаке. Впрочем, это было давно, в той, тыловой жизни, где не нападают среди ночи и не убивают товарищей.
Сафронов не заметил, как наступили сумерки и быстро перешли в густую ночь, только опять удивился, разглядев впереди багряное небо.
— Бомбили, — объяснил шофер. — Должно быть, Минск. Сволочи!
Вскоре стали видны силуэты большого города. Он был охвачен пожаром и так же, как все вокруг, казался неживым и пустынным.
Они, не снижая скорости, въехали в улицы, но и там не увидели людей. Пахло гарью и дымом. Их обдавало теплом, и шофер невольно переключил скорость.
«Но где же все-таки люди?» — подумал Сафронов.
И тут увидел человека, идущего по обочине дороги навстречу им. В руке человек нес обыкновенный деревянный стул. Это было удивительно: пожарища, пустынный город и один-единственный человек со стулом в руке.
— Притормози-ка, — приказал Сафронов.
Шофер посигналил и притормозил машину.
Сафронов помахал человеку. Тот осторожно подошел, поклонился и молча посмотрел на советского офицера. Сафронов разглядывал незнакомца. На нем был прожженный пиджак, лицо обросшее, неопределенных лет.
— Вы что, местный? — спросил Сафронов.
— Да. Буду местный.
— А куда же идете?
— А я не знаю.
— А почему со стулом?
— Та устанешь, так посидеть.
— Сейчас лето, на земле можно.
— Не можно. У меня радикулит.
Человек не был ранен, но Сафронову захотелось оказать ему помощь. Это, конечно, было невозможно, да и чем ему помочь?
— Ну, счастливо, — сказал Сафронов и кивнул шоферу, чтобы ехал.
Снова они мчались среди ночи. И Сафронов все не мог успокоиться после этой случайной встречи.
«Это ж надо. Ничего, кроме стула. Он сейчас для него самое важное. У него радикулит, и он боится застудиться… Кто же он, этот человек? Где его дети, жена, близкие?..»
И тут Сафронова полоснула новая мысль: «А Лепика-то я хотел отчислить из взвода. А может быть, отчислил бы — так жив остался?»
И он понял, что все время именно эта мысль угнетала его. Он будто чувствовал свою вину перед ним, хотя никакой его вины перед погибшим санитаром не было. Но вот это сознание «если бы…», как видно, не давало ему покоя.
Впереди идущие машины начали сворачивать в лес и, не углубляясь в него, остановились. Послышались голоса людей. Команда НШ:
— Замаскировать машины! Командиры взводов, ко мне!
Сафронов открыл дверцу, спрыгнул на землю и пошел на голос.
Идти было непросто. Лес был необжитый. Сделав несколько шагов, он споткнулся о поваленное дерево и чуть не упал. Постоял, пригляделся и двинулся осторожно, почти ощупью, как слепой.
Приказания отдавал комбат:
— Примерно здесь развернемся. На рассвете уточним место. Этим займется капитан Чернышев. Я еду обратно. Нужно помочь госпитальному взводу. А сейчас спать повзводно.
— Товарищи офисеры, — вмешался НШ, — выделить по одному дежурному. Замену сами отработаете.
Санитары быстренько приготовили ночное ложе. Нарубили сосновых ветвей, застелили сверху брезентом — готово. Сами отошли в сторонку, зажгли костер.
Сафронов смотрел на звездное небо, стараясь заснуть, но сон не шел. Все еще что-то беспокоило его. А так было хорошо. Тихо. Пахло сосной и дымком, напоминая пионерское детство. Он попытался вспомнить эпизоды из пионерской жизни, но дружный смех вспугнул воспоминания.
Сафронов приподнял голову. Смеялись его санитары.
— В чем там дело? — спросил Сафронов.
— Да Галкин наш, — сообщил Трофимов, приближаясь к лежанке, — хотел прострел прогреть, да не удержался, в костер бухнулся.
Галкин тем временем переходил от взвода к взводу, держа ладони на ягодицах, и там, куда он подходил, раздавалось раскатистое ржание. Смеялись слишком активно, будто ничего смешнее этого случая в жизни не было. Эхо разлеталось по лесу и уносилось далеко, так, что еще долго Сафронов, прижавшийся к земле, слышал этот повторяющийся хохот.
Его разбудили на рассвете. И первый, кого он увидел, был Галкин. Санитар стоял к нему спиной и почесывался спросонья. Никаких следов ожога на его штанах не было.
— Галкин! — позвал Сафронов. — Ты что, переоделся?
— Не-е, — смущенно произнес санитар. — Это насчет костра? — Он лукаво блеснул глазами. — Так это я так, для настроения. Как говорит наш Супрун, с моральной точки.
Он виновато улыбался, ожидая упрека, но Сафронов одобрительно кивнул и сказал:
— Молодец.
XXXIV
Медсанбат развернулся и ожидал поступления раненых. Все произошло быстро и естественно. Палатки вырастали на глазах, как грибы после дождя, за какие-то считанные минуты.
Сафронов по дороге сюда опасался, что взвод не справится с задачей, но Любу ему вернули (вместо нее в госпитальный передали санинструктора из эвакоотделения), а отсутствие одного санитара пока не ощущалось, потому что раненых поступало немного, шли они небольшими группами, через интервалы. Такую нагрузку их неукомплектованный батальон вполне мог выдержать.
Тут Сафронов подумал: «Вот так, как сейчас, и надо. А лучше бы совсем не было раненых. Пусть бы продвигались без потерь».
Эта мысль не показалась ему странной. Странным показалось другое: как она раньше не появлялась? Но тотчас же он возразил сам себе: «Не мы же хозяева положения. Хозяин — война».
Он стоял у своей палатки и так вот спокойно рассуждал сам с собой. На поляне расположилось несколько легкораненых. Их уже осмотрели, кого надо подбинтовали и в любую минуту могли эвакуировать дальше в тыл. Легкораненые не хотели эвакуироваться, и почти каждому он отвечал безоговорочно: «Так положено. Вы тут не командуйте». «Но нет же, нет, не то это», — в душе возражал он сам себе, вспоминая последний разговор с корпусным врачом и его едкое замечание: «Предложение ваше, капитан Сафронов, явно опережает ваши рабочие возможности. Работайте лучше, а насчет организации мы уж сами как-нибудь…»
Показалась Люба, попросила разрешения на минуту пройти в госпитальный взвод.
— Я мигом.
— Пожалуйста, пожалуйста.
— Вы знаете, Галина Михайловна о вас хорошо отзывается.
— Я тоже, — поспешно ответил Сафронов, скрывая неожиданное смущение. Хотя действительно Галина Михайловна была ему по-человечески симпатична и он искренне сочувствовал ей, ему почему-то казалось, что проявление этих чувств может скомпрометировать его перед подчиненными.
Подошла машина. Из нее, неуклюже придерживая ногу, вылез человек с редкой фигурой: большая голова, квадратное туловище — будто огромный арбуз положили на книжный шкаф, а к нему приладили короткие, как у рояля, ножки.
— Э-э, — козырнул солдат. — Э-э, это санбат?
— Да, а вы из какой части? Солдат назвал часть.
— По адресу, — сказал Сафронов. — Как самочувствие? Есть жалобы?
— Э-э, нормально. Э-э, жалоб нет. Э-э, есть просьба.
Сафронов поначалу думал, что солдат контужен или заика, но теперь увидел, что экает он по другой причине: в момент паузы подбирает подходящее слово.
— Слушаю.
— Э-э, не отправляйте. Никуда я не хочу, потому, э-э, в свою часть желаю вернуться.
Сафронов молчал, а солдат продолжал упрашивать, все более распаляясь:
— Э-э, честное слово, пустяк. Э-э, два осколочка. Язви их. Я и в полку говорил. А они, э-э, язви их…
Тут Сафронов вспомнил, что у него не хватает санитара, и придирчиво оглядел прибывшего: «Кряж. Наверное, за двоих сойдет. А почему бы и нет?»
— Фамилия?
— Э-э… — Солдат принял стойку, доложил по форме: — Рядовой Лебко.
— Останетесь у меня санитаром. Не возражаете?
— Э-э, большое спасибо.
— Только зайдите, пусть оформят и рану посмотрят.
— Э-э, есть.
Он хотел дать строевым шагом, но оступился и, скрывая боль, похромал в палатку.
Дело шло вяло. Ни работа, ни отдых — так, занятость, За полдня прошло два десятка раненых, в основном легких и средней тяжести.
«„Вы — солдаты без оружия…“ Что без оружия, то — да, а что солдаты, то…» И тут Сафронов представил ночной бой. Тени врагов, что метались от березы к березе. Свои выстрелы.
«Пусть не положено медикам брать оружие, на этот счет вроде бы и конвенция есть, но бывают исключительные случаи… В данном случае самооборона. Мы раненых защищали. И я лично уничтожил одного фашиста».
Вернулась Люба, сообщила негромко:
— Там все нормально. Вам привет.
Он почему-то снова смутился и постарался перевести разговор:
— У нас новый санитар. Вы с ним позанимайтесь, пока есть время.
Он вспомнил, что новенького нужно оформить, и направился в штаб.
После всего, что произошло, Сафронов относился к НШ без прежней предвзятости, без иронии, с большим уважением. Он не переставая твердил при каждом удобном случае: «Но НШ предвидел… И если бы не он…»
НШ, как обычно, сидел за бумагами.
— Как раз! — воскликнул он, завидев Сафронова. — Наградные составляем. Вы кого представите? Офисеры — наше дело, а сержантский и рядовой состав — тут вы поработайте.
Сафронов не знал, что ответить.
— Присел не точный, но попытка не пытка, — ободрил НШ. — Пишите.
Сафронов взял несколько незаполненных наградных листов.
— Вообще-то я по другому делу… Там санитар объявился, а у нас недостает по штату.
— Сенный человек?
— Точнее — крепкий, — улыбнулся Сафронов, представив фигуру Лебко. — Поправится — думаю, за двоих потянет. — И тут его осенило. — Товарищ НШ… А ведь в других взводах… И у них вроде бы не хватает санитаров.
НШ кивнул:
— Четыре единисы выбыли по ранению.
— Разрешите подобрать из легкораненых?
НШ повел выцветшими бровями, одобрил:
— Мыслишь. — И повторил: — Мыслишь. Разрешаю.
Сафронов радостно козырнул, собираясь уходить, НШ остановил:
— Можете резервик иметь. Мало ли. В крайнем случае отправим с последней партией.
— Слушаюсь.
— Понадобится народ — буду к вам обращаться.
— Пожалуйста.
Сафронов возвращался с радостью на душе: «Хоть что-то. Хоть какая-то отдушина. Смотри-ка, а НШ какую мысль подкинул… Действительно ценную».
Он начал строить план действий: отберет в санитары тех, кто хочет остаться, кто наиболее способен, — смекалистых, крепких и понятливых людей. А в активе у него тоже будут надежные, опытные и расторопные солдаты. Таким образом, он сразу двух зайцев убьет: и медсанбату окажет помощь, и своему корпусу сохранит наиболее преданных и обстрелянных воинов.
«Но НШ одно, а комбат — другое, — мелькнула мысль. — Все-таки комбат командует, а не начальник штаба. А он, может, и не одобрит этой затеи».
Сафронов даже остановился от разочарования. Идея, которая еще минуту назад окрыляла его, вдруг сложила крылья, как птица, подбитая влет. «За самоуправство по головке не погладят, особенно если корпусной узнает. Он тогда, за этот дополнительно развернутый стол, на меня взъелся, а тут такое дело… Но у меня же есть палочка-выручалочка», — подумал Сафронов о замполите.
— Товарищ гвардии… то есть капитан, — навстречу шагнул Галкин, — Цупу привезли!
— А что на второе? — не вникнув в смысл слов санитара, спросил Сафронов.
Галкин фыркнул и затрясся в хохоте:
— Из-звиняйте.
Смех застревал в горле и не давал ему говорить.
— Что такое?
— Так то ж не суп, а тот… что бежал-то, — Цупа.
«Вот вам и первый кандидат», — подумал Сафронов и вошел в палатку.
Возле раненого стояли все свободные от работы его подчиненные. У Цупы была перевязана голова. Из бинтов торчал один глаз, но он горел таким блеском, что Сафронов понял: солдат еще там, в бою.
— Ну, здравствуй, — сказал Сафронов, подходя к бывшему санитару.
— Здравия желаю, — четко ответил солдат и, предупреждая возможный вопрос, заговорил торопливо: — Вы не обижайтесь. Так получилось… Не удержался… К своим потянуло.
— Не будем старое вспоминать. Остаться хочешь?
— Так как же?..
— Если ранение нетяжелое — оставлю.
— Благодарю! — воскликнул Цупа таким тоном, точно ему сам генерал награду вручил.
XXXV
Сафронов сделал для себя открытие — глаза раненых.
Теперь, когда поток приостановился, когда поступало двадцать — тридцать человек за сутки, появилось время приглядеться, рассмотреть, заметить.
На военфаке профессор Зимин учил их: «При осмотре смотрите в глаза человеку. Руками чувствуйте, глазами — улавливайте. Больной может сказать не то, не так, а по глазам все видно. Учитесь наблюдать так, чтобы он не заметил, что вы наблюдаете, чтобы не успел скрыть от вас своих ощущений. В глаза, в глаза, в глаза, молодые люди».
И Сафронов видел глаза раненых не раз. В далеком тылу, в госпитале, в блокадном Ленинграде. Это были другие глаза, не такие, какие он видел сейчас, глаза, наполненные болью, страданиями, со следами перенесенных операций и длительного лежания, увеличенные, впалые, с потемневшими глазницами, иногда напоминающие уголек затухающего костра.
Еще в детстве Сафронов не раз бывал на пожаре и однажды поразился, увидев глаза стоящих рядом людей: лица были освещены желтыми и багровыми сполохами, а в глазах трепыхалось пламя. И глаза были полны то любопытства, то страха, то ужаса, то сочувствия, и на всем этом — дрожащие красные язычки в зрачках.
А здесь он увидел перед собой особенные глаза, наполненные блеском боя. В них жил еще азарт наступления.
Боль и страдание где-то внутри, в глубине, может у самого сердца. Они еще не вышли на первый план, и с большинства губ слетают не слова о помощи, а вопросы: «Как там? Высоту взяли, не знаете?», «А командир цел? А механик-водитель?». Они еще не жалуются, они делятся впечатлениями. Они не могут молчать.
— «Фердинанда» ловко шарахнули. Мы в лоб, а он нас, не потому что… а заклинило, со страху, должно…
— А мы к водокачке. До половины, значит, она пробита, наскрозь видать, а внизу они… А мы, значит, обошли. Затылки видать. И старшина тихонько так: «Хенде хох»…
В палатку быстро вошла Стома.
— Маленьких привезли, — почему-то прошептала она.
Там, куда обычно подходили машины, стояла старая телега, наспех прикрытая травой. У тощей лошаденки переминался старик, в застиранной рубахе до колен, босой, о кнутом в правой руке. Телегу окружила толпа, и потому Сафронов не сразу различил, кто там находится, увидел лишь женскую голову, повязанную полинявшей косынкой. И глаза — опять глаза, — совершенно невероятные, остекленелые, остановившиеся, с расширенными зрачками. И еще его поразила тишина — никто не произносил ни слова, ни звука.
Он шагнул к телеге — и толпа расступилась.
Женщина прижимала к себе неподвижного, будто окаменевшего, младенца, двое белокурых ребятишек испуганно выглядывали из телеги. Галкин полез в карман, достал кусочек сахара, весь в махорке, обдул его, обтер рукавом и протянул девочке.
По тому, как все расступились и посмотрели на Сафронова, старик, видимо, догадался, что он и есть тут главный, переступил с ноги на ногу, промолвил:
— Ну, так… — Больше он ничего не мог сказать, ткнул кнутовищем в телегу и еще раз переступил.
Сафронов мигом оценил положение. Детишки были ранены, ручонки перевязаны цветными тряпками. Младенец мертв. А мамаша тяжело ранена — нога выше колена перетянута сыромятной уздечкой, которая впилась в тело, как пиявка.
— Сколько часов прошло? — спросил Сафронов, обращаясь к старику.
— Ну так… — невпопад произнес тот, очевидно объясняя, почему была применена уздечка, а не что-нибудь иное.
— Стома, — распорядился Сафронов, — возьмите младенца. Санитары, носилки — и срочно в операционную.
Пока медики делали свое дело, толпа продолжала стоять молча и неподвижно. И это необычное молчание оглушило Сафронова. Он шел за носилками, как за гробом. Он ощутил ненависть к фашистам так реально, так остро, что защемило в груди.
У хирургов был перекур. Перед операционной палаткой стояли Дорда, ведущий и Бореславский. Заметив носилки с женщиной, они оборвали разговор.
— Гражданская. Женщина, — поспешно сообщил Сафронов.
— Видим, что не архиепископ, — буркнул ведущий.
— Мать с детьми. И ребятишки тоже ранены.
— Так идите к ним, — смягчился ведущий. — Тут все будет lege artis.
Послышалось покашливание. Подошел замполит, по-граждански взял Сафронова под руку, неожиданно произнес:
— Нужно, чтобы это увидели все. Кхе-кхе, это подействует лучше всяких слов.
Сафронов не ответил.
— Чувства, кхе-кхе, чувствами, — словно уловив причину его молчания, сказал замполит, — а война — войною. И нам следует поддерживать ненависть к врагу, показывать, кхе-кхе, что он заслуживает этой ненависти. Им, большинству, кхе-кхе, снова воевать придется.
«Да, конечно, — мысленно согласился Сафронов. — Но и солдаты потрясены. Я что, я необстрелянный, но ведь и они, они, прошедшие через войну…»
У палатки слышался странный шумок: кто-то мяукал, а кто-то тявкал. Подойдя поближе, понял, в чем дело. Новый санитар и Галкин разыгрывали перед детишками сценку — ссору собаки с кошкой. Все вокруг смеялись, делая вид, что им очень весело. А детишки сдержанно улыбались, как будто из приличия, чтобы не обидеть взрослых.
Заметив офицеров, солдаты мгновенно умолкли. Санитары вскочили, поспешно одернули гимнастерки.
Замполит подошел к детишкам, склонился над ними, положил руки на вихрастые головки, пальцы его подрагивали, и, чтобы скрыть это, он принялся поглаживать детей по голове и плечам.
— Дядечка, — спросила девочка тоненьким голоском, — а где ж маманя?
— А ее сейчас лечат, — мягко ответил замполит. — Полечат, и вы ее увидите.
Девчурка оживилась и, кажется, впервые улыбнулась во всю мордашку…
Весь этот день медсанбат жил детишками. В сортировку заглядывали из всех взводов. Наверное, не было в батальоне человека, который не побывал бы здесь. И все что-то приносили детишкам: кто кусочек шоколада, кто таблетки витамина, кто сделанную наспех игрушку. И все вместе — ласку и внимание, что накопили в душе за долгие годы войны. Люди как будто потеплели, оттаяли, подобрели, и это еще больше объединило всех.
Сафронов смотрел на приходящих и про себя дивился и восхищался ими. Вот притащился завхоз Колодкин, с которым Сафронов до сих пор не находил общего языка.
— Вот это… — И он протянул ребятишкам неизвестно откуда взявшуюся игрушку. — Вы это…
Потом заглянул Зайчик, протянул картонку:
— Гляди-ка, чего я нарисовал.
Прибежала Пончик, замурлыкала:
— Уй вы мои хорошие! Уй вы мои сладкие! Давайте я вам куколку сделаю. Тебе солдатика? Хорошо, сделаю солдатика.
Даже комбат пришел. Постоял молча, подхватил парнишку на руки, сообщил Сафронову:
— Закончили ампутацию. Но к ней, пожалуй, не надо. С утра лучше. А о детишках позаботьтесь.
— Сделаем, товарищ капитан, — заверила из-за спины Сафронова Стома.
Это она опекала ребятишек. Даже ревновала к другим, рассиживаться никому не позволяла.
К Сафронову подошли двое — сержант и рядовой.
— Разрешите обратиться? — Сержант сделал шаг вперед, расправил грудь. — Просьба у нас. В часть направить.
— Вы ж ранены.
— Воевать можем. Мстить фашистским гадам, — совсем не по уставу заговорил рядовой.
— Отпустить не могу. Раз уж сюда попали, мы должны вас вылечить.
Сержант козырнул. А рядовой заявил:
— Сбягу.
Вечером Люба доложила:
— Шести человек недосчитываемся.
Все обыскали. Всех проверили — шести человек действительно не было.
— Но как они могли? — удивился Сафронов.
— Порожняком, а что? — ответил Кубышкин.
XXXVI
Утром Стома повела детишек к матери. И сразу стало как-то пусто в палатке. Опять изредка приходили машины. Поступало по два-три человека. Доносились возбужденные голоса легкораненых.
— Он примерно так… — слышался чей-то поспешный голос, словно рассказчик боялся, что ему не дадут высказаться.
— Не-е, не-е, мы отсюда шли, — спорили другие.
— А он как драпанет и задом-то этак, этак…
И вдруг голоса оборвались. Наступила тишина, по не та, что вчера, при появлении раненой матери с детьми, а особая, зловещая тишина. Полнейшее безмолвие, будто там, на поляне, и людей не было.
Первым из палатки выскочил Кубышкин, Сафронов за ним.
Поодаль стоял незнакомый «виллис», из него вытаскивали носилки. На носилках лежал немецкий офицер — это было видно издалека, — белобрысый, коротко стриженный, при погонах, напряженно согнутых, как пружины.
Завидев капитана медицинской службы, один из сопровождающих, лейтенант, оставил раненого и шагнул к Сафронову:
— Приказано к вам доставить. Вот бумага.
Сафронов развернул листок, прочитал:
«Прими, сделай что надо. Обеспечь наблюдение и охрану. П/п М. Лыков».
Сафронов чувствовал, как на него смотрят сейчас десятки глаз, ждут, что он скажет, как поведет себя.
— Бумага не мне, — сказал Сафронов. — Комбату.
Он уловил одобрительный шумок за спиной.
— Но мне приказано. — Лейтенант был недоволен тем, что его задерживают и тянут с приемом. Как видно, ему хотелось побыстрее избавиться от этого пленного фрица.
— Идемте.
— Но мне приказано… чтоб в порядке.
— Кубышкин! — крикнул Сафронов. — Приглядите.
Комбата разыскали в палатке замполита. Там же находился и капитан Чернышев. Сафронов, не представив лейтенанта, протянул бумагу.
Лыков-старший пробежал ее глазами, спросил:
— Ну так что?
— Адресована вам… А потом… Случай необычный.
— Тяжелый?
— По-моему, живот.
— Ставьте на очередь. Что, не знаете, что делать?
— Что делать — знаю, но…
Вмешался замполит:
— Кхе-кхе, относитесь как к раневому.
— Но вы же знаете — после всего, что случилось, люди настроены…
Замполит кивнул:
— Война.
На обратном пути Сафронов разъяснил лейтенанту:
— У нас тут женщину привезли с ребятишками. Раненых. Поэтому настроение…
— Мне ж приказано, — словно оправдываясь, повторил лейтенант.
От палатки донеслись громкие голоса; там не то спорили, не то ссорились. Сафронов ускорил шаг.
— Что там такое? — крикнул он издали.
Раненые приумолкли.
— Да тут… Высказали ему, а что? — объяснил Кубышкин.
— Прекратить! — прикрикнул Сафронов. — Несите его в палатку.
В палатке лежали трое тяжелых. Двое молчали, прикрыв глаза, а третий, танкист, с перебинтованными руками, которые он держал над головой, покосился на входящих воспаленными глазами, увидел немецкого офицера и заскрипел зубами.
— В самый конец. Туда, к тамбуру, — распорядился Сафронов.
— А чего… чего его сюда приволокли? — прохрипел танкист.
Сафронов сделал вид, что не расслышал.
— Чего, спрашиваю, эту заразу? — повысил голос танкист.
— Спокойно, — сказал Сафронов. — Так надо.
— Не хочу, я не желаю.
— Потерпите.
— Удушу заразу.
— Люба, — распорядился Сафронов и указал глазами на танкиста, — введите ему пантопон.
А про себя подумал: «Черт возьми, еще охраняй этого фрица. Не хватало нам забот. А ведь действительно придется охранять. Они и в самом деле что-нибудь сделают».
Немца переложили на лежанку, и Сафронов осмотрел его.
Предположение оказалось верным: ранение тяжелое — в живот. Повязка пропиталась кровью, и ее пришлось подбинтовать. Тело было липким, скулы заострились, губы потрескались — все говорило о тяжести состояния. А немец молчал — ни звука, ни стона.
«Наверное, шок, — решил Сафронов. — И вообще, что с ним делали? Вводили ли противостолбнячную?»
— Люба… Этому… пантопон и противостолбнячную на всякий случай. А мне салфетки влажные.
«Относиться как к раненому, — вспомнил он совет замполита. — Вот хочу, а не получается».
Он все-таки обтер лицо раненого салфеткой, смочил ему губы и опять заметил, что немец лежит безмолвно, безучастно, как будто все происходит не с ним, а с кем-то другим, посторонним.
«Шок, конечно», — подтвердил свою мысль Сафронов и тут встретился с глазами пленного. И поразился. Глаза были впалыми, лихорадочными, но взгляд совершенно осмысленный и определенный: «Да, я знаю, что со мною плохо, что я могу не выжить, могу умереть. Но и только. Большего вы от меня не узнаете, не услышите ни одного слова. Ни одного звука».
«Ах вон что! — возмутился Сафронов. — Неужели он и в самом деле специально молчит?»
Прибыли новые раненые. Сафронову пришлось отлучиться.
— Кубышкин, побудьте здесь.
— А что?
Кубышкин снова весь передергивался. Или ему стало хуже, или раньше, в запарке, Сафронов не замечал этого.
— А то, — объяснил он, — что мы за него отвечаем.
Кубышкин промолчал, но весь его вид говорил о том, что он не очень-то рад этой новой, свалившейся на него ответственности, — он сел и отвернулся.
В медсанбате уже все знали о пленном офицере; где бы ни появлялся Сафронов, его спрашивали:
— Ну как он там?
Зла и ненависти в этих вопросах он не улавливал, скорее — любопытство; как-никак у них первый немец. Многие, вероятно, встречались с ранеными пленными в полках, батальонах, санбатах. Сафронов не встречался…
В этот день его остановил замполит:
— Кхе-кхе, я все хотел спросить, как вы относительно вступления в партию, не думали?
— Давно хочу. Еще на военфаке мне предлагали, да я не считал себя достойным.
— Кхе-кхе… паче гордости. Извольте-ка вот написать заявление.
— А рекомендация?
— Дам я и капитан Чернышев. Я уже, кхе-кхе, разговаривал с ним.
Сафронов стоял растерянный, не зная, что ответить.
— Кхе-кхе, завтра жду заявления.
Стараясь побороть охватившее его волнение, Сафронов вернулся в палатку.
Пленный все так же лежал, уставив глаза в невидимую точку. На лбу у него выступили капли пота, губы потрескались.
— Это ж все-таки тяжелый, — заметил Сафронов Кубышкину. — Ухаживать надо.
Он взял влажные тампоны, обтер лицо и губы пленного, несколько капель выжал на сухой и шершавый язык.
Немец по-прежнему не произносил ни звука.
«Ну и черт с тобой, — рассердился Сафронов. — Молчи хоть до самой операции».
Опять подошла машина, и Сафронову пришлось отлучиться, оставив за себя Кубышкина.
— Только ухаживать надо. Понимаешь, надо. Приказываю.
Немец таял с каждой минутой. Нос заострился, глаза ввалились и выглядывали из глазниц, как голодные птенцы из гнезда. Странное сравнение удивило Сафронова, но еще больше удивил взгляд пленного — по-прежнему без жалобы, без мольбы, с отблесками глубокой боли, которую он стойко переносил. Ни звука, ни слова.
«Какая в нем силища… Какое терпение», — подумал Сафронов и даже покосился по сторонам. Ему сделалось неловко от этой мысли. Он вроде бы восхитился врагом, немцем, офицером.
«Нет, не врагом, — постарался оправдать он сам себя, — человеком. Действительно, стойкость и выдержка поразительные».
— Ну как тут? — послышался голос капитана Дорды. — Меня ведущий прислал. Он будет очередного оперировать, а мне приказано этого…
XXXVII
Сафронов бился над заявлением весь вечер и всю ночь. То получалось очень сухо, то слишком выспренно, то его прерывали на полуслове, то он сам перечеркивал написанное. Только под утро написалось вроде бы удовлетворительно:
«Прошу партийное бюро принять меня в кандидаты Всесоюзной Коммунистической партии большевиков. Клянусь не запятнать ее светлого имени и, если потребуется, отдать жизнь за дело свободы и правды русского народа, за дело Ленина — Сталина».
Сафронов перечитал текст, остался доволен, осторожно свернул листок вдвое, спрятал его в планшет. А к замполиту все не шел, все тянул, чувствуя непонятное смущение.
«Но в конце концов, он же мне предложил, значит, считает меня достойным, — сказал себе Сафронов. — Да, — тут же возразил другой голос, — на военфаке тоже предлагали… Но там… другое дело. Там я был еще совсем зеленый…»
Он вспомнил вдруг ночное ЧП, тень у березы и свой выстрел…
«Да, я убил одного фашиста».
Этот довод его убедил, хотя в душе Сафронов и понимал, что довод не самый главный для врача.
Замполит встретил его приветливо, прочитал заявление, одобрительно покашлял:
— Кхе-кхе, ладно. После операции принимать будем.
У Сафронова замерло сердце, и, чтобы не показать нахлынувших чувств, он поспешно откозырял.
Вечером он решил заглянуть в госпитальную палатку: «Как там детишки, мать? Как там этот немец? Говорят, что даже во время операции, даже под наркозом он не произнес ни слова, только мычал. Хирурги думали, что он глухонемой, контуженый, но тут он выругался по-немецки…»
Было у Сафронова и еще одно желание, которое он скрывал даже от себя, — повидаться с Галиной Михайловной. По существу, с того страшного утра, со дня похорон он и не видел ее, и словом не обмолвился. Получал от нее приветы через Любу, сам передавал добрые слова. Он боялся, что не сдержит своей жалости, выдаст себя и тем самым оскорбит милого ему человека.
И опять его поразила Галина Михайловна. Она стала строже, собраннее, тщательно заправляла под косынку седые волосы, старалась держаться перед ранеными бодро. Беспокойная, изнуряющая душу работа, постоянное пребывание с тяжелыми ранеными как будто подтянули ее, вынудили скрывать свое личное горе, проявить ту профессиональную выдержку, что всегда сопутствует опытному врачу.
Пожалуй, три профессии требуют этой постоянной игры на людей, железного контроля над собой: профессии актера, врача и педагога.
Сафронов когда-то восхищался профессором Зиминым, умеющим вдохновлять самых тяжелых больных. Сейчас он восхитился Галиной Михайловной. Несколько минут он стоял у входа, наблюдая, как она неторопливо и достойно, с заведомым желанием помочь, подходила то к одному, то к другому послеоперационному и там, где она появлялась, стихали стоны, жалобы, просьбы, смягчался взгляд. Он успел заметить, что раненая мать находится справа в дальнем углу, а рядом с нею — пленный немецкий офицер. Он, верно, еще не пришел в себя после наркоза, лежал с закрытыми глазами.
Галина Михайловна почувствовала присутствие Сафронова, не оборачиваясь, отозвалась:
— Я скоро освобожусь.
Неподалеку от палатки, за кустами, слышались детские голоса.
Сафронов приблизился, спросил негромко, чтобы не напугать:
— Как живете?
Детишки замолчали.
— Вы что? Разве забыли? Я — доктор.
Девочка взглянула на него из-под насупленных бровей:
— У-у, зачем мамане ногу отрезал?
— Это не я…
— Это не он, — раздался голос Галины Михайловны, которая неслышно подошла сзади. — А потом, я уже тебе объясняла, Лида: если бы ногу не отрезали, маманя умерла бы… Ну… Играйте…
Она кивнула Сафронову, и они пошли в глубь леса.
Галина Михайловна молчала. Лицо ее смягчилось, взгляд потеплел. Видно, добрые воспоминания наполнили ее. Сафронов шел не спеша, изредка поглядывая на свою спутницу.
— Товарищ гвардии… — донесся вслед голос Галкина.
— Это меня, — встрепенулся Сафронов.
— Идите, — мягко сказала Галина Михайловна, точно извинилась за то, что задержала его. — Появляйтесь, Валентин Иванович. Мне хорошо с вами.
Сафронов не нашелся, что ответить, поклонился и поспешил на голос.
— Корпусной начальник приехавши. Где, говорит, капитан Сафронов? А сестра Стома говорит: по делу ушел. А он говорит, чтоб сей минут был, — объяснил Галкин по дороге, стараясь забегать вперед, чтобы видеть лицо Сафронова.
Корпусной врач стоял у машины, разговаривал с капитаном Чернышевым.
Сафронов, как положено, доложил о прибытии:
— По вашему вызову…
— Расхлебывай, кашу, орел. Сам заварил, — произнес корпусной, натягивая улыбку на лоснящееся, покрытое загаром лицо. — Поедешь со мной. Ну, не понимаешь? Сам же агитировал за легкораненых. Там уже набралась целая команда. Вот и будешь ею командовать. Даю пять минут на сборы.
Сафронов козырнул и бросился в палатку. Там находились все его подчиненные. Они смотрели на своего командира как-то растерянно.
— Кубышкин, — наказал Сафронов, — чтоб тут порядок был.
Заметив сочувствие в глазах сестер, он приободрил их:
— Ничего. Я скоро вернусь.
А сам подумал: «Вернусь ли? Все так неожиданно».
Ровно через пять минут «виллис» корпусного взвыл и, круто развернувшись, выехал на дорогу. Последним, кого увидел Сафронов, была его сестричка Стома. Она стояла у палатки, подняв над головой пилотку, и не махала ею, не двигалась, а замерла в этой позе. И это больше всего запомнилось Сафронову.
XXXVIII
Горе свое Галина Михайловна переживала тихо. Оно ничем не отличалось от других несчастий, коим нет числа и счета и которые довелось ей повидать за годы войны. Только это было ее несчастье, ее горе, и потому переносить его было тягостно. Особенно ее давила мысль о нелепости этой потери. И о своей невольной вине в гибели любимого.
«Ну почему я не настояла? Почему не приказала ему уйти? Ведь будто чувствовала, без конца спрашивала: «А тебе не пора?» — но не сказала: «Пора. Уходи, милый». Говорят, от судьбы не уйдешь. Но почему, почему у меня такая судьба? Надо же так было случиться, что именно в эту ночь, именно на нас вышли проклятые немцы. И именно он, мой Сергей, боевой командир, майор Булат, прошедший через столько настоящих боев, погиб так глупо».
Ей врезались в сердце слова корпусного врача, произнесенные между прочим:
— Что ж это вы?!
Как будто она специально задержала Сергея, чтобы его тут убили.
Правда, все остальные товарищи отнеслись к ее горю с пониманием и сочувствием. Даже чересчур сочувствовали. Вот, кажется, только капитан Сафронов не приходил, не пытался успокоить, не расточал разных слов. И это ей было особенно дорого.
Галина Михайловна вернулась в палатку и обратила внимание на то, что ребятишки жмутся к матери и что-то шепчут ей на ухо.
— Пойдите-ка сюда, — позвала она детей.
А когда они приблизились, тихо сказала:
— Не нужно сейчас к маме подходить. Ей больно.
— Тетя доктор, а там немец, — прошептала девочка, округлив глаза.
— Ну и что?
— А он маманю убьет.
— Не беспокойся. Он сам тяжело болен.
Но не только дети — раненые беспокоились. Первым подал голос Перепелка — худенький солдатик, совсем еще мальчик. Автоматная очередь прошила его от плеча до бедра. Две пули из живота ему удалили, две — в легких — остались. Так он и лежал, ощущая в себе вражеский «гостинец».
— А почему фашист тут? — спросил он у санитара.
— Нехай, — ответил санитар.
— А ты его уничтожь, — сквозь одышку произнес Перепелка.
— Ни, — замотал головой Нехай. — Не можу.
Пленный еще не приходил в себя после наркоза, прерывисто дышал. Новая сестра Шурочка утирала салфеткой пот с его побелевшего лица.
— Приглядывай за ним, — сказала Галина Михайловна.
С момента появления немца у самой Галины Михайловны было такое ощущение, будто в палатке находится мина с часовым механизмом. Она слышит ее тиканье, сознает, что мина может взорваться в любую минуту, но ничего не в силах поделать. Ни уйти, ни обезвредить ее. Галина Михайловна делала вид, что все в порядке, ничего не изменилось и не произошло. А сама думала, изредка поглядывая на все еще не пришедшего в себя немца: «Он спит. Он жив. А Сергея нет. И Настеньки нет. И все мы пострадали и мучаемся из-за него, из-за фашиста. Если не из-за него, так из-за другого, подобного этому…»
Она знала, что это не просто немец, а офицер, с наградами и крестами. Значит, убивал, стрелял, уничтожал. Быть может, пули, выпущенные из его автомата или по его приказу, прошили вот этого мальчика, Перепелку. Да и все, находящиеся здесь, которые неизвестно еще выживут или нет, все — дело его рук, от него пострадавшие. «Он же убивал на нашем фронте, на нашем участке, воевал против наших частей».
Галина Михайловна с трудом сдерживалась, чтобы не показать того, что творится у нее на душе. Она, как всегда, выполняла свою работу: делала уколы, переливания крови, следила за каждым раненым, отдавала необходимые распоряжения сестре и санитарам, утешала, успокаивала — и разве что чаще выходила из палатки, будто бы подышать свежим воздухом.
— Конечно, мы не звери, — услышала она разговор Мельника с Нехаем. — Только оно… как бы это сказать, все равно как-то лихатит.
Появился неизвестный офицер в сопровождении НШ, представился Галине Михайловне, показал документ.
— Как он?
— Еще спит. Не пришел в себя после наркоза.
— С ним можно будет побеседовать?
— Думаю, что нет. Во всяком случае, первые сутки я не разрешаю.
— Даже так?
Офицер смотрел на нее из-под бровей, будто прицеливался. Галина Михайловна не отвела взгляда:
— Именно так.
— Вы что же, жалеете его?
— Нет, не жалею, но я врач, а он больной… А если вы хотите убить его, то нужно было или пристрелить сразу, или не оперировать.
Офицер пренебрег ее ответом.
— Как только начнет говорить, слушайте. Записывайте каждое слово.
— Я не знаю немецкого.
Офицер круто повернулся к НШ:
— У вас есть переводчик? Тогда нужно вызвать. Идемте.
Вернувшись в палатку, Галина Михайловна почувствовала какое-то беспокойство в дальнем углу, там, где находились женщина и немец, поспешила туда.
— Что вы, Дарья Тихоновна?
— Очухался. Квасур просит. Это по-ихнему воды, значит.
— Шурочка, — тихо позвала Галина Михайловна, — оботрите его влажной салфеткой. Несколько капель выжмите на язык и губы.
— Так ведь пить просит, — вмешалась Дарья Тихоновна. — Квасур-то и означает это.
— Успокойтесь, Дарья Тихоновна. Пить ему нельзя. Никоим образом.
Дарья Тихоновна ничего не сказала, только поморщилась неодобрительно.
Вскоре появился интеллигентного вида лейтенант, переводчик. Он сел подле немца и почти не отлучался от него до момента эвакуации пленного в тыл.
К вечеру мать с детьми отправили в госпиталь. Молоденький солдат Перепелка не выдержал многочисленных ранений и умер тихо, как уснул.
XXXIX
Ехали молча. Корпусной будто врос в свое привычное место рядом с шофером, слился с сиденьем. А Сафронова бросало из стороны в сторону, подкидывало на колдобинах, он ударялся затылком о брезентовый верх машины, но не сетовал, держался обеими руками за железную скобу и во все глаза смотрел по сторонам.
У него было такое, ощущение, что они двигаются по чужой земле. То есть поля, и дороги, и деревья все те же, но все непривычное, расположенное не так. Дороги — сплошные аллеи. Высокие деревья сплелись кронами, затенили шоссе. Кажется, они мчатся по огромному тенистому парку и ему нет конца. «Виллис» проносился через населенный пункт и снова попадал в аллею. Дома в населенных пунктах каменные, с красными черепичными крышами, и в каждом поселке костел, как пожарная каланча. То и дело встречалась странная скульптура из серого камня — женщина с крестом и венками («Матка боска Ченстоховска», — объяснил шофер, а может, и неверно объяснил).
Такого он еще не видел. Западную Белоруссию представлял другой.
И еще его удивило, что вокруг мало разрушенных поселков. Вероятно, немецкие части отступали отсюда поспешно, боясь нового окружения, как под Минском.
«Виллис» свернул в очередную аллею.
— Зубняка заберу, — заговорил корпусной. — Утром придет машина. Сестру пришлю. Особенно не располагайтесь. Скоро передислокация.
Он говорил не оборачиваясь. Перед ними возник двухэтажный дом с колоннами. В одном из окон показалась непричесанная голова. Еще не успела машина заглохнуть, как из дома выскочил человек, торопливо пригладил жидковатые волосы, начал было сбивчиво докладывать корпусному врачу.
— Отставить, — оборвал корпусной. — Вот замену привез. Сдашь и завтра вернешься в медсанбат.
Корпусной не стал даже вылезать из машины, дождался, когда Сафронов ступит на землю, и кивнул шоферу. «Виллис» рванул с места и исчез в аллее.
Теперь Сафронов мог разглядеть своего коллегу. Случилось так, что старшего лейтенанта Горбача, хотя он и числился в списках медсанбата, Сафронов видел мельком, потому что Горбача то и дело куда-то перебрасывали.
Сейчас он находился при так называемых выздоравливающих.
Старший лейтенант выглядел сугубо штатским человеком. Это было видно по всему: по тому, как он появился перед начальством без головного убора, и по смятой форме, и по слабо затянутому ремню, и по давно не чищенным сапогам.
«Надо будет подтянуться, подчиститься», — сказал сам себе Сафронов и, чтобы прервать и без того затянувшуюся паузу, предложил:
— Не будем терять время. Знакомьте с обстановкой.
— Да, да, — заспешил Горбач: — Идемте наверх.
Он забегал вперед, напоминая Сафронову его санитара Галкина, и почему-то виновато улыбался. Лицо у него было добродушно-доверчивое, доброе, а эта улыбка вызывала сочувствие.
«Конечно, ему тут не по себе. Взяли человека в армию, а места не нашли. Быть может, как зубной врач он и неплохой, но пока что не до зубов, пока что другими делами приходится заниматься».
Они прошли по дому, заглянули в несколько залов и поднялись на второй этаж. Дом оказался пустым, запущенным. Все, что можно, было утащено, увезено, порушено, лишь стены, остатки люстр и лепные потолки говорили о том, что когда-то это поместье было уютным.
Только в одной комнате они увидели человека. Он спал прямо на полу, натянув на голову шинель и по-мальчишечьи поджав к животу колени.
— Где же все остальные? — спросил Сафронов.
Горбач развел руками.
— В самоволке?
— Такого понятия нет, поскольку…
— Когда их можно собрать?
— Думаю, перед ужином.
Заметив недоуменный взгляд Сафронова, Горбач добавил:
— Сейчас они разбрелись. Кто рыбачит, кто в деревню ушел.
Сафронов выслушивал объяснения зубного врача с нарастающим раздражением.
«Ведь если так, то это черт знает что. Увидят — всех разгонят. Да я и сам против такого».
— Показывайте ваше имущество, — сдерживая, себя, попросил Сафронов.
— Собственно, никакого имущества нет, — произнес Горбач и опять виновато улыбнулся. — Я здесь всего два дня…
Имущества действительно не было. В просторной комнате, именуемой санчастью, стоял стол на точеных ножках, старинное кресло с высокой спинкой, диван с прогнутыми пружинами, а на нем несколько шин, кучка бинтов и индивидуальных перевязочных пакетов да пузырьки с лекарствами.
«А чем же лечить? — подумал Сафронов. — Нужно срочно все выписать, чтобы завтра же привезли хотя бы самое необходимое».
Горбач, судя по его виноватому виду, все сам прекрасно сознавал и был несказанно рад тому, что его заменяют, и потому только согласно вздыхал, встречаясь с неодобрительным взглядом Сафронова.
— Где у вас тут можно почиститься? — спросил Сафронов.
Горбач опять развел руками.
— Бархотку могу принести.
— Принесите. И предупредите кухню, чтобы задержала ужин до построения.
Когда Сафронов привел себя в порядок, почистился, подшил подворотничок, подошел как раз час ужина.
Они спустились вниз и еще издали услышали неодобрительный шум. За домом, на чудесной лужайке, освещенной солнцем, гудела толпа — человек двести. Давно уже Сафронов не видел подобного зрелища. Толпа напомнила ему давнее время — приезд на военфак. Но то были зеленые мальчишки, спешно собранные со всех концов страны. А тут обстрелянные солдаты, прошедшие через бои, отслужившие не день и не два в армии. Одеты они были кто во что, кто в шинель, кто в бушлат, кто в гимнастерку. На многих не было головных уборов. На ногах сапоги, ботинки, портянки, затянутые бечевкой, а кое-кто и босой, благо что июльское тепло позволяло ходить без обуви. Кое на ком белели повязки. Кто-то стоял, опираясь на палку, на какой-то дрючок, выдернутый из забора.
«Ну и капелла!» — изумился Сафронов.
Его удивило еще и другое открытие: «Ведь к нам-то они поступали, наверное, в таком же виде. Но там, в спешке, в потоке, в движении, это не бросалось в глаза и не удручало. Вот как не вспомнить тут слова начальника курса: „Армия — это прежде всего порядок и дисциплина“».
— Стройте людей, — сказал Сафронов.
Горбач бросился вперед, словно обрадовался предложению. Оно приближало его к желанной минуте — отъезду.
— Строиться, товарищи. Прошу построиться, — донесся его неуверенный голос.
Толпа смотрела на него недоброжелательно, но, видя рядом нового офицера, подтянутого и начищенного, постепенно примолкла и пришла в движение.
— Товарищи! — Горбач вскинул обе руки, призывая к тишине. — Все построились?
— Жрать не даешь, а строить — строишь, — послышался негромкий ропот.
— Это быстро, товарищи, быстро.
Люди наконец поняли, что ужин все равно дадут только после построения, и заспешили.
— Товарищи! — изо всех сил крикнул Горбач, когда люди изобразили нечто отдаленно напоминающее строй. — У вас новый начальник. Это замечательный доктор. Строевой офицер. Он академию закончил, — добавил Горбач для большей важности. — Вот, рекомендую, капитан Сафронов.
«Зачем он?» — в сердцах обругал его Сафронов, но медлить было нельзя, и он шагнул вперед, вскинул голову и медленно оглядел растянувшуюся на добрых сто метров неровную цепочку своих новых подчиненных. По мере того как он оглядывал людей, строй выравнивался, солдаты невольно подтягивались, не желая выглядеть хуже других.
— Р-р-равняйсь! — неожиданно и резко подал команду Сафронов.
Строй хотя неторопливо, но послушно и привычно зашевелился.
— Смир-но!.. Отставить… Левый фланг! Не знаете, что такое строй?.. Р-р-равняйсь! — остервенело повторил Сафронов и опять резанул глазами по строю. — Смирно!
Он но спеша пошел вдоль замерших людей, как бывало делал капитан Горовой, ведавший у них на военфаке строевой подготовкой.
Сафронов заметил, что на большинство людей это подействовало: солдаты выпрямлялись, расправляли плечи, выставляли грудь вперед.
— Вольно! — скомандовал Сафронов. — Объясню цель вашего пребывания здесь. Она состоит в том, чтобы не отстать от своих частей. Подлечиться — и снова в строй, к своим боевым друзьям и товарищам. Но это вовсе не значит, что у нас можно будет находиться без конца. Срок пребывания — три недели. Кто по состоянию здоровья требует большего лечения — отправим в госпиталь. И еще…
Где-то в середине строя зашевелились, запереговаривались солдаты.
— Отставить разговорчики! — прикрикнул Сафронов. — Нечего ярмарку устраивать (опять вырвалось словечко капитана Горового). Вот вы из какой части?
Взлохмаченный солдатик, напомнивший Сафронову воробья, смотрел на него сконфуженно и молчал.
— Что, свою часть забыли?
— Из мотопехотной, — тихо ответил солдатик.
— Есть еще из мотопехоты? — спросил Сафронов.
— Есть, — раздалось несколько голосов.
— У вас что, в мотопехотной, не знают, как в строю стоять?
Наступила тишина. Солдатик, напоминающий воробья, стоял багровый.
— Объясняю дальше, — продолжал Сафронов. — У нас остаются только те, кто не хочет в госпиталь. Но… — Сафронов сделал паузу. — Но это не значит, что у нас можно вести себя вольно, так, как некоторые вели себя до этой минуты. У нас воинское подразделение. Батальон, — вырвалось у Сафронова. Он не смутился, а повторил твердо: — Да, батальон выздоравливающих. Я имею в виду перспективу, самое ближайшее будущее. И значит, вы подчинены всем воинским порядкам и дисциплине. Никаких самоволок. За самоволку буду строго наказывать. С завтрашнего дня точный распорядок. Подъем в семь ноль-ноль. Отбой сегодня в двадцать два ноль-ноль. Утром и вечером общее построение. После ужина сейчас же построение. Желающие поехать в госпиталь есть? Три шага вперед, шагом марш!
От строя отделилось человек десять.
— Запишите, — обратился Сафронов к Горбачу, — утром отправим.
Горбач поспешно кинулся выполнять приказание. Было видно, что все, что произошло на его глазах, произвело на него впечатление.
— Вопросы есть? — обратился Сафронов к строю.
— А строевая будет? — выкрикнули из глубины строя, явно рассчитывая на насмешливую поддержку товарищей.
Но строй молчал.
— Если найдем ее необходимой и полезной, то будет, — ответил Сафронов.
— А нас обмундируют?
— Вот это серьезно. Сейчас ответить не могу. Переговорю с кем нужно, тогда отвечу. Больше вопросов нет?.. Смир-но! Если есть офицеры, прошу остаться. Остальные р-разойдись!
XL
Офицеров оказалось больше, чем предполагал Сафронов. Человек двадцать, точнее — двадцать один. Даже двадцать два. Лейтенант Савич подошел чуть позже.
— У нас котелок на двоих, — объяснил он, принимая стойку «смирно».
— На двоих, значит, — сказал высокий офицер и накрыл небольшую голову лейтенанта своей огромной ручищей, как каской.
Все засмеялись. И лейтенант засмеялся. По этому доброжелательному смеху Сафронов догадался: высокий пользуется уважением товарищей.
Сафронов дождался, когда все успокоятся, и заговорил:
— Очень прошу помочь мне, товарищи. Во-первых, мы вдвоем — завтра должны прислать сестру — не справимся с вашим лечением, если нам еще и дисциплиной заниматься придется. Во-вторых, нас просто разгонит командование, если увидит все это сборище. Извините, конечно.
Офицеры молчали. Но это молчание означало понимание. Сафронов продолжал более уверенно:
— Раз это батальон, стало быть, в нем ну хотя бы две роты. А в каждой роте по два взвода. Отделения вы сами организуете. Так что кто желает вступить на вакантные должности?
Офицеры не отвечали.
Они держались с ним на равных, без того некоторого высокомерия, какое порой встречается у строевых офицеров по отношению к нестроевым.
«Значит, действия мои одобряют, — подумал Сафронов. — Но для них, вероятно, непривычна такая постановка вопроса».
— Тогда разрешите вот вас попросить быть одним из командиров рот, — обратился Сафронов к высокому офицеру.
— Старший лейтенант Новак, — отрекомендовался тот. — Но я не знаю… Здесь есть постарше. Вот капитан, — указал он на приземистого человека с асимметричным лицом.
— Ну что же, — согласился Сафронов, — он будет командиром второй роты.
— Капитан Сенченко, — представился капитан и слегка щелкнул каблуками.
— Теперь командиры взводов, — сказал Сафронов, — четыре человека.
Когда назначения закончились, Сафронов извинился:
— Задержал вас. Но ничего не поделаешь. Ужинайте. А через полчаса новое построение, организационное.
Сафронова догнал старший лейтенант Горбач.
— Вот список, — сказал он, протягивая бумагу, И не сдержал восхищения: — Да вы, товарищ капитан, и в самом деле строевой. Я ведь насчет академии так… не сердитесь… Но вы просто, знаете…
— У нас мало времени, — оборвал Сафронов. — Сейчас необходимо выписать медикаменты. Завтра отвезете в медсанбат и добьетесь быстрейшей доставки. А через полчаса новое построение… Составление общего списка… Быть может, он у вас уже есть?
— Нет, знаете…
— Тогда вам поработать придется. Комвзводов составят повзводно, а вы — общий.
— Слушаюсь, — Горбач намеревался козырнуть, но вовремя отдернул руку, так как по-прежнему был без головного убора.
После ужина состоялось второе построение. Составили роты и взводы. Сафронов поступил просто:
— Первая сотня, три шага вперед!.. Первая рота. Вторая шеренга — вторая рота.
Плюс двадцать офицеров — отдельный взвод.
«Действительно, можно формировать батальон, — подумал Сафронов. — Столько командиров, столько людей разных военных специальностей, а их выпускали из соединения».
— Сегодня располагайтесь так, как привыкли, — объявил он. — А завтра поротно и повзводно. Еще раз предупреждаю: никаких самоволок. Отбой в двадцать два ноль-ноль… Коммунистов и комсомольцев прошу остаться. Остальные р-разойдись!
К коммунистам и комсомольцам Сафронов обратился с той же просьбой: поддержать его и помочь.
— Если, конечно, вы хотите остаться, снова встретиться с боевыми друзьями, с вашими командирами.
— О чем речь!
— В том-то и дело! — послышалось со всех сторон.
Оставшееся время этих первых суток Сафронов провел за составлением заявки на медикаменты и имущество и письменного отчета замполиту. Горбач сидел напротив, писал общий список, изредка поглядывал на «Сафронова, но не решался отвлекать его от дела. Было еще светло, и они не зажигали света. В доме слышались голоса. Кто-то еще ходил по коридорам и комнатам. Постепенно все утихло. Только дневальный внизу, у входа, все еще разговаривал с кем-то, просил табачку на ночь.
На мгновение стало тихо. А потом послышалась песня. Она влетела в раскрытое окно, и казалось, что поют в парке, хотя, конечно, пели в одной из комнат.
— Каждый вечер поют, — сообщил Горбач, заметив, что Сафронов отвлекся от своих занятий.
Песня продолжалась. Голос поющего был в меру задорным, но где-то в глубине его улавливалась тоскливая нотка. Она-то и привлекла внимание Сафронова.
Песня, очевидно, была всем известна и пелась не раз, потому что, как только умолк запевала, тотчас десятки голосов подхватили припев:
Мотив был известен Сафронову по картине, прошедшей перед самой войной, а вот слова доморощенные, свои. Он напряг слух.
Лишь сейчас Сафронов понял, что зацепило его за сердце: несоответствие между тихим и задорным мотивом и словами песни, сочиненными, видно, местным поэтом. А поющие будто специально хотели подчеркнуть это несоответствие — еще более яро подхватили припев.
Запевала выводил:
Кто-то присвистнул. Сафронов ожидал мощной поддержки многих людей, а вместо этого снизу донесся пьяный голос:
Кто-то засмеялся, но большинство возмутилось: сорвал песню.
— Вот так, — произнес Горбач, словно пожаловался.
Сафронов вскочил. Первая мысль была: самому броситься вниз и отчитать нарушителя, но он отогнал ее и прошел в комнату офицеров. Там шла оживленная беседа, и, как видно, приход пьяного не привлек внимания. Появление Сафронова встретили, пожалуй, не очень одобрительно. Наверное, прерванный разговор был для всех интересным.
— Извините, товарищи офицеры, но у нас ЧП. Слышите?
Теперь уже по всему дому разносилась все та же пьяная песня:
— Товарищ Новак, я вас лично прошу навести порядок. Нарушителя арестуйте. Посадите в отдельную комнату. А завтра отправим в тыл.
Новак поднялся, оделся и молча вышел из комнаты вместе с Сафроновым.
XLI
Спали на полу, на ворохах бумаги, которой в доме оказалось в большом количестве: какие-то бланки, ведомости, плакаты. Горбач сразу и захрапел, как только лег, прерывисто вздыхал во сне, видимо радуясь своей удаче, отъезду в медсанбат. А Сафронову не спалось. Сто вопросов не давали покоя.
«Идея полезная, — рассуждал он. — Сохранить своих обстрелянных бойцов. Но вот как? Тут меня корпусной подсадил крепко. Тут я могу погореть, как порошинка. Дисциплина — это еще в моих силах. А все остальное? Снабжение, например. Вон табачку просят, а его нет. Штатов нет. С кем работать? Этот батальон — довесок. Лишняя тяжесть. Лишние заботы. Все и будут относиться к нему как к довеску. И мне здесь без помощи начальства не обойтись. Написал замполиту. Но сумеет ли он помочь? Рука покрепче нужна…»
Уснул Сафронов с трудом, несколько раз просыпался среди ночи, опять думал свою думу.
Подъем объявили ровно в семь ноль-ноль. Сафронов услышал оживление и топот привычных к командам людей. Солдаты спешили к пруду умываться. Сафронов и Горбач направились туда же. По дороге столкнулись с капитаном Сенченко.
— Через пятнадцать минут построение, — напомнил Сафронов.
— Схвачено.
— Передайте комроты-один.
— Он в курсе.
— Пусть он доложит.
— Слушаюсь.
Сафронов удивился: «Все вроде идет нормально. Даже не ожидал… Но они же привыкли к службе. Ничего же нового… Но ведь было такое… черт знает что… Отставить самодовольство. Еще ничего не сделано…»
Когда он через пятнадцать минут вышел в парк, роты стояли на лужайке в ожидании команды. Ее подал старший лейтенант Новак. Сегодня он был без бушлата, в гимнастерке, при погонах, при орденах.
На какое-то мгновение Сафронову сделалось неловко от того, что ему, малообстрелянному нестроевому, докладывает такой боевой и заслуженный офицер. Он быстренько подавил в себе эту сентиментальную вспышку.
Новак, доложив, четко отступил в сторону, открыв строй, и Сафронов, вытягиваясь в струнку, приложив руку к пилотке, громко поздоровался. Строй то ли от неожиданности, то ли потому, что отвык, ответил вразнобой.
— Отставить! — прервал Сафронов, в душе понимая, что от этих мелочей зависит порядок в этом новом, так называемом батальоне выздоравливающих. — Разучились, что ли? Повторим. — Он снова принял стойку и приложил руку к пилотке: — Здравствуйте, товарищи!
— Здравия желаем, товарищ капитан! — отозвался строй.
— Еще поработать надо, — сказал Сафронов. — Вольно… Объявляю распорядок сегодняшнего дня. Сразу же после завтрака все взводы займутся уборкой помещений. Первая рота занимает первый этаж, вторая — второй. Каждый взвод имеет отдельную комнату и отвечает за ее состояние. Одновременно начну медицинский осмотр, начиная, с первого взвода первой роты. Командиры рот, прошу обеспечить четкую и аккуратную явку людей, во главе с командирами взводов. — Тут он вспомнил о ночном ЧП и тихонько спросил у Новака: — Где этот пьяница?
— Вон. На левом фланге.
— Как?! Немедленно вывести из строя.
Новак сделал шаг в сторону левого фланга, махнул рукой:
— Фортунатов!
От строя отделился еще молодой солдат спортивного вида, рыжеватый, коротко стриженный, курносый, весь в веснушках. Он приблизился к Сафронову, приставил ногу, не зная, что делать дальше. По круглому лицу его блуждала улыбка, готовая исчезнуть в любое мгновение. Видимо, он ожидал, как повернется дело: шутливо — значит, и он засмеется вместе со всеми, серьезно — и он примет надлежащее выражение.
— Вот, полюбуйтесь, — сказал Сафронов. — Все слышали. Несчастье у товарища. Как фамилия?
— Гвардии ефрейтор Фортунатов, — покорно доложил провинившийся.
— Несчастье у гвардии ефрейтора Фортунатова. Он, как вы слышали, вышел на палубу, а палубы не оказалось.
Строй грохнул. И Фортунатов разулыбался, все еще надеясь на благополучный исход.
Сафронов выждал, а затем подал команду «Смирно».
— Несмотря на мои предупреждения, Фортунатов все-таки напился.
— Его не было на построении, — донесся чей-то голос.
— Отставить разговоры в строю!.. Еще хуже. Значит, и на построение не явился… Вы какой части?
— Отдельный самоходный полк, — виновато отозвался Фортунатов.
— Где сейчас ваши товарищи? Чем они занимаются?
Фортунатов молчал. И строй молчал. Сафронов понял, что достиг своего, — подействовало.
— Гвардии ефрейтор Фортунатов, объявляю вам выговор перед строем. Будете отправлены в тыл при первой возможности… Предупреждаю, товарищи: или мы наведем дисциплину, или не будем существовать как подразделение. Анархизма и беспорядка командование не потерпит. А поскольку мне доверено от имени командования заниматься вами, я не потерплю… — Он повел глазами по строю. — После завтрака приступить к уборке. Р-разойдись!
Сразу же после завтрака началась всеобщая работа. Взводы занялись уборкой. Сафронов осматривал раненых. Первым, к его удивлению, вошел ефрейтор Фортунатов.
— Разве вы в первом взводе?
— Я попросился.
Вид у него был задиристый, и он не был первым, но Сафронов не решился отправить его в свой взвод, и, в свою очередь, не хотелось начинать работу с конфликта.
У Фортунатова оказалось два пулевых ранения. Но не это поразило Сафронова. На его теле он обнаружил еще два глубоких рубца.
— Давно воюете?
— С сорок первого.
— Сколько же вам лет?
— Двадцать.
Ответы обезоруживали Сафронова. «Но все равно, — сказал он себе. — Порядок должен быть, иначе нас всех разгонят. И мне, как инициатору, всыплют по первое число… Даже не в этом дело. Соединение лишится обстрелянных бойцов, в которых оно конечно же нуждается».
После осмотра Фортунатов оделся, но не уходил из комнаты.
— Что вы хотите?
— Простите меня и… оставьте.
— Не могу. Вы нарушили дисциплину.
— Последний раз. Даю слово.
— Я уже объявил перед строем.
Фортунатов заскрипел зубами и бросился к двери, словно хотел высадить ее напрочь.
Что-то дрогнуло в сердце Сафронова, но он не показал этого, сделал над собой усилие, деловито попросил:
— Командир первого взвода, регулируйте поступление.
Раненые пошли без задержки. Среди них оказалось десятка два таких, которые нуждались в длительном лечении. Но все они упрашивали Сафронова не отправлять их в госпиталь. Его доводы не помогали. Наконец он нашел подходящую формулировку:
— Вы нуждаетесь в лечении более трех недель. Задержка здесь во вред здоровью. А как это называется в военное время?
Сафронова удивил ответ немолодого солдата:
— А вот так оно и называется, что жалеть нас стали. Я пятый раз ранен. В сорок первом с таким ранением из строя не уходили. Хошь, так не отпустили бы. А теперь беречь стали. Только и вы поймите: своя часть, она как дом…
Осмотр прервался. Приехала машина из медсанбата. Горбач так поспешно схватил свой чемоданчик, словно боялся опоздать на отходящий поезд. Из кабины выскочила сестричка Пончик.
Она обрадованно завизжала, точно не видела Сафронова сто лет.
— Рад, рад, — смущенно произнес он. — Но тут кругом солдаты, воинская часть.
Пончик все равно чмокнула его в щеку.
— Где раненые? — спросил Сафронов Горбача. — Те, что подлежат эвакуации?
Горбач все-таки сунул чемоданчик в кабину и лишь после этого побежал за ранеными. Впрочем, бежать за ними далеко не пришлось. Уже весь наличный состав батальона окружил машину. Те, кого отправляли, прощались с товарищами. Шофер по-свойски обратился к Сафронову:
— Вам, товарищ капитан, газеты. Замполит прислали.
— Товарищ Новак, возьмите-ка. Но пока не раздавайте. Потом политруков назначим…
— Ну, — обратился он к Горбачу, когда раненые были погружены и все вокруг примолкли, как бывает в минуты прощания, — желаю вам найти свое место. И не забудьте о медикаментах. Пусть их пришлют сегодня же. Слышите?
— Понимаю, понимаю, — по-граждански отвечал Горбач из кабины. — Всего вам доброго. У вас получится.
— Езжайте, — махнул рукой Сафронов.
Но машина почему-то не двигалась, и раненые стояли молча.
«Что такое?» — удивился Сафронов.
И тут он увидел в трех шагах от себя гвардии ефрейтора Фортунатова. Машина. Толпа. И между ними он и Фортунатов.
— А вы что?
— Слово даю… Что хотите исполню.
Ефрейтор произнес это так искренне, что опять дрогнуло сердце Сафронова.
По напряженному ожиданию людей он понял: чем-то этот ефрейтор симпатичен людям, хотя ясно, что они не одобряют его поступка. «Нужно быть строгим, твердым и решительным, но справедливым и никак не жестоким, — вспомнились ему напутственные слова начальника курса. — Будьте снисходительны к людям».
Сафронов окинул толпу быстрым взглядом, громко спросил:
— Быть может, поверим гвардии ефрейтору Фортунатову?
— Поверим, — выдохнула толпа.
— Останетесь при мне.
Машина ушла.
Осмотр продолжался. Теперь они работали вместе с Пончиком.
— Медикаменты кончаются, — встревожился Сафронов.
— У меня кое-что есть в сумке, — отозвалась Пончик.
К обеду уборку закончили. Каждый взвод получил просторную комнату.
А к вечеру вместо ожидаемой машины с медикаментами приехал мотоцикл с комбатом.
— С рассветом передислоцируемся, — сообщил он, доставая из планшета карту. — Вот наше новое место. Лес под деревней Линёво. Машины придут к шести ноль-ноль. Будьте готовы.
— Есть, — ответил Сафронов. — Дневальный, командиров рот ко мне.
XLII
Сафронов ехал с ощущением некоторого удовлетворения. Идея его, одобрена командованием. Батальон выздоравливающих создан. Люди быстро подчинились, наладили порядок потому, что хотят этого, хотят скорее вернуться в свои части, к товарищам и друзьям. Как-никак, а двести человек он, Сафронов, сберег для соединения. И еще сохранит, наверное, не одну сотню.
Жаль, что в первой операции не был создан этот БВ, упустили не одну сотню закаленных бойцов. Ну да в этом не его вина….
Они приехали в лес, к указанной на карте отметке. Сафронов вышел из кабины, чтобы оглядеться, и тут, буквально в двадцати метрах от дороги, увидел палатку и своего санитара Галкина.
— Товарищ гвардии!.. — воскликнул Галкин, швыряя самокрутку в кусты.
Через минуту Сафронова облепили со всех сторон — сестры, санитары, Кубышкин. Лейтенант поначалу пытался что-то доложить, но не выдержал и тоже бросился обнимать своего командира.
Сафронов был растроган встречей, однако, здороваясь со своими подчиненными, успевал поглядывать на машины: как отреагируют раненые на такой прием?
Из всех машин вышли офицеры. Со всех сторон смотрели солдаты. И никто не смеялся, но все одобрительно улыбались.
Сафронов успокоился.
— Я рад, — сказал он Кубышкину, сестрам и санитарам. — Рад, что у вас все в порядке, что вы быстро развернулись. Раньше всех. Вот теперь мне надо свою ораву устроить. Где командир или НШ?
Ему указали, и он направился к одномачтовой палатке, которую только устанавливали на дальней полянке. Сафронов доложил Лыкову-старшему о своем прибытии, и комбат сказал:
— Вон там, метрах в пятистах от штаба, есть подходящее место. Там и ройте свои землянки.
Сафронов козырнул, но в этот момент почувствовал на своем плече чью-то руку.
— Приветствую, кхе-кхе, — произнес замполит и по-отечески обнял Сафронова. — Чтоб не задерживать, кхе-кхе, идемте к вашим, и вы по дороге информируйте меня о делах. Слышал одобрительное мнение, кхе-кхе.
— Все еще впереди, — смутился Сафронов.
— Это верно, кхе-кхе, — многозначительно произнес замполит.
Сафронов не обратил внимания на эту многозначительность, а тотчас заговорил о том, что его волновало в настоящую минуту:
— С обмундированием вот плохо, с обувью? Не знаю, как получилось, но одеты по-партизански — кто во что.
— Кхе-кхе, поговорю с командованием, — пообещал замполит. — А как с настроением? С политинформацией?
— Назначил политруков. Газеты, надеюсь, будут.
Замполит закашлял, почему-то замялся, но произнес одобрительно:
— Действуйте, кхе-кхе, действуйте, не отступайте.
Сафронов уловил эту заминку, но опять же не придал ей значения. Не до заминок было. Предстояло разместить свое войско. С одной стороны, он был доволен: близость медсанбата снимала с него многие проблемы, главным образом хозяйственного плана. А с другой стороны — налагала ответственность. Все его действия на виду. Вот сейчас необходимо рыть землянки. Как-то встретят раненые его предложение?
Встретили нормально, без ропота, по-солдатски.
Достали топоры, пилы, лопаты. Зам по МТО Колодкин подобрел. Когда к нему пришел Сафронов, он даже позволил себе улыбнуться. Улыбнулся и Сафронов, увидел, что перед ним совсем еще молодой мужик с белыми крупными зубами.
— Только это… обмундирование это… потому что это… некомплект.
Сафронов получил то, что можно было получить.
Вся эта процедура с завхозом длилась, наверное, меньше часа, но, возвращаясь к себе, Сафронов не узнал своей территории. Тихая поляна на опушке соснового леса преобразилась, наполнилась голосами, звоном лопат, постукиванием топоров, пением пил. А главное — как из-под земли выросла двухмачтовая палатка. Из нее доносилось верещание Пончика:
— Мальчики, мальчики, не сюда.
А у входа, с видом поработавших людей, курили Галкин и Фортунатов. Заметив Сафронова, они спрятали самокрутки за спину и уставились на командира. Галкин — лукаво, Фортунатов — вопросительно. В уголках его губ затаилась улыбка, готовая или исчезнуть, или выплыть наружу.
— Молодцы, — одобрил Сафронов.
— Это, товарищ гвардии… — бросился объяснять Галкин. — Комбат приходют и приказывают доставить вам палатку. А мы, значит, и думаем: уж и развернем заодним. Чего уж…
— Молодцы, — повторил Сафронов и, поняв, что ему сейчас тут делать нечего, подозвал Фортунатова: — Пойдите к командирам рот, передайте приказание: пусть получат обмундирование… Хотя… я сам. Вы все равно не знаете, где и у кого получать. Галкин! — окликнул он и устремился туда, где кипели земляные работы.
— Товарищ гвардии… — поспешая за ним, произнес Галкин. — Шибко ходите… — И, не услышав ответа Сафронова, помолчал и неожиданно добавил после паузы: — Землицей пахнет. Вот ведь как. Я ее, можно сказать, перерыл прорву. Ежели сложить, так через всю Россию канава будет, а вот так не чуял, потому как в работе оно не чувствуется. А вот со стороны… — Он с наслаждением глубоко вздохнул и повторил: — Землицей пахнет.
Сафронов сдержал себя, чтобы не остановиться и не обнять своего санитара: так он говорил искренне, от сердца, что его слова тронули и вызывали симпатию. «Для него это не просто запах. Земля для него кормилица. Он с детства с нею. Она для него как живая».
А вслух сказал:
— Сейчас проводишь людей к капитану Колодкину. Скажешь — от меня. За обмундированием.
— Слушаюсь, — тотчас откликнулся Галкин. И после паузы: — А к нам-то зайдете, товарищ гвардии капитан? Все по вас шибко соскучились.
— Когда освобожусь, — ответил Сафронов, изо всех сил стараясь не подать вида, что его тронули слова санитара.
А свободного времени не было и на самом деле. Весь день Сафронов носился что-то дополучать, дописывать, к нему обращались за помощью и советом. Нагрузка была не меньше, чем при боевой операции, но на этот раз он сам диктовал ритм своей работы, сам был хозяином положения. И если где-то что-то не получалось, он отдавал приказание и слабое место подпирали руки и плечи его подчиненных.
— Товарищ капитан, рана открылась.
— Товарищ капитан, боли усилились.
Он видел, что люди жалуются не напрасно, и лично повел их в перевязочную медсанбата. У палатки столкнулся с ведущим хирургом. Тот сразу понял, в чем дело, буркнул через плечо:
— К вашему приятелю. Это как раз ему по силам.
Штукин слышал иронические слова ведущего, но поднес палец к губам, предупреждая вопрос Сафронова. После того как помощь раненым была оказана, они вместе вышли из перевязочной.
Штукин по привычке снял очки, протер их полою халата и произнес невозмутимым тоном:
— Все логично. Мой враг эфир побеждает. Ведущему это теперь известно, и реакция его вполне адекватная.
— Я бы на твоем месте все-таки поговорил с замполитом, — посоветовал Сафронов.
— Он прав, — повторил Штукин и обратился с вопросом: — Ну а ты-то? Доволен? Чувствуешь удовлетворение?
— Представь себе, да. Двести человек. Вон они, можешь увидеть.
— Не обольщайся. — Штукин замялся.
— Да что вы все?! Замполит чего-то недоговаривает, и ты еще…
— Да тут… без тебя… Одним словом, ведущий всего этого не одобряет и вообще говорит, что команды выздоравливающих не для танковых соединений.
— Ничего, — бодро произнес Сафронов. — Легко убедиться в полезности начатого дела.
— Видишь ли, сейчас действительно темпы такие… — начал было Штукин, но Сафронов похлопал его по плечу и поспешил к себе: несделанной работы еще оставалось много.
К вечеру все было готово. Палатка обихожена, медикаменты расставлены, землянки вырыты, нары сделаны и застланы свежей травой, даже линейка для построений посыпана песком и утрамбована ногами солдат.
Наблюдая мимоходом за работой своих подчиненных, еще не совсем здоровых людей, Сафронов ловил себя на мысли о том, что он восхищается усердием их. «Вот взялись! Вот трудятся, ребятки! Просто молодцы. Не ожидал».
На вечернем построении он поблагодарил всех за проделанную работу и едва удержал себя, чтобы не пожать руки командирам рот. Оба — и Новак и Сенченко — стояли рядом, с устало опущенными плечами — видно, и сами не были в стороне от дела, — и совсем не ожидали благодарности. Они выполняли задачи и посложнее. Сафронов уловил разницу настроений: праздничного — в себе и обычного, будничного — в них, и заключил свое короткое обращение сухо:
— Завтра подъем в семь ноль-ноль. После завтрака построение и развод по работам. Это называется трудотерапия, и большинству из вас показана.
XLIII
Фронт продвинулся далеко вперед. Лишь по вечерам да ранним утром до леса долетал гул отдаленной канонады. И днем и ночью над головами пролетали самолеты, но к их гудению привыкли, как к порывам ветра, и уже не обращали внимания. Это были свои самолеты, и летели они бомбить фашистские позиции. Давно уже не раздавалась команда «Воздух», хотя НШ продолжал давать соответствующие инструкции и ежедневно напоминал о наблюдении за небом.
Медсанбат снова жил неторопливой будничной жизнью.
Но Сафронов теперь был доволен своей судьбой. Лишь он, один он, продолжал работать в боевом ритме. Лишь он, один он, был сейчас самым занятым человеком в медсанбате. Даже Галина Михайловна не трудилась, даже у нее, в ее госпитальной палатке, не было ни одного человека. А у Сафронова целых двести. И все они требовали присмотра, ухода, лечения. Все они находились под его началом, в его ведении, и за каждого в отдельности он отвечал головой.
Дисциплина вроде бы наладилась. Назначенные им командиры выполняли свои обязанности аккуратно и точно. Самоволок не было. Случаев пьянства не было. Но появилась новая опасность: скука, безделье, а они могли привести людей к нарушению порядка.
Сафронов обращался к комбату, замполиту, заму по МТО с одной-единственной просьбой:
— Дайте работы моим молодцам. Займите их хоть чем-нибудь. Они не откажутся.
Уже переделали все, что нужно было и не совсем нужно: привели в образцовый порядок территорию, перебрали хозяйственное и аптечное имущество, отремонтировали машины. Больше работы не было. А двести человек ждали ее. Их необходимо занять во что бы то ни стало.
Сафронов пригласил к себе в палатку командиров рот:
— Так что же будем делать, товарищи? Чем займем людей?
Командиры рот переглянулись, но не ответили, хотя по выражению их лиц Сафронов уловил: они понимают важность и своевременность его вопроса.
— А что, если организуем обычные занятия, начнем со строевой подготовки?
— Можно, — тотчас отозвался Сенченко.
Новак промолчал. Он был офицером-танкистом, а они — это знал Сафронов — не очень уважают строевую. Зато Сенченко, пехотинец, принял его предложение нормально.
— Что ж, — в шутку спросил Сафронов, — будем голосовать? Два — «за», один — «против».
— Не будем, — отозвался Новак. — Но только шагать в ногу не все могут.
— А это мы отрегулируем, — заверил Сафронов.
На утренней поверке он сказал, обращаясь к строю:
— С сегодняшнего дня начинаем занятия: строевая, тактика, материальная часть оружия. А то, я боюсь, вы отстанете от товарищей, забудете, как на курок нажимать. — По строю прошел легкий смешок. Сафронову приятно было ощущать это единение со своими подчиненными. Оно появилось с некоторых пор, вот здесь, в этом лесу, и доставляло ему удовлетворение. — Вопросы есть?
— Есть. — Из строя, как положено, вышел солдат с палочкой в правой руке. — А в часть разрешите?
— В часть пойдете, когда палочку бросите.
— Так все равно ж заниматься. Там хоть сто пятьдесят гвардейских.
— Вот этого не обещаю, — сказал Сафронов. — А в строй вернуть полноценным бойцом обязуюсь.
Вопрос солдата с палочкой оказался не праздным. На вечерней поверке они недосчитались двух человек. В медсанбат к сестричкам снова начали приезжать гости. Один из этих кавалеров и прихватил с собой однополчан из батальона выздоравливающих.
— Я это дело запрещаю, — объявил Сафронов перед строем. — Не знаю, как они обойдутся без справки. Мы сообщим куда положено. Думаю, действия сбежавших солдат не одобрят, хотя и уехали они в часть, ближе к передовой. Но у нас здесь не проходной двор. Куда хочу — туда еду. У нас тоже воинская часть. И я работаю на вас, а не на себя.
Ему не возражали.
Сафронова часто навещали товарищи, все, кто был свободен от службы. Кажется, не было ни одного человека в медсанбате, который не побывал бы у него в палатке. Его сестры — Люба и Стома, — так те просто дежурили попеременно. Даже НШ и, тот не удержался, заглянул на строевую песню. Он обошел землянки, посмотрел, как маршируют солдаты, а потом наведался к Сафронову.
— Сель ясна, — минуту наблюдая за работой Сафронова, произнес НШ. — А вот каков принсип?
— Принцип, — объяснил Сафронов, — лечить без отрыва от занятий, не дать расслабиться, потерять боевой тонус.
— Ну что ж, — одобрил НШ и кивнул на прощание, как старому товарищу.
Капитан Чернышев появлялся шумно:
— Трудишься, дядя Валя? Не могу отказать себе в удовольствии. Уж больно хорош ты на своем троне.
Сафронов действительно сидел у столика на высоком деревянном кресле — и впрямь как на троне. Появление этого кресла имело небольшую историю. Его тайно привезли сюда сами раненые из того поместья, а затем торжественно вручили Сафронову. Теперь он сидел на нем во время приема, чуть возвышаясь над пациентами, отдавая приказания сестрам или спускаясь на землю, чтобы лично осмотреть раненого.
Осмотр всегда сопровождался разговором с кем-нибудь из пришедших товарищей и проходил под гул шагов идущих в ногу людей или звонкую песню, которая разлеталась далеко по лесу.
Все эти дни Сафронов ощущал в себе радость — радость от полезности и важности своего труда, радость от того, что все идет нормально, радость от сознания выполняемого долга, радость от мысли, что и он вносит свою одну человеческую силу в дело победы.
Это утро началось необычно. Едва приступил к осмотру, послышался пронзительный свист. Фортунатов выскочил из палатки и тотчас нырнул обратно:
— Командир корпуса прибыли.
Сафронов на ходу сбросил халат, одернул гимнастерку и громко, по-строевому подал команду:
— Батальон, ирр-но!
И бегом навстречу крупному и рослому человеку, шагающему впереди свиты.
— Товарищ гвардии генерал…
— Что это еще за батальон? — прервал генерал.
Сафронов объяснил старательно и четко, понимая, что от его объяснения зависит существование батальона. Генерал остался доволен докладом, но заметил:
— Только не надо называть батальоном, а то командующий узнает — мне голову снесет, скажет: резервы скрываю. Называйте: команда выздоравливающих.
— Слушаюсь, — ответил Сафронов и тут заметил вблизи генерала корпусного врача.
Генерал осмотрел землянки, палатку и никаких замечаний не сделал.
«В порядке, в порядке, — радовался Сафронов. — Теперь-то мы живем окончательно».
А в обед перед палаткой взвыл «виллис», из машины вышел шофер корпусного врача:
— Товарищ гвардии подполковник приказал стул забрать.
— Как это? — не понял Сафронов.
— Ну, стул, — повторил шофер.
Сафронов переглянулся со Штукиным, который как раз заскочил к нему в свободную минуту.
— Вероятно, у корпусного плохой стул, — заметил Штукин.
Сестры фыркнули, а шофер переступил с ноги на ногу, не понимая причины смеха.
— Берите, — сказал Сафронов, поднимаясь со своего трона.
После обеда прибежал посыльный из штаба:
— Срочно строем к палатке замполита.
Сафронов построил подчиненных по тревоге, привел, доложил НШ. Оказалось, ничего особенного. Артисты прибыли. Концерт будет.
«НШ в своем стиле», — подумал Сафронов и не осудил Царапкина. С того ночного боя он не мог осуждать его действий.
Начался концерт. Из палатки замполита появился восточного типа немолодой человек с большим барабаном в руках и принялся постукивать по нему пальцами, как палочками.
— Э-э-э-э-э-э-э-э, — затянул он на одной ноте. И вдруг как грохнет:
Это было неожиданно и резко, как выстрел.
Слушатели ответили гомерическим хохотом и аплодисментами.
Другие номера встречали тоже хорошо. Но этйт запомнили, он взбодрил людей и придал им силы. «Надо ж как выдал! Бей, значит, барабан, по башке фашистской».
После концерта Сафронов подал знак командирам рот. Тотчас послышались команды:
— Первая рота, становись!
— Вторая рота, становись!
Сафронов ловил на себе одобрительные взгляды товарищей. Подошли его санитары, окружили улыбками.
— А мы на вас все любуемся, — высказался Галкин. — Вот, мол, какой наш гвардии…
— С правильной точки, — поспешил на помощь Супрун.
Радостное состояние Сафронова не проходило. С ним он и лег спать. День прошел напряженный, пестрый. Сафронов скоро уснул.
В полночь прибежал посыльный:
— Срочно в штаб.
Сафронов на этот раз ругнул НШ за его хроническую привычку. Но делать было нечего — вызов есть вызов. Пришлось идти.
Из штабной палатки доносились два голоса. Разговаривали громко и запальчиво, видимо спорили.
— Не понимаю смысла.
— Что, боязно?
— Нет, не боюсь. Я и под обстрелом, и в окружении работал. Но то вынужденно, а здесь…
— А здесь мы приближаем помощь.
— Какую?
— Какую положено. Там есть немецкие блиндажи, землянки, капониры.
— Но это ж плацдарм. Пятачок.
— Но там наш корпус. А эвакуация через реку возможна только ночью.
— Ну, не знаю.
— Беру на себя. Я вас всегда поддерживал.
Сафронов удивился и насторожился. Подойдя ближе, он узнал голоса. Спорили корпусной и ведущий.
С недобрым чувством Сафронов вошел в палатку и доложил о прибытии. В палатке он заметил комбата, Чернышева, замполита и НШ. На его доклад отозвался корпусной:
— Свертывайте ваше учреждение. Начальство не одобрило затею. Она не для нас.
— Но… разрешите… — растерянно произнес Сафронов.
— Я сказал — не для нас, — оборвал корпусной. — Мы сейчас слишком быстро двигаемся, и в настоящее время… В общем, явитесь во взвод. Предстоит тяжелая операция.
— Как же так? — не удержался Сафронов.
— Приказание, кхе-кхе, не обсуждают, — осторожно вмешался замполит.
— Вот именно, — подхватил корпусной.
— Но капитан Сафронов, кхе-кхе, проявил организаторские способности…
— Разберемся, — сказал корпусной.
— Нет, кхе-кхе, — необычно настойчиво произнес замполит. — Это нужно сделать сейчас.
— Я поддерживаю, — вставил Лыков-старший.
— Разберемся, — более уступчиво повторил корпусной. — Каждый получит свое и даже более того. — Он хихикнул своей остроте, но, встретив суровые взгляды присутствующих, закончил строго, почти сердито: — Приказание ясно? Выполняйте.
XLIV
Выехали они на рассвете, с первыми лучами солнца. Люди недоспали и потому тотчас, как только очутились в машинах, задремали. Сафронов тоже закрыл глаза, но ему не спалось. За работой, за суетой было не до переживаний. А вот сейчас мысли и чувства одолевали его. Все, что произошло, потрясло Сафронова. «Ну, скорость. Ну, наступление. Ну, лишние, непредвиденные заботы. Но польза очевидна. Без этих «лишних забот» соединение теряет обстрелянных бойцов… А впрочем, приказ в армии не обсуждают», — одернул он сам себя, но от этого легче на душе не стало.
Его внимание привлек отдаленный гул, напоминавший артподготовку. Он нарастал, приближался. Он будто притягивал их к себе и радовался их приближению. Даже земля дрожала от этой зловещей радости.
— Воздух! — выкрикнул кто-то.
Шофер тотчас вцепился обеими руками в баранку и высунулся из кабины. Но никаких команд не последовало. Машины не свернули с дороги, продолжали движение, не снижая скорости. Только теперь над головами раздавалось завывание, появившееся после команды «Воздух». Оно то отдалялось, то приближалось.
— Наши перехватили, — сообщил шофер и довольно улыбнулся.
Сафронов и сам догадался, что в небе над ними идет воздушный бой.
А тем временем там, впереди, за лесом, за поворотами дороги, гудение усилилось. Теперь оно зазвучало угрожающе и неровно, прорываясь отдельными взрывами и длинными очередями пулеметов. Странным казалось то, что эти очереди были слышны, хотя по силе они значительно уступали неумолкаемому всеобщему гулу. Вероятно, орудия всех калибров стреляли и с той и с другой стороны.
Неожиданно машины начали сворачивать в лес. Сафронов увидел НШ, бегающего среди деревьев.
— Рассредоточиться и замаскироваться! — кричал он, кидаясь от машины к машине.
Шофер и санитары занялись маскировкой. А Сафронов отошел в сторону и лег под сосну.
Как только он приложил голову к земле, особенно отчетливо уловил ее гудение. То, что происходило там, впереди, что ожидало его, представилось ему огромным кипящим котлом, в нем все клокочет, бурлит, отдельные взрывы — как отдельные брызги. Но — там находились живые люди. «И мне доведется, и я окажусь среди них».
Где-то неподалеку снова начали спор корпусной и ведущий. Сафронов отчетливо слышал весь разговор.
— Давайте хотя бы разобьем хирургов на две бригады. Одну оставим здесь.
— Зачем же распылять силы? Это ж вдвое меньше помощи. И потом…
— Я лично возглавлю первую бригаду.
— Ну, что ты, орел…
«Не хотел бы я быть во второй группе», — подумал Сафронов, отвлекаясь от разговора. Сейчас все мысли его были заняты ожиданием предстоящего боя. Все, что еще совсем недавно так болезненно тревожило его, как-то сразу отошло на второй план, уступив место этому острому ожиданию…
Только в сумерках раздалась команда:
— Водители машин, ко мне!
А минут через пять:
— По машинам!
Они выехали на дорогу, и Сафронов уловил, что там, на плацдарме, стрельба ослабевает, а вскоре она и совсем стихла. Лишь изредка, словно по инерции, еще раздавались короткие очереди и отдельные свистящие разрывы мин. Время от времени небо ярко вспыхивало, и следом раздавались стрельба и разрывы. Издали казалось, что там, совсем-совсем близко от них, идет киносъемка, включают мощные юпитеры. Действует пиротехника. Но он-то знал, что это никакая не киносъемка, и с нарастающим нетерпением ожидал, когда же он сам очутится на этом плацдарме, среди этих вспышек и взрывов.
Сафронов высунулся из кабины, стараясь увидеть более того, что было различимо через смотровое стекло. Но ничего, кроме вспыхивающего неба да впереди идущей машины, не было видно. К тому же они остановились. Послышались шаги бегущего вдоль дороги человека.
— Кабины не закрывать, — говорил НШ. — Быть начеку. Возможно, придется прыгать в воду.
Они снова двинулись в путь, но теперь уже медленно и осторожно, словно дорога вдруг обледенела и машины боялись пойти юзом.
Неожиданно за поворотом блеснула вода. Река была тихой, гладкой. Она отливала сталью. Сафронов успел заметить отражение звездочки, как будто кто-то снизу подсвечивал им фонариком. И тут же звездочка исчезла. Над водой повисла ракета, заливая все вокруг неестественным желто-зеленым светом.
Сафронов вспомнил почему-то детство, неглубокую речушку Соньку, опасную лишь весной во время паводка. Там у деревянного моста бурлили две воронки. Туда они с ребятишками долгое время боялись подплывать: затягивало, и Митя Коньков утонул в этих воронках. Став постарше, они набрались опыта и храбрости, подплывали к воронкам, в самую крутоверть. Их затягивало, но они наловчились вырываться из водяного плена. Он почувствовал то же щемящее замирание в груди, какое ощущал в детстве.
Они были уже на переправе. Вокруг рвались мины, их обдавало брызгами. Над головой пролетали трассирующие пули. Но пока все шло благополучно, без потерь и происшествий. Мальчишеский азарт переполнял Сафронова. Он с трудом сдерживал себя, чтобы не крикнуть шоферу: «Давай! Жми, не бойся!» На миг ему показалось, что все это игра, что никакой опасности нет.
— Н-ну! — вырвалось у Сафронова.
И, словно по его команде, сзади грохнуло, а передние машины ускорили ход. Его шофер зачем-то пригнулся над баранкой, точно это спасало его от осколков.
Кричали сзади. Кричали спереди. Кричали со всех сторон. Кто-то бултыхался в воде. Кто-то скулил: «Сапог пропал».
Переправа сделалась бесконечной, секунды — длинными, ход машины — тихим. Сафронов не успевал осознавать то, что происходит вокруг. Инстинктивно приоткрыл дверцу, и как раз вовремя. Взрывной волной так метнуло машину, что Сафронов вывалился, как яблоко из корзины. Сам не помня как, он очутился в воде. В тот же миг чья-то рука подхватила его за плечи и подтолкнула вперед. К своему удивлению, Сафронов различил рядом с собой голову своего санитара Лебко и догадался, что тот пытается помочь ему.
— Не надо! — закричал Сафронов. — Я умею плавать.
— Туда, туда,, прямо, — услышал он в ответ.
При новой вспышке ракеты Сафронов заметил берег. Он был метрах в тридцати, но за спиной продолжали раздаваться тревожные крики, и он хотел повернуть назад.
— Нет, нет, — удержал его санитар. — Прямо, прямо.
Они выбрались на скользкий берег и тут увидели костер. Было странно, что костер движется по воде и покачивается из стороны в сторону. Смахнув сбегающую с волос воду, Сафронов различил горящую машину. Она спешила свернуть от переправы. Успела отъехать, и лишь тогда из нее выскочили два факела и бросились к воде…
— Сейчас, минуту… очки, — услышал Сафронов знакомый голос.
На берег на четвереньках выполз Штукин.
— Ты что?! — удивился Сафронов, как будто сам только что не был в воде.
— Не удалось, — выдохнул Штукин и печально повел годовой. — Бореславский утонул. Я нырял, но все неудачно. Я бы, несомненно, нашел, но приказали плыть к берегу.
— Не медлить. За мной! За мной! — раздался голос комбата.
И тотчас другой командный голос:
— Товарищи офисеры, сюда со своими подчиненными. Водители, укрыть машины!
Все проходило в быстром темпе, почти молниеносно. Сновали люди. Урчали машины. Раздавались взрывы, и свистели пули. Сафронов слышал голос: «За мной! За мной!» — и бежал на него, как на ориентир.
Через каких-нибудь десять минут они очутились в большой землянке, не в такой, какая была у них в КВ, а в землянке переднего края — в три наката, прочной и неуютной. Еще не войдя в нее, Сафронов понял, что в землянке раненые. Пахло кровью и несвежими ранами.
— Дядя Валя, — услышал он голос Чернышева, — начинай работу. Как только хирурги развернутся, пришлю санитара.
Сафронов поглубже вдохнул, точно собрался нырять в воду, и начал спускаться по сбитым земляным ступеням. За собой он слышал громкое дыхание, но еще не вполне понимал, что это следуют его подчиненные — весь приемно-сортировочный взвод в полном составе.
XLV
Войдя в землянку, Сафронов как бы попал в свою стихию. Необычной была лишь обстановка, все остальное — знакомо и понятно. Теперь он действовал осознанно. Мог ориентироваться и руководить своими действиями и действиями своих подчиненных. Он обернулся, как будто желая увериться, что подчиненные следуют за ним, и отдал первое приказание:
— Кубышкин, бери санитаров и тащи самое необходимое из машины: бинты, медикаменты, поильники, термоса.
Фельдшер поднялся наверх, а Сафронов с сестрами начали осматривать раненых. Свет был тусклый, неровный. Трофейные плошки освещали близлежащих, остальных не было видно. Народу было густо. Люди лежали на нарах и в проходе, один к одному. Кто тут ранен и во что — следовало разобраться.
— Никому не передвигаться, — сказал Сафронов. — Как лежали, так лежать.
Они с трудом перебирались от одного человека к другому, стараясь не наступать на раненых, осторожно отодвигая и перекладывая людей. С их появлением усилились стоны и просьбы:
— Тихо! Я еще живой.
— Пить… Дайте пить.
— Когда же помощь? Уже вторая ночь пошла.
— Без крика, товарищи, — успокоил Сафронов. — Дайте разобраться.
Его наполнило ощущение, будто он находится в водовороте, в опасной, засасывающей воронке, но из этой воронки, в отличие от той, у деревянного моста на родной речушке Соньке, из этой воронки он не должен спешить вырываться, он должен держаться как можно дольше, а их, стонущих, беспомощных, ждущих спасения, их он обязан вытолкнуть из нее.
— Разберемся, разберемся, — повторял Сафронов, балансируя меж ранеными. — За тем сюда и прибыли. Всем медсанбатом прибыли, чтоб вам побыстрее помощь оказать.
Он повторял эти слова, а сам усиленно думал: как отделить срочных от всех остальных? Как не просмотреть шоковых или со жгутом, тех, у кого кончается срок наложения?
Чем больше он осматривал, тем больше поражался тому, как много среди раненых тяжелых и срочных, подлежащих немедленной операции. Здесь почти не было легких, ходячих, тех, кого можно было бы сейчас же, необработанными, отправить в тыл.
«Да, здесь бы для моей КВ не нашлось бы подходящих, — подумал Сафронов. — Тут особая обстановка, бой за плацдарм, за удержание его, и люди сражаются не на жизнь, а на смерть. Да и мы…» Он не закончил своей мысли, потому что она была об опасности, в которой находились и они, именно этого слова «опасность» он не хотел произносить даже в мыслях.
Вернулся Кубышкин с санитарами, принес все, что велел Сафронов.
— Теперь займитесь ранеными. Всем противошоковую. Тяжелым уколы. Напоить. Накормить. Люба, руководите.
Сафронов направился к выходу и почувствовал за своей спиной чье-то дыхание. Посветил фонариком. Галкин!
— Ты чего?
— Так, товарищ гвардии… Тут поодиночке не надо бы… Тут мало ли чего…
Сафронов промолчал, понимая, что санитар — опытный солдат — прав. «Мало ли чего…»
— Местечко бы подыскать, — объяснил он причину своего выхода. — Блиндаж или землянку.
— Иметца, — отозвался Галкин. — По этому ходу, как раз по дороге к машине.
Над головой прошипела ракета, и Сафронов невольно взглянул на небо. У него на глазах оно осветилось и стало желтовато-зеленым, неестественно ярким. Таким он еще никогда его не видел, потому что наблюдал ракеты издали, а сейчас она висела прямо над ним, словно именно его, Сафронова, желала высветить в эту летнюю напряженную ночь. Это ощущение было настолько острым, что Сафронову стоило немалых усилий не пригнуться и не замедлить хода.
— Сюда, товарищ гвардии…
В нос шибануло запахом крови и гнили. Сафронов осветил блиндаж и увидел несколько немецких трупов, изувеченных и застывших в конвульсивных позах. Видно, кто-то из наших швырнул гранату, и она сделала свое страшное дело.
— Надежно ли? — для чего-то спросил Сафронов, хотя и видел, что блиндаж построен добротно, в расчете на бомбежку. — Надо будет убрать трупы и навести порядок. Возьми Лебко и действуй.
Когда Сафронов вернулся в землянку, там стояли шум и переполох. В дальнем конце собрались санитары и сестры. Раненые, кто мог, привстали и смотрели в ту сторону.
— В чем дело? — спросил Сафронов.
Подчиненные лишь расступились, но не ответили. Сафронов шагнул через лежащих в проходе людей, учуял запах порохового дыма и увидел мертвого. Сафронов еще при обходе запомнил этого белоголового парня, что лежал с открытыми глазами и молчал. У него была оторвана правая нога выше колена и культя кровоточила. Сафронов еще подумал: «Подбинтовать в первую очередь», но в спешке и заботе о рассортировке тяжелых забыл сказать об этом сестрам.
— Вот. А что? — виновато произнес Кубышкин.
— Изъять оружие, — сказал Сафронов.
— А надо ли? — донесся глуховатый голос из темного угла землянки.
По тому, как твердо и уверенно прозвучали эти слова, было понятно, что говорит человек, привыкший командовать. Сафронов повернул голову в сторону говорившего.
— Мы сейчас в особых условиях, — разъяснил глуховатый голос. — Оружие может понадобиться. Только пользоваться им надо против врагов.
Сафронов не успел отреагировать на полезный совет, появился Чернышев:
— Дядя Валя, подавай в операционную. Сколько у тебя срочных?
— Человек десять, а может быть, и больше. Вот отделим их, и я буду знать точно.
— Все перемешалось, — вполголоса произнес Чернышев непривычно серьезным тоном. — Медсанвзвод танковой бригады дальше нас. Хирурги заняли землянку медсанвзвода мотопехотной. Ну да ничего, не пропадем, — закончил он бодро.
Слова Чернышева заглушили стрельба и лязг гусениц. Они бросились наверх. Подкатила тридцатьчетверка.
— Тут санбат? — крикнул человек, высовываясь из верхнего люка.
И началось. По траншеям, по ходам сообщения потянулась бесконечная цепочка. Вначале люди двигались к разным блиндажам и землянкам: к госпитальному взводу, к хирургам, но вскоре узнали правильную дорогу — к сортировке. Сафронов едва успевал осматривать. Стома едва успевала записывать. Самых срочных подавали в операционную. Тяжелых переносили в блиндаж. Остальных оставляли в землянке, укладывая на освободившиеся места, а когда мест не стало — где попало. Кое-кто сам забирался под нары. К утру землянку забили до отказа. Ближайшие подступы к ней, все ходы и воронки тоже были полны ранеными.
Двигаться было неудобно. Теснота. Люди буквально лежали друг на друге. По ходам сообщения с носилками в руках можно было проходить только в одну сторону, только медленно и осторожно. Это задерживало и затрудняло работу. Санитары ходили потные, в земляной крошке о головы до ног, с пилотками, сбитыми набок. Им не то что перекурить, отдышаться не было времени.
— Это те не в лесу, — приговаривал Галкин, берясь за носилки с новым раненым. — Зато свету много. Фриц заботу проявляет.
И в самом деле, уловив усиление движения на участке, занятом медсанбатом, немцы осветили небо ракетами и открыли минометный огонь. Привычные к войне санитары не обращали внимания на разрывы, а Сафронов поначалу вздрагивал, вжимал голову в плечи, а потом и он привык, точнее — как-то отупел от всего. Ходил в полный рост.
Поток не прекращался. Когда наступала редкая темнота, всюду, во всех близлежащих к землянке ходах, белели повязки. Хирурги опять работали медленно, и Сафронов терзался все той же мыслью: что делать?
«Не тот ритм. Не тот темп. Опять наш агрегат забарахлил. Правда, у хирургов потери и условия не те, но мне-то от этого не легче. Раненым плохо».
Он метался от блиндажа к землянке, от землянки к блиндажу.
Тяжелых накопилось много, человек двадцать. С ними постоянно находилась Люба, но Сафронову казалось, что его присутствие помогает раненым: видят доктора перед собой. И он при первой возможности возвращался в блиндаж.
На этот раз его встретили криком. Лебко и Люба возились подле раненного в грудную клетку.
— В чем дело? — спросил Сафронов.
В блиндаже уже установили танковый аккумулятор, и свету было больше, чем в землянке. Сафронов увидел искаженное злостью лицо раненого, надувшиеся вены на ручищах санитара и тоненькую напряженную шею Любы.
— В чем дело? — повторил Сафронов, пробираясь к ним.
Санитар молча подал ему пистолет, отобранный у раненого.
— И этот? — встревожился Сафронов.
— Не-е… Э-э-э-э…
— Он угрожал оружием, требуя немедленно нести его к хирургам, — объяснила Люба.
Сафронов не стал заводить разъяснительных разговоров, приказал:
— Немедленно сдать оружие. Вы под надежной защитой. Лебко, изъять.
Он дождался, пока санитар соберет оружие, и вышел из блиндажа.
«Ну что делать? Как быть? — думал он, перешагивая через ноги сидящих на земле людей. — Быть может, самому пойти в перевязочную, встать к столу?»
Он тотчас отвел эту мысль. Уйти невозможно. При такой перегрузке, при такой разбросанности, при таком поступлении необходимо его присутствие, его решающее слово.
Сафронов чуть было не наткнулся на корпусного. Тот стремительно вырвался из-за поворота. За ним виднелась мощная фигура капитана Чернышева. На корпусном был накинут маскхалат, и Сафронов успел удивиться: «Ночью-то зачем?»
— Быстро, орел. На две машины раненых. Последняя эвакуация в эту ночь.
Сафронов хотел сказать, что у него нет таких, кого можно было бы эвакуировать без обработки, но, оглядев сидящих в проходе людей, подумал: «Все равно им здесь не раньше окажут помощь. И потом — приказ есть приказ. Его выполнять надо».
К утру, таким образом, они чуть-чуть разгрузились. Санитары отыскали поблизости еще одну землянку. Проходы освободили от раненых.
Наступил рассвет. За рекой, за далекими лесами появилась багряная полоса.
Но Сафронов не думал ни о времени, ни об отдыхе. Предстояло выяснить, кто после утренней эвакуации, после всех этих переносов с места на место, кто же у него остался и в каком состоянии.
Едва он спустился в землянку, как сверху грохнуло так, что у него в ушах зазвенело, будто тяжелым молотом ударили по земле. И опять земля задрожала и загудела. Но теперь это дрожание и гудение было настолько мощным и остро ощутимым, точно оно раздавалось здесь — под ним, и над ним, и вокруг него. Он ощущал его всем телом, каждой клеточкой. Оно как бы пронизывало его. Теперь Сафронов находился в самом котле, всем своим существом — в этом кипении и клокотании. Грохот стоял такой, что приходилось кричать во все горло. Подниматься наверх стало опасно. Там рвались не только мины, но и снаряды и бомбы. Даже тут, в землянке, отдавалась их сила. При каждом ударе сверху сквозь щели в бревнах сыпалась земляная крошка. Сафронов подумал о раненых.
— Кубышкин! — прокричал он. — Достань намет. В блиндаже необходимо потолок прикрыть. Потолок, говорю. Эти-то сами… Сами, говорю, укроются. А тяжелых засыплет.
Кубышкин наконец понял, закивал.
Сафронов помог Стоме подбинтовать раненого и не утерпел, бросился к тяжелым, чтобы проследить, как их укроют от земляной крошки.
Санитары вместе с Кубышкиным возились с наметом. Люба делала уколы. Раненный в живот облизывал сухие губы, просил пить. Сафронов смочил салфетку и подал ему. И тут он заметил, что сосед раненого делает знаки, скашивая глаза направо. Сафронов взглянул и обомлел: там лежал мертвый. Этот раненый — грузный немолодой солдат — ни на что не жаловался и ничего не просил. Сафронов еще подумал, что надо будет за ним проследить и подать в хирургию в первую очередь. Но тут его отвлекли на погрузку, а хирурги до сих пор не давали «добро» на подачу.
«Нет, хватит!» — сказал себе Сафронов и кинулся из блиндажа к хирургам.
Со всех сторон свистели осколки, взрывались мины и снаряды. Летели комья земли. В одном месте, как раз между его землянкой и хирургией, засыпало ход, и ему пришлось ползти по-пластунски, подоткнув халат под ремень. Он достиг блиндажа хирургов, секунду помедлил, чтобы перевести дыхание, заметил у входа знакомую фигуру Штукина, но не остановился, а решительно вошел в операционную.
Ведущий стоял лицом к нему. Глаза у него покраснели. Белесые зрачки выделялись особенно отчетливо.
— Чего вам? — крикнул ведущий.
— У меня умирают! — крикнул Сафронов.
— У меня тоже!
Им приходилось кричать, потому что обстрел продолжался, не затихая ни на минуту. Вой и гул долетали и сюда. Меж бревен, шурша о брезентовый намет, осыпалась земля. Лампочка раскачивалась над столом, как маятник.
— У меня штатов не хватает! — распалялся ведущий. Как видно, его томило, и он нашел повод выговориться. — Один утонул. Другой вон блюет. Я еще не присел… А вы… А вы… Говны вы все… Буду ставить вопрос: или я, или…
— Уйдите! — визгливо вмешалась Виктория.
И этот визг заставил Сафронова повернуться и выйти, так ничего и не достигнув.
Посоветоваться бы с замполитом — где он сейчас?
«Но ведь я-то не для себя», — мысленно ответил Сафронов ведущему и машинально пригнулся, потому что ударило совсем близко и комья земли полетели ему на спину.
Тут он припомнил спор между ведущим и корпусным, невольным свидетелем которого он был.
«Да, конечно. Он предчувствовал. Он не соглашался. Но я-то хочу людей спасти». Сафронов подумал, что все они — и он, и ведущий, и остальные товарищи — здесь затем и находятся, затем и рискуют наравне с солдатами, что хотят им помочь. А война сильнее их. Они не поспевают за нею.
«И все равно. Все равно, — твердил он. — Я должен прикрыть их собою, сделать все, что в моих силах и даже выше их».
Взрывной волной его швырнуло на землю, и он лежал, прикрыв голову руками до тех пор, пока не почувствовал в себе силы подняться. По сбитым ступеням он скатился в землянку, и вслед за ним скатился Трофимов.
— Лейтенанта Кубышкина… — произнес сержант.
Слов не было слышно, но по губам Сафронов догадался, что означали эти печальные слова, слетевшие с языка санитара.
XLVI
И еще была ночь. И еще был день. И еще ночь. Ожесточенные бои за плацдарм не затихали. Они длились от рассвета до заката, замирая на ночь, чтобы с восходом солнца разгореться с новой силой. Иногда Сафронову казалось, что он находится в пустой, перевернутой вверх дном лодке, а по ней беспрестанно дубасят огромными кувалдами. И эти удары проходили через него, пронизывая тело с ног до головы, как необычные изнуряющие токи. Ночью, когда обстрел, грохот и гудение ослабевали, все равно он ощущал их всем своим существом и до утра так и не успевал прийти в себя.
Задачи у боевых частей и у медсанбата были равными, но находились они в одинаковых условиях. Только полки и бригады активно действовали днем, а с наступлением темноты замирали, собирались с силами, готовились к новому бою. А медсанбат действовал круглосуточно, и особенно усиленно — ночью. С наступлением сумерек по траншеям и ходам сообщения к его землянкам и блиндажам стекались и как бы впадали в них, как ручейки в озеро, раненые из всех частей. По ночам они особенно усиленно пополняли главный резервуар — землянки и блиндаж приемно-сортировочного взвода. Маленькое хозяйство Сафронова переполнялось до краев, до сверхмеры, гораздо выше ординара. Но к утру каким-то чудом оно справлялось с этим невиданным наводнением ожидающих помощи людей, переправляло их к хирургам, в перевязочную, на берег реки и готово было принять новый поток. И днем хватало работы, потому что количество тяжелых, требующих обязательной операции, не уменьшалось, а увеличивалось. Их за день не успевали прооперировать, а с темнотою поступали новые, нуждающиеся в срочном вмешательстве хирургов.
Медики не ходили в атаку, не участвовали в открытом бою, но они находились тут же, даже не рядом, а среди боевых частей, на том же клочке земли, подвергались той же опасности, что и боевые солдаты и офицеры. Снаряды, мины, бомбы и пули были слепы и не разбирали, кого убивать и кого ранить. Они косили напропалую. Сафронову показалось, что днем именно на их участке усилились обстрел и бомбежка.
— Так, товарищ гвардии… — закричал Галкин, выглянув из блиндажа. — «Рама» висит. Как раз над нами. Оно… поглядите… Халаты-то видать.
Сафронов хотел было приказать, чтобы снимали халаты, когда выходят наружу, но тут же остановил себя: «Нереально. Просто днем надо пореже высовываться». И он отдал такое приказание подчиненным, но не себе.
Ряды санбата таяли. Чуть ли не каждый раз, возвращаясь из хирургии, санитары приносили грустные вести: «Аптекаршу поранило», «Капитана Дорду осколком подкосило. Покурить вышел…», «Пончика-то, сестричку, насовсем. Убило и засыпало сердечную. Схоронило, значит».
Чувства Сафронова настолько притупились, столько вокруг было смертей и крови, что он не реагировал на сообщения санитаров. Одна мысль владела им: «Разгрузиться бы до утра. Не допустить бы смерти от шока». Он не спал и почти не ел все это время — так старался не потерять минуты, ничего не упустить. Но ему все казалось, что он медлит и все еще недостаточно разворотлив. Теперь, когда не стало Кубышкина, на плечи Сафронова навалились и его обязанности: контроль за поступлением, за питанием, за работой санитаров.
Как он ни крепился, усталость давала себя знать. Порою он чувствовал себя как бы раздвоенным: голова и тело действовали отдельно. Тело тяжелело, плохо слушалось его, а голова работала ясно. А иной раз голова наливалась свинцом, ничего не соображала, а тело двигалось, выполняло то, к чему привыкло.
Над ними шипели и хлопали ракеты. Сафронов изредка поднимал голову, словно удивлялся тому, что немцам еще не надоело освещать им работу. На этот раз он заметил, что небо какое-то черное. И даже фосфорическая вспышка не растворила эту темноту. Он не придал этому значения, спустился в землянку, спросил у Стомы:
— Сколько же мы пропустили?
— Больше трехсот.
— Сколько? Сколько?
Сестра повторила.
— А вы не перепутали?
— Проверьте.
Она произнесла это таким необычным, тусклым голосом, что Сафронов обратил на нее внимание. Посмотрел и удивился перемене, произошедшей в сестре: глаза большие, все черты заострились, а подбородок выступил вперед.
«Ее подменить бы надо. Все они устали до изнеможения. Но нет возможности. Без Кубышкина еще сложнее. Санитары едва справляются. Носить раненых по этим ходам и траншеям — мука. Люба все время с тяжелыми. А Стома…»
Он хотел сказать ей какие-то утешающие слова, но в этот миг сверху раскатисто грохнуло и земля задребезжала, как громадный лист железа.
— Дождина! — крикнул Галкин, вкатываясь в землянку.
Сафронов услышал шум дождя и тотчас подумал о раненых, распорядился:
— Надо проверить, не остался ли кто на улице.
Трофимов и Галкин пошли выполнять приказание. А тут появились новые раненые. Дождь лил. Хлюпала грязь. С лиц и одежды входящих стекала вода. Ко всем другим заботам прибавилась еще одна: по возможности обсушить, обогреть раненых, особенно тяжелых.
— Кройте за одеялами, — распорядился Сафронов. — Принесите хоть десяток, но только сухих. Сухих!
Он носился от землянки к блиндажу, от блиндажа к землянке, направлял кого в перевязочную, кого к хирургам, кого во вторую землянку. Он сам делал уколы, поправлял повязки, проверял жгуты, думая лишь о том, чтобы не упустить кого-нибудь, не дать умереть, спасти от смерти. Белое, красное, красное, белое, мокрое, грязное, скользкое…
Он сам не заметил, что весь вымок, весь в глине, в грязи, лишь почувствовал, как по щекам стекают струйки, мешают работать.
— Товарищ гвардии… — предложил Галкин. — Умойтесь-ка.
Сафронов хотел отмахнуться, но, взглянув на свои грязные руки, согласился. К раскатам грома прибавился знакомый гул. Земля по-дневному загудела и задрожала.
— Что-то они перепутали? — сказал Сафронов, подставляя ладони под струйку воды.
— По переправе вроде, — объяснил Галкин, продолжая поливать из чайника. — А наши в ответ. Слышите?
Рвануло близко. Совсем рядом. Ударило над самой головой. Послышался звериный протяжный вопль. Он заглушил все остальные звуки.
Сафронов бросился на этот вопль с недомытыми руками. При слепящем свете ракет он увидел метрах в пяти от землянки, там, где только что был ход сообщения, свежую воронку. Она дымилась и пахла порохом. И из нее доносились стоны.
— Галкин! — позвал Сафронов и, не раздумывая, скатился в воронку.
На самом дне он разглядел Лебко.
— Э-э, — только и произнес санитар и попытался отползти в сторону, но не смог, уронил голову на мокрую землю.
Он больше не шевелился, а стоны продолжались. И тогда Сафронов понял, что они доносятся из глубины, из-под неподвижно лежащего санитара.
— Давай-ка.
С помощью Галкина он оттянул Лебко в сторону и увидел под ним раненого офицера. Это его прикрыл своим широким телом санитар Лебко.
— А ну-ка.
С трудом они вытянули отяжелевшего раненого на край воронки и, переведя дыхание, хотели волочить его в землянку, но тут Сафронова окликнули:
— Дядя Валя, свертывайся!
На другом краю воронки стоял Чернышев.
— Что? Что? — не понял Сафронов.
— Свертывайся. Замена пришла.
Протяжное шипение заглушило слова. Над головою по черному небу чиркнули огненные стрелы.
— Видел?! — заорал Чернышев. — «Катюши». Сворачивайся. Не тяни.
— А раненые?
— Оставишь. Ими пехота займется. Таков приказ.
Сафронов не мог смириться с этой мыслью. «Как это оставить раненых? Среди них есть такие, которых нельзя оставлять без наблюдения и помощи».
Проливной дождь взбодрил его. Сознание работало ясно. Он понимал, что свертываться — значит оставить свои землянки и блиндажи. И все-таки приказание показалось Сафронову настолько диким, что он не удержался, дотянул раненого до землянки, а сам бросился разыскивать начальство.
В штабном блиндаже, где сейчас находились и штаб, и замполит, и комбат, он увидел корпусного врача в своем неизменном маскхалате.
— Товарищ гвардии подполковник, разрешите обратиться? Мне приказали оставить раненых, но среди них…
— Мы не можем! — оборвал его корпусной. — Мы и так потеряли треть личного состава.
«Так по вашей же милости», — чуть было не выпалил Сафронов.
— Мы и так сражались наравне с боевыми частями. — Корпусной махнул рукой: — Выполняйте.
Дождь лил не переставая. Чавкала грязь под ногами. Глина налипала на ноги пудовыми гирями. Изредка рвались снаряды и мины. Комья земли и грязи разлетались в разные стороны, обдавая людей с головы до ног. Все ходы сообщения и траншеи были залиты водой, разворочены и взрыты. Приходилось пробираться по верху, скользя и падая, ползти, подниматься и вновь падать.
Все происходило как в тумане, как в полусне. После разговора с корпусным Сафронов будто выключился, двигался машинально, стараясь лишь не отстать от бегущего перед ним санитара. Он натыкался на трупы, наступал на чьи-то тела и, несмотря на предупреждающие крики Галкина, не уклонялся от пуль и осколков.
Они скатились с обрывистого берега к самой реке, как с ледяной горы. У воды их тотчас окликнул Зайчик и направил к машине, стоявшей у переправы. Сафронов забрался в кабину, глубоко вздохнул и замер. Небывалая усталость навалилась на него. Он не помнил, как они поехали, как его пытался будить НШ, приказывая не закрывать дверцу, как переехали на тот берег.
Проснулся он оттого, что его нещадно трясли с двух сторон шофер и Зайчик.
— Товарищ капитан, к замполиту! Товарищ капитан…
Полусонный, поддерживаемый Зайчиком, он дошел до замполита, уставился на него тусклыми, ничего не понимающими глазами.
— Едемте, кхе-кхе, на парткомиссию. Да, да. Именно сейчас. Вас будут принимать как отличившегося в боях.
Сафронов нехотя кивнул, так и не осознав смысла слов замполита, сел рядом с ним в кабину «студебеккера» и тут же уснул.
XLVII
Первые желтые листья опадали на землю. Тени от деревьев лежали на траве, перечеркивая друг друга.
Не верилось, что нет боя, что вот сейчас, сию минуту, не задрожит земля, не засвистят осколки, не застонут люди. В ушах Сафронова еще держался звериный вопль умирающего санитара. Гудение и гул были внутри него. Он ощущал их реально, хотя вокруг было тихо и спокойно и даже отзвук канонады не долетал сюда.
— Это нервы, — объяснил Штукин, по привычке снимая очки и протирая их подолом гимнастерки.
— Но я чувствую запах гари, дыма, крови…
— Увы, нервное перенапряжение не снимается так быстро.
Сафронов хотел возразить, что это довольно странно. Он находился на плацдарме всего около трех суток. Но вместо этого огорченно сказал:
— Не очень хорошо получилось. В партию принимают, а я как сонная тетеря. Да и видок у меня был…
— А это напрасно, — отозвался Штукин. — Они ж все понимают. Ты прямо оттуда… Да, извини. Я тебя не поздравил. — Он одернул гимнастерку и протянул руку.
Они ходили меж берез и сосен, наслаждаясь тишиной, прислушиваясь к шорохам леса, к отдаленным негромким голосам товарищей.
Танковый корпус был выведен из операции на формировку. И медсанбат не работал. Он потерял почти треть личного состава и опять был тем неукомплектованным подразделением, каким застал его Сафронов в день своего прибытия. И все же это был другой медсанбат.
— Я видел, как сгорел Колодкин, — сказал после паузы Сафронов. — Буквально как факел. Вместе с шофером.
— А ты не видел, как меня выворачивало? — каким-то новым для него, беспощадным тоном спросил Штукин.
— Тоже видел.
— Очень это героично выходило?
— Это не от тебя зависит.
Штукин не стал спорить, сделал движение головой, точно ему стал тесен ворот, и продолжал идти, чуть приотставая от Сафронова.
— Что ни говори, а мы пользу принесли, — желая утешить друга, произнес Сафронов. — Сколько, ты думаешь, мы пропустили через свои руки на этом плацдарме? Ну, сколько? Более трехсот человек.
Штукин не поддержал разговора.
— А ты знаешь, — старался растормошить его Сафронов, — сейчас вот мне кажется, что мы были действительно солдатами без оружия. Помнишь любимое выражение профессора Зимина?
— Все возможно, — ради приличия отозвался Штукин.
— Да будет тебе. Не сгущай краски. Работаешь ты честно. Во всяком случае, не один человек обязан тебе жизнью. Представляешь? Ты, Александр Афанасьевич Штукин, спас человека от смерти, вернул в строй воина…
— Не нужно речей, — прервал Штукин. — Из тех, кто прошел через наши руки, мало кто вернется в строй.
— Пусть не в строй, — не отступал Сафронов. — Но ты, непосредственно ты, капитан Штукин, вернул Родине человека, который еще принесет пользу. А мы столько потеряли за эту войну, что каждый человек сейчас особенно дорог.
— Возможно, тебе перейти на политработу? — с насмешкой в голосе спросил Штукин.
Сафронов не успел ответить. Его окликнули:
— Товарищ гвардии… В штаб приказано. Срочно!
— Начинается! — добродушно отозвался Сафронов.
В штабе собрались командиры взводов, НШ стоял за столиком, покрытым картой, с видом полководца.
— Товарищи офисеры, через полчаса общее построение. Приведите людей в начищенный вид. — Он обвел всех прицельным взглядом и сообщил, будто по секрету: — Благодарности Верховного Главнокомандующего вручать будем.
Медсанбат оживился. Наполнился голосами и шумом. Радостная весть распространилась со скоростью взрывной волны. Вручение благодарностей Верховного Главнокомандующего!
Люди спешили привести себя в парадный вид и не могли сдержать возникших вопросов:
— Товарищ гвардии… А это как… Неужто всем?
— По-моему, да.
— В Москве салют в нашу честь был, — сообщил Трофимов. — Мне офицер из штаба рассказывал.
Сафронова отозвал Супрун:
— Я тут стишки набросал.
— После построения прочитаешь.
— Давайте подворотнички пришью, — предложила Стома. — У меня игла наготове.
Медсанбат построился быстро. Сафронов своими глазами увидел, как мало осталось от их батальона. Он не взгрустнул, не вздохнул сочувственно, просто отметил для себя этот факт. Другое, восторженное чувство наполняло его. Это и ему, капитану Сафронову, сейчас, наравне со всеми, будут вручать благодарности Верховного Главнокомандующего.
— …ирр-но! — раздалась команда НШ.
Из штабной палатки вышли комбат, замполит и корпусной врач. На груди корпусного блеснул новенький орден Отечественной войны I степени. Замполит обратился к ним с речью. Собственно, это была не речь. Говорил он спокойно, негромким голосом. Но именно оттого, что слова были сказаны спокойно, они доходили до сердца. Люди слушали затаив дыхание.
— Все вы, абсолютно все, кхе-кхе, молодцы. Даже трудно кого-либо выделить. Доктора — чудо. Сестры — чудо. И остальные, кхе-кхе, выше всяких похвал. Это вам не заметно. А со стороны… кхе-кхе. И еще одно. Я воевал в гражданскую. Знаю, кхе-кхе, что такое бой. Так вот скажу… — То ли от волнения, то ли от плохого состояния здоровья ему сегодня трудно было говорить. Он чаще обычного покашливал и прерывался. — Скажу, кхе-кхе. С оружием, по-моему, легче. Когда сам стреляешь, идешь в атаку, кхе-кхе. А вам… Под пулями, под осколками, кхе-кхе, и чтоб рука не дрогнула, и голова соображала, и страха перед раненым не показать. Кхе-кхе. Надо очень любить свое дело, свою Родину, человека… — Он надолго закашлялся. И все ждали, боясь шелохнуться.
На лице корпусного застыла снисходительная улыбка, И эта улыбка привлекла внимание Сафронова. Опять ему в глаза бросился новенький орден и вспомнилось, как там, на плацдарме, корпусной и днем и ночью ходил в маскхалате. И еще вспомнились его слова: «Каждый получит свое и даже более…»
— Еще одно обстоятельство, товарищи, — продолжал замполит. — Вы принимали участие в освобождении чужой страны, кхе-кхе, Польши. И это большой шаг к нашей общей победе, кхе-кхе, благородная миссия Советской Армии, армии-освободительницы, кхе-кхе. Я заканчиваю. Хочу лишь добавить, что мне приятно и гордо получать вместе с вами благодарности самого Верховного Главнокомандующего. От души поздравляю вас, кхе-кхе. Уверен, что эти благодарности будут хранить и дети и внуки ваши.
И тут, неожиданно для всех, корпусной расправил грудь, бросил на замполита неодобрительный взгляд и воскликнул, багровея от натуги:
— Да здравствует наша победа! Да здравствует товарищ Сталин! Ура!
Потом НШ стал называть фамилии офицеров, а комбат вручал благодарности и пожимал руки подчиненным.
Теперь все внимание Сафронова было сосредоточено на этом моменте. Ему почему-то казалось, что он пропустит миг и запоздает с выходом. Чем ближе подходила его очередь, тем сильнее его охватывало волнение. Но когда его вызвали и вручили несколько разноцветных листов, отпечатанных на простой бумаге, Сафронов произнес, как все:
— Служу Советскому Союзу!
Тут вмешался корпусной:
— Капитан Сафронов, быстренько вручите подчиненным и явитесь в штабную палатку.
Сафронов вручил благодарности своим сестрам и санитарам и крепко пожал им руки.
В штабной палатке сидели все командование батальона и корпусной.
— Так вот, орел, — не дав Сафронову прийти в себя, произнес корпусной, — решили тебя продвинуть. Выбыл из строя начсанбриг пятнадцатой. Поедешь на его место.
— Когда? — спросил Сафронов, оглушенный внезапным назначением.
— Десять минут на сборы.
Сафронов козырнул и вышел из палатки. Неподалеку он увидел Штукина и Галину Михайловну. И тотчас вернулся в палатку:
— Разрешите, товарищ гвардии подполковник?
— Ну что еще?
— А нельзя ли капитана Штукина в эту бригаду?
— Подумаем.
Подчиненные были оглушены сообщением Сафронова не меньше, чем он сам. Сестры заплакали. Санитары молча стояли в стороне, наблюдая, как он собирает свои нехитрые пожитки. На душе Сафронова, несмотря на выдвижение, тоже не было радости. Он так сроднился с людьми, что расставаться было грустно.
«Только не расслабляться», — приказал себе Сафронов.
— Ну, — сказал он, обведя глазами товарищей, — чтобы все у вас как надо было.
Он хотел обнять каждого, но только козырнул всем и вышел.
— Кхе-кхе… — долго откашливался замполит при прощании. — Будьте всегда таким, какой вы есть сейчас.
«Виллис», фыркнув, развернулся, и они выехали на дорогу. Сафронов в последний раз оглядел палатки, забросанные сверху свежими ветвями, товарищей, с которыми едва успел попрощаться, тропинки, уже протоптанные за эти сутки.
На опушке у сосны стояли его сестры-подружки, худенькая Люба с пилоткой-лодочкой и рослая Стома с поднятой рукой.
Машина качнулась. Сафронов еще раз обернулся, но ни палаток, ни сестер уже не было видно. Незнакомый лес лежал по обе стороны от дороги. И там, за лесами, его ждали новые люди, новая работа, новые бои. Война продолжалась.
1973—75 гг.
Ленинград
ГВАРДЕЙЦЫ
#img_3.jpeg
Часть первая
БРИГАДА
I
Стояла темная январская ночь. Ни огонька, ни звезд.
Тихо. Только нет-нет да и раздастся властный окрик часового: «Стой! Кто идет? Пропуск?» И опять тишина.
Филиппов всматривался в окружающие его предметы, стараясь уловить хоть какие-нибудь признаки предстоящего наступления. Но так ничего и не уловил. Земля, покрытая снегом, словно огромной простыней, казалась ровной и мертвой. Вокруг ни души, ни звука, ни строения, ни деревца. Лишь вдали, на западе, время от времени вспыхнет осветительная ракета, разрежет молнией свинцовые тучи, донесется отдаленная короткая очередь пулемета. И опять тишина.
— Скоро, — прошептал Филиппов. — Все-таки добился, черт возьми! — Он потер ладони и радостно засмеялся.
Полчаса назад произошло знаменательное событие в его жизни.
Комбриг собрал комбатов и начальников служб к себе в землянку и, оглядев всех повеселевшим взглядом, торжественно объявил:
— Ну, орлы, в семь ноль-ноль начинаем!
Филиппов почувствовал, как заколотилось у него сердце: наконец-то сбывалась его мечта — он будет участвовать в наступлении! Сколько времени хлопотал, рвался на передовую, сколько бумаги перевел на рапорты — и все напрасно: ему отказывали всякий раз. Пришлось два года служить «на пушечном выстреле от переднего края», как в шутку говорили товарищи, — в медсанбате. А теперь, когда начальника санитарной службы одной из бригад серьезно ранило, а нового прислать не успели, вспомнили о молодом медсанбатском хирурге.
— Ближайшая задача, — говорил комбриг, проводя пальцем по новенькой, только что полученной карте, — форсировать реку Сон и занять город Старо-Място. Дальнейшая задача: форсировать реку Лаз и занять город Яблонск. Наши соседи: слева — мотострелковая бригада, справа — пехотная дивизия…
Филиппов плохо понимал комбрига. Он смотрел на офицеров, видел их довольные сосредоточенные лица и слышал, как стучит кровь в висках, точно выговаривает: завтра, завтра, завтра!
После совещания комбриг задержал его, спросил:
— Как у тебя дела?
— В порядке, товарищ гвардии полковник.
— Справишься, орел?
Ему хотелось ответить, что он в лепешку расшибется — справится, но комбриг на него смотрел строго, изучающе.
«Еще подумает — хвастун», — решил Филиппов.
— Постараюсь, товарищ гвардии полковник.
— Если что — требуй, — оказал комбриг. — Бери меня за горло. Я это люблю.
«Какой он замечательный, добрый человек, — восхищался Филиппов, — какие у него умные глаза!»
— И ко мне обращайтесь, если будет трудно, — посоветовал заместитель командира бригады по политической части. — Не стесняйтесь, смотрите.
— Будьте спокойны, не подведу, — заверил Филиппов командование.
…Он долго еще стоял на улице. Состояние радостного возбуждения не проходило. Если бы не мороз, он готов был бы стоять до самого утра, до артподготовки.
Почувствовав холод, Филиппов подошел к своей санитарной машине. «Санитарка» была укрыта в капонире — глубокой покатой яме. За передним стеклом он заметил две красные точки, они то становились ярче, то постепенно тускнели. Слышался негромкий разговор. «Славные ребята», — подумал Филиппов о тех, кто сидел в кабине. Он хотел подойти и поделиться с ними своей радостью, но при его приближении разговор смолк. Тогда он решил не мешать солдатам и поднялся в кузов…
В кабине, завернувшись в тулуп, сидели шофер гвардии сержант Годованец и санитар Сатункин — ординарец бригадного врача. Они курили и разговаривали.
— Што ли, понравился? — опросил Годованец.
— Ничего, — неторопливо сказал Сатункин. — Конечно, необстрелянный, как говорится. А так — ничего.
Годованец сильнее затянулся, и при свете папиросы было видно, как насмешливо поморщился его тонкий с горбинкой нос.
— Крутит, — произнес он после паузы, — всю войну в тылу просидел, а под конец решил, дескать, и мы пахали…
— Не болтай, — перебил Сатункин. — И совсем не в тылу — в медсанбате. И под бомбежками был, и под артобстрел попадал. И вообще, санитары отзывались — положительный.
— Што ли, не вижу?
Сатункин не хотел спорить, поднял воротник, запахнулся, заговорил о другом:
— Подмораживает. Крещенье как следует быть.
Годованец докурил папиросу, поплевал на окурок, приоткрыв дверцу, выбросил его в снег — и вновь за свое:
— Не то. У тебя нюху нет на человека.
…Филиппов, забравшись в кузов, еще долго не раздевался, поглядывал на часы.
«Санитарка» походила на жилую комнатку. Справа от дверки стояла железная печка, за нею — топчан, у кабины — столик. Кузов изнутри был обит плащ-палатками. Квадратное окошечко, выходящее в кабину, прикрывали марлевые шторки. По обе стороны от окошечка в коричневых самодельных рамках висели портреты Ленина и Сталина. Вся эта скромная обстановка — дело заботливых рук Сатункина — была как бы кусочком дома.
Филиппов наконец успокоился, снял шинель, подсел к столу. Вырвав из блокнота чистый лист, он разгладил его широкой ладонью, достал из кармана карандаш, подумал и написал, прямым твердым почерком:
«Наташа, милая моя!»
Он поправил спадающую на глаза прядку волос, остановился, пометил оправа в углу листа число: «12 января 1945 года» — и надолго задумался.
Из кабины доносился тихий разговор. Ветер осторожно постукивал трубой. В машине было тепло, не по-фронтовому уютно. Горел электрический свет, малюсенькая лампочка медленно покачивалась над столом.
Филиппов представил себе Наташу. Она стояла у него перед глазами как живая — голубоглазая, с длинными русыми косами, уложенными в тугой венок. Он будто слышал ее мягкий приятный голос: «Успехов тебе в новом деле. Не теряйся. Я знаю, что ты справишься». Это были ее слова, сказанные на прощание.
Она теперь у себя в палатке. Девушки ложатся спать или сидят на своих носилках-кроватях и поют вполголоса. Наташа, наверное, читает. Она любит читать перед сном. В последний день, вернувшись из корпуса уже с предписанием на руках, он подарил ей «Войну и мир». Филиппов достал эту книгу у одного приятеля в редакции корпусной газеты. Как обрадовалась Наташа, подарку! Как засияли ее глаза! «Благодарю, — сказала она, — Толстой — мой любимый писатель. Буду читать и вспоминать тебя».
Филиппов снова погладил лист, склонился ниже и повел задушевный разговор с Наташей.
«Я весь переполнен счастьем, — писал он. — Свершилось то, о чем я мечтал. Собственно, еще не свершилось, начнется утром. Я только что от комбрига. Я слышал боевой приказ о наступлении. — Он снова поправил непокорную прядку. — Комбриг меня спросил, справлюсь ли. Ему я ответил сдержанно: постараюсь. А тебе, Наташа, хочу сказать: в лепешку расшибусь, но справлюсь, сделаю все, что в моих силах, — не подкачаю. Верь мне, Наташа. Говорю тебе, как первому другу. Тебе краснеть за меня не придется».
Закончив письмо, он свернул его вчетверо, спрятал в карман гимнастерки, надеясь завтра с первой попутной машиной отправить в медсанбат.
Осторожно приоткрыв дверь, в машину поднялся Сатункин. Увидев начальника с карандашом в руках, он остановился в нерешительности:
— Может, уйти, товарищ гвардии капитан?
— Нет, нет, оставайтесь. Садитесь.
Сатункин сел напротив Филиппова на длинный, прилаженный вдоль всего левого борта ящик, снял шапку, положил ее рядом с собой, пригладил ладонью короткие волосы, подкрутил усы и приготовился слушать. Все это он делал неторопливо, обстоятельно, с достоинством. «Славный дядя», — подумал Филиппов.
— А где шофер? Пригласите его сюда.
— Не пойдет. Он мужик самостоятельный.
— Почему? Там холодно.
— Перебьется в тулупе, привычный.
Филиппов помедлил, раздумывая, как поступить. Ему не терпелось поделиться с Сатункиным радостью, сообщить о предстоящем наступлении, но он не знал, удобно ли это: приказ известен пока что немногим.
Сатункин прервал его колебания:
— Ложились бы, товарищ гвардии капитан. А то утром раненько подъем сыграют.
— Так вы уже знаете?
— Вроде бы. — Сатункин спрятал лукавую улыбку в усах. — Солдатское дело — оно ведь такое: глаз у нас зоркий, слух — острый, рука — твердая, сердце — крепкое.
— Это вы хорошо сказали. — Сатункин все больше нравился Филиппову. — Вы ложитесь, — сказал Филиппов, — а я поговорю с вами.
— Как же? Неловко будто бы.
— Ложитесь.
Сатункин не стал больше возражать, снял ремень, быстро свернул его в круг, сунул в карман, подложил под голову шапку и, подогнув ноги, лег на бок, лицом к Филиппову.
— Как вы думаете, — опросил Филиппов, — это последнее наступление?
— Может, и так, а может, и нет, — уклончиво ответил Сатункин. — У него, проклятого, сила еще не вышла.
— А я думаю — последнее. Погоним его до самого Берлина.
— Не вдруг, — вставил Сатункин.
Послышалось громкое, близкое гудение машины. Филиппов замолчал, прислушиваясь. Гудение стало удаляться и постепенно затихло.
— Гвардии капитан Савельев, — определил Сатункин, — наш офицер связи, на броневичке в корпус поехал. Должно быть, пакет повез.
«Как он все знает!» — Филиппов посмотрел на Сатункина с некоторой завистью.
Оба умолкли. Ветер по-прежнему постукивал трубой. Из кабины доносилось протяжное похрапывание Годованца.
Филиппов лег на топчан, подложил руки под голову, попробовал задремать. Но нет, мысли не давали покоя.
— Сатункин, а на сколько, по-вашему, мы завтра продвинемся?
— Как двигаться будем, — ответил Сатункин, сдерживая зевоту.
«Зевает. Ему наступать не впервые», — подумал Филиппов и уставился в потолок, разглядывая вылинявшие маскировочные пятна плащ-палатки.
— Сатункин, а вы меня гвардии капитаном не зовите. Заслужу — тогда пожалуйста.
— Заслу́жите, — совсем уже сквозь сон ответил Сатункин.
На руке под самым ухом Филиппова тикали часы. Он принялся считать удары. Досчитал до пятидесяти и не выдержал:
— Сатункин, а как вы себя чувствовали первый раз на передовой?
Сатункин не отвечал. Филиппов приподнял голову. Санитар спал. Русые с редкой проседью усы подрагивали при выдохе.
Наступление началось с крошечного плацдарма на реке Раневе.
С утра, после мощной артиллерийской подготовки, пехота прорвала оборону противника. В прорыв устремились танковые части.
Вздымая снежную пыль, из капониров и укрытий вырвались танки с красными звездами на башнях. Дороги тотчас покрылись сплошным, густым, грохочущим потоком тяжелых и средних танков, самоходных орудий, бронемашин, бронетранспортеров, бензозаправщиков, летучек, «санитарок» и неисчислимого множества другой техники. Будто сама земля родила все это.
Филиппов думал, что сразу же начнется бой: танки рванутся в атаку, станут догонять отходящего противника, расстреливать его из пушек и пулеметов, утюжить гусеницами.
Но ничего похожего не произошло. Противника не было. Его не было и через час и через два.
— Где же, наконец, немцы? — нетерпеливо спросил Филиппов.
— А вот они… — буркнул Годованец.
— Где? Где?
— Вон… «Завоеватели»…
Навстречу колонне, по обочине дороги, шла группа пленных. Их конвоировали два молодых автоматчика. Один из них — Филиппову запомнились его черные, сросшиеся на переносье брови — вскочил на подножку медленно идущей «санитарки» и попросил у шофера закурить.
— А пленные у вас не разбегутся? — забеспокоился Филиппов.
— Нет. Это «тотальники». Они сейчас вот как рады, что в плен попали. Мы ведь только для порядка. Они хоть до Колымы сами дойдут.
В полдень бригада оторвалась от общей массы войск, свернула на свой маршрут — на узкую лесную дорогу.
Но и тут противника не было.
Наступила ночь. Вызвездило. Взошла круглая луна. Снег заблестел. От машин упали резкие тени. Они то вздрагивали, плыли вперед, то замирали на месте. Колонна двигалась медленно, осторожно. Иногда колонна останавливалась, и тогда становилось тихо и не верилось, что это война, что нужно стрелять, что кого-то могут ранить, убить. Спать бы в такую ночку в теплой кровати или стоять с милой у окна, любоваться звездным небом!
Филиппов измучился ожиданием. Он все не покидал кабины, боялся пропустить первый бой. Несколько раз на остановках к нему подходил Сатункин, советовал:
— Товарищ гвардии… виноват, капитан, шли бы вы в кузов, отдыхали бы. А тут я подежурю. В случае чего — шумну.
Филиппов упрямился. Ему не верилось, что так ничего и не произойдет. Но время шло. Колонна останавливалась, потом снова продвигалась вперед. Все так же резкие тени от передних машин скользили по обочине дороги.
«Что сейчас делается в медсанбате? — думал Филиппов. — Наверно, уже поступили раненые. Не может быть, чтобы все бригады еще не вели боя. Значит, и в перевязочной и в операционной идет работа».
Он вспомнил перевязочную — большую двухмачтовую палатку, покрытую изнутри белым чехлом. Санитары, сестры, врачи — все в белом. Представил, как вносят раненого и прямо с носилок перекладывают на стол, как санитары ловко и быстро разрезают одежду, как врач осматривает рану… Это все было знакомо и привычно. А тут ничего не известно — сиди вот, жди.
Где-то впереди раздался сильный взрыв. Филиппов вздрогнул от неожиданности и тотчас покосился на шофера: не заметил ли? Годованец торопливо тормозил машину. Колонна резко остановилась. Послышались автоматные очереди.
— Что? Началось?
Годованец не ответил, сделав вид, что занят.
Филиппов так и не успел понять, что случилось, — нужно было принимать раненых танкистов. Позже он узнал, что танки, посланные в разведку, врезались в толпу бегущих немцев. Фашисты, погибая под гусеницами, успели подорвать переднюю машину.
Выскочив из кабины, Филиппов осмотрел раненых и распорядился погрузить их на «санитарку». Он решил сам лично привезти первых раненых в медсанвзвод.
II
Сдав раненых и приказав командиру медсанвзвода гвардии капитану Рыбину развернуться в деревне Группки, Филиппов заспешил обратно: он обязательно хотел участвовать в первом бою.
«Санитарка» мчалась по разбитой, скверной дороге. Машину трясло, покачивало из стороны в сторону, подкидывала на ухабах. Временами казалось, что она вот-вот опрокинется, полетит вверх колесами. Но нет, «санитарка» только поскрипывала на крутых поворотах своим фанерным кузовом и неслась, все неслась вперед.
Годованец, пригнувшись над баранкой, тихонько насвистывал мотив «Осеннего вальса».
Филиппов держался руками за сиденье и поглядывал по сторонам. Все было ему интересно, полно скрытого смысла. Вот хотя бы эта дорога: всего час-полтора назад по ней драпали немцы, а теперь едет он, Филиппов. И на всех штабных картах уже, наверное, переставили красный флажок дальше, на запад. А радио, конечно, разносит по всему миру радостную весть об успешно начавшемся наступлении Второго Белорусского фронта…
И опять состояние радостного возбуждения овладело Филипповым.
— Быстрее можно? — нетерпеливо спросил он шофера.
Годованец перестал свистеть, насмешливо хмыкнул, но ничего не ответил и скорости не прибавил.
Филиппов не обиделся. Он не мог сегодня обижаться на кого бы то ни было, тем более на солдат, которых он всегда уважал. Ему невольно пришли на память слова Наташи: «Первые дни над тобой, может, смеяться будут, дескать, тыловой, необстрелянный. Так ты, Коля, не обращай внимания…»
«Ах, Наташа, Наташа! Почему тебя нет сейчас со мной? Почему ты не видишь, как мне хорошо, как я счастлив? И пусть они надо мной подсмеиваются — они по-своему правы: я действительно необстрелянный. Но я докажу им, что я не хуже других. Важно, что я на передовой, еду по земле, отвоеванной у немцев, сбылась моя мечта…»
В кузове что-то звякнуло. Филиппов приподнялся, заглянул в окошечко. Сатункин, как ни в чем не бывало, спал на ящике, надвинув на нос ушанку. Опрокинутое ведро, дребезжа, перекатывалось по полу. Из-под топчана, при сильном толчке, выскакивали брезентовые носилки.
Мотор загудел басовито. «Санитарка» взобралась на высокий холм. Слева — темной стеной стоял лес, на опушке маячил неясный силуэт, будто хищный зверь затаился, поджидая добычу.
Через минуту зверь оказался подбитым танком. Вероятно, отсюда к Филиппову поступили раненые танкисты.
— Остановись-ка, дорогуша, — велел Филиппов.
Едва «санитарка» остановилась, скрипнула дверца кузова, и перед Филипповым выросла коренастая фигура ординарца.
— Что прикажете, товарищ гвардии… — Сатункин осекся и проглотил конец фразы.
— Идем посмотрим, — предложил Филиппов.
Танк покосился на бок, уткнувшись пушкой в землю. При свете луны, на фоне блестящего снега, он казался особенно черным.
— Бедняга, — сказал Сатункин, похлопывая по броне, — везли с самого Урала… — И вдруг дернул Филиппова за рукав: — Товарищ капитан, гляньте-ка!
Из переднего люка, вывалившись по пояс, вниз руками, висел мертвый танкист.
Это было так неожиданно и так не вязалось с тишиной, со звездной ночью, с восторженным состоянием Филиппова, что он первое время был ошеломлен, не знал, что делать.
— Может, похороним? — подсказал Сатункин.
— Да, да, конечно. Годованец, идите сюда. Помогите.
Втроем они осторожно вытащили из танка тело погибшего танкиста, аккуратно уложили его на снег.
Годованец принес лопаты, маленький ломик.
— Где похороним? — спросил Филиппов.
— Вот здесь, у дороги. Самое подходящее место, — посоветовал Сатункин.
— Почему?
— Первое дело потому, что солнечное. Второе дело: всем, кто ни проедет, ни пройдет, видно будет…
Годованец, поплевав на ладони, деловито разметил могилу: начертил на снегу правильный прямоугольник.
Работали молча. Мерзлая земля глухо звенела под лопатами.
Танкиста обернули плащ-палаткой, бережно опустили на дно неглубокой могилы и принялись засыпать землей. Потом сняли шапки и несколько секунд стояли, склонив головы.
— Проклятая война, — сердито сказал Сатункин.
У Филиппова было смутно на душе. Он не раз хоронил танкистов, видел умирающих солдат, на его руках скончался друг, но никогда еще ему не было так грустно, никогда еще так глубоко он не ощущал смерти. Хотелось заплакать, сказать что-нибудь сердечное, но слез не было, слов подходящих не находилось, и он молчал, сжимая до боли кулаки.
Вдали послышались выстрелы. Филиппов встрепенулся:
— Шофер, едем.
Годованец хмыкнул и неторопливо пошел к машине.
На повороте с ними повстречались два ЗИСа. Годованец притормозил машину. Филиппов, недоумевая, покосился на шофера, но, услышав стоны, доносящиеся из ЗИСов, догадался: везут раненых.
— В деревню Группки, там медсанвзвод! — крикнул он, приоткрыв дверцу.
Фашисты окопались на станции Кроты. Они подожгли несколько домов, то и дело пускали в ночное звездное небо осветительные ракеты. Было светло, как днем. По всему станционному поселку то там, то здесь вспыхивали выстрелы. Филиппову казалось, что кто-то чиркал сырые спички.
Из леса, где расположился командный пункт бригады, хорошо просматривалось все поле боя.
Филиппов впервые видел танковую атаку. Танки ползли по снежной равнине, растянувшись в линию. На броне сидели автоматчики.
Танки все увеличивали скорость. Чем ближе они подходили к станции, тем яростнее и беспорядочнее стреляли немцы. Снаряды и мины ложились вокруг машин, поднимая снежные вихри.
Стрельба учащалась.
Танкисты били с ходу. Видно было, как из орудий вылетали рыжие снопы огня.
Автоматчики спрыгнули на землю. Через гул пальбы до леса долетело их раскатистое «ура». Словно подхлестнутые этим криком, танки взвыли и помчались еще быстрее. Ровная линия строя изогнулась, напряглась, лопнула во многих местах. Танки стали расползаться мелкими группами — по три-четыре машины.
— Ух как здорово! — воскликнул Филиппов.
— Глядите, глядите, — сказал Сатункин.
Передняя машина, ярко полыхнув, вдруг остановилась, клубы густого дыма закрутились над ней.
— Ах ты, черт возьми! — с досадой выругался Филиппов.
Из щелей высунулись острые язычки огня и принялись жадно лизать броню. Распахнулся верхний люк. Высоко взметнулся столб пламени. Из пламени выполз человек. Какой-то миг он стоял на броне, защищая лицо руками, потом кувырнулся в снег, поднялся и побежал к лесу. Сделав десяток шагов, он остановился, круто повернулся к горящей машине и неожиданно нырнул обратно в огонь.
— Что это он, а?
— Сейчас баки взорвутся, — прошептал Сатункин.
Через несколько секунд человек вновь вырвался из огня. Теперь он был с товарищем на руках.
Сатункин засиял:
— Молодец землячок!
— Вот это герой!
Человек упал в снег и пополз, волоча за собою товарища. Танк взорвался. Черный фонтан дыма, ударив в небо, стал медленно оседать на землю.
— Пропал парень!
— Нет, нет, живой! Глядите!
Человек встал, подхватил товарища и пошел к лесу. Шел он с трудом, пошатываясь, подгибаясь под тяжестью ноши.
— Ему помочь надо, — послышался сзади голос Годованца.
Филиппов, не раздумывая, кинулся вперед.
— Куда вы, товарищ гвардии… — Сатункин нагнал его, схватил за широкие плечи. — Разве вам можно?
— А что же я, по-твоему, сторонний наблюдатель?
— Нельзя, говорю, — властно остановил Сатункин и, отстраняя Филиппова, бросился навстречу танкистам.
Сатункин добежал до танкистов. Несколько минут все трое сидели на снегу, должно быть, перевязывали раненого, затем поползли к КП.
Здесь их встретил Филиппов.
— Что с ним? — спросил он еще издали. — Куда ранен?
— Да он не ранен, товарищ капитан, контужен, кроме того, хромает. Вероятно, растяжение связок.
Филиппов подался вперед:
— Товарищ Чащина?!
— Фельдшер второго танкового батальона гвардии старший лейтенант Чащина, — четко отрапортовала невысокого роста, хрупкая на вид женщина.
Это было непостижимо! От кого угодно, но от этой совсем еще девочки Филиппов никак не ожидал такого бесстрашия! Он с восхищением разглядывал героиню. Ему бросились в глаза ее грубое мужское обмундирование, маленькая покрасневшая рука.
— Вы почему без варежек?
— Потеряла.
Филиппов сдернул свои большие меховые рукавицы и подал ей.
— Что вы, доктор? — Она смутилась и стала еще больше похожа на девочку.
— Возьмите. У меня еще есть. Ну, возьмите.
Чащина надела рукавицы, хлопнула рука об руку:
— Какие теплые! Спасибо, доктор…
— Носите на здоровье.
Он снова наклонился над танкистом.
Известный всей бригаде, гвардии сержант Соболев сидел на снегу и улыбался широкой улыбкой. Льняные опаленные волосы торчком стояли на маковке. Сатункин, присев на корточки, угощал его табаком.
— Как вы себя чувствуете? — спросил Филиппов.
— Вы погромче, он плохо слышит, — посоветовала Чащина.
— Как его фамилия?
— А вы не знаете? Соболев его фамилия.
В ее голосе Филиппов уловил недоумение. Это задело его.
«Не очень авторитетно, очевидно, я выгляжу», — подумал он.
— Товарищ Соболев, как вы себя чувствуете? — спросил Филиппов еще раз.
— Гы-ы… ничего.
— Вас придется на лечение отправить.
Соболев опять загыкал, но, раскусив смысл докторских слов, замотал головой:
— Нет. Из бригады я никуда. С ней начал, с ней и кончу.
— Вы же нездоровы.
— Ничего. День-два отлежусь — и на машину.
Филиппов понимал, что уговоры ни к чему. Надо без лишних слов отправить больного в медсанбат — и все. Но, понимая это, никак не мог приказать: не свойственное ему раньше состояние неуверенности, некоторой робости перед этими бывалыми людьми завладело им.
— А если хуже будет? Нужно лечиться.
— Знаем мы это лечение. Потом ищи свою бригаду.
— Это же для вас, дорогуша.
— Мне самое лучшее лекарство — в танке сидеть, за рычагами.
Соболев сделал энергичное движение руками, будто в самом деле взялся за рычаги. Филиппов обратил внимание на могучую спину танкиста — прорезиненная черная куртка натянулась и, казалось, вот-вот лопнет.
— Как вы его тащили, товарищ Чащина? — не удержался Филиппов от вопроса.
— Надо — вот и тащила…
Филиппов еще раз с уважением оглядел ее с головы до ног. На ней была старая солдатская шапка, ватник, местами прожженный, перетянутый узким кожаным ремнем, ватные штаны, испачканные на коленях, кирзовые поношенные сапоги. «Надо будет обязательно поговорить с полковником, чтобы ее получше одели», — заметил себе Филиппов.
В этот момент Сатункин, отведя Годованца в сторону, выговаривал ему:
— Нехорошо, зачем ты его подзудил? Он и впрямь кинулся. А разве это начальника дело?
— Што ли, не понял? — ответил Годованец. — Я же нарочно, для проверки…
Послышался громкий разговор. К ним, в сопровождении автоматчика, быстро приближался человек в белом полушубке. Он шел так энергично и легко, что солдат едва поспевал за ним.
Сатункин подскочил к Филиппову, дернул его за рукав:
— Загреков.
Филиппов вытянулся. Перед ним, выше его на целую голову, стоял заместитель командира бригады по политической части.
— Ну как? Что с ним? — опросил он, подавая Филиппову свою сильную руку.
Что-то в Загрекове сразу же располагало к себе: то ли приветливый тон, то ли дружеское рукопожатие, то ли та простота и искренность, с которой он обращался, Филиппов сам не знал что, но почувствовал себя легко, неуверенность и робость исчезли.
— Контузия, товарищ гвардии подполковник, да вот лечиться не соглашается!
— Как это не соглашается? — Загреков похлопал Соболева по плечу. — Что же ты доктора не слушаешься?
Соболев вскочил, оправил одежду. В движениях его не было страха перед начальством. Встал он из уважения к Загрекову.
— Да как же, товарищ гвардии подполковник… Сколько я ждал этого наступления, как праздника ждал! А что выходит? Выходит — из-за пустяков ехать куда-то.
Ответ понравился Загрекову.
— Вы его в медсанвзводе оставить можете? — спросил он у Филиппова.
— Вообще-то могу. Там нужны санитары.
— Слушаться докторов будешь?
— Так точно, товарищ гвардии подполковник.
— Тогда оставляйте.
— Благодарю, товарищ гвардии подполковник. А то — отправить… Это же понимать надо!
Филиппов поймал взгляд замполита, устремленный на станцию.
— Кто это там ходит? — неизвестно к кому обратился Загреков. — Цырубин, наверное?
Возле сгоревшей машины действительно ходил человек. Но кто? Филиппов, сколько ни вглядывался, не мог узнать.
На отвоеванной у немцев станции грохотали редкие, последние выстрелы. Наступало утро.
III
Гвардии майор Цырубин возвращался из опасной разведки. Он — высокий, крутоплечий, с умными серыми глазами и усталым лицом, с огромными, увесистыми, как кувалды, руками.
Цырубин был прекрасным разведчиком. Давно уже предлагали ему перейти в штаб армии, но он не соглашался, ссылаясь на свою привязанность к практической работе. За три годы службы в бригаде Цырубин много провел удачных разведок, много испытал трудностей. На этот раз чуть было не погиб. Ему пришлось выдержать короткую, но жестокую рукопашную схватку — заколоть кинжалом двух фашистов. Разведчики, прикрывавшие его отход, были убиты. Цырубину удалось под покровом ночи скрыться.
Он шел разбитой, расслабленной походкой, устало передвигая ноги, не замечая приветствий, не слыша дружеских окриков приятелей-танкистов. У него было только одно желание: поспать.
Внимание Цырубина привлек странный звук, похожий на плач ребенка. Цырубин насторожился, прищурил левый глаз, словно прицелился. Перед ним, посреди дороги, визжа, крутился на одном месте рыжий пес с подбитыми задними лапами.
— Что, больно? — участливо спросил Цырубин.
Пес часто задышал, высовывая язык и подвывая.
Цырубин взял пса на руки и понес. Пес вначале трусливо задрожал, потом заскулил и доверчиво прижался к нему.
— Что, брат, перетрусил? Надо было в подвале сидеть. Когда стреляют, прятаться надо.
Навстречу Цырубину шагал старшина второго танкового батальона.
— Товарищ Цветков, возьми-ка собачку. Полечи, может поправится, — сказал Цырубин, протягивая пса.
Разыскав дом, где остановился комбриг, Цырубин расправил складочки под ремнем, подтянулся и вошел без стука. На кухне за ранним завтраком сидел экипаж командирского танка. Возле только что растопленной печки колдовал проворный и ловкий ординарец комбрига. Багровый свет пламени прыгал по сторонам, освещая то железные банки на полках, то головы танкистов, то их одежду.
Две створчатые двери вели в комнаты. Цырубин спросил:
— Где хозяин?
Ординарец, приветливо улыбнувшись, кивнул на ближнюю дверь.
Посреди комнаты, держа на коленях развернутую карту-километровку, в глубоком кресле сидел гвардии полковник Бударин — крупный черноволосый человек лет сорока пяти. Одет он был в меховую, покрытую коричневой кожей куртку, с застежкой-«молнией» посредине, синие бриджи, хромовые щеголеватые сапоги.
Рассматривая карту, Бударин пристукивал по полу носком правой ноги, словно отбивал такт.
Опытный, быстрый глаз Цырубина, глаз разведчика, тотчас заметил, что в комнате есть еще двери, по-видимому черный ход, что одно окно разбито и выходит на улицу, два других во двор, что комбриг недавно побрился, что у него подергивается левая щека — значит, волнуется.
— Товарищ гвардии полковник! — негромко сказал Цырубин.
Бударин вскинул голову, отложил карту.
— Ага, прибыл, орел. — Радостная улыбка мелькнула на его суровом лице. — Слушаю.
Цырубин приступил к докладу. Он говорил неторопливо, лаконично, на особо важных местах слегка повышая голос. Бударин, внимательно выслушав доклад, задал несколько вопросов, сделал тут же кое-какие пометки на своей карте и неожиданно заключил:
— Ну что же, задачу ты выполнил отлично, но все-таки я тобою недоволен, орел. Недоволен.
Цырубин смотрел вопросительно.
— Мне ты нужен, — продолжал комбриг. — И не суй свою голову куда попало.
Он внимательно из-под черных бровей поглядел на Цырубина. Одежда начальника разведки: ватная, полученная перед наступлением телогрейка, стеганые брюки, яловые стоптанные сапоги — все было покрыто пятнами крови.
— Вы же сами, товарищ гвардии полковник, требуете хорошей разведки.
— Требую, — подтвердил Бударин. — И еще требую: себя береги и своих подчиненных тоже.
— Есть. Но тогда что же такое разведка?
— И без всякого «но». Повторяю: надо сохранять людей. Проводи разведку так, чтобы в бригаде потерь было поменьше. — Бударин насупился, дернул застежку-«молнию». — А то у нас опять машина сгорела.
— Какая? — спросил Цырубин.
— «Сто двадцать третья».
— «Сто двадцать третья»? — переспросил Цырубин, чувствуя холодок в груди.
— Да, «сто двадцать третья». — Бударин рывком застегнул «молнию», встал, подошел к Цырубину, посмотрел в упор. — Иди-ка отдохни. Вид у тебя очень неважный. Отдохни, орел.
Он подал Цырубину жесткую руку.
Выйдя на крыльцо, Цырубин минут пять стоял, прислонясь к стене, жадно вдыхая пахнущий дымом морозный воздух. «Сто двадцать третья» была той машиной, в которой, всюду сопровождая свой батальон, ездила его невеста Нина Чащина. Что сталось с экипажем? Жива ли Нина?
Он побежал во второй батальон. Там о судьбе экипажа ничего в точности не знали. Бросился к соседям — в батальон автоматчиков, там тоже ничего не могли ответить. Он кинулся к связистам — те разводили руками.
— Какого ж вы дьявола? — ругался Цырубин. — Люди гибнут, а вам ничего не известно.
— Заняты были, — оправдывались товарищи. — Только что бой закончился. Ты обожди малость — все разъяснится.
Тогда Цырубин сам отправился к месту гибели «сто двадцать третьей». Он проходил улицей, на которой догорал дом. Крупные хлопья гари летали в воздухе.
«Гори, гори, гори…» — почему-то вспомнились ему слова из песенки о фонариках, которую любила Нина.
В переулке вытаскивали танк, попавший в кювет. Его прицепили стальным тросом к другой машине, и оба танка, полязгивая гусеницами, дрожа от напряжения, медленно поползли вперед. Цырубин не в первый раз видел подобную картину, но сейчас этот лязг заставил его стиснуть зубы, ускорить шаг.
На окраине поселка Цырубин остановился, с волнением оглядел снежное поле. Оно было истоптано сотнями ног, примято широкими лентами гусениц.
«Сто двадцать третья» чернела неподалеку. Цырубин бросился к ней, сжав кулаки, пригнув голову, будто шел на страшный поединок со своей судьбой. И чем ближе он подходил к танку, тем медленнее двигался.
«Раз, два, три…» — машинально считал он шаги.
Вот и танк. Вокруг него большое черное пятно — обнаженная земля, стебельки прошлогодней травы. Башня с пушкой отброшена метров на десять в сторону. Правая гусеница разорвана и застыла, будто в судорогах.
Цырубин заглянул внутрь машины — никого. Обошел танк вокруг. Тоже никого. Тогда он бесцельно направился к башне, вспахивая ногами рыхлый снег. И вдруг замер: перед ним на снегу лежала отороченная белым заячьим пушком маленькая байковая рукавица. Нинина рукавица.
Он торопливо схватил ее обеими руками, крепко сжал, точно это была птица и могла вырваться, улететь. Постоял, подумал, щуря левый глаз, аккуратно сложил рукавицу вдвое, сунул в карман и устремился к лесу.
Загреков подошел к Чащиной, хотел положить ей руку на плечо, но, видимо, решил, что это может смутить девушку, — не положил, а сделал вид, будто смахивает соринку.
— Вы спали сегодня? — спросил он отеческим тоном.
— Немножко.
— Это где же?
В голосе Загрекова появилась добродушно-недоверчивая нотка, будто он знал заранее, что его пытаются перехитрить.
— А на танке. Завернулась в брезент и подремала.
Чащина, очевидно, догадалась: Загреков понимает, что она говорит неправду, — смутилась.
— Ну да, вы всегда не верите.
— Спать, — нарочито строго сказал Загреков. — Начсанбриг, у вас в машине тепло?
— Можно подтопить, — ответил Филиппов.
— Подтопите. И пусть, гвардии старший лейтенант поспит.
— Мне в батальон надо, честное слово, — отговаривалась Чащина.
— Без разговоров.
Чащина, недовольно махнув рукой, отправилась в «санитарку». Загреков проводил ее теплым взглядом, улыбнулся уголками губ.
— Терпеливая женщина, — сказал он Филиппову. — Терпению и геройству у нее нам, мужчинам, учиться нужно. Вы ее берегите.
— Слушаюсь.
Загреков проницательно посмотрел на Филиппова, заботливо спросил:
— А как ваше настроение?
Филиппов чуть было не рассказал о своей неожиданной робости, но вовремя сдержался. Ему показалось, что подобное признание уронит его в глазах замполита. «Еще сравнит меня с этой женщиной и сделает вывод не в мою пользу».
— Привыкаю, товарищ гвардии подполковник.
— Вы посмелее будьте, потверже. Держите себя начальником, и не уговаривайте, а приказывайте, — посоветовал Загреков.
«Точно прочитал мои мысли», — удивился Филиппов.
— Постараюсь.
Загреков ободряюще кивнул головой и, кликнув автоматчика, пошел к своей машине.
Филиппов поглядел вслед, на его сутуловатую спину, ему хотелось что-то делать, не стоять опустив руки. Но делать, к сожалению, было нечего. Все шло своим чередом: раненым оказывали помощь, грузили их на машины, отправляли в медсанбат по давно отработанной, привычной, четкой системе, и он, Филиппов, был тут ни при чем. Ему казалось, что и без него вполне могли бы обойтись в бригаде.
Все вокруг были заняты делом: танкисты проверяли машины; радисты сидели у аппаратов — в открывавшуюся дверь он видел их сосредоточенные лица с наушниками на голове; к поселку поехали дымящиеся полевые кухни, повезли завтрак; в летучке, что стояла неподалеку, раздавался стук — там что-то чинили. Годованец, подняв капот, копался в моторе; даже Чащина была занята — она заслуженно отдыхала. И только он бездельничал.
Филиппов закусил губу, что бывало у него в минуты волнения.
То ли дело в медсанбате! Привезли раненых — оперируй, нет раненых — отдыхай, отдохнул — готовься к следующей операции.
Раздосадованный, недовольный собой, он влез в кабину «санитарки», достал из полевой сумки блокнот и решил, пока есть время, написать письмо Наташе.
Сатункин и Годованец отошли в сторонку, закурили.
Вынимая карандаш, Филиппов перехватил лукавый взгляд Годованца. «А он надо мною и впрямь подсмеивается», — подумал Филиппов.
— Товарищ гвардии сержант, — сказал Филиппов, — дойдите до радистов, пусть запросят батальон автоматчиков о потерях.
Нужно было послать Сатункина, но Филиппову захотелось, чтобы Годованец ушел с глаз. К тому же он ожидал, что Годованец станет возражать, и собирался на нем испробовать совет Загрекова, у него на языке уже вертелись слова: «А вы меньше разговаривайте, больше делайте. Понятно?»
Но Годованец, к огорчению Филиппова, не стал возражать. Затоптав окурок, он молча, вразвалочку, двинулся к радийной машине.
Филиппов склонился над блокнотом и остановился в нерешительности. «Что писать? Что я такое сделал за прошедшие сутки? О чем можно рассказать Наташе?»
Впервые за два года дружбы с Наташей у него появилось желание скрыть от нее свои переживания. Это длилось совсем недолго. Он постарался побороть это желание и нарочно, наперекор своей минутной слабости, расписать все подробнейшим образом.
«Милая Наташа! У меня не очень хорошо на душе. Точнее говоря, плохо. Не бойся — ничего страшного не произошло. Я просто недоволен собой, и в этом все дело…» — старательно писал Филиппов.
«Зря пишу. Наташа подумает, что кисну».
«Прежде всего, — упрямо продолжал Филиппов, — все произошло не так, как я ожидал. И это меня разочаровало, если это слово уместно произносить во время войны. Я оказался почему-то в стороне от событий. Работа идет мимо меня. И это, поверь, Наташа, очень обидно…»
Филиппов передернул плечами, сильнее сжал карандаш.
«Я пока что больше наблюдаю и мало делаю, — откровенничал он. — И как будто делаю не то, что должен. Не нашел себя, понимаешь? Впрочем, расскажу все по порядку. В ночь перед наступлением я уснул поздно. Все думал, как и что будет, и радовался, что сбылась моя мечта. Снился мне какой-то невероятный сон (а ты знаешь, что сны мне никогда не снятся). Проснулся я от страшного грохота. В первую секунду не понял, что случилось. Вскочил, огляделся. Санитар мой спал на ящике. В машине горел свет — я позабыл его погасить. Я заметил, что лампочка, точно маятник, раскачивается из стороны в сторону и вся машина дрожит, будто ее трясет лихорадка. С улицы доносился равномерный мощный гул. Тогда я догадался, в чем дело. «Сатункин, вставай! Началось!» — крикнул я и выскочил на улицу, как был, в одной гимнастерке и без шапки. Было еще темно. Едва брезжил рассеет. Земля дрожала под ногами, и мне казалось, что воздух тоже дрожит и гудит. У меня было такое состояние, Наташа, я не смогу тебе описать его. В общем, небывалый подъем, праздник. Особенно когда ударили «катюши».
— Где здесь начсанбриг? — услышал Филиппов хрипловатый голос.
Он оторвался от письма, приоткрыл дверь. Перед ним, в измазанном, пропахшем бензином и маслом полушубке, стоял молодой шофер.
— Я начсанбриг. А что вы хотите?
— А куда, значит, раненых везти?
— В деревню Группки. Это прямо по дороге, а потом будет поворот, так направо.
Шофер деловито поправил двупалые рукавицы.
— А это, значит, далеко. Двадцать один километр будет. Поближе бы надо.
— Правильно, дорогуша. Но там раненые. Вот медсанвзвод им окажет помощь, отправит дальше в медсанбат и тогда сам сюда приедет.
Шофера, видимо, не удовлетворил такой ответ. Он смерил Филиппова неодобрительным взглядом, козырнул по привычке и заспешил к своей полуторке.
Филиппова задело молчаливое недовольство шофера: «Черт возьми, все в чем-то меня винят».
Он потянулся, чтобы с силой захлопнуть дверцу и продолжать письмо, но в этот момент его снова окликнули:
— Капитан, не захлопывайся! Дозволь челом бить?
Филиппов в первую минуту не узнал Цырубина. Шутливое обращение незнакомого человека кольнуло его.
— Что вам угодно? — сухо спросил он.
— Привет! — Цырубин снял рукавицы и рывком подал Филиппову руку.
И когда Филиппов увидел эту руку — огромную, узловатую руку, со следами крови на пальцах, — он узнал Цырубина. В ту памятную ночь перед наступлением, когда комбриг в своей землянке ставил задачу, Филиппов видел эту руку, сжатую в увесистый кулак. Ему тогда вспомнился плакат: мощный кулак рабочего гвоздит по фашистам. Он вообразил, как эта живая кувалда ударит по фрицу (так бывало, наверно) — несдобровать от такого удара.
— Что вы хотели? — голосом помягче переспросил Филиппов.
Цырубин помедлил, будто раздумывая, стоит ли выяснять то, за чем он пришел.
— Ты видел, как «сто двадцать третья» горела?
— Какая «сто двадцать третья»? — не понял Филиппов.
Цырубин показал, рукой в сторону поля. Филиппов догадался — речь идет о сгоревшем танке.
— Видел.
— Та-ак. — Цырубин опять помедлил. — А хоть кто-нибудь спасся?
— Двое.
— Та-ак. — Цырубин прищурил левый глаз, точно прицелился. — А Нина… Чащина ее фамилия. Жива? А?
Филиппов принял прищуривание Цырубина за пошловатое подмигивание и обозлился: Чащина была для него героиней, и он не мог допустить, чтобы к ней относились цинично.
— А что вас это так интересует?
— Да ты сначала ответь на мой вопрос.
— Я вовсе не обязан всем рассказывать о боевых потерях.
— То есть как всем?
По лицу Цырубина пробежала недобрая усмешка. Он долго, не моргая, смотрел на Филиппова. Филиппов выдержал его взгляд.
— Я — начальник разведки, — негромко, отчетливо выговаривая каждое слово, произнес Цырубин. — И если я интересуюсь чем-то — надо отвечать, а не тянуть канитель.
«Вот на ком я должен испытать совет Загрекова», — подумал Филиппов и, набравшись смелости, сказал:
— Я просил бы вас, товарищ гвардии майор, здесь не командовать и указаний мне не делать.
— Да ты… — Цырубин легонько хлопнул себя ладонью по лбу, — думаешь или просто так?
Филиппов почувствовал в себе силу и продолжал увереннее:
— А вы не грубите, иначе я с вами совсем разговаривать не стану.
В доказательство своих слов, он потянулся за дверцей. Но Цырубин легким движением руки придержал дверцу, придвинулся к Филиппову.
— Слушай, ты… — он сдержался от резкости, — ты можешь мне сказать — жива Чащина или нет?
И то, что Цырубин сдержался, Филиппов посчитал победой: он заставил разговаривать как надо. Филиппов остался доволен собой. Для закрепления победы он помедлил и ответил с достоинством:
— Да, жива.
Цырубин не смог скрыть облегченного вздоха. И только тут Филиппов увидел глаза его. Они были полны тревоги, но сквозь тревогу уже брызнула неподдельная, настоящая радость.
— Товарищ гвардии майор Цырубин, — послышался голос из радийной машины, — вас комбриг срочно требует.
— Ты очень любезен, доктор, — бросил Цырубин через плечо. — Думаю, встретимся, в долгу не останусь.
И он, не оборачиваясь, пошел к поселку, по целине, там, где ближе и прямее.
Хлопнула дверка, из машины выпрыгнула Чащина. Лицо у нее было заспанное, на кудлатую голову наброшена шапка звездочкой назад.
— Товарищ капитан, меня кто-то спрашивал?
— Да интересовался начальник разведки. — Филиппов махнул рукой в сторону уходящего Цырубина.
Чащина сделала несколько шагов, будто собиралась догнать Цырубина, но раздумала, остановилась.
— Гвардии майор Цырубин являются женихом ихним, — зашептал Филиппову подошедший Сатункин. Он все время стоял в стороне и слышал весь разговор.
— Да ну?
— Правду говорю.
Филиппов прикусил губу.
«Как глупо и грубо все вышло! — ругал он себя. — Хотел показаться начальником, а оказался бездушным сухарем».
— Где тут начсанбриг? — спросил выскочивший из-за «санитарки» человек.
— Насчет раненых?
— Так точно.
— Везите в деревню Группки.
Филиппов посмотрел на часы. «Прошло более полусуток — медсанвзводу пора уже быть здесь».
IV
Бои шли за город Старо-Място. Враг вынужден был, отстреливаясь, пятиться к реке. Его скорострельные пушки стучали все торопливее, все сбивчивее, все глуше.
— Што ли, могилу себе рубают? — ворчал Годованец, вглядываясь в недалекие очертания города.
«Санитарка» стояла в овражке у дороги, укрытая от вражеских пуль и осколков. Неподалеку в лесочке находился КП. И там и здесь рвались мины и снаряды. Слышались взрывы и протяжный свист осколков.
При каждом взрыве Филиппов горбился, но, покосившись на спокойно стоявшего рядом Годованца, выпрямлялся.
Бой шел метрах в пятистах. Оттуда доносилось гудение танков, автоматные очереди, крики «ура». Оттуда должны были привезти раненых. На дорогу специально выслали Сатункина и за компанию с ним Соболева. Они должны были останавливать машины и объяснять шоферам, как проехать к деревне Гру́ппки.
Филиппова мучила мысль: что делать? Медсанвзвода нет без малого двое суток. Где он? Быть может, успел свернуться, приблизиться, подтянуться к своей бригаде? Или, встретив на дороге своих раненых, вновь развернулся? А может быть, все еще там же, в деревне Группки? Группки! Это почти сорок километров. Теперь уже и сам Филиппов понимал, что это плохо: машины ходят вдвое-втрое дальше, подолгу не возвращаются. Раненые получают первую врачебную помощь позже, чем это надо. Но что делать? Придется…
Раздался нарастающий вой снаряда.
— Наш! — крикнул Годованец и с силой дернул Филиппова за рукав.
От неожиданности Филиппов чуть было не упал — присел, оперся на руки. Снаряд разорвался совсем близко. Их засыпало крошками мерзлой земли, немного оглушило.
Морщась от неприятного звона в ушах, Филиппов сказал:
— Годованец, бегите на КП. Передайте приказание: фельдшеру управления срочно идти во второй батальон. Ко мне вызвать гвардии старшего лейтенанта Чащину.
— А машина? — возразил Годованец, стряхивая крошки земли с полушубка.
— Вы долго будете мне перечить?! — закричал Филиппов, подступая к Годованцу. — А ну, повтори, что я сказал!
К его удивлению, Годованец быстро вытянул руки по швам и, повторив приказание, как положено, повернулся кругом и побежал к КП.
— С вами только так и надо, — вслед ему произнес Филиппов.
Он был удивлен не меньше Годованца. Слова вырвались у него неожиданно.
«Это с перепугу, — подумал Филиппов, — и потом, зло берет — ни черта не клеится…»
Чащина приехала на бронетранспортере, привезла раненых. Ловко выпрыгнув из машины, она побежала к овражку и, не добежав до Филиппова, заговорила обиженным голосом:
— Что такое, товарищ капитан? Прибыл Осипов и сказал, чтобы я сюда ехала. В чем дело? Почему меня с батальона снимают?
— Успокойтесь. Никто вас ниоткуда не снимает. Я хочу вам поручить одну весьма ответственную работу.
— Какую работу? У меня есть работа — батальон целый.
— Это временно, потом вы опять вернетесь в свой батальон.
— Да не хочу я никуда! Что, в самом деле, честное слово?
Чащина готова была заплакать. Филиппову и жаль было ее, да делать больше ничего не оставалось: надо спасать положение…
— Ложись! — закричали от бронетранспортера.
Опять послышался приближающийся вой снаряда. Филиппов и Чащина бросились на землю. Раздался взрыв, по спине забарабанили комья земли, зазвенело в ушах. Когда все затихло, Филиппов услышал шепот:
— Товарищ капитан, верните меня в батальон. Пусть Осипов едет, честное слово!
— Поехали! — произнес Филиппов командным тоном, вскакивая на ноги и движением плеч стряхивая крошки земли с шинели.
За леском находился фольварк — два одноэтажных каменных дома с острыми черепичными крышами и несколько каменных пристроек.
План Филиппова был несложен: временно в этих домах собирать раненых. Здесь их кормить, поить, оказывать первую помощь. Отсюда эвакуировать в медсанвзвод, а если медсанвзвод уже в дороге — тем лучше: когда приедет сюда, место для него уже будет готово.
Филиппов был доволен своим планом.
При свете фонарика он осмотрел помещения. В комнатах было грязно, на полу валялись клочья соломы, старые перины, окурки. Стекла в окнах были выбиты. Ветер гулял по комнатам. При близких разрывах осколочки позванивали, вываливались на пол.
— Холодновато, — сказал он Чащиной.
— Ерунда, — бодро ответила Чащина. — Пол подметем. Дыры в окнах заткнем. Печи натопим.
— Вот и действуйте, — обрадовался Филиппов.
Чащина, очевидно, снова вспомнила про свою обиду:
— Товарищ капитан, честное слово…
— Действуйте, раненые ждут.
Она недовольно махнула рукой и пошла к бронетранспортеру. Через минуту Филиппов услышал ее энергичный голос:
— Выгружайте, осторожненько только. Да что вы, в самом деле? Соболев, поддержи его.
«Ну вот и прекрасно!» — в душе одобрил Филиппов.
— Из «санитарки» возьмите все, что надо, — распорядился он, выйдя на крыльцо. — Запасной аккумулятор, ведра, кружки. Питание возьмите.
Оставив в помощь Чащиной Сатункина и Соболева, успокоенный и уверенный, что дело теперь наладится, Филиппов возвратился на КП.
Не успела «санитарка» остановиться, к ней шаткой походкой приблизился человек.
— Привет, любезный доктор, — услышал Филиппов хрипловатый голос и узнал Цырубина. — Чаю у тебя горячего нет? Замерз, как цуцик.
Филиппову было неловко перед Цырубиным за свою вчерашнюю глупость. Он не знал, как себя держать с ним. «Быть очень приветливым — еще подумает, что напугался, заискиваю; быть официальным — окончательно убедится, что я бездушный сухарь».
— Чаю нет, — сказал Филиппов полуприветливо, полуофициально.
Он вышел из кабины и пожал протянутую руку.
— Может, спиртишком угостишь? Замерз — только что из разведки.
— Это можно.
Они поднялись в кузов. Филиппов был рад, что Цырубин не вспоминает о вчерашнем разговоре и, как видно, не очень обиделся.
Когда Филиппов зажег свет, Цырубин произнес разочарованно:
— А ты один…
Филиппов догадался, что он опять искал Чащину и для этого придумал весь разговор о чае и спирте.
— Чащина в фольварке, — сообщил Филиппов после паузы.
— Ранена? — забеспокоился Цырубин.
— Нет, нет, жива-здорова. Я там раненых временно собираю, так она за ними приглядывает.
Цырубин не смог удержать радостной улыбки. Улыбался он как-то несмело, не в полную силу, будто опасался, что о нем подумают: дескать, такой большой, а несерьезный человек.
— Тогда выпьем давай.
Филиппов налил ему спирт в кружку, вторую кружку поставил с водой — запить.
— А ты?
— Я не люблю, — отказался Филиппов.
— Со мной не желаешь?
Цырубин насупился. Тогда Филиппов налил и себе. Без слов чокнулись, выпили, запили водой.
— Так-то оно теплее, — сказал Цырубин, легонько похлопывая ладонью по губам. — А ты, знаешь, любезный доктор, кого наш медсанвзвод обслуживает? Пехотных раненых.
— Откуда вам это известно?
— Разведка, — с гордостью произнес Цырубин.
— Так ведь это же черт знает что! Так они, пожалуй, и за год не подтянутся.
Вся уверенность Филиппова развеялась вмиг. Сотни самых беспокойных разнообразных мыслей стали одолевать его.
V
Раненых собралось в фольварке человек пятнадцать. Их поместили в ближнем от дороги доме. В первой комнате располагались ходячие. Они сидели прямо на наскоро подметенном полу, жадно курили. Они еще не остыли от боя, глаза горели боевым азартом, все мысли были там, на поле брани.
— Речушку, наверно, проскочили, — сказал молодой танкист в черной одежде, глубоко затягиваясь папиросой и щурясь.
— Эх, не повезло! — сказал второй, потирая небритое осунувшееся лицо. — Мы уже на том берегу были. Поднялись на холмик, а он, сволочь, как даст зажигательным… Должно быть, пристрелян холмик-то.
— Их тоже, гадов, жечь надо, — сказал третий.
Он метался по комнате, укачивая, как неуемного ребенка, свою обожженную, в белой повязке руку.
— Палить их. А когда побегут — гусеницами, гадов!
— Тихо!
Обожженный перестал метаться.
— Нет, показалось.
Неподалеку, просвистев над крышей, разорвался снаряд. Из окон посыпались на пол осколки стекол.
— Отплевывается, гад… Оставь докурить, может, легче будет.
— Его окружить бы, — сказал небритый.
— Сообразят, наверно. Комбриг, сам знаешь…
Новый взрыв прервал разговор…
Комнаты в доме были оклеены зелеными обоями. На стенах висели фотокарточки, забытые сбежавшими немцами-хозяевами. Дыры в окнах были заткнуты подушками. В щели дуло. Воздух холодными струйками просачивался в помещение, подушки покрылись белым крупитчатым инеем. Горел электрический свет от танкового аккумулятора. В каждой комнате стояла изразцовая печь. На ребристых плитах играли желтые зайчики.
В самом светлом углу крайней, наиболее теплой, отдельной комнаты лежал тяжело раненный в живот. Он не отрывал взгляда от фотографии на стене, облизывал сухим языком шершавые губы и выкрикивал одно и то же слово: «Пить… пить…»
Соболев, прихрамывая, шел к ведру, смачивал марлевую салфеточку водой и нес раненому. Тот жадно жевал салфетку, все не отрывая глаз от карточки.
— Не спеши, Петя. Третью салфетку доедаешь. Раз пить не положено, потерпи, — уговаривал Соболев.
Раненый на секунду затихал, судорожно теребил гимнастерку на груди, а затем еще настойчивее просил пить. Соболев брал его холодные руки и начинал их растирать, точно они были обморожены.
— Потерпи, Петя. Скоро тебя в санбат увезут. Операцию сделают. Все как положено.
— Подай Ирину, — неожиданно попросил раненый.
— Чего тебе?
— Ирину. Проститься хочу.
Раненый освободил руку и ткнул пальцем туда, где на стене висела фотография.
— Так то не Ирина, — догадался Соболев. — То — немка.
— Нет, подай.
— Да чего подать-то? Это же фрау, слово даю.
Раненый облизал сухие губы и, не слушая больше Соболева, закричал:
— Пить!.. Пить!..
Появилась Чащина — в гимнастерке, туго перетянутой ремнем, с санитарной сумкой через плечо. Руки ее до самых запястий были измазаны йодом, будто она надела коричневые перчатки.
К ней подошел Соболев, умоляюще зашептал:
— Пусть напьется, теперь все равно!
— Нельзя. Не первый раз говорю — нельзя!
— Эх, товарищ гвардии лейтенант! Да поймите — из одного села мы с ним. Вместе на тракторе работали. Вместе премии получали. Думали опять работать… Разрешите?
Чащина отвернулась, смахнула набежавшую слезу. Ей было очень обидно: ни за что ни про что оторвали от родного батальона, сунули сюда и не помогают. И получается, будто она виновата в том, что раненые мучаются. «Ерунда какая-то, честное слово!»
Она подошла ко второму тяжелораненому, Соснову. Соснов лежал с закрытыми глазами, точно спал. На лице выступили крупные капельки пота. Осколком снаряда у него была оторвана правая нога выше колена.
Чувствуя возле себя человека, раненый открыл глаза и чуть слышно, без жалобы в голосе, сказал:
— Оторванная подошва чешется, сил нет.
Чащина свела бровки, нахмурилась, достала из сумки индивидуальный перевязочный пакет, подбинтовала начинающую кровоточить рану.
Когда разогнулась, опять увидела недовольное лицо Соболева и рассердилась:
— Что же ты думаешь, мне хочется, чтобы твой Петя мучился? У меня у самой сердце кровью обливается, честное слово. Ему показана срочная операция. И вот Соснову тоже.
— Так в чем же дело? — недоуменно спросил Соболев.
— А как их везти? На чем? Машины-то все отправили.
— А вы достаньте.
— «Достаньте»… — с обидой передразнила Чащина. — Быть может, такси заказать?
— Съездите на КП.
— А ты не учи, не первый день. У меня есть начальник, он и командует.
Чащина повернулась и ушла в соседнюю комнату, к Сатункину. Она села на подоконник, подогнула колени, оперлась о них подбородком и задумалась. Как ни думай — Соболев был прав: по-настоящему надо бы самой съездить на КП, попросить машин, помощи. Да как поедешь? Раненых бросить нельзя, и через голову начальника действовать не положено. Тогда Чащина достала из сумки блокнот, карандаш и написала: «Товарищ капитан! Жду ваших указаний на дальнейшее. Раненых скопилось много. Есть и в живот, и с кровотечением. Медсанвзвода все нет. Машины в отъезде, так что решайте, а дальше так быть не может». Она по старой школьной привычке погрызла кончик карандаша, подумала и добавила: «Учтите, что люди из-за того гибнут».
Эту записку она передала Филиппову с водителем бронетранспортера.
VI
На улице загудела машина, потом, будто чихнув, смолкла. Послышались твердые шаги.
Дверь распахнулась. Вместе с клубами студеного воздуха на пороге появился человек в белом полушубке.
Раненые перестали стонать. Обожженный перестал метаться.
Чащина, одернув гимнастерку и выпрямившись, шагнула было навстречу вошедшему, чтобы доложить, но тот жестом остановил ее:
— Не нужно… Здравствуйте, товарищи.
— Здравия желаем, товарищ гвардии подполковник! — негромко, но довольно дружно ответили раненые.
— О, да вы, я вижу, молодцы! Духом не падаете, — одобрил Загреков.
— Мы унывать не привычны, товарищ гвардии подполковник.
— Вот и правильно. Быстрее поправитесь.
Загреков подходил к раненым, подбадривал их, шутил, интересовался всем, в том числе и далекими тыловыми делами, иногда что-то записывал себе в книжечку и шел дальше.
— Как дела, товарищ Бахов? — спросил он у молодого танкиста в черной одежде. — Почему такой хмурый?
— Да как же, товарищ гвардии подполковник, не хмуриться? К победе-то теперь, наверное, в часть не вернуться.
— Не беда. Мы и за вас отвоюем. Так и будем воевать: это, мол, за себя, а это за Бахова. — Взгляд Загрекова потеплел, в уголках губ спряталась улыбка. — Кстати, вы партийный билет получили? Ну так полу́чите. Будьте спокойны.
— Спасибо, товарищ гвардии подполковник.
Хмурое лицо танкиста просветлело, а Загреков уже обращался к обожженному:
— И ты, ветеран, здесь? Ай-яй-яй!.. Как же так?
— Да вот, товарищ гвардии подполковник, под конец-то в не повезло.
— Ничего, не унывай. Вылечат. Врачи наши прямо-таки чудеса творят. Я сам в госпиталях дважды лежал, знаю.
— Длинная история: до кости прожгло.
Танкист не выдержал боли и снова принялся укачивать свою обожженную руку.
— Очень больно? — участливо спросил Загреков и обратился к Чащиной: — Сделайте укол, помогите человеку.
— Делала, товарищ гвардии подполковник. Больше нельзя, честное слово.
Загреков неодобрительно покачал головой, подошел к следующему:
— Иван Афанасьевич?!
— Да, товарищ гвардии подполковник. Как видите.
Танкист пытался подняться и не мог: он был ранен в бедро; чтобы нога не двигалась, от самой ступни до подмышки широким бинтом была подвязана обыкновенная доска.
— Лежите, пожалуйста. Не смейте вставать.
Танкист все-таки повернулся, на бок, оперся на локоть.
— Поправлюсь, товарищ гвардии подполковник. Не в этом дело. У меня к вам такой вопрос.
— Слушаю.
— Кто теперь парторгом будет?
— Выберем, Иван Афанасьевич, не беспокойтесь.
— Нет, товарищ гвардии подполковник, душа не спокойна. Я лично Рубцова рекомендую. Человек надежный. Не только что в роте — во всем батальоне авторитетом пользуется.
Загреков секунду подумал и согласился:
— Отлично. Его, пожалуй, и выберем. Смотрите поправляйтесь. Написать не забудьте. Я отвечу.
— Обязательно напишу, товарищ гвардии подполковник. А вам наказ…
— Это какой же?
Танкист помедлил и уже другим, задушевным тоном сказал:
— Себя беречь. Вы всем нам очень нужны.
Что-то дрогнуло в лице Загрекова, он потянулся к танкисту, притронулся к его плечу:
— Постараюсь, Иван Афанасьевич. Постараюсь.
Закончив обход, Загреков остановился посредине комнаты, так, чтобы всех видеть.
— Внимание, товарищи!
Раненые притихли.
— Я приехал к вам для того, чтобы сообщить добрую весть: войсками нашего фронта совместно с войсками Первого Белорусского фронта освобождена столица Польши — город Варшава.
Несколько секунд в комнатах стояла тишина. Затем поднялся радостный шум, заговорили все разом.
Загреков был доволен: радостная весть прибавит раненым силы; сознание того, что они кровью своей вырвали победу, поможет быстрее поправиться.
Он прекрасно знал солдат. Мог назвать самого незаметного из них по фамилии, имени и отчеству, сказать, откуда он, кем был до армии, какая у него семья. Поэтому ему легко было заключить, что может и чего не может сделать его подчиненный, какая ему нужна помощь и что следует от него требовать. Он любил людей. И люди любили Загрекова.
— Разрешите обратиться, товарищ гвардии подполковник? — сказал Соболев.
Он давно уже стоял у дверей, выжидая удобный момент, не решаясь прервать Загрекова.
— Слушаю.
— Товарищ гвардии подполковник, помогите.
— А в чем дело?
Соболев зачем-то снял с головы ребристый шлемофон.
— Дружок у меня умирает. Помогите.
— Как умирает? Где?
— Раненный в живот, а везти не на чем, — торопливо объяснила подошедшая к ним Чащина.
— Где он? Что вы его спрятали?
— В отдельной комнате. Просто там удобнее, честное слово.
Раненый все облизывал губы, все выкрикивал: «Пить… пить!..»
Загреков наклонился над ним, тихо позвал:
— Слесарев! Петр Иванович!
Раненый оторвал взгляд от фотокарточки, узнал Загрекова, оживился.
— Вот хорошо-то. Теперь водицы дадут, — прошептал он с надеждой в голосе.
Моложавое лицо Загрекова сразу постарело: у глаз, на лбу, у рта появились мелкие, тоненькие морщинки.
— Дадут, Петр Иванович, дадут, — Он увлек Чащину в сторону: — Почему не отправляете?
— Машины нет, товарищ гвардии подполковник.
— Что же вы молчите?
— Я написала бригадному врачу, жду указаний.
Загреков сердито сверкнул глазами:
— Вы не бюрократ, вы — коммунист. Видите, дело плохо, сообщите командиру или мне.
Он покосился на Чащину. Лицо ее покрылось красными пятнами.
— Если бы я не знал вас, — добавил он мягче, — я потребовал бы, чтобы вас наказали…
У Чащиной дрогнули губы.
— Что́, в самом деле, честное слово? Отправьте меня в батальон, я в любую атаку пойду, под любым огнем выносить раненых буду.
— Это нам известно, — вставил Загреков.
— А то за что-то сняли, поставили сюда.
— Вас никто не снимал, — поправил Загреков.
— Что я могу? — продолжала Чащина, волнуясь, то и дело одергивая гимнастерку. — Говорите: сообщить командиру или вам. Получится, что я кляузничаю. Начсанбриг поймет это как месть за то, что он меня сюда послал. Я вовсе, честное слово…
Загреков деликатно прервал ее:
— Сейчас не время разговаривать. Повторяю: никто вас не снимал. Нужен был толковый человек — вот вас и поставили. О боевых качествах ваших мы знаем, покажите свои организаторские способности. Начсанбриг правильно сделал. Только ему помогать надо. Он у вас начальник новый. Помогать не записочками, а делом.
Чащина еще собиралась спорить из-за упрямства, но не нашла, что возразить. «Загреков прав, честное слово, если разобраться».
Загреков постоял, подумал, заторопился, быстро попрощался с ранеными и уехал.
VII
Филиппов, получив записку, немедленно отправился на фольварк. «Санитарка» проскочила между двух разбитых немецких грузовиков и понеслась по дороге.
Годованец, положив руки на баранку, принялся насвистывать мотив своей любимой песни.
Мотор гудел монотонно и протяжно, словно точили тупой длинный нож. Небо просветлело. Из-за черных туч выглянула луна. Лес сделался синим, снег — бирюзовым.
Ехали спокойно, будто не было ни войны, ни раненых.. Но неспокойно было на душе у Филиппова. Записка Чащиной его чрезвычайно взволновала.
До получения этой записки Филиппов все еще считал, что хотя медсанвзвод и отстал, но работа при таком стремительном наступлении в основном идет гладко: раненые своевременно выносятся с поля боя, случаев обморожения нет. Правда, его напугало сообщение Цырубина о том, что медсанвзвод оказывает помощь раненым из пехотных частей, но потом он себя успокоил: «Задержка не так страшна. Главное, вынести раненого из-под огня, оказать ему первую помощь, отправить к Чащиной. А дальше — в медсанвзвод, оттуда в медсанбат, в армейские и фронтовые госпитали, в глубокий тыл…»
Оказалось, он глубоко ошибался, напрасно глупо успокаивал себя. Путь раненых от Чащиной до медсанбата остается вне контроля бригадного врача. Вся стройная и, казалось бы, надежная цепь эвакуации обрывается. Медсанвзвод далеко, машин нет, раненым нужна срочная помощь. «Учтите, что люди из-за того гибнут», — про себя повторял он в десятый раз слова Чащиной. Все перемешалось, перепуталось у него в голове. Предчувствие чего-то недоброго сковало его. Он и хотел и никак не мог отделаться от этого неприятного состояния.
Филиппов нервно повел плечами, покосился на шофера. Посоветоваться бы сейчас с Наташей. Но она далеко, наверно километров за шестьдесят. У нее теперь самое горячее время: операция за операцией.
«Что же теперь будет? Завалил. Сорвал дело. Нет, нет. Нужно что-то придумать. Что придумать? Медсанвзвод потерял. Машины черт знает где. На чем отправлять раненых? На себе не повезешь. Обрадовался — придумал промежуточный этап. Теперь молись на свою выдумку. Не может быть, чтобы не было выхода. Вот приеду, посмотрю и что-нибудь соображу…»
— Приехали, — сказал шофер, заскрипев тормозами.
Как только Филиппов открыл дверь в помещение, на него наскочил Соболев.
— Что же это получается, доктор? Люди гибнут. Помогать надо. Везти скорее…
— Подождите. Дайте осмотреться, — остановил его Филиппов.
— Вот, пожалуйста. — Соболев провел Филиппова в отдельную комнату.
Слесарев глухо и коротко стонал, уже не просил пить, часто и тяжело дышал открытым ртом. Лицо его было бледно и неподвижно, глаза глубоко ввалились.
Филиппова бросило в жар — раненый мог умереть. Филиппов хорошо понимал, что такое шок. Раненому была необходима самая решительная, самая срочная помощь. Еще час-два — и его ничем не спасти.
На минуту Филиппов представил себе, что уже случилось несчастье: Слесарев умер. Об этом узна́ют раненые, дойдет до комбрига. «Все будут смотреть на меня с укором, назовут каким-нибудь обидным прозвищем, вроде «помощник смерти». Но все это будет «легким ушибом» по сравнению с тем, что придется пережить самому. Сознание, что из-за тебя погиб человек, будет вечно мучить. Но и это не главное. Главное, что человека не будет».
Филиппов метнул взгляд на Соболева, будто спрашивая совета. Соболев смотрел на него хмуро.
Филиппов молча вышел из комнаты. Тотчас к нему подлетел обожженный танкист и, укачивая свою руку, заговорил:
— Что же вы нас держите здесь? Отправляйте.
Филиппов прикусил губы, помедлил: «Только бы не показать им, что я волнуюсь, не знаю, чем помочь», ответил убедительно:
— Успокойтесь, товарищи. Я сейчас же приму меры.
Он выскочил на улицу, забыв прикрыть за собой дверь… На западе не утихала канонада, мелькали трассирующие пули, будто там шел необыкновенный звездный дождь. Филиппов принялся ходить по мощеному дворику взад и вперед. Состояние удрученности, безвыходности постепенно начало как бы отдаляться. Оно вообще не свойственно было Филиппову. Сегодня он не узнавал сам себя. Всегда он был энергичным, волевым, находчивым человеком, а теперь его точно подменили.
«Хлюпик, а не начальник», — обругал себя Филиппов.
В минуты наибольшего нервного напряжения — Филиппов называл это «точкой кипения» — он ругал себя беспощадно. И чем больше ругал, тем ему становилось легче, голова светлела, он мог трезво оценивать всю обстановку.
«Квашня! Кисейная барышня! А ну, думай!»
— В чем суть? — вслух произнес Филиппов. — Где этот проклятый медсанвзвод? Где, взять машины?
Из-за туч снова показалась луна. На снежной дороге блеснула узкая полоса — след саней.
— Постой! Так ведь можно отправить хотя бы срочных! — воскликнул он и поспешил во второй дом.
Перешагнув через порог, он увидел Сатункина.
— На-ка, землячок, — говорил санитар, протягивая раненому кружку с водой. — Ни-ни, не вставай. Я подниму голову-то.
— Где Чащина? — громко спросил Филиппов.
Из соседней комнаты на голос начальника выбежала Чащина.
— Вот что, берите «санитарку» и немедленно отправляйте тяжелых.
— Слушаюсь, — обрадовалась Чащина.
— Хотя… подождите…
Чащина смотрела на него недоуменно.
— Здесь тоже «санитарка» нужна, понимаете? — объяснил Филиппов. — Нельзя нам оставаться совсем без машин.
— А вы бы, товарищ гвардии… — сочувственно заговорил Сатункин.
Слово «гвардии» особенно резануло слух Филиппову. Оно звучало сейчас иронически.
— Я, кажется, тебя просил… — оборвал он солдата. — Говоришь тебе — как горох об стенку. «Гвардии, гвардия, гвардии»! Какая я тебе «гвардия»?
Сатункин спокойно выслушал возмущение начальника, покрутил усы и продолжал:
— Вы бы на КП съездили, помощи попросили. К гвардии подполковнику Загрекову либо прямо к комбригу обратились.
— Не могу, — сказал Филиппов, и отошел к окну.
Упоминание о комбриге вновь вывело его из себя.
«Я же слово ему давал, — вспомнил Филиппов. — Заверил, что все будет в порядке. Выходит, обманул комбрига, сболтнул, слово на ветер бросил? Теперь он верить мне никогда не будет. Болтун, скажет, грош тебе цена».
Филиппову казалось, что положение не поправишь. Как бы там дальше ни было, что бы он ни делал — доверие комбрига потеряно. Как можно теперь работать, если тебе командир не доверяет?!
«Ах, звонарь несчастный! Свистун! Громкоговоритель безмозглый».
— Ну вот что! — сказал он, резко оборачиваясь. — Все-таки грузите тяжелых в «санитарку».
Протяжный сигнал незнакомой машины заставил всех вздрогнуть. Филиппов, за ним Чащина бросились на улицу. На дороге чернела автоколонна.
— Ну-ка, где тут раненые? — крикнули из темноты.
— Здесь, дорогуша, здесь, — отозвался Филиппов, устремляясь к машинам.
— Давай грузи!
— Да что это за машины? Кто вас послал?
— Порожняк мы. Загреков послал.
— Э-гей! — не помня себя от радости, заорал Филиппов. — Выноси раненых!
VIII
Медсанвзвод уже свернулся — погрузил все имущество на машины и готов был следовать за бригадой. Отъезд задержали вновь прибывшие раненые.
На дороге стояли широкие русские сани, подвод десять, а может, и больше. В темноте нельзя было их сосчитать. Из саней доносился негромкий разговор.
— Гляди, Никита, небо сегодня без единого просвета, что твой солдатский погон.
— К снегу это, — отозвался Никита.
— И тучи все ниже, ниже, — продолжал первый голос.
— К снегу это, — повторил Никита. — Бывало, это, пойдешь в тайгу — и поглядывай. Как заходили над тобой — так к дому, а то все следы, это, заметет…
Рыбин подошел ближе, В санях лежали двое, укрытые сеном до самых плеч.
— Вы откуда, уважаемые товарищи?
— А вот, слышишь? — отозвался первый голос.
Рыбин прислушался — на западе часто и длинно стрекотал пулемет.
— Понятно. А из какой части?
— Из пехотной. Ваши соседи.
— Что же вас к нам привезли?
— А наши «копытники» пока доберутся, так война кончится.
Рыбин кашлянул в кулак.
— Вы не знаете, будто, это, Варшаву взяли? — деловито спросил Никита.
— Таких сведений я пока что не имею… — Рыбин сделал головой такое движение, точно ему был тесен ворот. — Ну, не волнуйтесь, уважаемые товарищи, мы вам окажем помощь. Кто у вас старший?
— В дом зашел…
На кухне собрались санитары.
Солдат-возница, в прожженной шинели, облепленной снизу мелкой соломой, топтался у порога, ожидая, когда примут его раненых. С ним разговаривал фельдшер медсанвзвода лейтенант медицинской службы Гулиновский — рыжий, тонкий, совсем еще юноша.
— Вы же великолепно понимаете, товарищ солдат, что поступаете неправильно. Задерживаете нас, — говорил он, стараясь придать своему неокрепшему тенорку назидательный тон.
— Что же нам делать, товарищ лейтенант? Наши медики не успели подъехать.
— Нужно было, товарищи, этот вопрос заранее продумать, позаботиться.
Гулиновский почесал оттопыренным мизинцем свои рыжие усики. Санитары лукаво переглянулись.
Эти усики Гулиновский отращивал для солидности и, как только выпадала свободная минута, подолгу гляделся в карманное зеркальце. Санитары дружески подсмеивались над ним.
— Оно, конечно, товарищ лейтенант, заранее было надо, — вяло соглашался возница, по тону понявший, что разговор пустой и что должен прийти кто-то постарше и решить вопрос.
В дверях появился Рыбин — толстенький, похожий на большого ребенка-крепыша: вьющиеся русые волосы, пухлые румяные щеки с ямочками, белые руки, покрытые светлым пушком. И лишь массивные роговые очки, занимавшие чуть ли не половину лица, никак не вязались с его внешностью: делали его строже и серьезнее.
— Что же вы здесь стоите, уважаемый товарищ? — спросил Рыбин. — Давайте ваших раненых.
Возница, видимо не ожидавший, что все решится так скоро, в нерешительности смотрел на Рыбина.
— Чего смотрите? Я командир медсанвзвода. Несите ваших раненых.
Возница бегом кинулся к подводам. Санитары молча поднялись и отправились разгружать машины.
Не прошло и пяти минут, как двое санитаров — Саидов и Мурзин — уже снова устанавливали в перевязочной складной хирургический стол.
— Ай-яй. Якши. Ай-яй, — играя блестящими, черными, миндалевидными глазами и прищелкивая языком, приговаривал Саидов — скуластый, смуглолицый и веселый санитар.
Напарник его — Мурзин — молчал. Он мог молчать неделями. Замкнутый, суровый, выносливый человек, он сутками не отходил от операционного стола, умел не хуже врача накладывать шины, был незаменимым помощником хирурга. Мурзина ценили и уважали в медсанвзводе, но побаивались. Все знали, что если он заговорит, то скажет что-нибудь меткое, хлесткое, если уж назовет кого, то прозвище так прилипнет, что не отстанет.
Два других санитара — долговязый, с длинными руками Бакин и низенький, кругленький, быстрый Коровин — носили тяжелые стандартные ящики. Таскать им было неловко: Бакин поднимал свою сторону слишком высоко.
— Куда тянешь? Тянешь-то куда? — ворчал Коровин, краснея от натуги.
Бакин старался угодить ему: сутулился, вжимал голову в плечи, но ящик с его стороны по-прежнему поднимался высоко.
— Вот жердина-то! — сердился Коровин.
— Затчем ругайся? Сапсем не хорошо. Яман. Свой семья ругайся будем, как работать будем? Ай-яй! — уговаривал их не любивший ссор Саидов.
Санитары ставили ящик на место и, шутливо подталкивая друг друга, как ни в чем не бывало шли за следующим. Хотя им неудобно было работать в паре, они ни за что не хотели расстаться: привыкли, подружились, жить не могли один без другого.
Саидов и Мурзин, развернув еще один хирургический стол, направились в следующую комнату, где хирург Анна Ивановна Золотарева мыла руки в эмалированном тазу, старательно оттирая их щетками.
— Работай, пожалста, Анна Ивановна, — сказал Саидов, показывая в улыбке блестящие зубы.
— Молодцы! — похвалила Анна Ивановна.
Саидов сильнее заулыбался и с еще большим рвением принялся за дело.
Санитары расстелили брезент, уложили на нем ватные матрацы — место для обработанных раненых. Когда появился санинструктор — гвардии старшина Трофимов, рослый, белокурый и красивый юноша, — все было уже вполне подготовлено к работе, расставлено удобно и правильно.
Трофимов, однако, для порядка прикрикнул своим зычным басом:
— Давай, давай, шевелись! Работы не вижу.
Через полчаса люди заняли свои места. Прошла минута ожидания, и в перевязочную внесли первого раненого — Никиту.
— Фамилия? — спросил Гулиновский.
— Сидоренко.
К утру медсанвзвод обработал раненых пехотинцев.
Рыбин разрешил подчиненным отдохнуть, рассчитывая на рассвете догнать бригаду. Сам же он уединился в перевязочной, достал из кармана свернутую вдвое школьную тетрадь и принялся в нее что-то старательно вписывать.
Ветер, подвывая, швырял в стекла горсти сухого снега. Где-то совсем близко бухало тяжелое орудие.
После напряженной работы тишина была особенно тягостной. Хотелось спать, но возбуждение все еще не проходило, и сон не брал. Усталые люди молча сидели на матрацах, пили чай, вскипяченный заботливым старшиной. Изредка перебрасывались короткими фразами:
— Как-то там наши?
— Якши! Раненый мало.
— Бежит немец-то.
— Драпает, гадюка.
— Говорят — Первый Белорусский двинулся.
— И Первый Украинский тоже.
— Эх, братцы, вся Россия двинулась!
— Кабы не ранение, пошел бы и я в батальон, — мечтательно проговорил Бакин.
Все замолчали. Видимо, многих потянуло в свои подразделения, откуда они были взяты, кто после ранения, по состоянию здоровья, кто по возрасту.
— А верно, Анна Ивановна, что бригадный капитану нашему друг?
— Да, они вместе учились.
Опять наступила тишина.
Начальник аптеки, старший лейтенант медицинской службы Хихля, подперев руками седую голову, замурлыкал всем знакомый мотив. Точно рассердившись, порыв ветра заглушил мелодию. Тогда Хихля запел громче:
Сначала слушали молча. Но вот Трофимов, в такт песне покачиваясь из стороны в сторону, потихоньку подтянул:
Хихля сдвинул лохматые брови, устремил взгляд в окно, в ночную темь, запел в полный голос:
Почти каждому была знакома эта минута: многие бывали ранены, каждый в этот миг вспомнил свою «дорогую Анюту», спасшую ему жизнь. Теперь подпевали все, вполголоса, с чувством:
Молоденькая медицинская сестра Зоя склонила голову на уютное плечо Анны Ивановны. Коровин обнял своего дружка — Бакина. Саидов все улыбался, показывая белые, ослепительные зубы.
В комнату вошел Рыбин, пальцем поманил Хихлю. Хихля осторожно, чтобы не спугнуть песню, поднялся и ушел за командиром. Вслед им неслось:
Когда они вышли на улицу, Рыбин спросил:
— Товарищ Хихля, мой чемодан в сохранности?
— А то як же.
— Покажите, пожалуйста.
— Та ви ж його так заховали, що сам біс не знайде.
— Убедиться ad oculus не мешает.
Хихля неодобрительно покачал головой и нехотя снял замок с двери аптечного ЗИСа. Он, как и большинство подчиненных, считал занятие своего командира блажью. Никто из товарищей толком не знал, что именно записывает их командир в своих тетрадях. Для чего пишет? Зачем так старательно прячет свою писанину?
На все вопросы товарищей Рыбин обычно отвечал уклончиво: «Так, кое-какие мысли», «Дневник веду — потом детям своим читать буду». А чтобы к нему не приставали, он сам распространил по бригаде нелепый слух о том, что собирает какие-то особые трофеи, «сувениры войны».
На самом деле происходило следующее. Рыбин мечтал после окончания войны заняться научной работой. И уже сейчас во время боев накапливал для нее материал. Это были ценные наблюдения над шоковыми ранеными в первые часы после ранения. Он еще толком не представлял себе, что из всего этого получится, потому и скрывал ото всех свой замысел. Ему все казалось нескромным рассказать товарищам о своих планах. А вдруг ничего не получится? Выйдет, что он просто-напросто утопист (Рыбин любил употреблять иностранные словечки), несолидный человек. Больше всего он не хотел, чтобы его считали несолидным. Это имело свою примечательную историю. Благодаря внешности, долгое время Рыбина принимали за мальчика. Он уже учился на третьем курсе, а люди все удивлялись: «Вы в институте? Такой молодой? Сколько же вам лет?» Он нарочно прибавлял себе годы, но и это не помогало. Когда врачи посоветовали ему носить очки, Рыбин очень обрадовался, очки заказал массивные, роговые, с выпуклыми окулярами. Они изменили его внешность. Наконец-то появилась солидность, наконец-то его перестали считать юнцом, перестали относиться с недоверием. Вот почему он берег эту с трудом приобретенную солидность, вот почему не хотел рассказывать о своей неясной мечте.
Свои записки Рыбин хранил в кожаном помятом чемодане, и, в какие бы опасные операции бригада ни шла, чемодан непременно находился при нем.
Рыбин влез в машину, зажег свет. Через минуту в аптечный ЗИС заглянул мимоходом санитар Коровин.
Он был единственным человеком, посвященным в тайну. Два года назад Рыбин вызвал к себе Коровина и сказал: «Этот чемодан является государственной ценностью. Здесь наука». Санитар поверил, принял слова своего начальника близко к сердцу и взялся охранять чемодан так, как охраняют государственную ценность.
Коровин застал Рыбина сидящим перед раскрытым чемоданом в глубоком раздумье.
— Садитесь, — не оборачиваясь, предложил ему Рыбин.
Коровин, присев на стандартный ящик-укладку, молча глядел на командира, ждал, когда тот заговорит.
— Вот еще одна тетрадь заполнена, — сказал наконец Рыбин, бережно разглаживая ладонью помятые листы, — здесь описаны два редчайших случая. Они, быть может, внесут кое-что в этиологию шока.
— Кончится война, книгу напишете. Людям польза будет, — растягивая слова и окая, поддержал Коровин.
— Весьма сложно книгу написать. Весьма.
Рыбин перебрал несколько тетрадей, как бы оценивая содержимое чемодана. Тут были и общие и ученические тетради, и записные книжки, и листы писчей бумаги, и бухгалтерская книга в черном переплете. Все было сложено аккуратными стопками, перевязано крест-накрест бинтами, прикрыто сверху чистым полотенцем. Чувствовалась рука заботливого хозяина.
— Одному-то, ясное дело, не осилить. Артелью оно, глядишь, и пойдет.
— Коллективом?
— Так точно. Я вам могу случай рассказать. Случай-то наш, семейный. — Коровин помедлил, но, видя, что начальник не возражает, продолжал: — Отец мой, Алексей Кузьмич, тоже был дошлый человек. Хоть и не ученый, а в технике понимал. Работал в кузнице. Короче говоря, прочитал он где-то про электричество и задумал мотор поставить, свет дать. Ну, скопил деньжонки. Купил мотор. Ясное дело — дальше плотину строить надо. Мы как раз у реки жили. Речка наша Лужайка называется. Так себе речка, летом вброд переходить можно было. — Коровин утер ладонью губы и продолжал: — Давай отец соседей уговаривать. Разъясняет: так, мол, и так, свет будет. Лампочки гореть будут. Да где там! Смеются. Лампадкиным отца прозвали. С горя отец-то пить начал. Напьется, плачет. Обидно, думка заветная гибнет. — Коровин тяжело, прерывисто вздохнул. — Может, и вовсе спился бы. Да тут четырнадцатый год, война! Ушел отец на фронт. А для мотора на прощанье домовину сделал: ящик сколотил, обил его изнутри железом. Поместил туда мотор да в землю. Зарыл ночью, чтоб никто не видел. Я, мол, погибну, и он пусть умрет, а жив буду — свидимся. — Коровин замолчал.
— Ну и что же? — нетерпеливо спросил Рыбин.
— Вернулся через два года, без руки. — Коровин сморщил круглое обветренное лицо, а Рыбин снял очки и, держа их перед собой, задумался, близоруко щурясь, точно хотел представить себе то далекое время. — Но не пропал мотор, сгодился, вырыли его из земли. Пришла Советская власть, и у нас в селе, пожалуй, что впервые во всей Ярославщине, лампочка Ильича зажглась… А перед войной настоящую электростанцию на Лужайке поставили. Быстро поставили. Артелью-то оно долго ли? На открытии электростанции секретарь райкома дозволил отцу моему ленточку перерезать. Вот те и Лампадкин!.. Плакал отец — старик, ясное дело. — Коровин несколько раз пригладил рукой волосы и уже другим, ободряющим тоном добавил: — Вот как думка-то заветная в наше время из земли, можно сказать, из гроба появляется — и живет. А вам с книжкой — что!.. Народу-то грамотного сколько кругом — каждый поможет…
В голубых близоруких глазах Рыбина горели счастливые огоньки.
— Знаете, — заговорил он быстро, — знаете, вы мне блестящую идею подали. Да-да… идею фикс. Книгу надо делать коллективом.
— Ну и дай-то бог, как говорится.
— Нет, нет, это чудесно…
В дверь постучали. Привезли раненых танкистов.
Опять началась работа.
У входа в перевязочную сидел Гулиновский. В его обязанности входило записывать раненых в книгу учета и заполнять на них карточки передового района. Пока он задавал раненым официальные вопросы, Мурзин успевал разрезать одежду, сапоги, набрякшие кровью повязки. Раненые попадали на хирургический стол, как и положено, подготовленными к операции.
Анна Ивановна вводила раненым противостолбнячную сыворотку, морфий, камфору, кофеин, останавливала кровотечение, переливала кровь, производила рассечение и иссечение ран. Выло слышно, как полязгивает, позванивает инструмент в ее послушных руках. Она не говорила, не оглядывалась, лишь механическим, заученным движением протягивала руку, и операционная сестра Зоя уже знала, что подать. Чем живее двигались легкие руки Анны Ивановны, тем быстрее шла вся работа. Зоя безостановочно подавала инструменты. Гулиновский торопливо записывал, санитары вносили и уносили раненых. Анна Ивановна была артистом в своем деле. А внешне — некрасивая полная женщина, о толстыми короткими руками, неправильными чертами лица, крупной родинкой на левой щеке, серыми глазами, полными глубокой тоски: сын ее Виктор, восемнадцатилетний паренек, добровольно ушел на фронт и погиб в первом же бою…
— Повязку, — негромко приказывала она, переходя ко второму столу.
Мурзин молча, ловко и быстро выполнял ее приказания.
— Шину.
В руках у Мурзина тотчас мелькала проволочная шина. Шины были заранее отмоделированы, то есть изогнуты по форме конечности, ватные прокладки были также приготовлены впрок, поэтому наложение шин искусными руками Мурзина не задерживало общего хода дела.
Обработанных раненых уносили в дальнюю комнату, бережно укладывали на матрацы. Старшина Трофимов давал им водки, заставлял съесть вкусной гречневой каши с маслом, поил сладким чаем.
После сытного ужина раненые обычно успокаивались, засыпали. Потом раненых укутывали теплыми байковыми одеялами, грузили на машины, и Хихля отвозил их в медсанбат. Так ритмично, слаженно, дружно шла работа…
На рассвете привезли тяжело раненного в живот Слесарева Петра Ивановича. Был он белый, как докторский халат. Казалось, он успокоился — не стонал, ничего не просил, неподвижно лежал с закрытыми глазами и глубоко, не часто дышал, с шумом вбирая воздух и морщась.
— Шок, — осмотрев его, сказала Анна Ивановна, — нужна немедленная операция.
Оперировать в медсанвзводе не полагалось. Рыбин задумался.
— Решайте, Александр Семенович. Время не терпит.
— Нельзя этого делать, Анна Ивановна.
— Можно. Ради спасения человека можно поступиться правилом.
Рыбин колебался.
— А как же начальник? Мы же его здорово подводим. Ему и так трудно с непривычки.
— Я вас не узнаю, Александр Семенович, — возмущенно сказала Анна Ивановна, нетерпеливо потирая ладони, — Всегда вы были разумны, а тут… Ведь перед нами жизнь человека… Ну, придумайте что-нибудь. Я уже не знаю что. Пошлите начальнику донесение — вы же все можете.
— Странное у вас понятие обо мне. Что я — панацея?
В перевязочную внесли раненого. Лица у санитаров сияли.
— Слышали, товарищ гвардии капитан, новость-то? — перекладывая раненого с носилок на стол и не скрывая улыбки, спросил Коровин.
— Какую?
— Наши Варшаву освободили!
— Что вы говорите?!
— Честное слово. Нам Загреков сообщил, — подтвердил раненый.
— Вот видите, — горячо заговорила Анна Ивановна, — они Варшаву освободили, а мы…
Рыбин сделал головой движение, точно ему был тесен ворот, и махнул рукой:
— Хорошо. Будем оперировать. Да, да. Иду на компромисс. В дальнейшем оставим его здесь с санитаром как нетранспортабельного.
— Вот и правильно, — оживилась Анна Ивановна. — Мурзин, воды. Зоя, приготовь капельное переливание крови…
А по комнатам от человека к человеку проносилась радостная весть: Варшаву освободили, освободили Варшаву!
Кто-то запел:
— Тихо! Не забывайте, где вы! — прикрикнул Трофимов.
Рыбин позвал Хихлю.
— Товарищ Хихля, после того как отвезете раненых в медсанбат, проедете вот сюда. — Он поднял на лоб очки и провел пальцем по карте: — Видите развилку дорог?
— Оцэ? Бачу.
— Здесь установите указку. Да, да, новую. Такую указку, чтобы ни один раненый не проехал мимо. Экстравагантную, ясно?
— Слухаюсь.
Хихля уехал.
Началась операция: Рыбин ассистировал, Гулиновский давал наркоз, Зоя, как всегда, не отходила от стерильного стола.
Операция прошла благополучно.
— Десять минут отдохнуть — и свертываться, — сказал Рыбин, садясь в стороне и вынимая из кармана новую тетрадку.
Но медсанвзводу не суждено было свернуться. Части соседней пехотной дивизии, узнав дислокацию медсанвзвода, эвакуировали своих раненых на него. Отказать им Рыбин не имел права. Да и язык у него не повернулся бы сказать: не принимаю.
Работали весь день.
К вечеру Трофимов приготовил обед. Поели на ходу. Рыбин сменил Анну Ивановну.
— Ну-ка, Зоенька, отдохни, — сказала Анна Ивановна, вставая к стерильному столу.
— Давайте, лейтенант, я за вас попишу, — сказала Зоя Гулиновскому.
— Спасибо. Но я совсем не устал.
— Ничего. Отдохните часик.
— Спасибо.
Гулиновский, как был в халате, так, не раздеваясь, свалился на матрац и тотчас захрапел, смешно вытягивая губы.
— Храпит, понимаешь, как чушка, — проходя мимо него, сказал Саидов.
Зоя расхохоталась. Несмотря на сердитые взгляды командира, она не могла остановиться и все фыркала, пряча лицо в рукав.
На днях ей исполнилось девятнадцать лет. Ее можно было бы назвать хорошенькой, если бы не веснушки, обильно рассыпанные по лицу. Еще совсем недавно, до фронта, она считала веснушки самым большим несчастьем в своей жизни. А теперь и думать о них забыла.
…Наступила вторая ночь. Поток раненых не прекращался.
— Откуда вы, уважаемые товарищи? — спрашивал Рыбин.
— Мы — на огонек, — отвечали раненые.
Как выяснилось, Хихля среди трофеев отыскал фонарь, зажег его и повесил на воткнутую в землю указку.
Только к исходу вторых суток медсанвзвод сумел закончить работу. Переутомленные люди, как только влезли в машины, сразу улеглись, где пришлось, и заснули мертвым сном.
IX
Фашисты засели на северо-западной окраине Старо-Място, в старинной помещичьей усадьбе.
Отступать им было некуда. Сопротивлялись они с диким отчаянием…
Комбриг, находящийся на НП, потребовал к себе Филиппова. У Филиппова екнуло сердце — встреча не сулила ничего приятного. Медсанвзвод отстал. Машин для эвакуации раненых по-прежнему нет.
«Как я посмотрю в глаза комбригу? Что скажу? — думал Филиппов. — А что я должен говорить? Разве он вызывает меня для разговоров? Конечно, нет. Он человек деловой, не то что я — размазня. Он или поможет, или снимет меня с должности». От этой мысли Филиппову еще больше стало не по себе. «Не повернуть ли назад? — пришло ему в голову. — Быть может, оттянуть время и придумать что-нибудь спасающее?»
Он огляделся по сторонам. Справа и слева лежало снежное поле — все в воронках и рытвинах. Через переднее стекло кабины виднелась дорога. Она шла в гору и доходила до шоссе. Самого шоссе не было видно, однако о нем легко было догадаться по строгой шеренге деревьев, идущей до города. Город лежал справа от дороги. В утренней дымке тумана все дома казались серыми и плоскими.
«А что я могу придумать? — продолжал размышлять Филиппов. — Переложить руководство на Осипова, а самому отправиться разыскивать медсанвзвод? Но как поедешь, когда мне лично сам начальник штаба передал приказ явиться на НП? Надо выполнять. А вот если все обойдется, если я не слечу с должности, тогда немедля поеду за медсанвзводом. Я разыщу Рыбина. Я его больше ни на один шаг от себя не отпущу…»
«Санитарка» выскочила на шоссе. И сразу же по ней открыли огонь вражеские минометы. По обе стороны от шоссе рвались мины, оставляя на снегу черные следы.
Филиппов покосился на взрывы. «Неужели снимет, отстранит от должности? Это будет позор. Все узнают. В медсанбате узнают. Наташа узнает. — Он на мгновение представил, как Наташа удивленно поднимет брови, как у нее выступит румянец во всю щеку. Ей будет стыдно за него! — Нет, что угодно — пусть ругает, как хочет, пусть накажет, — только бы не снял. Я ему докажу. Я этот медсанвзвод и эти машины вот где буду держать». Филиппов с силой сжал кулаки. Но недоброе предчувствие не проходило. Мысль — как бы не ехать на НП, как бы избежать опасного разговора — вновь завладела им…
Осколки со свистом проносились над машиной. Было слышно, как осколок задел кузов — там что-то загрохотало. Филиппов невольно вздрогнул.
Годованец будто и не слышал взрывов. Он вел машину спокойно и уверенно. «Санитарка» шла зигзагами, меняла скорость. В машину нелегко было попасть.
Мины рвались кучнее, ближе. Осколок пробил кабину и просвистел над головами. Филиппов пригнулся, вопросительно поглядел на шофера. Годованец только ниже склонился над рулем, сдвинул шапку на затылок и засвистел мотив своего любимого «Осеннего вальса». Его спокойствие передалось Филиппову.
— Проскочим? — спросил Филиппов, держась руками за сиденье.
— Угу.
Годованец схватился за ручной тормоз. Филиппова дернуло. Он не успел ничего сказать, машина вновь рванулась вперед.
— Давай! Жми! — крикнул Филиппов, весь наполняясь новым для него, боевым азартом.
Ему почему-то вспомнились студенческие годы. Он любил ходить на лыжах. Отлично ходил — имел второй разряд. Часто на соревнованиях слышал он эти слова: «Коля, давай! Жми-и!» От этих воспоминаний Филиппову стало легко на душе. Он задорно кивнул Годованцу и негромко подтянул его любимую песню:
«Санитарка» точно летела по воздуху. Ветер свистел в ушах. В кузове что-то дребезжало и постукивало. На лице Годованца было написано презрение к смерти, он покосился на Филиппова и, точно принимая вызов, яростно подхватил:
Мелькали проносившиеся мимо деревья, разбитые машины, верстовые столбы. «Ру-у-у-у…» — изо всех сил гудел мотор.
— Давай, жми, дорогуша! — кричал Филиппов.
Ему нравилась эта борьба с опасностью. Он всецело поддался ей, в азарте позабыв, кто он, зачем едет, какие его ждут дела.
Вдруг «санитарка» подпрыгнула на месте, как вздыбленный конь, взвыла и остановилась, пробитая осколками.
— Бросай, уходим! — крикнул Филиппов шоферу, выскакивая из кабины, боясь, что их накроют.
Годованец уже возился у мотора.
— Слышишь? Бросай!
— Чтоб я машину бросил?! — хмыкнув, сказал Годованец. — А вот — не хотят?
Он со злостью показал кукиш в сторону врага. Его спокойствие заставило Филиппова вернуться в кабину. Он сел, поднял воротник шинели и стал наблюдать за шофером. Годованец, отвернув какую-то гайку, прищурив один глаз, смотрел в дырочку на свет; продул ее, постучал ключом по мотору.
Неподалеку разорвалась мина, комья мерзлой земли разлетелись в стороны. Годованец не обратил на это никакого внимания.
«Вот дьявол, не боится! — с некоторой завистью думал Филиппов. — Смерть над ним носится, он хоть бы голову пригнул».
Впрочем, обстрел уменьшился. Теперь стреляли наши танки.
Годованец быстро произвел ремонт, и они благополучно двинулись дальше.
Возбуждение прошло, опасность как бы отдалилась, и Филиппов снова мог думать о том, что его волновало больше всего: о предстоящей встрече с комбригом. Но, странное дело, он не ощутил в себе прежнего желания вернуться, уклониться от объяснений, избежать этой встречи. Будто что-то повернулось у него внутри. Ему, напротив, захотелось поскорее встретиться с комбригом, выяснить отношения, принять на себя удар.
«Надо так поступать, как Годованец, — решил он. — Не гнуть головы перед опасностью. И тогда все пройдет благополучно, ни один осколок не заденет…»
Бударин находился в полутемном подвале. Вокруг сидели и стояли командиры. С разных сторон вспыхивали фонарики, словно светляки в пещере: командиры делали пометки на своих и без того разрисованных картах. Было душно и тесно.
Шло короткое совещание. Готовился штурм усадьбы, теперь единственного оплота фашистов в городе. Бударин отдавал последние указания. Загреков сидел поодаль, что-то записывал. Бударин изредка поглядывал на него.
Со свету нельзя было разглядеть лица Бударина, но по осипшему голосу было понятно, как он устал за эти двое бессонных суток. Он уже не был похож на того величаво-торжественного, грозного Бударина, каким Филиппов видел его в ночь перед наступлением.
И вся обстановка — и настроение, и отношение комбрига к офицерам — не была столь официальна, как тогда. Все было буднично, просто. Люди собирались делать привычную, изученную до тонкостей работу.
«Очевидно, вот этой будничности мне и не хватает, — подумал Филиппов, — я еще не привык, и необычная обстановка давит меня. Значит, надо как можно скорее избавиться от этого чувства…»
Бударин кончил говорить. Командиры захлопали планшетами, зашумели, собираясь разойтись по своим подразделениям. Бударин взглянул на часы:
— До начала штурма осталось тридцать минут… Командир второго батальона?
— Я! — ответил из темноты густой бас.
— Вам будет особенно трудно. Держитесь!
— Есть, держаться, — прогудел комбат так, что все улыбнулись. Как-то не верилось, что такому басищу может быть трудно.
Филиппов доложил о своем прибытии.
— Ага-а, прибыли, — протянул Бударин.
Он сидел на каком-то ящике. Стол заменяла бочка. На бочке перед ним лежала развернутая карта, поистертая на сгибах. Горел карманный фонарь, похожий на миниатюрный фаустпатрон.
— Ну-с, ор-рел, рассказывайте об успехах. Как воюете?
«Орел» было любимым словом комбрига, и произносил он его с множеством оттенков: то с гордостью, то участливо, то добродушно, то насмешливо, то сердито, отрывисто — кто что заслужил. Филиппов знал это. И по тому, как сейчас иронически было произнесено это слово, и по тому, как комбриг обратился к нему на «вы», понял: будет ругать.
Стараясь не подать виду, что волнуется, Филиппов начал доклад бодрым, звучным голосом, отчетливо произнося каждое слово:
— Все раненые вынесены с поля боя своевременно. Больше двадцати минут никто не залеживался. Случаев обморожения нет.
— Постойте, — перебил Бударин. — Что вы мне плетете? Лучше скажите, где медсанвзвод?
Филиппов молчал. Что он мог ответить? Он и сам не знал, где сейчас медсанвзвод.
— Что вы молчите? Где медсанвзвод, я вас спрашиваю?
— Работает, — сказал Филиппов, опуская глаза.
— Где он, к черту, работает? — повысил голос Бударин. — Где он работает, если раненые лежат в фольварке без помощи? Почему, я вас спрашиваю?
Филиппов хотел сказать, что теперь уже все раненые отправлены, но, встретив серьезный и в то же время добрый взгляд Загрекова, как будто говорящий: «А ведь за дело тебя ругают, дорогой товарищ», — понял: нужно молчать. И так все известно. Получил, что заслужил. Ругают справедливо. И потому, что ругали справедливо, Филиппову не было обидно. Было стыдно, неприятно, а не обидно.
«Пусть ругает. Хорошо, что не снимает, а мог бы и снять».
— Почему вы не приняли мер? — шумел Бударин. — Почему потеряли медсанвзвод? Почему не требовали машин? Я вам сто раз говорил: требуйте, требуйте, требуйте! Почему не требовали? — Он, не сдержав гнева, ударил кулаком по «столу». Бочка сердито загудела. — Никто за вас работать не будет. Или командуйте своей службой как надо, или вон из бригады!
Как будто что-то оборвалось внутри у Филиппова. «Выгонит», — с ужасом подумал он. Его бросило в жар. «Пусть бы снял, но оставил в бригаде. Я бы оправдал себя, я бы трудился день и ночь, тел бы куда угодно, но если выгонит…» Он прикусил губы, собираясь сказать что-то, но подходящих слов не было.
— Разрешите, товарищ гвардии полковник? — поспешно спросил Загреков.
— Что ты хотел?
Филиппов умоляюще посмотрел на Загрекова.
— Я думаю, доктор учтет ваши замечания и ошибок не повторит. Не так ли, товарищ капитан?
— Конечно, товарищ гвардии подполковник, — живо отозвался Филиппов.
— А мы постараемся вам помочь. Не так ли, товарищ гвардии полковник?
— Н-да, — буркнул Бударин и отвернулся. У него стала подергиваться левая щека. Он не хотел, чтобы это заметил Филиппов.
Наступила неловкая пауза. Филиппов не знал, остается он или нет. Можно было бы спросить об этом, но он молчал, не шевелился, как будто боялся звуком или движением вновь вывести комбрига из себя.
— Вы почему без полушубка? — спросил Загреков, внимательно осматривая Филиппова.
Филиппов носил однобортную серую шинель, перетягивая ее широким ремнем с золотой пряжкой-звездой, в погоны вставлял кусочек толстого картона, чтобы они не мялись, не горбились. Костюм его всегда был подогнан по росту. Подворотничок чист. Яловые сапоги блестели. Шапку он сдвигал чуть-чуть на затылок. К нему шла военная форма.
Филиппов недоуменно взглянул на замполита, а потом, догадавшись, что Загреков желает перевести неприятный разговор на другую тему, с готовностью ответил:
— Говорят, полушубок положен строевым офицерам.
— Пришли бы к комбригу.
— Пустяки. Я к шинели привык. Я понимаю.
— Не пустяки. И ничего вы не понимаете, — прервал его Бударин, резко поворачивая голову.
Филиппов замолчал, замер. «Сейчас скажет: мне такие начсанбриги не нужны. Езжайте туда, откуда прибыли».
Бударин ничего не говорил, смотрел на него из-под нависших бровей. Филиппов выдержал взгляд.
— А впредь обращайтесь, — неторопливо произнес Бударин.
— Есть. Слушаюсь. — Филиппов облегченно вздохнул, еще не веря, что все обошлось благополучно. — Разрешите обратиться?
Бударин кивнул.
— Прошу выдать полушубок гвардии капитану Рыбину, командиру медсанвзвода.
— Не к чему, — нахмурился Бударин. — Лучше следите, чтобы ваш Рыбин меньше трофеями занимался.
— Трофеями? — удивился Филиппов.
— Да, трофеями.
— Вот не знал.
— В том-то и беда. Надо знать, чем ваши подчиненные занимаются.
— Есть. Выясню. Еще разрешите?
В груди Филиппова росла радость. Он не знал, как высказать свои чувства.
— Ну?
— Нельзя ли, товарищ гвардии полковник, получше одеть фельдшера второго танкового батальона?
— Чащину, что ли?
— Так точно, Чащину.
— А в чем дело?
В голосе Бударина появились теплые нотки. Ему нравилось, что Филиппов заботится о своих подчиненных.
— Все-таки женщина, товарищ гвардии полковник, а обмундирование у нее грубое, старое. На локтях заплатки.
Бударин поиграл «молнией».
— Как же так? Я приказал пошить ей к Новому году.
— Да есть у нее, — сказал Загреков, — она женщина бережливая, не надевает.
— Видите, оказывается, есть.
— Еще разрешите доложить? — не успокаивался Филиппов.
— Чего еще?
— Докладываю вам о подвиге гвардии сержанта Годованца. Сейчас по дороге к вам машину обстреляли. Осколком повредило мотор. Годованец не бросил машину. Он под огнем произвел ремонт.
— Что вы хотите — старый танкист! — с гордостью отозвался Бударин. — Вы его к награде представьте.
— Есть, представить.
Бударин смотрел на Филиппова теперь уже добродушно, гнев прошел. А Филиппов едва сдерживался, чтобы не рассмеяться от переполнившей его радости. «Оставлен, оставлен», — точно выговаривала каждая клеточка его тела.
— Так как же мы с вами решили? — спросил Бударин, переглянувшись с замполитом. Загреков одобрительно наклонил голову.
— Не знаю, товарищ гвардии полковник.
— Вот что, я вам еще машину подброшу.
— Спасибо, товарищ гвардии полковник.
— При чем тут спасибо? Вы осваивайтесь быстрее, требуйте…
— Постараюсь, товарищ гвардии полковник. Я все сделаю, честное слово. На этот раз можете мне верить.
По лицу Бударина пробежала сдержанная улыбка.
— Пойдите в первый батальон. Разыщите комбата. Скажите, что я приказал дать вам машину. Там у него есть полуторка — ее и возьмите. Дорогу знаете?
— Я его провожу, — сказал Загреков, застегивая полушубок. — Это как раз по пути во второй батальон.
Бударин встал, насупил брови:
— Там сегодня будет жарко. Смотри, осторожней…
— Не беспокойся.
Загреков направился к выходу. Филиппов намеревался сказать комбригу что-нибудь такое, что выражало бы его состояние, но вовремя понял: ничего не нужно говорить; козырнул с особенным удовольствием — знал, что Бударин любит хорошую выправку, — четко повернулся кругом и побежал догонять Загрекова.
X
Шли втроем. Впереди Загреков и Филиппов, позади, с туго набитой санитарной сумкой через плечо, Годованец.
Под ногами поскрипывал снег, будто на всех были надеты новые сапоги. Пар, вылетавший изо рта, вился над головой. Издали казалось, что они курят.
На узенькой прямой улочке было безлюдно, как ночью. Жители прятались по подвалам. На огородах и двориках, просто на улице, встав вплотную к сараям и домам — к стороне, скрытой от противника, — затаились танки. Длинные жерла пушек словно вытянулись от напряжения, стали еще длиннее. Из верхних, распахнутых люков торчали головы командиров, поглядывающих на небо. У танков толпились автоматчики.
Завидев замполита, командиры машин отдавали честь. Загреков отвечал.
Годованец важно и неторопливо, изображая из себя начальника, тоже тянул руку к шапке.
Загреков не начинал разговора, ждал, когда Филиппов немножко успокоится. А поговорить с капитаном нужно было. Сердцем старого политработника Загреков чувствовал, что Филиппов мечется — хочет сделать лучше, а не умеет, и получается плохо. По тому, как Филиппов вел себя с комбригом: как был ошеломлен его резкостью, как тепло говорил о своих подчиненных и робел, когда речь шла о нем, как горячо заверил, что справится с делом, — по всему этому Загреков понял: Филиппов снова может запутаться. Изменится боевая обстановка — и он опять растеряется. Ему необходимо помочь. Если раз пообещает — не выполнит, второй — не получится, третий — не справится, глядишь — у него пропадет вера в свои силы. А без веры в себя какой же он начальник?.. Вовремя подсказать человеку — все равно что урожай в срок собрать; зазевался — смотришь, тучи набежали, дожди пошли, добрый урожай пропал…
Загреков шел неторопливо, твердо ставя ногу, печатая шаг. А Филиппову хотелось поскорее начать действовать. Если бы он был один — бегом бы побежал в первый батальон за машиной. Ощущение у него было такое, как будто он после долгого перерыва помылся в бане: легко и хорошо на душе.
Он шел и в уме намечал план дальнейших действий: «Получу машину, отправлю ее на фольварк. Сам останусь здесь, непосредственно в зоне боя. После штурма немедленно поеду за медсанвзводом. Я этому Рыбину покажу: дружба дружбой, но службу пусть не подводит».
— Что, товарищ капитан, обиделись? — спросил Загреков.
— Что вы, товарищ гвардии подполковник?! Разве на правду обижаются?
— Это верно.
— Вообще, действительно стыдно. Вокруг такой подъем. Люди рвутся к Берлину. А я, можно сказать, растерялся.
В голосе Филиппова слышался искренний упрек, недовольство собой.
Загреков бросил на него косой взгляд, увидел загорелую щеку, покрытую здоровым румянцем, подумал: «Переживает. Это хорошо. Злее работать будет».
— Что же вы растерялись? — спросил Загреков.
— Уж очень мы быстро наступаем.
— Напишите рапорт. Мол, не очень торопитесь, товарищи, а то я не успеваю раненых эвакуировать.
Загреков заметил, как Филиппов весь вспыхнул — ухо и шея покраснели.
— Не в этом дело, товарищ гвардии подполковник. Только трудно.
— А разве танкистам легче?
— Им еще тяжелее.
— Значит?
— Значит, нужно поспевать.
Загреков ответил на приветствие проходившего мимо связного, взял Филиппова под руку, дружески притянул к себе:
— Вы не ждите, когда к вам дело придет, когда вас позовут, попросят. Тут этого нет — обстановка настолько быстро меняется, что некогда просить кого-то, вы сами вмешивайтесь в дело. Берите, что называется, быка за рога. Лучше быть излишне инициативным — за это вас никто упрекать не будет, — чем сидеть у моря и ждать погоды.
Филиппов мысленно взвесил свои действия за прошедшие двое суток. «Да, именно — я ждал, пока дело само придет ко мне в руки. Прав замполит. Это то самое, что я чувствовал и никак не мог уяснить».
— Большое спасибо за совет, товарищ гвардии подполковник. Но как это сделать? — Филиппов помедлил, как бы решая, не скомпрометирует ли он себя своими признаниями, не будет ли выглядеть мальчишкой. — Видите ли, я пробовал… Например, сам повез первых раненых в медсанвзвод, по пути похоронил танкиста; находился во время боя за Старо-Място на КП, сам руководил выносом раненых; сам организовал промежуточный этап, но… как видите, службе не легче.
— Очевидно, вы не главное делали. Даже наверное не главное. И вообще, товарищ капитан, слово «сам» вы не так понимаете. Сами вы, бригадный врач Филиппов,- — единица, у вас две руки, две ноги, пара глаз, но вы — начальник, руководитель. У вас есть подчиненные, это — десятки рук, десятки ног, десятки глаз, это — живые люди, наши славные советские труженики. И вы должны научиться так руководить ими, чтобы они беспрекословно и точно выполняли ваши замыслы. Вот тогда работа пойдет. Вот тогда вы — «сам».
Хлопнула калитка. Безусый солдат-автоматчик нес полный котелок воды, держа его обеими руками перед собой.
— Это куда? — спросил Загреков.
— Завтрак запить, товарищ гвардии подполковник.
— Ну, ну… Ешьте плотнее, чтобы пули отскакивали.
— Слушаюсь.
Солдат понял шутку — задорно улыбнулся в ответ. Загреков проводил его теплым взглядом, пожал Филиппову руку повыше локтя, посоветовал:
— Вы с товарищами поговорите. Они вам во многом помогут. Не стесняйтесь своей неопытности. И так всем известно, что вы неопытный. Если будет туго, обращайтесь ко мне. Я всегда готов вам помочь.
В тоне Загрекова было столько участия, такое желание ободрить, что Филиппову захотелось ответить ему чем-нибудь хорошим, сыновним, чтобы замполит почувствовал, как дороги и своевременны его слова.
— Спасибо, товарищ гвардии подполковник. За все спасибо. Я, честное слово…
— Вы меньше обещайте, — мягко, но строго перебил Загреков. — Никому ваши обязательства не нужны. Вы делайте. Сделали — доложите. Помощь нужна — попросите. Не оказывают помощь — докажите, что она необходима, требуйте, как советовал комбриг. — Он остановился, повернулся к Филиппову вполоборота и, видя, что капитан несколько смущен, добавил: — Я верю — из вас получится начальник.
— Правда?
— Получится.
Филиппов прикусил губы, помедлил и высказал то, что было у него на душе:
— Я очень хочу… Стараюсь быстрее освоиться, да вот… как-то все не получается.
— Получится, — убедительно подтвердил Загреков и впервые улыбнулся, да так заразительно, что и Филиппову захотелось улыбаться. Но он сдержался: побоялся, что сочтут несерьезным.
Где-то прогудел броневик, удаляясь и затихая. Командиры машин все так же поглядывали на небо.
— Вам прямо через площадь, — сказал Загреков и протянул руку.
Филиппов крепко пожал ее, козырнул и пошел по своему маршруту.
Загреков остановил Годованца:
— Как дела, танкист?
— Отлично, товарищ гвардии подполковник.
— У меня для тебя особое задание.
Годованец выпятил грудь, огляделся по сторонам и очень пожалел, что никого нет поблизости, никто не слышит, как ему сам Загреков поручает особое задание.
— Смотри за доктором в оба, чтобы цел был.
— Есть, товарищ гвардии подполковник, не сомневайтесь.
В небе появилась красная ракета. Взревели моторы. Штурм начался.
XI
Танк, укрытый за ближайшим от дороги сараем, неожиданно бахнул, выплюнув рыжий сноп огня. С крыши посыпался снег. В сарае заржала лошадь, застучала копытами по цементному полу.
Филиппов успел отскочить с дороги, прижаться спиной к стене крайнего домика.
Танк загудел, затрясся и, скрежеща гусеницами по мостовой, пронесся мимо него.
Филиппов увидел красную звезду на башне и номер машины — «сто». Он ощутил, как задрожало все: домик, земля, сердце у него в груди.
Танк выскочил на площадь, с ходу ударил по видневшейся из-за ветвистых дубов усадьбе. Там из окон вырвался столб огня и дыма. И тотчас из-за домиков и сараев, со всех сторон стали вылетать на площадь машины. В воздухе словно лопнуло что-то, загудело, засвистело, загрохотало. На площади начали рваться вражеские снаряды и мины — на белом снегу появились свежие черные воронки.
Танк номер «сто» подскочил к высокой каменной стене, преграждающей прямой путь к усадьбе, и, почти не сбавляя скорости, сделав легкое усилие, нажал стальной грудью на камень — стена рассыпалась перед ним, будто была сооружена из песка. Несколько машин устремились в пролом, другие расползались в разные стороны. Круша и кромсая все на своем пути, они без устали стреляли. В усадьбе ежесекундно поднимались фонтаны дыма. Срезанные снарядами, падали столетние дубы, точно тоненькие камышинки. Вражеский снаряд угодил в крышу высокого дома — в крыше образовалась дыра, через нее виднелся кусочек серого неба. Лошадь в сарае металась и продолжала испуганно ржать.
«И выпустить некому. Жаль — изобьется», — посочувствовал Филиппов. Он стоял, все так же прижавшись спиной к стене, не зная, что делать. Свист, грохот, гудение, столбы огня и дыма, срезанные дубы, воронки на площади — все это ошеломило его.
Первый батальон был совсем рядом, через площадь. Но как туда пройти? Каждый метр площади простреливался прицельным огнем. Филиппов попробовал выглянуть из-за угла — мгновенно над головой засвистели пули; они ударили в стенку и, угрожающе взвыв, отлетели рикошетом. На рукав Филиппову посыпалась каменная пыльца.
— Што ли, себя не жалко? — услышал он знакомый голос. Рядом с ним стоял Годованец.
— Что делать будем? — спросил Филиппов.
— Ждать, — сказал Годованец, поправляя сумку.
Филиппов хотел объяснить Годованцу, что раненые не могут ждать, им нужна врачебная помощь, нужна машина, чтобы доставить их в медсанвзвод. Но промолчал: «Подождем, может, к лучшему, а то еще машину накроет».
Стрельба участилась. Рев моторов усилился. Откуда-то сбоку, с фланга, раздалось многоголосое «ура». Оно началось не дружно, издали казалось, будто несколько голосов стараются перекричать друг дружку. Но сразу же к ним присоединилась, быть может, сотня голосов — и уже понеслось протяжное, все нарастающее, увлекающее за собой громовое «ура-а-а-а».
Филиппов не выдержал, оттолкнулся от стены, сделал несколько шагов вперед. Годованец рванул его к себе и строго сказал:
— Вы постойте. Я погляжу, что там делается.
Он куда-то скрылся. Через некоторое время Филиппов услышал голос его сверху, с крыши:
— Наши к самой усадьбе подступили. На прямую выскочили. Меж дубов маневрируют.
— Слезайте оттуда. Вас подстрелят! — закричал Филиппов.
— Што ли, я дурак? Я за трубу спрятался.
Годованец замолчал. Филиппов забеспокоился:
— Годованец?
— Ну?
— Чего ты молчишь?
— Нашу машину подбили. Задымила, родимая… Так их, в рот-пароход. Огневые точки накрылись…
«Машину подбили? Это значит — наверняка есть раненые. Хорошо бы их сейчас на полуторку и прямо в медсанвзвод, — рассудил Филиппов. — Но как проскочить через площадь? Может, послать Годованца? Чем за трубой сидеть, пусть идет дело делать…»
Раздался нарастающий вой. Филиппов присел. Снаряд пролетел над головой и ударил в сарай. Угол сарая отвалился. Из дыма и кирпичной пыли с диким ржанием вырвалась белая лошадь. Она пронеслась мимо Филиппова, распустив по ветру гриву и косясь на него испуганным, налитым кровью глазом. Лошадь выскочила на площадь и тотчас рухнула наземь, прошитая пулеметной очередью. Она упал ана бок, точно ее подрезали, и больше не встала; на животе и груди появились красные расплывчатые пятна.
«Нет, — подумал Филиппов, — как же я буду посылать его на явную смерть».
— Ворвались! — закричал Годованец с крыши. — Рукопашная началась…
Стало как будто потише. «Ура» уже не разносилось сплошной нарастающей волной, лишь вспыхивало на короткое время в отдельных местах усадьбы. Вражеские пушки молчали. Но пулеметы все еще продолжали строчить. По цоколю домика, что был на противоположной стороне улицы, ударяли, посвистывая, пули. Каменная крошка сыпалась на тротуар. Небо сделалось черным от дыма.
— Годованец, — позвал Филиппов, — слезай, идем.
— Што ли, пора?
— Давно пора. Идем скорее.
Годованец подошел неторопливо, предложил:
— Подождали бы еще.
Филиппов прервал, махнув на Годованца рукой:
— Мы и так… люди под пули идут, а мы просидели, спрятались.
Годованец хмыкнул, поправил перевернувшуюся лямку.
— Вы, никак, думаете — я струсил? — Он поморщил нос. — И я под пули ходил, не впервой. Не в том главное. А для чего рисковать?
Это возмутило Филиппова. Он заговорил горячо, показывая в сторону усадьбы:
— Там раненые, понимаешь? Их вывозить надо. Помощь им быстрее оказывать.
— Все равно вам машину никто бы сейчас не дал, — сказал Годованец невозмутимо. — Комбат в бою. Ему не до машины. А без него ничего не получите. — Он помедлил и, видя, что начальник не возражает, добавил примиряюще: — То-то.
Между тем стрельба прекратилась. Пулеметы замолчали. Танки перестали гудеть. Лишь над головами все клубился густой, едкий дым.
Филиппов покосился на Годованца и, ничего не сказав, только мотнув головой в сторону первого батальона, побежал через площадь. «Черт горбоносый, правильно рассудил, — думал он о Годованце, энергично размахивая руками. — Пожалуй, как раз успеем». Он разыскал комбата перед самой усадьбой, среди машин и срезанных снарядами дубов, передал ему приказание Бударина, тут же погрузил в полуторку обожженных танкистов и отправил машину на фольварк.
XII
Бригада отдыхала. Танки заправлялись горючим и боеприпасами. Экипажи пополнялись новыми людьми из числа тех, у кого сгорели машины. Адъютанты разводили танкистов по ротам. Командиры батальонов, собрав офицеров прямо на улице, обсуждали итоги боя. Политработники уже разъясняли бойцам предстоящую задачу. Фельдшера обходили свои батальоны, тут же производя мелкие перевязки.
Все были заняты делом.
На улице было шумно, людно и весело.
Из-за облаков на минуту выглянула луна. По броне машин, по стенам домов, по снегу, словно отдаленный луч прожектора, пробежала палевая дорожка. Она перечеркнула город наискосок и скрылась в ближайшем лесочке.
Но и этой минуты Цырубину было достаточно, чтобы сориентироваться в обстановке: установить, в каком квартале разместился второй танковый батальон, заметить, что дорогу пересек ординарец комбрига — полковник, очевидно, вызывает к себе командира второго батальона гвардии майора Дронова, и определить, что Бударин сердит, иначе ординарец не носился бы как угорелый.
Цырубин направился во второй батальон. Он поравнялся с полевой кухней, от которой исходил теплый приятный запах.
Цырубина приветствовали солдаты, толпившиеся подле кухни.
— Товарищ гвардии майор, каши отведайте, — предложил повар, ловко орудующий черпаком. — А ну, ребята, дайте котелок.
— Спасибо. Я каши много ел, — шутливо сказал Цырубин.
Он заглянул во дворик, где стояла радийная машина. Радио разносило всегда волнующие советского человека позывные Москвы.
Диктор торжественно объявил: «Приказ Верховного Главнокомандующего…»
«Неужели про нас?» — подумал Цырубин, задержавшись на крыльце.
В приказе говорилось об успешно продолжавшемся наступлении Второго Белорусского фронта, о танкистах гвардии генерала Попова, о бригаде гвардии полковника Бударина, о взятии города Старо-Място.
На кухне ужинали танкисты. Горела свеча, слышался возбужденный разговор.
— К весне обязательно кончим.
— Это бы хорошо. Душа по работе стосковалась.
— А не разучился, Рубцов?
— Что ты! Я двадцать лет токарем. Во! — Рубцов показал товарищу свои руки. — Видишь, стальная стружка въелась. Мелкая, как пыль. Ее теперь ничем не отмоешь.
— Приятного вам аппетита, — сказал Цырубин, засовывая за пазуху какой-то сверток.
— Спасибо, товарищ гвардии майор. Просим с нами.
— Благодарю, некогда. — Он незаметно заглянул в соседнюю комнату.
— Товарищ гвардии майор, мы же вас во как уважаем, — вступил в разговор Рубцов. — Ежели б не вы, сколько бы нашего брата погибло? Вот, например, сегодня: вы нам правильно указали огневые точки.
— Парторг правду говорит. Выручили.
— Просим, просим…
Цырубину было приятно слышать оценку своей работы от рядовых солдат. Это была самая высокая, самая справедливая оценка. Чтобы не обидеть танкистов, он согласился: выпил рюмку водки, съел ужин.
— А теперь я пойду, товарищи, — заторопился Цырубин. — Извините, дела.
Танкисты многозначительно переглянулись.
В темных сенях Цырубин столкнулся с Чащиной. Она несла в руках большой белый узел.
— Нина?! Здравствуй, Нина! Наконец-то…
— Дмитрий! Ой, Димка!
Она кинулась к нему, но узел мешал и не давал приблизиться.
— Да брось ты его к черту!
Узел упал к ногам и загородил дорогу. Оба засмеялись, согнулись, схватили друг друга за плечи и поцеловались. Потом сели на узел, Нина припала к широкой груди Цырубина, а он осторожно обнял ее — и так, молча, они долго сидели в темных сенях.
Цырубин чувствовал ее теплое дыхание на своей руке, оно расплывалось по всему телу, согревало и переполняло его. И он закрыл глаза, позабыл на минуту обо всем на свете, наслаждаясь ее близостью и теплотой.
Где-то играла гармонь. Слышалась знакомая песня «Меж крутых бережков».
— Где ты пропадаешь? — первым заговорил Цырубин.
— Хозяйством занимаюсь. — Нина похлопала рукою по узлу.
— Что это?
— Простыни. Буду из них портянки делать.
— Та-ак, — насмешливо протянул Цырубин. — Портяночных дел мастер. Поздравляю с новым званием.
— Ужасно остроумно, — обиделась Нина, отстраняясь от него. — Хо-хо-хо, как смешно. А ты понимаешь, если портянки заскорузлые, грязные, так ноги можно отморозить? Не понимаешь? Чего же смеешься? Глупый какой-то, честное слово.
— Не обижайся, — примирительно сказал Цырубин. — Ты же у меня заботливая. И дело это хорошее. Кто тебя надоумил? Сама?
— К сожалению, нет. Новый начальник.
— Любезный доктор? Он, кажется, неплохой парень.
— Почему парень? У тебя все, кроме твоих разведчиков да танкистов, — парни. Дескать, второй сорт…
— Почему все? И среди медиков попадаются очень стоящие люди, — шутливо сказал он и обнял ее за плечи.
— Перестань, пожалуйста, — она отодвинулась от Цырубина, — капитал действительно хороший человек.
— Ну ладно, ладно. Вот ты какая у меня колючая! Пока на своем не настоишь — не успокоишься. — Он снова привлек ее к себе. — Оставим этот разговор, мы о тобой два дня не виделись. А увиделись — и не с того начали. Ты знаешь, как я позавчера перепугался. Пока не узнал у любезного доктора, что ты жива, места себе не находил.
— А я? Ведь ты опять в рукопашной был. Думаешь, я не знаю?
— Был, Нина, вот ей-богу, был!
Он наклонился и хотел ее поцеловать. Нина опять отстранилась:
— Нет, погоди, обещай мне, что будешь беречься.
— Как же я буду обещать? Сама посуди — я солдат.
— Нет, обещай.
Он отыскал губами ее глаза и нежно поцеловал. Нина прижалась к нему, помолчала, мечтательно произнесла:
— Вот окончится война, поедем мы с тобой к нам, на Урал…
— Почему на Урал? Лучше к нам, в Белоруссию.
— Нет, на Урал. Не перебивай… Станем работать. Ты — учителем. Я — фельдшером. Выстроим новую школу, новую больницу. И обязательно будем дальше учиться. Слышишь? Обязательно. Поступим в заочный институт. Согласен?
— Конечно. Нам теперь особенно надо учиться. — Цырубин заговорил серьезно. — Опыта жизненного мы набрались, а знаний пока что не хватает.
Она положила руки ему на плечи, заглянула в лицо, стараясь разглядеть его выражение, доверчиво прошептала:
— Я больше не хочу войны. Это страшно.
— Боишься? — удивился Цырубин. — Ты же такая бедовая.
— Сегодня одному ногу оторвало. Подползла я к нему жгут наложить, а он сгоряча, видно, боли еще не чувствует, все смотрит через мое плечо. Оглянулась я — на снегу его оторванная нога лежит, и на хромовом голенище пламя отражается.
Цырубин прервал ее:
— Посмотри-ка, может, тебе это нужно?
Он увлек Нину на крыльцо, вынул из-за пазухи сверток, подал ей.
— Что это?
— Развертывай!
Нина развернула сверток и ахнула от удивления:
— Где ты взял?
— Разведчики нашли где-то в развалинах. Я не брал, да они обижаться стали.
— Какие чудесные, как игрушки.
В руках у Нины были лакированные туфельки.
— Примеряй. Может, действительно…
При свете луны лицо Нины казалось бледным и усталым. Она осмотрела свой костюм: ватные штаны, большие кирзовые сапоги с пятнами на голенищах.
— Не возьму; не нужно. Зачем они мне?
— Я тоже так думал — у тебя свои есть. Да ребята обижаются…
Цырубин повертел туфельки в руках и без сожаления швырнул через плечо сперва одну, потом другую.
— Умница ты моя!
Он подал ей руку и вдруг, заметив на ней мужские рукавицы, строго спросил:
— Чьи это?
— Начальника.
— Та-ак. Теперь ясно, почему ты его нахваливала, почему он… в общем, все понятно. — Цырубин сдернул с нее рукавицы, засунул их за пазуху, подал ей свои, шерстяные.
— Да что ты? Вот чудак, честное слово, — расхохоталась Нина.
Цырубин спрыгнул с крыльца и, не оборачиваясь на зов Нины, пошел по улице.
Возле дома комбрига стоял броневичок. Окна были затемнены. Из одного окна падал на снег острый пучок света.
Цырубин хотел зайти к комбригу, но как раз на самом повороте дороги столкнулся с Филипповым.
— А-а, любезный доктор, — протянул он с неприязнью.
Филиппова удивил его недобрый тон: они как будто не ссорились.
— Здравствуйте, вы к полковнику?
— Да-а… — Цырубин медлил. — Ты вот что, любезный доктор, — он закинул руки за спину, придвинулся к Филиппову, — там твоя машина застряла без горючего. Послал бы, пока есть время.
— Это где?
— Километров пять отсюда, по северной дороге.
— Спасибо. Пошлю.
Филиппов повернулся, чтобы уйти: ему был неприятен этот разговор, он понял, что Цырубин недосказывал чего-то.
— Торопишься? — спросил Цырубин.
— Есть дело к комбригу.
— Та-ак… — Цырубин выдернул из-за пазухи рукавицы. — Это твои, возьми, сгодятся в хозяйстве.
И он, круто повернувшись, направился к командному пункту. «Еще ревности в моем положении не хватало», — догадался Филиппов, глядя вслед уходящему Цырубину. Он хотел догнать майора и сразу же объясниться, но раздумал: времени не было.
XIII
В квадратной, оклеенной темно-коричневыми обоями комнате на мягком зеленого бархата диване сидели Бударин и Загреков. Перед ними стоял командир второго танкового батальона гвардии майор Дронов — рябой, коренастый, могучего телосложения человек. Он смотрел на комбрига и, стараясь сдерживать свой густой, сильный голос, от которого в окнах звенели стекла, обстоятельно докладывал о всех подробностях прошедшего боя.
Бударин, отвалившись на спинку дивана, слушал. Он был чем-то недоволен: расстегивал и застегивал «молнию» на своей куртке.
Дронов, кончив доклад, шумно вздохнул.
— Все?
— Все, товарищ гвардии полковник.
— Ты думаешь, орел, я тебя похвалю? Руку пожму? К награде представлю? — Бударин рывком застегнул куртку. — Сколько ты людей потерял? Сколько, я тебя спрашиваю?
— Потери, конечно, есть…
— Не есть, а больше всех. — Бударин сердито посмотрел в серые острые глаза комбата. — Зачем на прямую наводку выскочил? Кто тебя просил?
— Разрешите объяснить?
— Поздно объяснять!
— Я считал…
— Лучше считай свои потери. Две машины угробил. Ор-рел!
Лицо Дронова сделалось медно-красным, на шее надулись вены.
— Товарищ гвардии полковник, — прогудел он, — я ведь не о себе, о других заботился. Если бы я не расстрелял немецкие пулеметы, бригада потеряла бы гораздо больше.
— А ну, не рычи. — Бударин встал и заговорил резко, как бы обрубая слова: — Ишь, какой благодетель нашелся! Ты о себе заботься и не подставляй зря свою башку под снаряды. Я не могу позволить гробить людей. Я решил…
Загреков негромко кашлянул. Бударин покосился на него и тоном ниже спросил:
— Чего тебе?
— Быть может, заслушаем комбата на партийной комиссии?
Дронов машинально ощупал нагрудный карман, где, вероятно, хранился партийный билет.
— Предварительно разберемся, конечно, — успокоил его Загреков, погладив свои седые, отливающие стальным цветом волосы. — Все объяснишь. Сейчас вряд ли успеем. Утром в бой. Вот в Яблонске, пожалуй, займемся. Согласен, товарищ комбриг?
— Подумаю. — И бросил Дронову: — Можешь идти.
Комбат поспешил уйти.
Бударин ходил по комнате, громко стуча каблуками. Загреков, будто не замечая его волнения, вынул из кармана серебряный портсигар, достал папиросу, закурил. Вытягивая губы трубочкой, он выпускал изо рта ровные колечки дыма и наблюдал, как они, плавно поднимаясь, рассеиваются в воздухе.
— Зачем ты меня остановил? — спросил, не посмотрев на Загрекова, Бударин.
— Затем, что ты больно горяч.
— Но ты же сам долбил мне о боевых потерях.
— Правильно.
— Тогда я ничего не понимаю.
— Вот это зря.
Они замолчали. Из соседней комнаты донеслись неуверенные, приглушенные звуки — ординарец комбрига осваивал аккордеон.
— Да запомни ты наконец, что я командир, а уж потом — друг тебе. А то что получается? Доктора хотел снять — заступаешься, этого решил прибрать к рукам — опять вмешиваешься. Да что это такое? Я этого не потерплю. Предупреждаю!
Загреков терпеливо слушал, пощелкивая портсигаром, поглядывал на колечки дыма. А когда Бударин немного остыл, спросил:
— Теперь разреши мне сказать?
Бударин кивнул.
— Во-первых, рано тебя, Константин Григорьевич, выписали из госпиталя. Контузия, брат, не шуточка. Вон у тебя опять щека дергается. Быть может, оно и пройдет, но пока что с нервами твоими не все в порядке. В этом главная причина моих так называемых вмешательств. Во-вторых, я в твои командные дела никогда не вмешиваюсь. Это ты прекрасно знаешь. Ты — командир, хозяин, единоначальник. Твой приказ — для меня закон. Я делаю все, чтобы бригада точно и в срок выполняла все твои приказы. Но что касается людей, Константин Григорьевич, тут уж разреши мне иной раз помочь. Тут нам нужно вместе. У каждого человека есть дорожка, ведущая к сердцу. Нам с тобой, коммунистам, надо уметь находить эту дорожку. А ты сгоряча взял да накричал на комбата. Зачем? Он честный, смелый, принципиальный человек…
— Ты любишь людей украшать, — вставил Бударин.
— Люблю. А разве у нас плохие люди? Замечательные люди. Хотя бы тот же Дронов. Вот посмотришь — до Яблонска он сумеет отличиться, и ты же первый будешь против вызова его на партийную комиссию.
— Зачем тогда грозился парткомиссией?
Загреков улыбнулся одними глазами:
— Был уверен, что ты поймешь свою неправоту.
— Гм… уверен.
Бударин, заложив руки за спину, продолжал шагать из угла в угол. Из-за двери раздались такие разноголосые, режущие слух аккорды, что оба поморщились.
— Перестань пилить! — крикнул Бударин.
— Что касается доктора, тут другой вопрос, — говорил Загреков, похлопывая по колену рукою. — Он хороший офицер, молодой коммунист, но пока что плавает, это факт. Но справится ли он со своей работой? Я уверен, что справится.
Бударин покосился на Загрекова, отошел в дальний угол.
— Все его ошибки — от неопытности. Пройдет еще неделя, научится и медсанвзвод подтягивать, и свои машины в-руках держать. Желание работать у него большое, но ему надо помогать. Давай будем помогать.
Бударин чувствовал, что Загреков своими разумными доводами припирал его к стенке, но соглашаться не хотелось, он сказал:
— И что это такое — война к концу, а мне мальчишек подсовывают! Разве это дело?
— Константин Григорьевич, а как ты начинал?
— После будем мемуарами заниматься. Сейчас воевать надо.
— А я помню. — Глаза у Загрекова сделались задумчивыми, голос мягким. — Мне еще и двадцати не было. Попал в чапаевскую дивизию. Дали мне коня, Буланчиком звали. С норовом конь, того и гляди — сбросит. Любил сильную руку. И вот мы с Буланчиком в первом бою…
— Слышал, — добродушно перебил Бударин. — Пилюгинский бой. Все спешились, а ты под огнем как ошалелым носился, пока тебя за ноги не стянули.
— Правильно, Константин Григорьевич. Вот как я начинал. Вот каким зеленым был. А ты-то, вспомни-ка, не лучше меня был. Под Царицыном всю атаку в канаве пролежал.
По лицу Бударина проплыла виноватая улыбка.
— Да еще мертвым притворялся, — добавил он.
— Ну что, вспомнил? — оживился Загреков.
— Что из того, что вспомнил? Тогда было другое время, — все еще упорствовал Бударин.
— Ах, другое время? Совершенно верно, другое время. — Видя, что Бударин продолжает упорствовать, Загреков встал, быстро расстегнул полушубок, достал из кармана записную книжку, полистал ее и медленно, отчетливо выговаривая каждое слово, прочитал: — «…ценить кадры, как золотой фонд партии и государства, дорожить ими, иметь к ним уважение… заботливо выращивать кадры, помогать каждому растущему работнику подняться вверх, не жалеть времени для того, чтобы терпеливо «повозиться» с такими работниками и ускорить их рост».
Бударин долго смотрел на Загрекова в упор, шевеля бровями, обдумывая смысл только что услышанных слов.
— Сталин?
— Партия.
Загреков закрыл записную книжку и спрятал ее в карман.
— Что же, — произнес Бударин после паузы, — будем выполнять. — И добавил: — Если партия требует.
— Вот и отлично, — сказал Загреков, вновь садясь на диван. — Закуривай, Константин Григорьевич, хотя нет — закурю я один, ты сыграй. Очень прошу. Знаешь что? Из «Времен года» Чайковского.
Музыка была страстью комбрига, и он не заставил долго упрашивать себя.
— Ох, и орел ты, Василий Федорович! — дружески воскликнул он. — Курков, скрипку!
Когда ординарец принес инструмент в черном футляре, Бударин достал из футляра скрипку, любовно обтер ее носовым платком, настроил и, уложив поудобнее подбородок, заиграл. Сперва он играл неуверенно, звуки дрожали, обрывались на полутоне, иногда фальшивили, но с каждым новым движением смычка они делались чище, плавнее и, наконец, полились певучие, проникновенные; казалось, звуки исходили из глубины, от самого сердца человека. Лицо Бударина преобразилось, успокоилось, приняло добродушно-торжественное выражение. Пальцы его быстро скользили по скрипичному грифу, прыгали на высокой ноте, замирали на мгновение и снова бежали вверх.
Глядя на него сейчас, никто бы не поверил, что еще совсем недавно он был в бою, кричал до хрипоты, отчитывал комбата, волновался…
Загреков слушал не шелохнувшись. Глаза у него были печальные, тоскующие. Это был не тот Загреков — веселый, зажигающий, с моложавым лицом и задорным блеском в глазах, каким его привыкли видеть товарищи, — это был другой Загреков, которого не видел никто, никогда. Слушая Бударина, он вспоминал свою жену. Татьяна любила Чайковского и часто играла на рояле «Времена года». Он любил, вернувшись после работы, смотреть на ее белые быстрые руки. Теперь эти руки, наверное, огрубели: Татьяна четвертый год работает на заводе…
Бударин кончил играть и, опустив смычок, некоторое время стоял все в той же позе. Вся комната еще была полна звуков.
— Замечательно, Константин Григорьевич, — сказал Загреков, встряхивая головой, как бы отгоняя воспоминания. — Спасибо тебе.
В дверь постучали.
— Да, — неохотно отозвался Бударин.
Вошел Филиппов, молодцевато козырнул, попросил разрешения обратиться.
— Слушаю.
— Товарищ гвардии полковник, разрешите мне выехать? Хочу медсанвзвод подтянуть. За меня остается Осипов.
Бударин украдкой покосился на Загрекова. Загреков как ни в чем не бывало продолжал курить, выпуская изо рта колечки дыма и наблюдая, как они растворяются в воздухе.
— Езжайте.
Филиппов, как положено, повернулся кругом и скрылся за дверью.
XIV
Дорога извивалась — поворот за поворотом. Иногда казалось, что «санитарка» не удержится на шоссе, врежется в столб или в дерево. Но Годованец вовремя повертывал баранку, Филиппова по инерции откидывало в сторону, и они благополучно неслись вперед.
Сверкая чешуйчатыми стволами, мелькали силуэты придорожных деревьев. За ними синел густой лес, В лесу одиноко кричал филин.
На небе роились мелкие веселые звездочки. Круглая луна походила на уличный фонарь, звездочки — на пушистые снежинки, и все вместе напоминало Филиппову ночной, засыпающий город, когда разлетаются по улицам гулкие сигналы последних автомобилей, когда в окнах домов постепенно гаснет свет. Ты возвращаешься домой с комсомольского собрания. Звонко стучат по асфальту твои шаги. Ты остаешься один на один со всем городом. Ты — хозяин, город — твой. Хочется идти, идти без конца…
Как они любили с Сашей Рыбиным бродить по городу в зимние ночи! Выйдя из института, они шли по безлюдному Красному проспекту. Гудели провода, обвисшие под толстым слоем инея. Звенел проходивший через площадь трамвай, весь белый. Шум его долго не затихал в морозном, обжигающем лицо воздухе. На всем — на земле, деревьях, домах — лежал снег. Саша заводил разговор. Он, по обыкновению, о чем-нибудь мечтал. То говорил, что пройдет не так уж много лет и люди научатся управлять климатом. «Там, где сейчас собачьи холода, будут расти цитрусы». То заявлял, что люди приучат себя переносить любой климат. «В январе будут ходить в одной рубашке. Да, да. Все зависит от тренировки». Филиппов шевелил одеревеневшими от холода, непослушными губами, улыбался. Ходили до тех пор, пока окончательно не замерзали; тогда, наскоро попрощавшись, они бежали домой, унося в груди хорошее, светлое чувство дружбы….
И вот он едет, чтобы крепко отругать своего друга, быть может, наложить на него взыскание.
Медсанвзвод должен работать оперативно. Секунды отставания собираются в минуты, минуты — в часы, часы стоят раненым жизни. Рыбина нет двое суток. Этого допускать нельзя. Филиппов твердо задумал действовать решительно.
Навстречу из-за дальнего поворота выскользнули машины.
— Наши, — сразу же определил Годованец и просигналил.
Машины остановились. Из кабины переднего ЗИСа вылез Рыбин. Луна мгновенно посадила ему на очки двух зайчиков. Рыбин доложил начальнику о прибытии. Они поздоровались за руку.
— Зайдем, — предложил Филиппов, первым поднимаясь в кузов «санитарки».
Вошли. Филиппов сел на топчан. Рыбин, старательно прикрыв за собой дверку, остановился у входа. Он догадался, что встреча на дороге отнюдь не случайна. Очевидно, начальник специально ехал за ним, и предстоит серьезный, скорее всего неприятный, разговор. Он чувствовал себя виноватым перед Филипповым и понимал, что, помимо воли своей, крепко подвел друга. Конечно, не от хорошей жизни Филиппов поехал разыскивать медсанвзвод. Рыбин стоял в нерешительности и думал не о том, как бы оправдаться, а о том, чем бы помочь Филиппову.
Филиппов заметил, что Рыбин похудел: исчезли ямочки на щеках, лицо осунулось, вытянулось, постарело.
Филиппову пришло на память, как Саша все зимы ходил в легоньком осеннем пальто, в сапожках, а деньги, заработанные черчением, аккуратно посылал матери, писал ей бодрые письма, в которых клялся, что ему и так тепло. Теперь некому посылать письма: мать и младшая сестренка убиты фашистами при бомбежке Смоленска.
— Садись, — сказал Филиппов, — рассказывай, где пропадал двое суток?
Рыбин сел напротив него, снял очки, достал из кармана платок и, протирая стекла, начал говорить:
— Видишь ли… Получилось действительно нехорошо. У тебя, возможно, были большие неприятности?
— Отвечай на мой вопрос.
Рыбин рассказал все: как поступали раненые из соседних пехотных частей, как оперировали Петра Ивановича Слесарева, других.
Филиппов слушал, не перебивая, в душе удивляясь тому, о чем так просто говорил Рыбин.
— Неужели столько раненых пропустили?
— Да, да. За двое суток сто девяносто шесть человек.
— Это много. Работу провернул большую.
Но тут Филиппов вспомнил, как стонали раненые и просили: «Ну что вы нас держите, отправляйте скорее», как его отчитывал комбриг, вспомнил свое глупое положение и заговорил резко, сердито:
— А вообще ты поступил неправильно. Слесарева оперировать не нужно было. Раненые из других частей к нам поступать не должны.
— Конечно. Но куда же их деть? Ведь соседи — не бросишь, не откажешь…
— А я вот сейчас проеду к начсанарму и попрошу, чтобы он подействовал на начальников санитарных служб этих частей. — Быстрым движением руки Филиппов пригладил прядку волос, упавшую на лоб. — Пусть живее работают, поспевают. Какого черта, в самом деле, за нашими спинами прячутся.
Рыбин, щуря глаза, посмотрел на Филиппова, надел очки, еще раз посмотрел.
— Что ты меня разглядываешь? Давно не видел?
— Мы с тобой впервые сталкиваемся по работе. А то все учились.
— Учились! — перебил Филиппов. — Когда учились, все было ясно. На каждый случай — готовый рецепт. А вот сейчас попробуй. — Он говорил быстро, энергично, ударяя ребром ладони по столу. — Танки уходят вперед, ты отстал, раненые скапливаются, отяжелевают.
Рыбин смутился:
— Извини. Учту. Буду торопиться.
— Извинять мне нечего. А изволь не задерживаться сутками, не отставать, — тоном приказа продолжал Филиппов. — И предупреждаю: еще повторится — сниму и в батальон отправлю.
На лбу у Рыбина выступили капельки пота, он поспешно стал надевать очки и все никак не мог зацепить роговой дужкой за ухо.
— Комбриг вызвал, вон, говорит, из бригады.
— И… и что?
Рыбин придвинулся поближе, сочувственно склонил голову.
— Пока оставил. Спасибо Загрекову. — Филиппов помедлил, потом, вспомнив что-то, неожиданно спросил: — Что это за трофеи? Какие это чемоданы у тебя появились?
Рыбин растерянно развел руками:
— Видишь ли… Ситуация такая… Я тебе все объясню.
— Не объяснишь, а сейчас же принесешь сюда все твое добро. — Филиппов подчеркнуто иронически произнес последнее слово. — Я хочу посмотреть, до чего ты дошел.
— Зачем же приносить? Это абсурд, я тебе сейчас все объясню.
— Не хочешь? — Филиппов смерил Рыбина презрительным взглядом. — Ну так я сам пойду посмотрю.
Он встал, открыл дверцу, выпрыгнул на улицу. Рыбин выскочил вслед за ним.
— Это я сам выдумал… Понимаешь? Тактический ход.
Филиппов не слушал.
— Где? — спросил он.
— В аптеке.
Они подошли к аптечной машине. Из кузова выглянул Хихля. Он поздоровался с начальником и, выпрыгнув из машины, сказал вполголоса:
— Товарищ каштан, у мене до вас діло.
— Чего еще?
Хихля жестом объяснил, что дело секретное. Они отошли в сторонку.
— У медсанбаті цікавляться, чому не пишете?
— Передай, что не о чем пока писать. Хорошего мало.
— Слухаюсь.
Рыбин уже оправился от неожиданности, успокоился. Они влезли в машину, зажгли свет.
— Показывай! — потребовал Филиппов.
Рыбин покашлял в кулак.
— Может быть, все-таки выслушаешь?
— Показывай!
Рыбин сделал головой такое движение, будто ему был тесен ворот, достал из-под ящиков чемодан, поставил его у ног Филиппова, открыл и сделал рукой шутливый жест:
— Прошу.
— Что это?
— Трофеи.
— Ты дурака не валяй. Где еще чемоданы?
— Других не имею.
Филиппов посмотрел на него пристально и, видя, что Рыбин говорит правду, облегченно вздохнул и засмеялся:
— Фу… А я думал, в самом деле ты с ума сошел.
— Не знаю, кто из нас сошел.
— Я рад, Саша. — Филиппов взял Рыбина под руку и другим, задушевным тоном спросил: — Как же так получилось? Ведь мне сам комбриг сказал: трофеи!
— Это я виноват. Я слух такой распустил, чтобы не приставали.
— Что же это такое?
— Да вот собираю материал. Думаю после войны наукой заняться.
— Чудак! Так зачем же ты скрывал?
— А вдруг не получится?
Рыбин склонился над чемоданом, закрыл крышку. Филиппов положил руки ему на плечи:
— А ты все такой же, Саша.
— Все такой же. — Рыбин выпрямился, покосился на Филиппова дружелюбно. — А ты другой. Начальник. Тебе, знаешь, даже идет такой тон. Да, да.
— Ты мне зубы не заговаривай. Дело делай.
— Слушаюсь. Что прикажешь?
Филиппов задумался. Ясного плана дальнейших действий у него не было.
— Вот что, ты езжай в город и жди меня, а я проеду к начсанарму. Понял, трофейщик?
XV
В машине топилась времянка. Огонь буйно шумел, выплевывая в раскрытую дверцу желтые угольки.
Сатункин кипятил чай в старом, закопченном ведре. За столом сидел Филиппов и, придерживая рукой спадающую на глаза прядь волос, писал письмо своим родителям в город Новосибирск.
«Здравствуйте, дорогие мои!
Пишу вам во время короткого затишья. Прежде всего, не волнуйтесь — я жив и здоров. Настроение отличное. Да и как ему не быть отличным — наступаем. В сутки проходим с боями по сорок и более километров. Ты, отец, старый вояка и представляешь, что это значит. Раньше и думать не могли о таких темпах, теперь это в порядке вещей. Вы там, в тылу, вместе с нами, конечно, радуетесь успешному наступлению на всех фронтах. В связи с такими темпами мне приходится туговато: и дело свое медицинское делать, и от части не отставать. Но, думаю, справлюсь…»
Филиппов повертел в руках карандаш, задумался и ясно вообразил себе, что сейчас делается дома. Мать, наверное, пришла с работы, суетится у плиты, готовит ужин — маленькая, худенькая, еще не старая женщина.
Он припомнил, как дома ждали писем от старшего брата Леонида, которого теперь нет в живых. Отец, бывало, приходил с телеграфа — он там работал, — и мать спрашивала: «Письмо есть?» — «Пишут». Мать вздыхала и шла к плите. Иногда отец входил в дом, мурлыча под нос, стараясь спрятать свое улыбающееся, красное с мороза лицо. Мать замечала эту хитрость. Торопливо обтирала руки о клетчатый фартук, лезла в карман отцовского пальто, доставала письмо и прижимала его к груди. Потом это письмо читалось по многу раз. Она уносила его с собой на работу и там перечитывала в обеденный перерыв. Милая, добрая мама!
Филиппов встряхнул головой и продолжал:
«Вы писали, что у нас в Сибири стоят морозы (папа их называет «крещенскими»), а здесь погода непостоянная: то подморозит, то развезет. Хочется походить на лыжах, но тут это невозможно. Хочется наших сибирских пельменей, и это сейчас невозможно. О загранице расскажу при встрече. Встреча теперь не за горами!..»
Сатункин взял алюминиевый котелок с вмятинкой на боку, приготовил в нем заварку, налил кипятку в зеленую эмалированную кружку и предложил:
— Товарищ капитан, вы чайку просили.
Филиппов будто не слышал.
— А любите вы чаевать-то? — погромче сказал Сатункин.
— А?
— Чай-то, говорю, любите?
— Сибиряки все чаехлебы.
— Я вот, к примеру, не могу: после чая сплю беспокойно…
Неожиданно распахнулась дверь, в машину поднялся Загреков.
— Здравствуйте, — бодро сказал он.
Филиппов вскочил, прикрыл письмо шапкой, пожал протянутую руку.
— Сатункин, чаю!
— Не торопитесь, капитан. Дайте со старым гвардейцем поздороваться. Мы с ним еще под Сталинградом воевали.
Лицо Сатункина расплылось в улыбке, кончики усов поползли к ушам.
— Помнишь, землячок?
— Так точно, товарищ гвардии подполковник.
Загреков снял полушубок, теперь уже не белый, а замасленный, серый, сел напротив Филиппова. На груди у замполита горел орден Красного Знамени.
— Письмо пишете? — спросил он, заметив на столе конверт с адресом.
— Да, родителям. Получил еще в медсанбате. Все не было времени ответить.
— Ну что? Как они? Отец больше не болеет?
Филиппов удивился: ну и память! Как-то, кажется в первый разговор, он между прочим упомянул замполиту о болезни отца — и вот запомнил!
— Хватит с него, товарищ гвардии подполковник. И так за войну трижды болел.
— Все ревматизм?
— Да, ревматизм. Был крепкий старик. Бывало, мы с братом поссоримся, так он нас, как щенят, расшвыряет. А сейчас едва ходит. Болезнь и гибель брата его сильно подточили.
Загреков нахмурился — возле глаз, на лбу, у рта появились мелкие, тоненькие морщинки.
— Брат где погиб?
— Под Ленинградом. Про Синявинские болота слышали?
— Слышал. — Загреков отвел глаза, потянулся за портсигаром. — У меня там сын погиб.
— Вот оно что!
Филиппов сочувственно посмотрел на седые, отливающие стальным блеском волосы Загрекова, подумал: «Трудную жизнь прожил человек. А сколько еще в нем энергии, оптимизма!»
— Да, война! — поспешил он закончить разговор. — Вероятно, нет дома, которого бы она не коснулась.
— У вас можно курить? — спросил Загреков.
— Пожалуйста.
— Вы как будто не курите?
— Нет, не привык.
Сатункин пригладил усы, выждал паузу в разговоре, напомнил о чае:
— Пожалуйте, товарищ гвардии подполковник.
— Ловко ты, землячок.
— Поднаторел.
— Видно, часто твой капитан чаевничает?
— Они любители.
Загреков сдул пепел с недокуренной папиросы, отложил ее на угол стола, пододвинул к себе кружку.
— А чаек-то у тебя, землячок, с дымком.
— Так точно, потому — товарищ капитан такой уважают. — Сатункин одобрительно посмотрел на Филиппова.
— Да, люблю дымный чай, — подтвердил Филиппов. — Он мне Сибирь, тайгу напоминает. Попьешь, как дома побываешь.
Из кабины донеслось протяжное храпение.
— Вот дает! — воскликнул Сатункин.
Филиппов сделал строгие глаза. Сатункин понял, выскочил из машины.
— Кто это там?
— Это Годованец, товарищ гвардии подполковник.
— Пускай спит. Через два часа опять двинемся.
— Там у него тулуп, тепло — располагает ко сну… Да вы пейте, товарищ гвардии подполковник, только чай, извините, жидкий.
— А я густой и не люблю. Мне бы послаще, — улыбаясь, сказал Загреков и всыпал в кружку полную столовую ложку сахара.
— А я люблю крепкий: попьешь чаю — не так спать хочется.
— Это зря. Нужно себя беречь.
Филиппов посмотрел на усталое лицо Загрекова и подумал, что сам-то он себя совсем не бережет.
Загреков размешал сахар, отпил глоток и спросил!
— Как, подтянули медсанвзвод?
— Да, я их встретил на дороге.
Филиппов подул на чай, но, видя, что замполит намерен поговорить, решил, что пить невежливо, и отодвинул кружку.
— Почему же они отстали? — поинтересовался Загреков.
— Они оказали помощь ста девяноста шести раненым.
— Вот как! — Загрекову все уже было известно, он просто хотел узнать, как относится к этому Филиппов — быть может, станет жаловаться, сваливать вину на медсанвзвод, себя выгораживать? И то, что Филиппов говорил о работе медсанвзвода с уважением, даже с некоторой гордостью за своих подчиненных, понравилось Загрекову. — Молодцы! Но у нас столько и раненых-то не было.
— Пехота подкинула, товарищ гвардии подполковник, соседи.
— Соседи? Понятно.
Загреков обхватил руками кружку, точно грел об нее руки.
— По этому поводу я ездил к начсанарму. Он обещал помочь, — докладывал Филиппов.
— В чем?
— Чтобы пехота нам работу не тормозила.
— Неверно. Соседям нужно помогать.
— Мы помогать не отказываемся. Только и там должны живее работать. Иначе мы вечно будем отставать.
Загреков заметил, как упрямо сжались четко очерченные, еще мальчишеские губы капитана, как вызывающе блеснули его глаза, а между бровями появились две морщины — вилочкой. И это упрямство тоже понравилось Загрекову. Он взял папиросу, прикурил, с удовольствием затянулся и дипломатично спросил:
— Ну а посоветоваться с товарищами успели?
Филиппов замялся:
— Как вам сказать?.. Честно говоря, нет..
— Боитесь за свой авторитет?
— Что вы…
— Боитесь! В людей не верите, точнее, не доверяете, думаете, они вам… свинью подложат.
Филиппова задело за живое.
— Неправда, товарищ гвардии подполковник, — заговорил он горячо и громко, — я верю нашим людям и уважаю их. И зачем вы так говорите? У меня просто не было времени.
Филиппов осекся, опустил голову: он слишком громко разговаривает с замполитом — это нетактично, и потом — Загреков не заслужил такого отношения.
— Вот теперь я вижу — вы со своим народом поговорите, — добродушно сказал Загреков.
В кабине запели песню, негромко и задушевно.
Высокий, заливистый голос Годованца взлетал высоко и долго пари́л, словно сокол над степью. За ним гнался низкий, напористый бас Сатункина, настигал, подминал под себя, опять отставал, будто играючи.
— Хорошая песня! — сказал Загреков.
Он сложил руки на столе, слегка склонил голову набок и подтянул:
Голос у Загрекова был не сильный, но чистый, приятный. А главное, пел он с упоением, весь отдаваясь песне, полузакрыв глаза, точно от солнца.
В кабине услышали его голос и, ободренные этим, запели во всю силу.
Песня окрепла, налилась и разносилась далеко — широкая, просторная.
Филиппов стеснялся, не решался подтянуть.
— Пой, — сказал Загреков, задорно тряхнув головой, — пой.
Увлекшись, Филиппов запел. Он не помнил многих слов и тогда тянул только мотив, путал куплеты, но пел с азартом, стараясь ни за что не отстать от Загрекова.
Филиппову особенно понравился этот куплет. Вспомнилась ему юность. Светлая лунная ночь. Он плывет на пароходе по Иртышу. Он торопится к Наташе в Чернолучье, где она работает старшей пионервожатой. На палубе пусто. Легкий ветерок кудлатит его волосы, немножко прохладно, но уходить не хочется: нельзя упустить момента, когда пароход пристанет к берегу, не хочется, чтобы кто-то другой ступил первым на землю, где живет его любимая.
В ту ночь река была спокойной. Серебристая дорожка перечеркнула ее поперек. Слышался тихий всплеск колес. Волны веером расплывались от парохода и с легким шумом ложились на берег.
— Хорошая песня, — повторил Загреков задумчиво.
Наступила тишина. Было слышно, как в печи, догорая, потрескивают дрова, как ветер стучит трубою. Потом послышалось равномерное гудение. «Санитарка» задрожала — это Годованец прогревал мотор.
— Мне пора, — сказал Загреков, вставая.
— Куда же вы? А чай?
— До следующего раза.
Он быстро оделся и подал Филиппову руку.
— Я верю в вас, товарищ капитан. Я даже убедил комбрига в том, что вы с делом справитесь. Думаю, что краснеть за вас мне не придется. А? Не подведете?
Филиппов, волнуясь, постучал пальцами по кружке, ответил твердо:
— Нет, не подведу.
— Ас товарищами советуйтесь, не стесняйтесь.
— Обязательно.
XVI
Прошло еще двое суток.
Бригада Бударина во взаимодействии с другими частями все это время стремительно наступала. Она не давала противнику передышки, гналась за ним по пятам, двигалась так быстро, что в тылу у нее нередко оставались группки разбитых вражеских частей.
К вечеру третьего дня над землей навис густой, клубящийся туман и задержал наступление.
— Молоко, будь оно трижды проклято! — ругался комбриг. — Цырубин, выслать разведку.
Танки остановились в лесу. Танкисты спрыгнули на землю и, поскрипывая прорезиненными костюмами, с удовольствием разминались.
Туман сгущался. Вскоре сделалось темно, так темно, что водителю невозможно было разглядеть машину, стоящую впереди. Свернуть с дороги тоже было нельзя: дорога справа и слева обрывалась глубокими рвами.
Бударин передал по колонне: «Не спать. Быть наготове: противник может появиться внезапно».
Все заняли свои места.
В полночь пришли машины с боеприпасами, горючим, продуктами. В темноте они осторожно, не переставая сигналить, протискивались вперед и выстраивались на дороге в два-три ряда, так что негде было развернуться.
К утру все замерло. Притаились часовые, крепко сжимая автоматы, до боли напрягая слух, ничего не различая перед собой.
Где-то скрипнула дверца кабины. Этот звук, пролетев над колонной, растворился в тумане. И опять тишина.
Туман, туман и тишина.
Рыбин, как и все, тоже не спал в эту ночь. Он лежал в машине, как был, в шинели и шапке, закинув руки за голову. Рядом, на ящике с медикаментами, дремал санитар Коровин.
Они только что запрятали заветный чемодан. Рыбин вложил в него еще одну исписанную тетрадь. Сейчас он лежал и, глядя в темноту, старался представить себе, как после войны выхлопочет отпуск, поедет в Москву. Там он зайдет на кафедру хирургии, к старому доброму профессору, скажет: «Аполлинарий Иннокентьевич, я хочу с вами посоветоваться».
Профессор деловито поправит пенсне:
«Ну-с, ну-с, слушаю».
«Одну минуту», — скажет Рыбин, внесет в кабинет свой чемодан и откроет его.
Профессор удивленно покачает головой: «Простите, не понимаю…»
Тогда Рыбин объяснит: «Я два года собирал материал для научной работы. Вот он. Это — мои наблюдения над шоковыми ранеными в первые часы после ранения».
Профессор всплеснет руками, воскликнет: «Скажите на милость! И воевали, и о науке не забывали. Похвально, голубчик, похвально. — Он засмеется дребезжащим доброжелательным смешком. — Ну-с, будем работать…»
Под утро Рыбин задремал. Ему снились Москва, клиника, профессор, поправляющий пенсне, чемодан… Одна важная тетрадь запропастилась куда-то… Он все искал ее и никак не мог найти.
— Где же она? Где она? — бормотал он во сне.
— Чего вам, товарищ гвардии капитан? — спросил Коровин, вскидывая голову.
Рыбин проснулся.
— Голова что-то разболелась. Выйду на воздух.
Туман, все такой же густой и плотный, неподвижно лежал на земле. По-прежнему не было видно стоящей впереди машины. Снег не скрипел под ногами. Он прилипал к сапогам, как глина. Рыбин прошелся вокруг машины.
— Кто идет? Пропуск?
— «Затвор».
Из тумана вышел часовой.
— Не спится, товарищ гвардии капитан? — спросил он, поеживаясь от озноба.
— Голова разболелась… А у вас все спокойно?
— Пока ничего не слыхать.. Сейчас разведчики вернулись. Ругаются, чуть не заблудились.
— Да, туманище…
Начинался рассвет. На востоке появилась еле заметная сизая полоска. Она медленно росла, надвигалась, белела. Стало видно, как по небу, над головами, бегут кудрявые облака, клубясь, вытягиваясь в цепочку, обгоняя друг друга. В просвет между облаками выглянул молоденький тусклый месяц рожками кверху.
Наконец и туман пришел в движение. Сначала он, как бы крадучись, полз мимо часовых, обдавая их лица холодным, неприятным дыханием, стелился у ног, забирался под колеса машин. Затем начал быстро подниматься вверх. Показались машины, стволы деревьев, ветви, покрытые снегом.
Когда туман поднялся выше человеческого роста, пораженные часовые увидели метрах в ста от дороги отступающую в беспорядке группу противника. По-видимому, это были остатки разбитой части. Гитлеровцы под покровом тумана пытались удрать от наших танков. Они испуганно забегали, что-то закричали, торопливо развернули два уцелевших орудия и дали залп. Снаряды, просвистев над колонной, разорвались по ту сторону дороги. В тот же миг взревели моторы, а еще через минуту танки были в лесу.
Второй залп.
Одна из машин с боеприпасами взорвалась, обдав колонну желто-зеленым пламенем.
Филиппов, выскочив из «санитарки», увидел, как взрывной волной сбросило с дороги груженный продуктами ЗИС. Машина перевернулась, задние колеса долго продолжали крутиться. Послышались крики раненых.
— Соболев, — скомандовал Филиппов, — бери носилки! До раненых метров пятьдесят. Быстро!
— Слушаюсь.
— Годованец, за ним!
— А машина?
На одно мгновение у Филиппова мелькнула мысль: «Опять я его посылаю на опасное дело?» Но тотчас пришла другая мысль: «Нет, это не то. Тогда был ненужный риск, а сейчас риск ради спасения людей».
— Без разговоров!.. — Филиппов крепко выругался.
Годованец кубарем скатился в ров.
Филиппов и Сатункин, прячась за машины, тоже побежали к раненым, прямо по дороге.
Гитлеровцы уже не стреляли. Побросав свои орудия, они в панике метались по лесу.
— Гляньте-ка, товарищ капитан! — крикнул Сатункин.
Впереди, по направлению к горящим машинам, полз человек.
— Да это же Рыбин! — узнал Филиппов. — Куда он к черту ползет? Там патроны рвутся. Спускаться в ров нужно. Рыбин, назад!
Рыбин продолжал ползти. Горячий воздух жег ему лицо. Снег таял. Дорога превратилась в сплошную лужу. Он окунал лицо в воду и так полз, приподнимая голову лишь затем, чтобы глотнуть дымного воздуха.
— Вот сумасшедший! — с досадой выругался Филиппов. — Надо ему помочь! Бежим!
Он ни о чем больше не думал; другу грозила опасность, и надо было его выручать.
На дороге показался чем-то чрезвычайно взволнованный санитар Коровин. Он был без шапки и кричал во все горло:
— Где гвардии капитан Рыбин? Дайте мне гвардии капитана!
— Что еще случилось? — спросил Филиппов.
— Да машина-то… чемодан…
— Какой чемодан?
— Да с наукой-то!
— Вот черт подери!.. Постой! Не время сейчас об этом говорить. Вон Рыбин, за раненым ползет.
Но Коровин махнул рукой и бросился за Рыбиным:
— Товарищ гвардии капитан, беда! Товарищ гвардии капитан, остановитесь!
— Что случилось? — не оборачиваясь, хрипло спросил Рыбин.
— Наука-то погибла! Чемодан сгорел!
Рыбин резко повернул в сторону Коровина грязное, неузнаваемое лицо.
— Чемодан?
— Чемодан. Как даст фашист, подлюга! Сперва летучка, занялась, после кухня, а там на нашу машину перекинулось.
— Сгорел?
— Сгорел. Я было бросился, да где там. Кругом бинты, лекарства вспыхнули, как спички… пропали…
Рыбин уронил голову на руки и так лежал минуту, может быть две.
— Ну чего так-то… Уж не вернешь, — успокаивал Коровин. — Были бы сами целы.
Впереди послышались взрывы, потом — душераздирающий крик:
— Братки, помогите-е!
Рыбин сразу поднял голову, вытянулся на руках, крикнул Коровину:
— Чего остановился? Не слышишь? Ползем быстрее!
Почти в ту же секунду где-то близко раздалась команда Филиппова:
— Соболев, Годованец, сюда!
— Товарищ капитан, хоть пригнитесь, — уговаривал его Сатункин.
— Ладно, ладно.
— Подстрелят!
— Бери раненого!..
XVII
Оказав помощь раненым и отправив их в тыл, Рыбин получил приказание начсанбрига свернуть медсанвзвод и идти за бригадой дальше, на запад.
Санитары, пошатываясь и пригибаясь, выносили из дома тяжелые стандартные ящики с медимуществом.
Хихля размахивал руками, торопил санитаров. Он был без шинели. На шерстяной гимнастерке, выше туго набитых нагрудных карманов, блестели два ордена и медали.
Из-под брезентовой крыши кузова высовывалась голова старшины Трофимова. Он принимал груз. Возле машины стояли ведра, складной хирургический стол, еще какие-то ящики и ящички. Два уже нагруженных ЗИСа выстроились на дороге. Погрузка подходила к концу. Хихля проверял имущество.
— Коровін, примуса не бачу. Ти за нёго відповідаешь! — кричал он, грозя пальцем.
Коровин и длинный Бакин пытались протиснуть громадный ящик через дверь. Ящик был широк, в дверь не проходил.
— Повертывай! На бок-то повертывай! — командовал Коровин, тараща от натуги глаза.
Бакин неловко повернул ящик и выпустил его из рук. Ящик упал, в нем что-то звякнуло.
— Вот долговязый-то! Силы-то много, а башка не варит, — выругался Коровин и сердито сплюнул. Бакин виновато молчал.
— За что ты его ругаешь? Ишь, какой сердитый!
Санитары выпрямились. Перед ними стоял Филиппов. Когда он появился — никто за работой не заметил.
— Виноват, товарищ капитан, — проговорил в смущении Коровин, стараясь локтем поправить сбившийся на бок ремень.
— А ты, Бакин, на него не обижаешься?
— Никак нет. Работа, она азарту требует.
— Это другое дело…
— Товарищ капітан, у мене до вас діло, — вмешался в разговор Хихля.
— Слушаю.
Хихля хитро скосил глаза, всем своим видом показывая, что дело весьма секретное.
— Слушаю вас, — сказал Филиппов, когда они отошли в сторону.
— Вам лист із медсанбату, товарищ капітан, — вынимая из кармана конверт-треугольничек, сказал Хихля.
— Спасибо. — Филиппов, взяв конверт, не утерпел, тут же распечатал и прочитал:
«Коля, ты не пишешь мне два дня. Но все равно я знаю, почему ты молчишь: у тебя не клеится с работой. Я обрабатывала руку одному вашему обожженному танкисту. Он с беспокойством спросил меня: «Рука цела будет? Не отрежут?» «Будет цела, — успокоила я и тоже спросила: — С чего это вы решили, что ее ампутируют?» Он сквозь зубы (больно было!) ответил: «Долго помощи не оказывали. Машин будто бы не находили. Мы на начсанбрига наперли — он пулей выскочил из дома, аж дверь забыл прикрыть. После этого отправил. Нашел машины».Наташа».
Коля, почему ты об этом не пишешь? Или ты думаешь, что я тебя не пойму? Значит, ты не считаешь меня своим другом? Это обидно.
Не выдумывай и не накручивай. Я верю, что все будет хорошо. Пиши, слышишь?
Целую тебя, зловредного.
На уголке листа Филиппов заметил коричневый отпечаток Наташиного пальца. «Это от йода», — подумал он. Ему так захотелось увидеть сейчас Наташу, рассказать ей обо всем, что он чуть было не повернул к «санитарке», но, обернувшись, увидел внимательно-добродушный взгляд Хихли.
Филиппов вдруг смутился, часто заморгал длинными темными ресницами. На кончиках порозовевших ушей стал заметен золотистый пушок.
Спрятав письмо в карман, Филиппов поспешил в дом.
Хихля стоял, смотрел ему вслед, улыбался доброй улыбкой, и думал: «Эх, молодий, хлопець».
Заметив рядом с собой пожилого шофера, земляка «с під Полтавы», спросил:
— Микола, а ти ще помьятаешь свое перше кохання?
— Помятую, — ответил Микола, сдвигая шапку на затылок.
— Помьятаешь, як у садочку під луною с коханою зустрічався?
— А то як же!
— Помьятаешь, як її щиро цілував, так цілував, що губи пекло цілий тиждень!
— Все помятую, — сказал Микола, молодецки подбочениваясь.
— Эх, Микола… — Хихля сладко вздохнул, но, встретив насмешливый взгляд земляка, добавил: — А ні біса ты не помьятаешь. Не наводь на мене тугу…
…В кабине «санитарки» сидели Годованец и Сатункин. Между ними на кожаном потертом сиденье лежал расшитый бисером красный кисет.
Оторвав кусочек от газеты, они свертывали цигарки и по обыкновению вели разговор.
— Ну как? Проверил? — мусля языком краешек газеты и кивая в сторону дома, куда ушел Филиппов, спросил Сатункин.
— Во мужик! — с восторгом отозвался Годованец, поднимая большой палец. — Слышал, как он меня сегодня по матушке пустил?
— Что же тут хорошего? — сказал Сатункин, протягивая Годованцу горящую спичку.
Годованец прикурил, затянулся, закашлялся.
— Ох, крепок… Што ли, не понимаешь? Не хилый интеллигентик, а наш, настоящий. — Он прищурился, дым ел глаза, и добавил: — И не трус к тому же. Это проверено… Нам какую-нибудь фрикадельку не дадут.
Сатункин ущипнул себя за ус, лукаво ухмыльнулся:
— Стало быть, нюху-то у кого нет?
— Придуриваешься, — морща нос, после паузы шутливо пробурчал Годованец. — Говоришь, память плохая, а что не надо — помнишь.
— Эх ты, нюхальщик! — засмеялся Сатункин.
…На кухне хлопотали Анна Ивановна и Зоя, укладывая хирургическое имущество. Они дружелюбно поздоровались с начальником.
— А где же ваш командир? — спросил Филиппов.
Анна Ивановна кивнула в сторону комнаты и сказала, почему-то понижая голос:
— Тсс… Заезжал Загреков. Беседовал с ним о вступлении в партию. Даже обещал дать рекомендацию. Но Александр Семенович, знаете, у нас какой? С фантазией. Сейчас думает… Вы уж, пожалуйста, с ним подушевнее.
— Попытаюсь.
Филиппов прошел в комнату.
Она была пустой, только еще не успели убрать аккумуляторы. Звонко отбивали ритм громадные, во весь угол, комнатные часы, точно выговаривали: «день, день, день, день…» Пахло лекарствами.
У окна стоял Рыбин.
Филиппов видел его круглый затылок, немного оттопыренные уши, крестик-рубец на шее. Из-за этого крестика на первом курсе Сашу прозвали «георгиевский кавалер», Кличка не привилась. Филиппов знал историю этого крестика: в детстве Саше делали операцию, мать отдала доктору обручальное кольцо — больше расплачиваться было нечем…
Филиппов подошел к окну, встал позади Рыбина.
Рыбин не обернулся. Он по звуку шагов узнал Филиппова, но не захотел первым начинать разговор. За окном стоял пасмурный денек, по небу бежали бесконечные серые тучи. Иногда между туч появлялся еле заметный просвет, похожий то на ветвь дерева, то на ручеек, то на лохматую лапу зверя.
— Помнишь, Саша, весну сорок второго года? — негромко спросил Филиппов. — Помнишь, как мы любовались сибирским вечерним небом? Оно было чистое, голубое, и луна заглядывала в нашу комнату. Луна была большая, круглая. Мы ее называли лысиной…
— А рядом был парк, играл оркестр, нас туда не пускали, — отозвался Рыбин. — Мы смотрели на проходящие парочки и вздыхали.
— А помнишь, в двадцать три ноль-ноль, ни на секунду позже, в казарме появлялся Шуб, кричал: «Товарищи слушатели, напоминаю: в шесть часов подъем! На лекциях спать не позволю». Мы втихомолку поругивали его, нехотя ложились, но все равно никто не спал.
— Все помню, — сказал Рыбин, поворачиваясь к Филиппову и близоруко щуря глаза. — Одного не помню: чтобы ты лирикой занимался.
Филиппов раскатисто засмеялся. Он смеялся не часто, но если уж смеялся, то от души, громко, как все здоровые люди.
— Это я, чтобы тебя расшевелить.
Рыбин добродушно улыбнулся, на щеках появились ямочки.
— Вот дипломат! А я сразу и не понял.
Он кашлянул в кулак, из скромности умолчал о приезде Загрекова, заговорил о другом:
— Рассказывай, зачем пожаловал?
Филиппов понял его уловку, но решил до подходящего момента не показывать, что ему все известно.
— Заехал по делу. Был у начсанарма. Говорили о работе медсанвзвода. При таких темпах наступления ты опять можешь отстать от бригады.
— Что же он решил?
— А вот что. Пыл свой хирургический вы с Анной Ивановной умерьте, в функции медсанбата не лезьте. Ваша задача — делать самое необходимое.
— Например?
— Давай посоветуемся. За этим я и приехал.
— Гм… это оригинально.
Рыбин достал из кармана очки, надел их, как будто желая получше разглядеть Филиппова. Он знал, что Филиппов никогда раньше не любил показывать свою слабость — до всего старался сам доходить, — и поэтому удивился его желанию посоветоваться. «Должно быть, ему очень тяжело».
— Что смотришь? Говори.
— Видишь ли, трудно сейчас ориентироваться: ситуации бывают разные.
— А все-таки? Давай наметим самое необходимое, то, что нужно делать при любой обстановке. — Филиппов придвинулся к окну, нарисовал пальцем на отпотевшем стекле цифру «один». — Регистрировать раненых надо?
— Безусловно… Останавливать кровотечение, накладывать повязки. — Рыбин написал на стекле цифры «два» и «три».
— Шины накладывать тоже следует.
— Рассечение и иссечение ран, — предложил Рыбин.
— Без этого, пожалуй, можно обойтись.
— Нет, позволь…
Рыбин, жестикулируя, начал обстоятельно доказывать, что эти мелкие операции нужны, что от них зависит многое.
— Но речь идет о самом необходимом.
— Как знаешь… Возможно, и сыворотку вводить не нужно?
— Против столбняка? Это нужно.
Рыбин поправил на голове ушанку; на лоб выбилась обгоревшая прядка волос. Филиппов, увидя эту прядку, вспомнил, что́ произошло утром. Ему сделалось жаль друга: столько он потратил труда на собирание материала, столько мечтал о будущем, о книге, так по-детски верил в свою мечту…
— Еще выводить из шока совершенно необходимо, — сказал Филиппов. — Кстати, ты можешь восстановить почти все, что пропало.
— Да, да. Это дивная мысль, — оживился Рыбин. — В самом деле, почему бы не восстановить? Я очень многие случаи помню, они у меня перед глазами.
— Вот и займись. И не надо унывать. — Филиппов помолчал, оглядел Рыбина с головы до ног. — Ты ничего себя чувствуешь?
— Прекрасно.
— Честно?
— Что за вопрос?
Филиппов положил руки к нему на плечи, убежденно сказал:
— И в партию вступай. Не колеблясь вступай.
Он заметил, как Рыбин удивленно оттопырил губы, пробормотал:
— А я… а я подходящий для партии?
— Мне кажется — да.
— Но ведь коммунист — это что-то большое, — произнес Рыбин тихо и робко. — Это… Это — Ленин.
— Ничего, Саша. Такие, как мы — рядовые, — тоже нужны.
Рыбин пристально посмотрел на Филиппова, затем схватил обеими руками его руку и крепко пожал.
— Только так, как рисковал утром, — больше не рискуй. Глупо, — строго сказал Филиппов. — Ведь если бы мы тебе не помогли, как знать, дорогуша, пришлось ли бы нам с тобой сейчас вот разговаривать…
Тогда, среди огня и взрывов, увидев рядом с собою Филиппова, Рыбин не осознал, что́ происходит, не до того было. Теперь он понял: Николай бросился не просто спасать раненых, но помочь ему, облегчить его положение. Рыбин хотел-сказать Филиппову какие-то теплые, выражающие признательность слова, но раздумал: «Это будет звучать сентиментально, а он — враг сантиментов».
Вошел Трофимов.
— Товарищ капитан, разрешите обратиться к гвардии капитану Рыбину?
— Обращайтесь.
— Товарищ гвардии капитан, машины погружены.
— Что ж, в дорогу? — спросил Рыбин.
— В дорогу. Не отставай, предупреждаю.
Рыбин коротким взмахом поднял руку, прижал вытянутые пальцы к виску:
— Приказ будет выполнен.
XVIII
Участвуя в выполнении большой фронтовой задачи, бригада должна была форсировать реку Лаз и занять Яблонск — узел семи шоссейных дорог, важный стратегический пункт.
Наступила оттепель.
Неширокая, но глубокая река стала серьезным препятствием для танков. Ее заболоченные берега раскисли, и к реке невозможно было подступиться.
Единственная шоссейная дорога, ведущая к единственной переправе, почему-то не обстреливалась немцами.
Очевидно, враг приготовил ловушку: минировал переправу и ждал появления советских танков, чтобы взорвать их вместе с переправой. У противника было еще одно преимущество: правый берег, занятый им, был выше, левый — ровнее и ниже. Впрочем, равнина простиралась от берега метров на шестьсот, далее шли овраги, балочки, лесочки, в которых стояли подготовленные к атаке советские танки.
Фашисты за рекою спешно окапывались. Каждый лишний час им на́ руку. Медлить нельзя. Реку нужно форсировать, и как можно быстрее.
Комбриг решил: под прикрытием темноты овладеть переправой, атаковать врага и занять город.
Впереди было приказано идти второму батальону. Перед ним стояла самая трудная задача: проскочить переправу и, подавив огневые точки противника, обеспечить свободное продвижение всей бригады. Саперам поручалось с наступлением темноты обезопасить переправу.
Окончилось совещание командиров, проходившее в лесу, под открытым небом. Бударин и Загреков остались одни. Они стояли друг против друга, прислонясь спинами к деревьям, стараясь больше не говорить о предстоящем бое. Оба волновались: бой ожидался ответственный, опасный, от него, может быть, зависела жизнь бригады.
— А воздух какой сырой, — как бы между прочим, сказал Бударин. — Как ты думаешь, к вечеру подморозит или нет?
— Вряд ли, Константин Григорьевич. Мой барометр покоя не дает — ноет и ноет. — Загреков похлопал себя по бедру, простреленному еще в гражданскую войну.
Бударин посмотрел на свои сапоги и, постучав каблуками о дерево, чтобы сбить налипший снег, сказал:
— Разговаривал с генералом. Недоволен, что мы остановились.
— А ты был бы доволен? — быстро спросил Загреков и сам же ответил: — Нет. Я тебя знаю… Мне сегодня солдаты задали вопрос: «Как бы, — говорят, — товарищ гвардии подполковник, к севу домой поспеть?» Видал? Воюем здесь, а мыслями там, на Родине.
Они замолчали. Каждый представил себе родные места.
— Я вот и то думаю поскорее вернуться на свою Курганщину, — мечтательно проговорил Загреков. — Приду и вновь начну заворачивать по сельскому хозяйству. Наверное, дадут местечко. Я десять лет работал, справлялся. — Он с азартом потер ладони. — Дело у меня, Константин Григорьевич, веселое, приятное; чуть с крыш закапало — семена проверяешь. А там — ранняя вспашка, а там — сев. Ну тут, брат, пошевеливайся, не зевай. Прозевал — пропал. Как в атаке. Круглые сутки гудят на полях тракторы. Смена бригад происходит на ходу, прямо на полосе. — Он смотрел сияющими молодыми глазами куда-то вдаль, точно видел все то, о чем так страстно рассказывал. — Я все лето на поле. Знал бы ты, Константин Григорьевич, какие у нас поля. Простор кругом, едешь, едешь — и конца им нет. А хлеб какой у нас родится: зайдешь — не видно тебя. Во какой! Едешь, а он шумит, переливается, как золотое море. Приезжай, Константин Григорьевич, честное слово, хорошо!
— Мечтатель ты, Василий Федорович, — дружелюбно сказал Бударин.
По тропинке шел Филиппов — стройный, подтянутый, шагал легко, свободно.
— Товарищ капитан, подойдите! — строго позвал Бударин.
Загреков насторожился:
— Ты что хочешь?
— Об этом, товарищ гвардии подполковник, у командира не спрашивают.
Загреков подтянулся:
— Виноват, товарищ, комбриг.
Подошел Филиппов, козырнул.
— Ты что же это про чемодан молчал? Мне говорят: трофеи. Я и думал — трофеи. А оказалось что? — Бударин поиграл «молнией», помолчал. — Может, эти записки ни к чему, а может, от них польза была бы большая. Не боги горшки обжигают. — Он насупился. — Неладно, капитан, получилось. В Яблонске пришлешь Рыбина ко мне.
— Есть, прислать к вам.
Бударин пристально оглядел Филиппова и не нашел, к чему бы придраться.
— Как служба?
— Идет получше. Можете надеяться…
Филиппов заметил осуждающий взгляд Загрекова и осекся.
— Еще не все, как надо, — сказал Загреков, — но небольшие сдвиги есть.
— Старайся, орел. С людьми дело имеешь. — Лицо Бударина подобрело, брови поднялись вверх, морща высокий лоб. — Я приказал выдать тебе полушубок.
— Спасибо, товарищ гвардии полковник.
— И этому твоему орлу, Рыбину, — тоже.
— Благодарю, товарищ гвардии полковник.
— Можешь идти.
Проводив Филиппова глазами, Бударин обратился к Загрекову:
— Я хочу тебя попросить пройти во второй батальон.
— Слушаюсь.
— Поговори с людьми. Надо проскочить переправу.
— Будет выполнено.
Они молча смотрели друг другу в глаза. Бударин подумал о том, что, быть может, видит Загрекова в последний раз, и боролся с собой, чтобы не отменить только что отданный приказ. И если бы речь шла не о судьбе бригады, он бы, конечно, оставил Загрекова при себе, никуда бы не отпустил. Загреков понимал его состояние и, хотя знал, что идет на трудное дело, прежде всего подумал: «Не надо, чтобы он волновался: предстоит решительный бой».
— Ты напрасно нервничаешь, Константин Григорьевич. Я уверен, что все обойдется хорошо.
— Что ты меня уговариваешь? Не первый день воюю.
— Тем более. Ты должен сейчас ни о чем, кроме боя, не думать. Бой мы обязаны выиграть и выиграем.
Бударин властно притянул Загрекова к себе, крепко обнял и поцеловал.
XIX
Под старой сосной, пригнувшей ветви почти до самой земли, Загреков собрал механиков-водителей. Беседа длилась минут тридцать. В заключение он спросил:
— Как, богатыри, возьмем Яблонск?
— Так точно, возьмем, товарищ гвардии подполковник, — дружно ответили танкисты.
— Все зависит от того, — обводя внимательным взглядом лица бойцов, говорил Загреков, — успеем мы проскочить переправу или нет. Если успеем — выполним задачу, не успеем — противник взорвет переправу. Понятно?
— Понятно!
— Поэтому выжимайте из машины все, что она может дать. Скорость, скорость и еще раз скорость. Ясно?
— Ясно.
— Не подведете?
— Не подведем.
— Вот и отлично. Стало быть, договорились. Вопросы есть?
— Есть! — выкрикнуло одновременно несколько человек.
— Слушаю.
Танкисты медлили, переглядываясь.
— Что же вы молчите?
— А вы с кем поедете, товарищ гвардии подполковник?
— Там видно будет.
Механики-водители, разойдясь по экипажам, предупредили своих товарищей:
— Смотрите, ребята, Загреков может прийти. Чтобы в машине порядочек был…
Вечерело. На небе уже нельзя было увидеть движения облаков. С каждой секундой небо становилось темнее, нависало все ниже. Снег покрывался серой, унылой краской. Зеленые сосенки стали синими, деревья казались плоскими. За десять шагов не узнать было человека — он походил на тень, на дерево. Танки напоминали больших слонов, которые насторожились, вытянув хобот, точно прислушиваясь к удаляющемуся гудению броневика. Этот звук долетал совсем о противоположной стороны, из-за реки. От полевой кухни доносились голоса людей, звон котелков, смех. Слышалась автоматная стрельба, как будто стреляли из соседнего оврага. На самом деле стреляли далеко, за несколько километров, на юге, где воевала другая бригада. Ночь надвигалась. Людские голоса становились глуше, стрельба затихала, гудение броневичка таяло.
На какое-то мгновение наступила тишина. Полная тишина. И в это мгновение Дронов громовым голосом, прозвучавшим особенно зычно, подал команду:
— По машина-ам!
Тотчас все загудело, загремело вокруг. Задрожали деревья, осыпая с ветвей пушистый снег. Еще миг — и танки сорвались со своих мест. Они двинулись почти все сразу, сначала беспорядочной лавиной, затем в их движении появилась какая-то система: часть машин выходила вперед, часть намеренно отставала. Выехав на равнину, они на ходу построились в две линии. Недружный рев моторов постепенно перешел в однообразное гудение. Танки батальона шли на одинаковой скорости, словно сердца сидящих в них людей бились в одном ритме. Было ясно: движение машин продумано заранее и направляется умелой рукой командира.
Танк Загрекова мчался во второй линии. Его незаметно оберегали, стараясь не выпускать вперед.
Машины первой линии, одна за другой, выскакивали на шоссе.
Немцы осветили весь берег ракетами, но стрельбы все еще не открывали.
— Они думают, что переправа минирована! — крикнул Загреков командиру машины. — Пусть думают.
Скорость хода нарастала. Моторы запели высокими голосами. Казалось, машины вот-вот оторвутся от земли. Расстояние между передним танком и переправой сокращалось с каждой секундой. Двадцать… десять… пять метров… Головная машина влетела на переправу.
И теперь, видя, что переправа не взорвалась, враг открыл ураганный неточный огонь. И на шоссе и на переправе рвались снаряды.
Головная машина остановилась, задымила. Танки, скрежеща гусеницами, протяжно взревели и замедлили ход.
Это промедление решало судьбу всей операции.
— Почему замедлил?! — закричал Загреков водителю. — Давай больше газу! Больше газу! Крой прямо на переправу! — Он повернул разгоряченное лицо к радисту: — Передай: коммунисты, за мной!
Танк рванулся, перескочил кювет, обогнал передние машины и вихрем пронесся по переправе.
Танкисты услышали призыв. Они узнали: это — Загреков. Машины одна за другой устремились по маршруту, проложенному замполитом.
Огонь врага усилился, перешел в канонаду. Но первый танк, танк Загрекова, летел целым и невредимым. Вот он уже на правом берегу, вот он, ловко обогнув глубокую воронку, с ходу ударил по врагу.
И в этот момент неожиданно из-за укрытия показался «фердинанд» и почти в упор выстрелил зажигательным снарядом. Танк вспыхнул, как факел.
Весь батальон увидел это пламя — высокое и яркое.
И тогда Дронов, захлебываясь гневом, отстранив радиста, закричал в микрофон:
— Коммунисты! Вперед!
…Яблонск взяли с ходу. Пленных не было.
XX
Филиппова вызвал комбриг. Он сидел за дубовым столом, стиснув ладонями голову, и пристально вглядывался в развернутую карту-километровку.
Филиппов негромко доложил о прибытии. Бударин не пошевелился, точно не слышал. Бледное, осунувшееся лицо его как бы окаменело.
Филиппов замер у дверей, боясь нарушить эту траурную тишину.
— Езжай к переправе, — сказал Бударин после длинной паузы глухим, как будто надорванным голосом, — Загрекова привези. И остальных тоже.
Ночью выпал снег. За городом простиралось чистое белое поле. И только кое-где виднелись черные пятна воронок.
«Словно кто-то прошелся по снегу грязными сапогами», — подумал Филиппов.
«Санитарка» остановилась.
К сожженной машине подошли Филиппов, Годованец и Сатункин. Земля вокруг машины выгорела, была черной, как сажа. Башня вместе с пушкой валялась в стороне. Сизый легкий дымок все еще вился над танком. Пахло гарью.
Внутри железной коробки ветер, пробираясь сквозь щели, закручивал пепел в струйку и с легким шорохом укладывал его обратно в пирамидку.
Они сняли шапки и так стояли несколько минут. Стояли и молчали, как в почетном карауле.
Затем они вытащили обгоревшее тело Загрекова, бережно завернули в плащ-палатку, уложили в машину рядом с другими и повезли в город.
В машине трясло. Поскрипывал фанерный кузов. Стучала железная труба, дребезжа и сбиваясь с ритма. Этот стук напомнил Филиппову тот вечер, когда к нему в «санитарку» пришел Загреков. «Не подведете?» — спросил тогда замполит. Филиппову в ту минуту хотелось совершить какой-нибудь выдающийся подвиг, хотелось, чтобы ему давали самые опасные, самые трудные задания. Он даже пожалел тогда, что стал врачом, что нет в его работе ничего особенного, героического…
Сатункин вздохнул так громко, что Филиппов вздрогнул.
— Ты что?
— Да вот, думаю-маракую, — сказал Сатункин, судорожно подергивая обвисший ус. — Собрать бы всех этих фашистов в один гурт да на остров бы нелюдимый. А то ведь они, товарищ капитан, по углам расползутся, как тараканы, а чуть что — выползут. И опять — война.
— Нет, не выползут, — возразил Филиппов. — Ты дашь им выползти?
— Я? — возмутился Сатункин. — Да что вы, товарищ капитан? — Он вытянул перед собой загрубелые, натруженные руки, сжал кулаки так, что надулись узловатые вены. — Да я их!..
— Видишь, — удовлетворенно сказал Филиппов. — И я не позволю, и Годованец, и танкисты, Нас много!
…Бударин сидел за тем же столом, все в той же позе. Горе как будто сковало его, и он некоторое время не мог ни о чем думать, кроме одного: погиб Загреков, Василий Федорович погиб, Василия нет. Из этого состояния его вывели подчиненные. Они входили, спрашивали указаний, советов, докладывали о выполнении ранее отданных им приказов. Пришел начальник штаба, подал бумаги на подпись; появился зампотех, доложил, что машина номер «сто шесть» требует ремонта, спросил, как быть: отправить ее в тыл или оставить здесь, с ремонтной летучкой, работы примерно на одни сутки; заглянул Курков, осведомился, будет ли комбриг завтракать. Всем им надо было отвечать — приказывать, советовать, распоряжаться. Жизнь бригады продолжалась, и он, комбриг, не имел права допустить, чтобы горе (он знал, что Загрекова оплакивает вся бригада) как-то затормозило, придержало движение боевой жизни. И он отвечал, приказывал, советовал, отдавал распоряжения. Но горе не хотело отступать, оно словно росло с каждой минутой. Он отвечал зампотеху и ловил себя на мысли: «А что посоветовал бы сейчас Загреков?» Он подписывал бумагу, плохо понимая, что в ней написано, и невольно косил глаза налево — там всегда сидел Загреков, он и сейчас чувствовал его взгляд, слышал его голос.
Наконец Бударин не выдержал, попросил начальника штаба:
— Часа два-три никого ко мне не пускай. Мне нужно побыть одному, собраться с мыслями.
— Слушаюсь, — понимающим тоном сказал начальник штаба.
— И распорядись в отношении… — Бударин никак не мог выговорить этого страшного слова.
— Похорон, — догадался начальник штаба. — Мною уже отданы соответствующие приказания…
Бударин вспоминал боевой путь, который они прошли рука об руку с замполитом. Василий Федорович пришел к нему в полк под Смоленском. Тяжелое было время. Войска с боями отходили к Москве, с трудом задерживаясь на оборонительных рубежах. А тут пришел человек с гражданки и начал поговаривать о наступлении. Бударин, помнится, вспылил, велел прекратить штатские разговоры. Потом узнал — в самом деле, наступление готовится. Увидел, комиссар в тылу не отсиживается, политдонесениями не отписывается, полегче работы не ищет; в какие-нибудь три дня со всем личным составом познакомился, и люди уже не к комбригу, а к комиссару шли. Что тут поделаешь? Вызвал Бударин его к себе и сказал: «Давай, орел, работать вместе, нам делить нечего…» Так вот, локоть к локтю, три года и работали. Кажется, хорошо работали. Пятнадцать благодарностей от Верховного Главнокомандующего получили.
«А как же я теперь, без него?» — подумал Бударин.
Он встал, подошел к окну. На улице было белым-бело. Свежий, пушистый снег лежал на крышах, на деревьях, на всей земле. Серый воробышек прыгал по дороге, на снегу оставались его мелкие отчетливые следы. Послышалось гудение — прошли бензозаправщики, значит, танки уже заправлены горючим. Цырубин шаткой походкой направлялся в дом напротив, где расположился штаб, стало быть, вернулся из разведки, принес нужные данные. Из штаба выскочил связной, бегом пустился в батальон. Показался офицер связи, на ходу закурил и быстрым шагом пошел к броневичку. «Сейчас поедет с донесением в корпус».
Бригада жила точно так же, как при Загрекове.
И тут Бударин понял, что он обязан сделать все возможное, чтобы люди не чувствовали потери Загрекова.
«Смогу ли я это? — спросил себя Бударин. — С чего начинать?»
«Ты должен сейчас ни о чем, кроме боя, не думать», — вспомнил он последние слова Загрекова. Они прозвучали как завещание. Теперь Бударин, кажется, знал, что ему делать.
— Привезли? — нетерпеливо спросил Бударин, когда Филиппов появился в комнате.
— Привез.
— Где?
— В машине.
Бударин медленно, тяжело ступая, пошел из комнаты. Филиппов направился было за ним.
— Не ходи. Я один.
Филиппов остался. Степы комнаты были увешаны ветвистыми оленьими рогами, картинами, изображающими охоту; даже люстра состояла из четырех глядящих в разные стороны оленьих голов. Все здесь как стояло при хозяине, так и осталось стоять. Видно, удирали спешно.
Зазуммерил телефон. Часы пробили одиннадцать раз. За дверью с кем-то шептался ординарец комбрига.
«Теперь меня опекать некому, — думал Филиппов. — Видно, придется самому за свое дело стоять. Боязно. Ошибок наделаю… А что бы мне он сказал? Наверняка отчитал бы за малодушие. Нет, — решил Филиппов и упрямо тряхнул головой, — я должен работать теперь, так, чтобы он, допустим, посмотрел на мою работу и сказал: «Не зря я с тобой повозился…»
Дошел Бударин.
Поглощенный своими думами, он словно не замечал присутствия Филиппова. Лицо его было сосредоточенным, строгим, глаза лихорадочно блестели. Такие глаза бывают у людей с высокой температурой.
— Ну, вы… сделайте там все, что требуется, — наконец, заметив Филиппова, сквозь зубы процедил комбриг. — Через два часа хоронить будем. Больше времени у нас нет.
— Слушаюсь.
— Иди.
Оставшись один, Бударин подошел к столу и решительно склонился над картой. На ней уже была обозначена новая задача: красная стрела устремлялась на север и упиралась в четкую надпись «Сянно».
Часть вторая
СЯННО
I
Сянно — небольшая, ничем не примечательная железнодорожная станция. Она расположена на перекрестке дорог — железной и шоссейной. Ее четыре, пересекающие друг друга, булыжником мощенные улицы насчитывают не более полутораста дворов, обнесенных оградой. Дома все одноэтажные, каменные, с острыми черепичными крышами. Между домами, отделяя один двор от другого, стоят кирпичные сараи. В каждом дворе колодец, утепленный соломенными щитами.
Все здесь приспособлено к тому, чтобы каждой семье жить своей, автономной жизнью.
Над всеми постройками возвышаются два здания: на одном краю станционного поселка — высокий, строгих очертаний костел, на другом — двухэтажная школа.
Окраины Сянно с трех сторон окаймлены неглубокими, поросшими камышом озерами. На западе простирается ровное снежное поле, за которым синеет лес. На севере, километрах в трех от станции, торчат недымящие трубы кирпичного заводика. На юго-западе виднеется фольварк, а южнее — разбросанные подковой хутора.
Дальше, через леса и болота, ведут пути к Балтийскому морю.
Прорыв наших войск к Балтийскому морю означал полное окружение прусской группировки немцев. Вот почему фашисты изо всех сил пытались сохранить свои непрочные позиции. Вот почему советские армии изо всех сил старались быстрее прорваться к морю.
Танковые соединения вклинивались в оборону противника, рвали ее на части; не задерживаясь, обходили крупные немецкие группировки и стремительно двигались вперед.
Оставшиеся в тылу вражеские группы блокировались нашими войсками, расчленялись и добивались по частям.
Первого февраля, заняв станцию Сянно, бригада гвардии полковника Бударина перерезала единственную железнодорожную ветку, соединяющую две блокированные немецкие группировки.
Бударин получил приказ: занять круговую оборону, станцию не сдавать.
II
Колонна остановилась на дороге. Впереди — танки, за ними комбригский ЗИС, штабная машина, радийные полуторки с антенной, напоминающей удилище, «санитарка», ремонтные летучки — все, что непосредственно двигалось за танками, обеспечивая руководство, связь, скорую медицинскую и техническую помощь.
Танкисты спрыгнули на землю. Они стояли возле своих машин, сладко потягиваясь, с наслаждением вдыхая свежий, бодрящий воздух.
Утро выдалось ясное, тихое, морозное. Все на земле сияло. В каждой снежинке лучилось свое маленькое солнышко. Окна домов сверкали. На цоколях радужно играли крупинки дикого камня. В покрытых тонким ледком лужах отражалось солнце.
Танкисты щурились и улыбались:
— Эх, хороша погодка!
— Одной погодой сыт не будешь. Как бы насчет завтрака?
— Подожди, может, прикажут дальше идти…
— А чего мы, в самом деле, стоим? Ну, чего стоим?
— А вот старшина идет, спросим.
По дороге шел старшина Цветков. За ним, припадая на задние лапы, плелся рыжий пес.
— Старшина, почему остановились?
— Значит, надо.
— Надолго?
— Сейчас выясню.
— А позавтракать можно?
— Завтракайте, да поскорее.
Экипажи собрались веселыми стайками прямо на броне. Слышались шутки, смех, оживленные разговоры. Танкисты и автоматчики, перебивая друг друга, делились впечатлениями только что прошедшего боя.
На машине номер «сто» сидели парторг роты — командир танка гвардии старший сержант Рубцов, механик-водитель Соболев, уже поправившийся после контузии и вновь вернувшийся в экипаж, ротный весельчак, командир орудия Федя Васильев, автоматчик Сушенка — худой, с длинной шеей и длинным, нависшим над губой носом — и молоденький радист Сеничкин, которого за его наивную любознательность товарищи прозвали Любопытный. Перед каждым из них стоял полный котелок чистого, как слеза, ароматного меду. Ели они его столовыми ложками, закусывая тонкими пластинками аппетитно похрустывающих галет.
— Нет, хлопцы, фаустника я прихлопнул, — хвастался Сушенка, причмокивая мокрыми губами. — Гляжу и вижу — в ямке лежит. Ах ты, думаю, собачья отрава, смерть наша лежит…
Федя Васильев, не говоря ни слова, нахлобучил ему шапку на глаза. Дескать, закройся, не ври.
Сушенка безропотно поправил шапку, облизал ложку и, словно не замечая, что ему не верят, продолжал:
— Высовываюсь вот этак из-за башни — лежит.
Федя Васильев опять нахлобучил ему шапку на самый нос.
— Да погоди, не балуй… — отмахнулся Сушенка. — Лежит, говорю.
— А ты все ждешь?
— Нет, я прицелился.
— Постой, давай лучше еще подождем.
— Чего ждать-то?
— Вдруг он и без тебя мертвый, жалко ведь пулю тратить.
Слова Феди Васильева покрыл дружный хохот. Сушенка тоже засмеялся, удивляясь ловкому повороту разговора. Это еще больше рассмешило товарищей. Сушенка наконец сообразил, что смеются, собственно говоря, над ним, обиделся:
— А ну тя к лешему…
Мимо колонны с видом занятого человека проходил Годованец.
Его окликнули:
— Э, медицина! Как дела?
— Как сажа бела.
— Иди к нам, медом угостим, — пригласил Соболев.
Годованец остановился, подумал для солидности.
— Што ли, успею?
— Успеешь, успеешь, — успокоили его танкисты.
Годованцу и некуда было торопиться. Пришел он сюда, чтобы побыть около машин. Почти всю войну он был механиком-водителем. Тяжелое ранение вынудило его перейти на «санитарку». Но любовь к танку не пропала. Он тосковал по машине.
Годованец влез на броню, поздоровался с товарищами. Ему пододвинули котелок, наполненный медом, галеты. Луч солнца расплылся на котелке ярким пятном.
Годованец без лишних слов достал из-за голенища ложку и приступил к делу. Подождав, пока он заморит червячка, Любопытный спросил:
— Что нового, товарищ гвардии сержант?
— В каком смысле? — уплетая за обе щеки, спросил Годованец.
— В работе.
— Что ж моя работа? Раненых вожу, бригадному помогаю.
— Что он, бригадный-то?
— А ничего. С характером. Настоящий.
— Не сердится?
— Гм… — Годованец поморщил нос. — Чего же ему сердиться? Доктора — народ вежливый. Дело имеют с людьми ранеными. А к раненым подход нужен.
— Ну а с вами-то как он? Не придирается?
— Хватит тебе тарахтеть, — вмешался Соболев. — Дай человеку поесть. Лучше скажи, Годованец, почему мы остановились?
— Обстановочка, видать, осложнилась.
— Почему ты так думаешь?
— По Ваське Куркову вижу.
— Чего-чего?
— По Ваське Куркову, говорю. Прохожу сейчас мимо радийной — комбриг, наверное, по радио разговаривает, — а Васька вокруг машины так и ходит, так и ходит.
— Тоже мне примета!
— Бабушкина, — ввернул Федя Васильев.
— Ты не смейся. Я Ваську знаю, в одном взводе служили. Если что не так, он места себе не находит.
— Посмотрите! Что это? — воскликнул Любопытный, показывая ложкой в сторону ближнего домика.
Из раскрытого настежь окна высовывались две похожие одна на другую польки. Одна приколачивала к раме палку, вторая придерживала двухцветное — красное с белым — полотнище. На улице под окном стоял щупленький старик и что-то кричал им, размахивая руками.
— Что они, а? — спрашивал Любопытный.
— Флаг свой национальный вывешивают, — объяснил Рубцов. — В честь освобождения.
— Вот здорово! Ведь это мы их освободили.
— Стало быть, ждали, зараньше флаг-то приготовили.
Древко прибили. Первая полька попробовала, крепко ли оно держится, вторая выпустила полотнище из рук. Ветерок расправил его и принялся полоскать в воздухе.
Танкисты подняли руки над головой и приветливо помахали полькам. Польки увидели и, счастливо улыбаясь, помахали в ответ, а старик прокричал:
— Нех жие червоно войско!
А вокруг уже стучали молотки, точно старик подал команду соседям. Над домами появились национальные флаги. Они радостно похлопывали на ветру, залитые щедрыми лучами солнца.
III
Бударин обходил колонну. Он был в шлемофоне, все в той же куртке, покрытой масляными пятнами. Застежка-«молния» сияла слепящей глаза полоской.
Он шел прихрамывая, опираясь на трость, от длительной тряски ныло раненое бедро. Под ногами с тонким звоном ломался ледок, быстрые белые змейки расползались во все стороны. Комбрига сопровождала группа офицеров управления.
Бударин останавливался возле каждого танка. Танкисты вскакивали с места. Он стучал палкой по броне, спрашивал:
— Как здоровье экипажа?
— Все здоровы, товарищ гвардии полковник.
— Как мотор?
— В порядке, товарищ гвардии полковник.
— Сколько снарядов?
— Боекомплект, товарищ гвардии полковник.
Подбегали запыхавшиеся комбаты, докладывали о состоянии батальонов.
— Все ясно, — выслушав доклад, говорил Бударин и шел дальше.
Комбаты пристраивались к группе сопровождающих.
Бударин все хотел взвесить лично. Задача предстояла трудная: занять круговую оборону. Танкам без пехоты держать оборону тяжело. А пехоты в бригаде осталось немного — меньше ста человек.
«Народ все больше молодой: выдержит ли? Выстоит ли? — думал Бударин. — Каждому придется воевать за десятерых».
Он подошел к очередной машине, постучал тростью по броне, вгляделся в лица бойцов.
— Как мотор?
— Работает, товарищ гвардии полковник.
— Сколько горючего?
— До Берлина хватит.
— Ха, до Берлина. Орел!
Танкист выразил мечту всех воинов, в том числе и его, Бударина, мечту. Не один раз думал комбриг о последних днях войны. Заветным его желанием было участвовать в штурме Берлина. В глубине души Бударин был обижен на свою судьбу. Вначале бригада повернула на север, вместо того чтобы идти на запад, теперь приказано занять оборону. Ну разве это не досадно? Почти все бригады идут вперед, гонят отступающего противника, а он, Бударин, уже отстал.
Зная горячую натуру комбрига, генерал предупредил:
— Смотри, Бударин, не рвись вперед. Задача очень ответственная. Очень. Тебе поручаю ее не зря. Надеюсь.
— Слушаюсь, — ответил исполнительный Бударин и подумал: «Вот был бы Василий Федорович, он сумел бы доказать генералу его несправедливость». Но тут же вспомнил слова Загрекова: «В военном деле успех зависит не от выгодных обстановок, удачных должностей, а от таланта и способностей человека, от того, как он понимает свой долг перед Родиной, как любит свой народ. В любой обстановке талантливый командир найдет такое решение, которое будет выгодно ему и невыгодно противнику. В любой обстановке способный человек проявит себя настолько, что заслужит всеобщее уважение…»
Как были дороги Бударину эти слова! Они помогли ему побороть недовольство.
Навстречу комбригу шел старшина Цветков. Старшина приветствовал комбрига точно по уставу — поворотом головы, строевым шагом. Любо смотреть было на его кряжистую ладную фигуру. «Этот выдержит, — подумал Бударин. — Побольше бы таких орлов».
— Ты куда направился?
— Да надо бы, товарищ гвардии полковник, домишко пустой подыскать.
— Зачем?
— Баню устроить, товарищ гвардии полковник.
— Разве есть время помыться?
— Не могу знать. Я так, на всякий случай, приглядываю! — Старшина хитровато прищурил глаза.
— Приглядываешь? Что ж, приглядывай. Дело хорошее. Одобряю.
Лицо старшины помрачнело: «Раз одобряет баню — значит, остановка надолго».
— Как у тебя с продуктами?
— Продуктов много. Девать некуда.
— Береги. Продукты еще сгодятся.
— Так неужто!.. — воскликнул с досадой старшина и осекся.
— Что? Договаривай.
— Так неужто, товарищ гвардии полковник, надолго остановились?
Бударин насупился: вопрос старшины кольнул его в самое сердце. Раньше комбриг ответил бы резко, вроде: «Твое дело солдатское: меньше спрашивать, прикажут — выполняй», а сейчас сказал по-загрековски:
— Все зависит от нас. Выполним задачу в три дня — махнем дальше, не выполним — неделю будем торчать.
— Будьте уверены. Мы постараемся, товарищ гвардии полковник.
— Иди. Организуй баню, — сказал Бударин, смягчившись.
Старшина козырнул и свернул в ближайший дворик.
Бударин оглядел осунувшиеся лица комбатов, просто и откровенно сказал:
— Устали, орлы? Я тоже устал. Спать хочется? Мне тоже. Я бы с удовольствием дал вам отдых на день-другой…
— Да не устали мы, — прогудел Дронов.
— Тем лучше.
Бударин жестом велел командирам подойти поближе, негромко объявил:
— Получен приказ: станцию не сдавать. Если понадобится — стоять насмерть. Конечно, без пехоты нам нелегка придется. Но на то мы и гвардейцы…
— Будьте спокойны, товарищ гвардии полковник. Воевать научились.
— Я в этом уверен. Остальное будет в приказе. — Бударин обратился к начальнику штаба: — Заготовьте приказ.
Начальник штаба, гвардии подполковник Кушин, молча пристукнул каблуками.
— Про баню слышали? — спросил Бударин.
— Так точно.
— Учтите — это большое дело. Усталость как рукой снимет.. Чтобы все помылись! Начсанбриг, проверь.
— Есть, товарищ гвардии полковник.
Голос у Филиппова был ровный, твердый, без робких ноток.
— Медсанвзвод развернешь здесь же.
— Слушаюсь.
Бударин пошел дальше.
Экипаж машины номер «сто» выстроился у танка. Люди стояли по росту, по команде «Смирно», молодцевато повернув головы в сторону комбрига.
— Вы посмотрите, какие орлы! — воскликнул Бударин. — Как, гвардейцы, удержим станцию?
— А фрицев много, товарищ гвардии полковник? — поинтересовался Любопытный.
— Несколько гренадерских дивизий.
— Гренадерских! Сколько мы их побили!
— И этих побьем! — уверенно, за весь экипаж, сказал Рубцов.
— Молодцы!
Бударин постоял, полюбовался людьми, потом повернул к штабу.
IV
Филиппов знал, что́ ему надо делать. Он подыскал подходящее помещение для медсанвзвода — вместительный подвал школы, приказал Рыбину развертываться, а сам отправился проверить, как дела с баней. Навстречу ему попадались раскрасневшиеся танкисты. Над ними легким облачком вился пар, будто они оттаивали под солнцем.
Баню оборудовали в пустом доме. Он состоял из трех комнат. В первой устроили раздевалку, во второй — мойку, в третьей — одевалку. Люди входили в парадную и выходили черным ходом. Баня получилась что надо — настоящий санпропускник.
Филиппов вошел со двора. В одевалке пахло махорочным дымом и нафталином. Танкисты в ожидании товарищей сидели на диванах, курили. Лица были блаженные, довольные: так приятно отдыхать, чувствовать свежесть белья и чистоту тела.
— С легким паром, товарищи.
— Спасибо, доктор.
— Как помылись?
— Хорошо. Будто сто пудов с плеч свалили.
— Нельзя ли, доктор, спиртишку выписать?
— Зачем?
— Да, говорят, после бани очень полезно. Организм будто бы очищает. Снаружи-то смыли, а снутри…
Танкисты весело засмеялись. Филиппов прошел в моечную.
Там было парно, от печки несло жаром. Соболев яростно хлестал себя по мокрому телу свернутым в жгут полотенцем и громко, в лад ударам, припевал:
— Здравия желаю, товарищ капитан! — крикнул он, встряхивая взъерошенной головой.
— Здравствуй. Зачем же ты себя бьешь?
— Гы-ы… бью… Это я парюсь.
В раздевалке находилось человек десять танкистов, в числе их Рубцов, Любопытный, Сушенка. Солдаты стояли с вывернутыми наизнанку рубашками. Чащина и Цветков проводили санитарный осмотр. Заметив начальника, фельдшер и старшина смутились.
— В чем дело? — спросил Филиппов.
— Да вот… — буркнул старшина и сердито махнул рукой в сторону Сушенки.
Сушенка повел длинным, острым носом, метнул опасливый взгляд на капитана.
— Вошку нашли, — сказала Чащина.
— Это плохо.
— Наверное, где-нибудь подобрал; прошлую ночь в усадьбе ночевали, — объяснил старшина.
Сушенка помотал головой, начал оправдываться:
— Что я, один, что ли? Подумаешь…
— Молчи уж лучше! — крикнул Рубцов. — Неряха!
— Убрать его с нашей машины, да и только, — загорячился Любопытный.
— Вы знаете, отчего сыпной тиф бывает? — спросил Филиппов.
— Да все он знает, — ответил Рубцов за Сушенку. — Он хотя у нас в роте недавно, а работа с ним велась.
— Видимо, недостаточно. — Филиппов повернулся к Чащиной, приказал: — Провести тщательную санобработку.
— Слушаюсь.
По дороге к штабу Филиппов заходил в дома, спрашивал у поляков:
— Больные есть? А насекомые есть?
Жители качали головой, односложно отвечали:
— Та нема, пан. Вшиско герман забрал.
У костела Филиппов встретил командира второго батальона. Дронов шел валкой походкой, крепко ставя ноги. За ним тянулся ординарец — белобрысый рослый ефрейтор со свертком белья под мышкой. Оба направлялись к бане.
— Здравствуйте, товарищ гвардии майор.
— А, доктор, привет, привет, — загремел комбат, подавая Филиппову тяжелую, твердую, как железо, руку.
Филиппов бросил косой взгляд на ординарца:
— Я к вам, товарищ гвардии майор, с большой претензией.
— Что такое?
Глаза комбата округлились, настороженно впились в лицо Филиппова. Филиппов кивнул в сторону ординарца.
— Ты, Фролов, крой до бани. Я догоню, — сказал Дронов.
Филиппов с упреком поглядел на рябое широкое лицо комбата:
— Слушай, Дронов, у тебя идет баня, а ты не интересуешься.
— У меня дел и без нее хватает.
— Брось, Дронов, не то говоришь. Баня — важное дело.
Комбат поморщился, отмахнулся:
— Ты только не агитируй меня. Я сам, понимаешь, в здравом уме.
— Ты не шуми.
— Да не шумлю я, голос у меня такой.
— Так вот, комбат, я и говорю, зря ты не заглянул. Недооцениваешь…
Комбату не нравился разговор.
— Слушай, доктор, занимайся ты своим делом. А мне фрицев бить, батальоном командовать. А то — баня! Подумаешь, штука. У меня там фельдшер и старшина имеются.
— И вши имеются, — язвительно добавил Филиппов.
— Как?! Где? — Дронов сплюнул, выругался. — Да я им за это головы поотрываю! — И почти бегом устремился к бане.
V
Штаб располагался напротив костела, в доме ксендза.
Хозяин сбежал заблаговременно; почти все вещи из дому были вывезены, лишь толстые церковные книги с крестами на черных обложках грудами валялись повсюду — на полу, на столах, на подоконниках.
В самой большой комнате, также заваленной книгами, находился комбриг. Комната была полупустой: стол, несколько стульев, шифоньер с проломанной дверцей — вот и вся обстановка.
Бударин сидел за столом, облокотившись на разостланную карту, и, закрыв глаза, думал. Его длинные густые брови хмурились. Между бровей лежала косая, надломленная складка.
Вокруг стола сидели начальник штаба, новый замполит гвардии майор Козлов, Цырубин, еще несколько штабных офицеров. Все ждали, когда заговорит комбриг.
Золотистый луч солнца освещал сосредоточенное лицо Бударина.
Момент был важный: необходимо было принять ответственное решение. Оно уже созрело у Бударина, но он еще и еще раз проверял в уме все «за» и «против». Надо было ничего не упустить, все предвидеть, нужно было встать и объявить о своем плане так убедительно, чтобы люди поверили в него.
— Н-да, — произнес наконец Бударин и резко поднялся.
Офицеры тотчас встали.
— Я решил, — твердо сказал Бударин. — Я решил навязать противнику бой. — Он окинул всех одним коротким взглядом и продолжал, уже не останавливаясь, изредка пристукивая по столу растопыренными пальцами: — Фашистские группировки во что бы то ни стало хотят соединиться здесь, в Сянно. Для этого они подготовляют большое наступление. Как показывает пленный обер-ефрейтор, оно должно начаться завтра на рассвете. Конечно, если мы будем сидеть и ждать этого наступления, нас сомнут. Но если мы спутаем им все карты, сорвем все планы, тогда дело может обернуться совсем иначе. В силах ли мы это сделать? В силах. Каким образом? А вот каким образом. Мы заставим их принять бой тогда, когда нам надо, то есть раньше, чем они успеют подготовить наступление. Прошу подойти поближе.
Офицеры подошли.
— Основное, — сказал Бударин, — выбрать направление нашего главного удара, провести его неожиданно и хитро. Давайте посмотрим.
В дверь громко постучали. Все, кроме комбрига, оглянулись. Вошел Филиппов.
— Разрешите, товарищ гвардии полковник?
— Да, — не отрываясь от карты, бросил Бударин.
— Прошу срочно приказать…
— Да?
— Прошу запретить личному составу бригады пользоваться перинами…
— Зайди попозже, — остановил его Бударин.
— Это необходимо сейчас, товарищ гвардии полковник.
— Сейчас некогда. — Бударин посмотрел на пасы. — Зайди так часика через два с половиной.
— Слушаю.
Филиппов ушел.
— Продолжим, — сказал Бударин. — Где же они сосредоточивают главные силы? Куда нам ударить? — Он достал из сумки цветной карандаш и стал водить им по карте. — Район фольварка, хуторов не подходит. Как видите, здесь открытое место. Притом здесь воюет наша мотострелковая бригада. В ее задачу входит прикрывать нас с фланга. Стало быть, фольварк отпадает.
— Озера… — подсказал Цырубин.
— Да, озера вокруг станции, — согласился Бударин и обвел озера на карте синими кружочками. — Они меня очень тревожат. В камышах могут сосредоточиться для атаки… — И, обращаясь к Цырубину, добавил: — Ты, орел, смотри за озерами в оба.
Начальник штаба записывал в блокнот указания комбрига.
— Да, чтобы не забыть. Начштаба, учти: нашим артиллеристам иметь эти трубы в виду. Трубы мне совсем не нравятся: наверняка наблюдатель сидит. — Он перечеркнул на карте кирпичный заводик, что лежал севернее Сянно. — Так где же противник накапливает главные силы? — Бударин еще раз обвел всех вопросительным взглядом и, подождав, заключил: — Главные силы он собирает в лесах, что западнее Сянно. Это ясно. Почему? Потому что тут есть где укрыться — раз; по снежному полю удобно атаковать — два; станция хорошо просматривается — три. Главный удар враг готовит здесь. — Комбриг обвел жирной чертой лес левее Сянно, нарисовал стрелу, как бы вонзившуюся в станцию. — А мы сделаем так. — Бударин отсек эту стрелу у самого основания.
В дверь опять постучали. Вошел Филиппов.
— Товарищ гвардии полковник, я тут набросал проект приказа. Разрешите вручить? — Филиппов протянул комбригу лист бумаги.
— Вы что, играете? — сердито спросил Бударин.
— Никак нет.
— Тогда заходите через два часа.
— Так поздно будет, товарищ гвардии полковник.
— Идите!
Филиппов не уходил. Он заметил, как Цырубин дружелюбно, ободряюще подмигнул. «Что это он? — подумал Филиппов. — Он как будто сердит на меня…»
— Вы что, оглохли?
Филиппов вздохнул, сложил бумагу вдвое, тихо оказал:
— Был бы гвардии подполковник Загреков, он бы меня поддержал.
Бударин подался всем корпусом в сторону Филиппова, у него дернулась щека. Он посмотрел на обветренное, возмужавшее лицо Филиппова, точно видел его впервые.
— Что — Загреков? В чем дело? — так же тихо спросил Бударин.
— Во втором батальоне нашли вшей. Потому что пользуются перинами. Я, как врач, настаиваю…
Бударин вдруг оживился, протянул руку:
— Давайте проект.
Филиппов отдал бумагу. Цырубин любезно подал комбригу карандаш.
Бударин мельком взглянул на бумагу, написал на уголке: «Срочно. В приказ!»
— Разрешите идти? — спросил Филиппов.
— Иди, орел.
Бударин подождал, пока за Филипповым закроется дверь, и, сдерживая довольную улыбку, спросил:
— Видали? Видали, как он разговаривать стал? Настаивает! Требует!
— Мешает, — вставил начальник штаба.
— Быть может, не совсем к месту, — согласился Бударин. — Но для меня сейчас важнее другое. Важно, что он командиром становится. — Он плотно сомкнул губы и уже по-деловому продолжал: — Теперь поговорим о подробностях.
Офицеры склонились над столом, всматриваясь в карту. На ней возле черных бусинок железной дороги лепилось несколько серых квадратиков и стояла некрупная надпись: «Сянно».
VI
По приказу Филиппова медсанвзвод развернулся в подвале школы. Подвал представлял обширное помещение высотою в рост человека, разделенное на множество отсеков. Отсеки были разные: большие и маленькие, широкие и узкие, квадратные и прямоугольные, с решетчатыми окошечками и вовсе без окошечек. В отсеках было тускло, почти темно. Дневной свет, просачиваясь в подвал, отвесно падал серым пятном на цементный пол. Воздух в подвале был тяжелый, сырой, промозглый.
Медсанвзвод занял четыре лучших, самых чистых отсека. В одном устроили перевязочную, в другом сложили все медимущество. Два отсека приготовили для раненых. Свет в них пока не зажигали — берегли аккумуляторы.
Раненых еще не было.
Личный состав медсанвзвода отдыхал. Это были те короткие минуты, которые каждый мог использовать, как умел и как хотел.
Рыбин, навалившись грудью на хирургический стол, старательно писал: он решил, по совету Филиппова, восстановить свои сгоревшие записи. Пока что он хранил их под гимнастеркой.
Напротив него, на ящике с медикаментами, накрывшись одной шинелью, сидели Анна Ивановна и Зоя. Анна Ивановна вполголоса читала письмо от раненого, пришедшее из далекого тыла:
«Дорогой доктор, надеюсь, мое письмо дойдет до вас и вы с удовольствием узнаете, что я жив и остался с ногой. И все благодаря вам. Так здешние доктора и говорят. Мол, спасибо говори тому врачу. И за все это я вас вовек не забуду. И еще раз передаю свой солдатский привет. Чувствую я себя, конечно, неплохо. Лежу в гипсе, а на костылях хожу в столовую. Но я так скажу: лежать тут неинтересно, когда твои товарищи гонят проклятого врага в его логово. Все ж таки и мне охота добить фашистского зверя в его берлоге. И думаю в марте возвратиться в свой полк. А вас не забываю и не забуду никогда, хотя бы мы еще встретились или нет. Я пожелаю вам, дорогой доктор, доброго здоровья и еще лучшей работы на благо наших воинов.гвардии ефрейтор Сидоренко Никита Ефимович».
С сердечным приветом
— Дорогой доктор! — восторженно воскликнула Зоя и звонко поцеловала Анну Ивановну в щеку.
Рыбин удивленно посмотрел на них из-под очков, кашлянул.
— Правда, приятно? — спросила Анна Ивановна.
Зоя утвердительно кивнула. Свет от лампочки освещал ее аккуратно причесанную голову, повязанную белой косынкой с маленьким, похожим на божью коровку, красным крестиком на лбу.
Зоя души не чаяла в Анне Ивановне. Год назад, когда она пришла в бригаду, Анна Ивановна заменила ей мать, друга, учителя. И еще неизвестно, как сложилась бы ее жизнь, если бы не встреча с Анной Ивановной.
В семье Зою баловали, потворствовали ее капризам.
Когда началась война, Зоя училась в девятом классе. У девочки созрело решение: стать медицинской сестрой и уйти на фронт.
Окончив школу, Зоя попала в армию. Армейская жизнь была во много раз сложнее и труднее, чем представляла себе Зоя. В первый же день она сапогами натерла себе ногу, плакала потихоньку от подруг. Медицинских сестер закрепили за ротами. Зое досталась рота зенитчиков. Ей нужно было следить за санитарным состоянием бойцов, проводить утренние осмотры. Она стеснялась голых мужских тел, краснела. Солдаты посочувствовали, сами попросили, чтобы им дали кого-нибудь постарше. Однажды на марше ей поручили снять пробу пищи. Она разрешила обед. К вечеру у многих солдат разболелись животы: обед оказался недоваренным. Командир полка наложил на медсестру Гридину взыскание: трое суток домашнего ареста. Зоя сидела в отдельной комнате при санчасти, обливаясь горькими слезами.
Тем временем старший врач полка перевел ее в соседнюю танковую часть, которая ехала как пополнение на фронт. Так Зоя Гридина попала в бригаду гвардии полковника Бударина. Здесь ее встретила Анна Ивановна, приютила, научила работать…
Анна Ивановна, положив письмо на колени, бережно разглаживая его покрасневшей от частого мытья рукой, говорила:
— Этого, Зоенька, не купишь ни за какие деньги, ни за что! Разве есть на свете такая плата, которая была бы выше этой? Нет такой платы.
— Как вы хорошо говорите! — прошептала Зоя. Она с восхищением смотрела на Анну Ивановну, на ее припухшие от бессонницы веки, на пучок мелких морщинок, отходящих от угла глаза к виску.
— Наша специальность как будто тихая, неприметная, — продолжала Анна Ивановна. — А как приглядишься, вникнешь, — не так-то просто, не вдруг. Чтобы стать настоящим врачом, ох какой крепкий характер надо иметь! Тут и нервы, и воля, и душа. Когда мне было девятнадцать лет, как вот тебе, Зоенька, я работала на ткацкой фабрике и одновременно училась на рабфаке. Было трудно. Но стать хорошим врачом во много раз труднее. Врач должен уметь с первого взгляда так расположить к себе больного, чтобы тот рассказал ему самое интимное. Говорят, чужая душа — потемки. Перед врачом чужая душа должна сама раскрываться. Врач подчиняет волю больного своей воле. Больные капризничают, сопротивляются. Ты знаешь, сколько с ними разговоров?
— Знаю, — подтвердила Зоя. — Больные — они как дети.
— А основное, Зоенька, самой не опускать рук и больного уверить в победе. — Она свернула письмо треугольником, положила его в кармашек халата. — Нет, Зоя, медицина — святая специальность. Я все мечтала, чтобы мой Виктор врачом был. Да вот — не пришлось. — У нее дрогнули губы.
— Что вы, Анна Ивановна!
Огромным усилием воли Анна Ивановна сдержала слезы.
— Ничего… Уже прошло.
— Я буду доктором, — решительно объявила Зоя.
— Эх, милая…
— Обязательно буду. Кончится война, и пойду в медицинский.
Анна Ивановна грустно улыбнулась:
— Куда тебе! Замуж выйдешь.
— Кто меня возьмет, рыжую-пыжую, конопатую…
— А Трофимов?
— И нет. И совсем он не пара, — фыркнула Зоя, зардевшись так, что исчезли все ее веснушки.
Рыбин поднял голову, осуждающе произнес:
— Нельзя ли без эмоций?
Это еще больше рассмешило Зою. Уткнувшись носом в рукав халата, она захохотала тоненько и заразительно.
— Ты невозможная хохотушка, — шептала, улыбаясь, Анна Ивановна. — Перестань, иначе я крикну старшину.
Трофимов сидел к ним спиной, сильно наклонясь вперед, что-то писал.
Анна Ивановна сложила руки рупором, как бы готовясь позвать старшину. Зоя зажала ей рот ладонью, умоляюще зашептала:
— Не нужно. Он стихи пишет.
— Ах ты невеста без места! — Анна Ивановна привлекла девушку к себе и уже серьезно сказала: — Что же, кончится война — поженитесь. Он парень толковый.
Зоя пожала худенькими плечами и стыдливо спрятала лицо на груди у Анны Ивановны.
…Из перевязочной в чуть приоткрытую дверь падала на цементный пол узкая дорожка света. Она как бы разрезала отсек пополам. На свету, сложив ноги калачиком, сидел лейтенант Гулиновский, позевывал и разглядывал в карманное зеркальце свои рыжие усики. В темной части отсека собрались санитары и неспешно, обстоятельно, как это делают простые хозяйственные люди, строили планы на будущее.
— Как все кончится, поеду в колхоз — дочери на замену, — загадывал Коровин.
— А она куда денется? — спросил Бакин.
— Она пусть учиться едет.
— На кого?
— Желательно, видишь ли, агронома своего иметь.
— Одобряю.
— Земля-то у нас в колхозе — первый сорт. А вот этого, как говорится, подхода к ней — нет.
— А мы до войны клуб начали, — мечтательно сказал Бакин. — Настоящий дворец, мест на двести. Я его частенько во сне вижу. Лес уж очень добрый был — сухой, стружка душистая… Приеду, надо быть, кончим.
Размахивая руками и прищелкивая языком, рассказывал о своих краях и Саидов.
Долго молчавший Мурзин сказал тихо, как бы про себя:
— А мне и ехать некуда. Как спалили мою деревню в сорок втором…
Коровин рассердился:
— Опять ты про это? Ведь говорил замполит: пока ты здесь воюешь, тебе новую деревню наша власть отстроит.
— А то подайся, куда душа потянет, — перебил своего дружка Бакин. — Везде работа, везде дом. Да вот хоть бы ко мне.
Санитары заговорили все разом, налезая на Мурзина, отталкивая друг друга:
— Ехать — так к нам. У нас места знаменитые, земля — первый сорт.
Саидов дергал Мурзина за руку, хотел завладеть его вниманием. Наконец оттеснил Коровина и выпалил:
— У нас хлопка шибко много. Как снег! И-ах! Поедешь?
Пришел Сатункин.
— Здоро́во, ребята. Чего это вы расшумелись?
— Да тут на текущие темы разговариваем.
— Начальника моего не видели? Видно, я его обогнал.
Сатункин присел к санитарам, достал кисет:
— Закуривай, землячки.
— Да у нас есть.
— У вас, может, сигареты, барахло, а это самосад.
Кисет пошел гулять по рукам. Прикурили от одной зажигалки. Молча затянулись.
— А ничего табак-то, — щуря глаза от едкого дыма, одобрил Коровин.
— Наш, домашний, — не без гордости подтвердил Сатункин.
— Как там дела? — спросил Коровин, показывая головой наверх.
— Готовятся. Вырыли капониры. Окопы по всем правилам. Пулеметы установили. Батарея вышла на позиции. Оборона, значит, круговая.
— А фриц-то как, молчит?
— Молчит покудова, стерва.
Коровин выпустил изо рта густую струю дыма, рассеял его рукой:
— Обидно: из-за него, гада, остановились. Наши-то, поди, уже где? Километров сорок отмахали.
— Ничего. Мы ему и за задержку всыплем.
Вошел Филиппов. Санитары вскочили. Он поздоровался. Увидев Сатункина, спросил:
— Проверил?
— Так точно. Все перины, подушки в кучу свалили и подожгли. Смех! Васильев зубоскалит: «Вошки-блошки в рай полетели. Аминь!..»
— А у вас как, товарищи, все готово? — обратился Филиппов к санитарам.
— Готово, товарищ капитан.
Сверху послышались звуки аккордеона. Задорная русская «Барыня» ворвалась в подвал. Приятный тенорок сыпал припевками:
— Кто это? — спросил Филиппов.
— Што ли, не видите? — донесся из темноты веселый голос. В освещенном отсеке показался Годованец. У него в руках сверкал перламутровой отделкой великолепный аккордеон. Заметив Филиппова, Годованец смутился, с силой сжал мехи. Аккордеон взвизгнул на высокой ноте.
— Чего же ты остановился?
— Репертуар неподходящий.
— Это чей инструмент?
— Васи Куркова.
— Что это еще за Вася?
— Виноват. Ординарец комбрига гвардии сержант Курков.
Филиппов протянул руку к аккордеону.
— Теперь ясно. Дай-ка попробовать. Я когда-то играл в самодеятельности.
Из перевязочной появились Рыбин, Трофимов, Анна Ивановна, Зоя. Филиппов надел наплечные ремни, взял несколько пробных аккордов и, задорно тряхнув головой, заиграл марш из «Веселых ребят».
— Может, получается, — первым одобрил Годованец.
— Ай да начальник! — похвалила Анна Ивановна.
— А ну-кося под пляску, — попросил Годованец.
Уже образовался тесный круг, раздались хлопки. Годованец лихо крикнул:
— Эхма, была не была! — Сорвал шапку с головы и под хохот товарищей пошел, пошел выстукивать чечетку, только искры летели из-под кованых солдатских сапог.
VII
Солнце садилось за лесом.
Бударин стоял на крыльце дома, в котором помещался штаб, и с жадностью вдыхал сыроватый, пахнущий весною воздух.
Высокий и статный, в молодцевато заломленной на затылке каракулевой папахе, в орденах и медалях, он казался необыкновенно величавым и спокойным. Лишь полузакрытые задумчивые глаза, обрамленные сеточкой морщинок, да плотно сжатые губы говорили о том большом нервном напряжении, в котором находился комбриг.
Подходил час выступления. «Сумеем ли мы обмануть противника — выступить внезапно? — думал с тревогой Бударин. — Попадется ли он на нашу удочку? Не разгадает ли наш план? А что, если этот самый обер-ефрейтор наврал и враг выступит раньше утра? Хотя Цырубин проверил…»
Бударин посмотрел на часы, негромко сказал:
— Курков, бинокль.
Ординарец принес бинокль. Бударин настроил окуляры.
В лесу не было ничего примечательного. Никаких признаков готовящегося наступления. Деревья стояли стройные и безмолвные. Между ними не виднелось ни вражеской пушки, ни самоходки, ни человека.
Бударин опустил бинокль.
По улице, чеканя шаг, проходила рота зенитчиков, возвращающихся из бани. Молодой сочный голос старательно выводил запев:
Рота, как один человек, грянула:
Из штаба выскочил гвардии подполковник Кушин:
— Отставить! Нашли время петь. А ну, связной, бегом. Передайте: замолчать!
Один из связных бросился на дорогу.
Бударин, что-то надумав, остановил его:
— Постой-ка…
Начальник штаба выжидательно посмотрел на комбрига.
— Прикажи, товарищ Кушин, — сказал Бударин, — всем батальонам занять свои позиции и заводить песни. Да, да, песни. Погромче! Глоток не жалеть. Так и передай мое приказание, под личную ответственность замполитов.
Начальник штаба, сохраняя на лице недоумение, отправился к телефону.
Первым отрапортовал об исполнении приказа батальон автоматчиков:
За ним послышался голос третьего танкового батальона:
Его перебил первый танковый батальон:
Через несколько минут пели все: танкисты и автоматчики, артиллеристы и разведчики, связисты и санинструкторы, подчиненные и командиры. Песни, как почтовые голуби, взлетали со всех сторон и наперегонки неслись к штабу, к комбригу.
Бударин слушал, приподняв брови, отчего лицо его приобрело вопросительное выражение. И на самом деле, комбрига занимал сейчас один вопрос: слышат — не слышат? Из нестройного многоголосого хора к нему прорвался громовой дроновский бас. Комбриг широко улыбнулся: «Теперь наверняка услышат — «Шаляпин» запел. Небось фон Краузе хихикает, доволен: русская, мол, беспечность!»
С запада, прячась в багряном закате, выскользнула, все увеличиваясь на глазах, тройка черных «мессершмиттов». Пронзительно воя, самолеты пикировали на станцию. Еще какое-то мгновение по инерции звенели песни, затем резко оборвались. В следующую же секунду иная песня вспыхнула над Сянно: по «мессершмиттам» строчили зенитные пулеметы.
«Мессершмитты», сделав горку, круто взмыли в небо, издавая при этом неприятный, царапающий сердце звук: «и-и-и-и»; Пулеметы затихли. Молодой синеглазый зенитчик, отрываясь от прицела, грозил кулаком в небо:
— Мы вам покажем!
Экипажи заняли, свои места. Улицы опустели. Только Бударин все так же спокойно стоял на крыльце, всматриваясь в сторону леса, отдавая офицерам связи спешные приказания.
Появилась вторая тройка «мессершмиттов». Вновь раздался длинный, сперва густой, потом все тоньше и тоньше, пронзительный вой: «вы-ы-ы-ы-и…»
Опять заколотили в ответ пулеметы: «трах-тах, тах-тах-тах», будто сотни маленьких молоточков стучали по сухой доске. Снова взмыли «мессершмитты», замирая на неведомой высоте.
Бударин, отрываясь от бинокля, сказал начальнику штаба:
— Теперь самый раз начинать. Вызывай авиацию.
По сигналу красной ракеты танки стремительно рванулись в атаку. Они выскочили из капониров так внезапно, будто ими выстрелили. Немцы даже не открыли огня.
Танки мчались на больших скоростях, не густо, не прямо, то и дело меняя направление.
Солнца уже не было видно. Над лесом висело зарево, отражаясь на снегу, быстро угасая. С каждой секундой небо становилось чернее, багрянца все меньше.
Наконец гитлеровцы спохватились, открыли ураганный, но беспорядочный огонь.
— По огневым точкам! — загремел Дронов.
— Отставить! — вмешался по радио Бударин. — Отставить! Приказываю отставить!
— Товарищ гвардии полковник, ясно вижу огневые точки. Разрешите подавить?
— Давай обратно. Обратно, черт возьми!
Танки круто повернулись и, взвихрив снег, двинулись назад, к станции.
Немцы пустили им вдогонку самоходки.
— Больше скорости! Больше скорости! — командовал Бударин.
Разгоряченные погоней, немцы нажимали. Вот стала видна свастика на лобовой броне, уже совсем близко.
— Рассредоточиться! Рассредоточиться! — подал команду Бударин.
Танки широким веером разошлись в стороны, обнажив немецкие самоходки. В этом и заключался тактический план комбрига: заманить врага в засаду, навязать ему бой, спровоцировать непредвиденное, непродуманное выступление.
Подпустив самоходки на прямой выстрел, артиллеристы и подошедшие в этот момент танки третьего батальона повели точный, расчетливый, губительный огонь.
В это же время послышалось знакомое, все приближающееся гудение самолетов, из вечернего неба вынырнули «ильюшины» с красными звездами на крыльях. Пикируя, они ударили реактивными снарядами по обнаружившим себя огневым точкам врага.
— Орлов, Орлов, я понял! Я понял! — басил Дронов по радио. — Я все понял!
Бударин не отвечал. Он стоял у машины и смотрел в бинокль в сторону леса: от «ильюшиных» одна за другой отрывались стремительные огненные стрелы, в небо поднимался столб дыма.
— Так… так… — одобрял Бударин.
Немецкие самоходки метались по снежному полю, не зная, куда уйти: впереди — советские танки, сверху — советские самолеты.
Лишь немногим из них удалось проскочить в сторону кирпичного заводика. Остальные остались на поле боя.
«Ильюшины», закончив бомбежку, низко пролетели над Сянно, приветливо покачивая крыльями. В ответ танкисты, высунувшись из люков, махали сдернутыми с головы шлемами, кричали неразборчивые из-за шума, но хорошие, дружеские слова.
— Для начала неплохо, — сказал Бударин, опуская бинокль и вытирая платком выступившие на лбу крупные капли пота. — Теперь они постараются реабилитироваться. Давай, начальник штаба, готовиться к отражению атак.
VIII
Недалеко от позиций второго танкового батальона стоял одинокий каменный домик. В нем по очереди отдыхали танкисты. В одной из комнатушек, на сене, пахнущем клевером, расположился экипаж Рубцова.
Танкистам не спалось. Разговаривая, перебрасываясь шутками, похрустывая пайковыми сухарями, люди в то же время напряженно вслушивались в ночную тишину, готовые в любую секунду вскочить, кинуться к танку, стоящему в капонире.
— Эх, поспать бы, — громко зевая и с хрустом потягиваясь, сказал Соболев.
— Чего ж не спишь?
— Чего? А зачем зря начинать? Только нервы портить. Уснешь — тревога. Я уже два раза пробовал. Фриц, гадюка, точно нарочно…
— Злится. Мы ему все планы сбили, — сказал лежавший на спине Рубцов.
— Кто его, проклятого, просил тут оставаться? Бежал бы к морю. Дьявол бы его побрал! — выругался Федя Васильев и со злостью ткнул кулаком в сено.
— Он и рад бы бежать, да некуда.
— Рад бы в рай, да грехи не пускают.
— Точно.
— А долго мы, ребята, здесь простоим? — спросил Любопытный, приподнимаясь на локтях.
— Все зависит от нас, — пожевывая былинку, сказал Рубцов. — Слышал, что гвардии майор Козлов говорил? «Во что бы то ни стало выстоять, не дать группировкам соединиться — порознь их быстрее добьют другие бригады».
— Да, слышал, — сказал Любопытный, — только охота побыстрее. Может, мы еще на Берлин успеем.
— Может быть, и пошлют, — согласился Рубцов. — Только наше с тобой дело солдатское: приказ выполнять. А уж командиры знают, где нас лучше использовать. Командиры-то у нас вон какие!
— Какие? Расскажите что-нибудь, товарищ гвардии старший сержант.
— Какие? Самые наилучшие. — Рубцов подложил руки под голову, уставился в потолок и неторопливо повел рассказ. — Вот, например, комбриг. С царем в голове человек! Умный, смелый, хитрый! Врага видит, как под микроскопом. Еще под Ельней было такое дело. Попал наш полк в окружение. С трех сторон танковые части, позади десант высадился. Как быть? Куда пробиваться? Как будто самое легкое — назад, там послабее: десантники — не танки. Так мы все и думали. Да не так получилось. Помню, подняли нас утром раным-ранехонько. Чуть-чуть светать начало. От земли холодок идет. Трава мокрая. Зябко. Выстроились мы на поляне. Пришел наш командир — он тогда майором был, — весь подобран, начищен. Что это, думаем, на парад он, что ли, приготовился? С ним Загреков, конечно. Они всегда вдвоем ходили. Вот, говорит, орлы, решил я пробиваться там, где особенно трудно. Противник ожидает, что мы пойдем назад, где полегче, а он нам вдогонку танки пустит. Но дураков нет. Мы пойдем вперед. Туда, где он нас не ждет. Мы его разобьем, будьте уверены…
Вдали хлопнул выстрел. Разговор моментально погас. Протяжный и близкий свист снаряда заставил всех плотнее прижаться к полу. Снаряд ударился где-то за домом и не разорвался. И сразу же заработали вражеские минометы.
— Атака. Вставай, ребята! — крикнул Рубцов.
Все вскочили и бросились к двери.
На улице было темно. Кучно рвались мины. Гудели танки. Перекликались люди.
Экипаж Рубцова занял свои места. Рубцов, высунувшись по пояс из башни, видел, как маленькие черные фигурки цепью бежали по полю, приближались, росли, что-то кричали.
— По пехоте залповый огонь, пли! — раздалась команда.
Короткая вспышка осветила дерево с растопыренными ветвями и сбитой снарядом вершиной.
Второй залп вынудил пехоту залечь.
— За Родину! Ура-а!
Танки вырвались из укрытий. Осыпая в окопы комья мерзлой земли, они понеслись в атаку. Навстречу из темноты вынырнули немецкие танки.
Противники сближались без выстрела, все наращивая скорость. Соболев, согнувшись, глядел в смотровую щель, сжимая рычаги так, что побелели суставы пальцев. Рубцов замер у пушки, ожидая команды комбата. Федя Васильев держал руку на спуске, не сводя глаз с лица командира.
Первыми не выдержали немцы, открыли огонь с ходу.
Наши не отвечали, маневрируя, продолжали двигаться вперед. Вражеская пехота в панике бросилась наутек, к своим танкам.
— Огонь! — скомандовал Дронов.
Рубцов кивнул. Васильев нажал рычаг спуска. Машина вздрогнула.
Один из немецких танков задымил. Соболев повернул довольное, улыбающееся лицо, поднял большой палец:
— Штука есть!
Федя Васильев уже заложил второй снаряд.
Но в это время послышался по радио властный голос комбрига:
— Не зарывайтесь, не зарывайтесь! Давай обратно!
— Давай обратно! — нехотя повторил команду Дронов.
Отбив атаку, танки возвращались в укрытия. Все затихло. Но еще долго шли в экипажах возбужденные разговоры.
— Танк-то ты славно накрыл! — обращаясь к Рубцову, сказал Соболев.
— По-гвардейски.
— Слабы они против нас.
— Не в том главное, — сказал Рубцов. — Главное — кто за что воюет.
— Что же, ребята, может, теперь поспать? — спросил Любопытный.
— Сейчас не наша очередь.
— Нам и здесь как дома, — проговорил Соболев, вытягиваясь на сиденье.
— Прошу располагаться. Мягкие места свободны, — балагурил Федя Васильев.
Рубцов остался бодрствовать. Остальные, усевшись поудобнее на сиденьях, задремали.
Раздался глухой, далекий выстрел. Рубцов прислушался. Второй, третий. Рубцов открыл верхний люк. С востока доносилась учащенная стрельба. Он догадался, в чем дело, обрадовался.
— Ребята, слышите?
— А? Что?
— Слышите?
— Что это?
— Стреляют.
— Да, да. Слышим.
— Так это же наши. Фрица доколачивают! Сюда идут.
— Елки-палки, значит, скоро добьем проклятую группировку — и на Берлин!
Танкисты вылезли из машины и долго молча слушали канонаду.
IX
В штабе было тихо.
В темных комнатах спали связные, ординарцы, шоферы — все, кому полагалось быть при штабе. У комбрига еще не спали. Бударин сидел над картой, потирая ладонью лоб, напряженно думал. Неярко горел электрический свет. Пахло табаком, бензином, машинным маслом. Из темных комнат долетало сладкое, заманчивое похрапывание. С улицы доносились равномерные поскрипывающие шаги часового, они как будто выговаривали: «спи-спи, спи-спи».
Комбригу очень хотелось спать.
Раздавались трескучие телефонные звонки. Бударин брал трубку, отдавал распоряжения и опять задумывался.
Приходили офицеры связи, докладывали обстановку. Комбриг, выслушав их, делал на карте пометки цветным карандашом — то кружок, то стрелку; тут же отдавал короткий ясный приказ. Кто-нибудь поднимался и уходил.
И вновь наступала тишина.
Бударин доставал из кармана платок, вытирал слезящиеся, воспаленные глаза, сосредоточенно всматривался в карту. Все больше синих кружков скапливалось вокруг Сянно, все ближе продвигались они к окраинам станции, все сильнее сжималось кольцо окружения. Лишь одна узенькая полоска — дорога на хутора — оставалась свободной.
Бударин долго смотрел на эту полоску, что-то соображал. В усталом мозгу с трудом рождались мысли, путались, терялись, кое-как связывались между собой.
«Да… Нужно во что бы то ни стало держать эту дорогу. Зачем держать?.. Вот зачем. По дороге, хотя и под обстрелом, можно отправлять раненых, подвозить горючее и боеприпасы. Так, так… Еще что? Вот что. Надо будет попросить соседа помочь».
— Савельев!
— Слушаю, товарищ гвардии полковник.
Из темного угла поднялся молодой офицер связи с белыми бровями и скуластым лицом, на ходу одергивая полушубок, подошел к комбригу.
— Поедешь к Фролову, передашь: прошу держать дорогу на хутора.
— Слушаюсь, разрешите идти?
— Иди.
Через минуту загудел броневик. Удаляясь и затихая, он скоро смолк, и вновь наступила тишина.
Цветные кружочки перед полузакрытыми глазами Бударина ожили, зашевелились, побежали по дороге. Потом они остановились, собрались в кучу. И вдруг торопливо разлетелись, как вспугнутые мухи с куска сахара. Бударин увидел перед собой моложавое спокойное лицо Загрекова.
«А-а! Это он очистил дорогу. Он всегда приходит на помощь в трудные минуты».
«Все будет хорошо, — говорит Загреков. — Приказ выполним. Только надо немного отдохнуть, собрать силы».
Бударин уснул.
И тотчас, как по команде, уснули офицеры.
У майора Цырубина вывалилась из рук толстая книга и, раскрывшись, шмякнулась на пол. Все вздрогнули.
— Ну, дьявол, и спать не может спокойно, — проворчал кто-то.
В три часа ночи вблизи штаба разорвались снаряды, и в то же мгновение тревожно зазвонил телефон.
Бударин рывком вскинул голову, схватил трубку, выслушал, крикнул офицерам:
— Встать!
Все вскочили. Некоторые стояли еще с закрытыми глазами, пошатываясь.
— Фашисты силами до двух полков, при поддержке танков, атакуют второй батальон со стороны фольварка! — зло и хрипло выкрикивал комбриг, пристукивая по столу кулаком. — Приказываю: танкам моего резерва контратаковать. Зенитным пулеметам бить по наземным целям. Ясно, орлы?
— Ясно.
— Выполняйте.
Все пришло в привычное четкое движение: захлопали двери комнат, часто зазуммерили телефоны, забегали офицеры связи, взревели моторы. Танки бросились в атаку.
Комбриг пошел на радио.
— Разрешите с вами? — спросил Филиппов.
— Идем.
В эфире пищало, трещало, шумело, и все эти звуки покрывались отрывистыми разгоряченными голосами командиров машин.
— Иду на сближение.
— Пехота залегла. Молодцы зенитчики! Хорошо бьют.
— Алло, алло, Орлов. Я — «Шаляпин». Я — «Шаляпин», — докладывал Дронов. — Экипаж «сотой» совершил таран двух самоходок. Рубцов жив. Передает, что не сильно контужен. Преследуем пехоту. Прием.
Бударин слушал настороженно, стараясь по интонации голоса комбата определить его настроение, если надо — подбодрить, если надо — вмешаться, помочь; иногда отбивая ногою такт, удовлетворенно приговаривал:
— Так, орлы, так…
Филиппов, наблюдая за комбригом, учился у него командовать и ждал донесения о раненых.
— Алло, «Пинцет». Я — «Тампон», — услышал он звонкий голос Чащиной. — А — три, Б — один, В — четыре. Как слышно?
Филиппов расшифровал: раненых — три, контуженых — один, обожженных — четыре.
— Слышу хорошо. Чем помочь?
— Пока в порядке. Не нужно.
Радио неожиданно затрещало, послышался ломаный, неприятный голос:
— Алло, Орлоф. Стафайся. Ви будет окружен.
Филиппов увидел, как лицо комбрига налилось кровью.
— Пошел к чертовой матери. У нас и слова такого нет. Мы тебе покажем «стафайся»! — Он выключил микрофон, обратился к Филиппову: — Я этого наглеца, генерала фон Краузе, знаю еще с Курска. Нахал из нахалов. Воевать не умеет, а кричит. Все равно добью. Не уйдешь, сволочь! — Бударин погрозил кулаком в приемник.
У Бударина было такое выражение лица, что Филиппов поверил: комбриг обязательно разобьет фашистского наглеца генерала…
Вскоре все стихло. Немцы скрылись в лесу.
В комнату комбрига начали собираться офицеры.
Доложив ему подробности боя, они опять рассаживались кто куда — на столы, просто на пол. Постепенно оживление улеглось, и неотвязчивый сон вновь охватил утомленных людей. Бударин, сидя за столом, дремал, положив голову на руки, но даже и во сне у него хмурились брови и не расправлялись глубокие складки на лбу.
На улице все так же поскрипывали шаги часового: «спи-спи, спи-спи, спи-спи».
Через час опять зазвонил телефон.
Бударин взял трубку. Лицо его разгладилось, посветлело.
— Встать!
Офицеры встали. Бударин молчал.
Издалека доносилась канонада. В окнах еле слышно дрожали стекла.
X
— Слышите, орлы? Наши фрицев молотят…
Канонада приближалась. Теперь она доносилась не только с запада, но и с востока и с севера. Можно было услышать отдельные выстрелы, различить по звуку калибр орудия. И чем яснее слышалась канонада, тем яростнее становились атаки фашистов на станцию Сянно.
Противник стремился соединить свои разрозненные силы, вырваться из окружения. Обстрел станции не прекращался ни днем, ни ночью. То и дело рвались снаряды и мины, воронки густо покрыли улицы, дворы, огороды. Нельзя было выйти из дому, перебежать дорогу.
Танкисты несли потери. Из трех связных, посланных Будариным в батальон, ни один не вернулся обратно.
Раненые в медсанвзвод все прибывали и прибывали.
Сначала их аккуратно укладывали на матрацы, головой к стене, локоть к локтю. Когда матрацы кончились, начали укладывать на брезент, ставить в проходах на носилках, на любое свободное место. Хихля на двух ЗИСах отвез раненых в медсанбат, но и после этого легче не стало: через какой-нибудь час после очередной контратаки фашистов отсеки вновь наполнились ранеными. Стало ясно, что оборудованными отсеками, не обойтись, надо занимать новые.
— Товарищ Трофимов! — позвал Рыбин, выйдя из перевязочной и снимая отпотевшие очки.
— Слушаю, товарищ гвардии капитан.
— Придется вам добраться до бани. Там в одевалке есть ковры, мы их постелем на пол.
— Ясно. Разрешите идти?
Рыбин обратил внимание на Бакина. Санитар стоял посредине отсека ссутулясь, держа в руках поильник с водой, и, медленно поворачивая голову, оглядывал раненых.
— Вы что? — спросил Рыбин.
— Мне, товарищ гвардии капитан, так виднее. Нужда придет, я в любой конец достану.
Из дальнего угла попросили пить. Бакин сделал прыжок, как заправский вратарь, и через мгновение был уже там. Рыбин только головой покачал и пошел в перевязочную.
Коровин и Саидов носили раненых бессменно в течение тридцати часов. Они пошатывались от усталости, у обоих ныли плечи и спины. От тяжелых носилок ладони отекли и покрылись кровавыми мозолями. Руки пришлось забинтовать.
— Вы, ребята, в лайковых перчатках работаете. Белоручки, — шутили бойцы.
— Лайковые-то они лайковые, — отвечал Коровин, — только подклад кровяной.
В перевязочной шла безостановочная работа. Гулиновский громко сопел и задавал вопросы каждому внесенному санитарами раненому:
— Фамилия? Быстрее!.. Имя, отчество? Яснее!..
Не дописав последних букв, он закрывал глаза и дремал до той поры, пока не вносили следующего раненого.
Анна Ивановна, как всегда, работала на двух столах: пока на одном раненого подготовляли к операции, на другом происходила операция.
Ни одним словом, ни одним жестом не выдавала Анна Ивановна своей усталости. Никто не знал, как у нее горели подошвы, как остро болели икры, как ей хотелось скинуть сапоги и посидеть прямо на полу хоть несколько минут.
— Потерпи, дорогой. Потерпи, родной. Для тебя делаю, — говорила она раненому.
Посмотрев в ее добрые глаза, раненый переставал стонать, будто и в самом деле боль утихала.
— Анна Ивановна, вам совершенно необходим отдых, — сказал Рыбин, смазывая концы пальцев йодом. — Я готов вас заменить.
— Оставьте, Александр Семенович, я еще могу работать.
— Вы обязаны, по возможности, сохранять силы. Это очень важно для раненых, — настаивал Рыбин.
Анна Ивановна подняла голову, на секунду оторвалась от работы:
— Спасибо вам, но позвольте мне самой распоряжаться своими силами, Александр Семенович. Я вас очень об этом прошу.
Рыбин постоял, подумал, приказал:
— Товарищ Мурзин, поставьте еще один стол. Для меня.
Мурзин молча выполнил приказ.
В подвале появился Филиппов, запорошенный землей, но, как прежде, подтянутый и собранный. Его сопровождали Сатункин и Годованец.
— Ну и ну! — весело сказал он санитарам, стряхивая землю с одежды. — Пока до вас добрался, всего обсыпало.
— Беречься надо, товарищ капитан. Дела-то такие… накроет, — посоветовал Коровин.
— Хорошо. Уберегусь, — просто сказал Филиппов. — Как работается?
— Да ничего… Справляемся.
— А где же твой дружок закадычный, Бакин? Почему один работаешь?
— Да тут такое дело…
— Большой шибко, длинный. По лестнице не проходит, — поспешил объяснить Саидов.
— А зачем перевязали руки?
— Оно не так скользит, товарищ капитан… вроде бы для удобства, — пробормотал Коровин, пряча забинтованные руки за спину.
— Рационализация, стало быть?
— Она самая.
— Развяжите-ка. Посмотрим.
— Может, к капитану пройдешь, товарищ начальник? Капитан тут, пожалста, — попытался выручить напарника Саидов.
— Пройду, пройду, разбинтовывай.
Коровин нехотя снял бинт. Филиппов поднес ладонь санитара к лампочке и нахмурился. Ладонь была иссиня-красной, обезображенной и представляла собой сплошную мозоль. Филиппов сочувственно смотрел на санитара, а тот виновато моргал, переминаясь с ноги на ногу.
«Вот она, истинная самоотверженность, — подумал Филиппов, — без крика, без рисовки. Работает, покуда хватит сил, и никаких наград не просит. Работает, потому что так надо».
— Нельзя так, дорогуша! — участливо сказал Филиппов. — Испортишь руки, как дальше работать будешь?
— Оно ничего, работать-то будем, товарищ капитан.
— Нет, нет, твои руки еще нам пригодятся. Сатункин! Годованец! — позвал Филиппов. — Становитесь работать вместо Коровина и Саидова. А вы, товарищи, идите отдыхать. Без разговоров, отдыхать! Да ладони-то вазелином смажьте.
— Вам виднее, товарищ капитан, — уклончиво ответил Коровин.
Филиппов осмотрел заново оборудованные отсеки, похвалил Трофимова.
Гулиновский при виде Филиппова вскочил, пристукнул каблуками.
— Садитесь, продолжайте работать, — сказал Филиппов. — Товарищ Мурзин, дайте мне халат.
Филиппов надел халат, подпоясался вместо пояса бинтом, тщательно вымыл загорелые мускулистые руки, повязал голову косынкой и встал к столу.
— Разрешите пристроиться, товарищ командир?
— Пожалуйста, товарищ начальник. — Рыбин приветливо кивнул.
— Спасибо, что нас не забываете, — сказала Анна Ивановна.
— Как это я могу забыть?
— Все-таки у вас и без нас дел хватает.
— Главное, Анна Ивановна, — люди, вы-то знаете…
Раскрылась дверь. Внесли раненого.
Филиппов и Рыбин удивленно переглянулись: раненого вносили Коровин и Годованец.
— Вы каким образом здесь? — спросил Рыбин, обращаясь к Годованцу.
— А вы все-таки работаете? — спросил Филиппов Коровина, но тут же и сам понял: никто из санитаров на отдых не ушел.
Совсем рядом, наверху, разорвался снаряд. Подвал вздрогнул, загудел. Донесся пронзительный крик.
— Вот он, отдых-то, — тихо произнес Коровин и упрямо взялся за носилки. — Пошли. Нечего стоять.
Больше разговора не начинали.
Слышно было, как позванивали инструменты да иногда стонал раненый.
— Следующего, — командовал Филиппов.
— Повязку, — приказывала Анна Ивановна.
— Шарик, пожалуйста, — просил Рыбин. — Зоя, что вы так долго?
Рыбин по натуре своей был человеком несколько медлительным, а от Филиппова отставать ему не хотелось: неудобно было перед подчиненными. Он старался, как только мог, и с завистью смотрел, как быстро двигались ловкие пальцы Филиппова.
— Зоя, пеан, пожалуйста… Живее!
Кто-то открыл дверь. Некоторое время в перевязочную никто не входил, дверь оставалась открытой. Затем появились санитары с носилками в руках. Они двигались осторожно, стараясь не тряхнуть носилки, идти в ногу, плавно. Раненый вел себя необычно: опершись на руки, он свесил левую ногу с носилок, а правую держал неподвижно вытянутой, следил, чтобы ничто ее не задело, никто к ней не прикоснулся. Губы раненого побелели, глаза испуганно округлились.
— Осторожно, — сказал Коровин, — в нем мина.
Все, как один, повернули головы к раненому.
— Так зачем же вы его принесли? — крикнул Гулиновский.
— Тихо, — спокойно сказал Филиппов. — Давайте его сюда.
Раненого положили на стол. Гулиновский незаметно выскользнул из перевязочной.
— Позовите Сатункина. Он старый минометчик и в этом деле спец, — приказал Филиппов.
Коровин ушел за Сатункиным. Сверху доносились рев мотора, лязг гусениц: мимо школы мчались танки. Вошел Сатункин.
— Слушаю, товарищ капитан.
— Переодень халат. Есть дело по твоей специальности.
Сатункин быстро выполнил приказание.
— Готов.
— Мурзин, разрезайте одежду. А ты, дорогуша, не волнуйся. Все будет в порядке, — убедительным тоном сказал Филиппов раненому.
Наступила тишина. Было слышно, как под руками Мурзина скрипят ножницы. Филиппов заметил, что подчиненные смотрят на него с удивлением, кое-кто и с недоверием, а Рыбин точно намеревается броситься к нему, крикнуть: «Что ты собираешься делать?! Опомнись!..»
— Раненых нужно унести отсюда, — велел Филиппов. — И всех прошу выйти, закрыть дверь. Останутся Анна Ивановна, Сатункин и Зоя.
Раненых унесли.
— Начнем, — сказал Филиппов, оглядывая товарищей. — Сатункин, чего надо опасаться?
— Тут, товарищ капитан, взрыватель головной. Не надо, стало быть, раскачивать мину. Выдернуть ее, как занозу… И… и все.
— И все, — иронически повторил Филиппов. — Совсем пустяк.
Он стал осматривать рану. Небольшая мина, по-видимому выпущенная из пятидесятимиллиметрового миномета, застряла в мягких тканях бедра. План операции был прост: легкими движениями скальпеля рассечь кожу и мышцы и удалить мину. Но вместе с тем план был чрезвычайно опасен: одно неловкое, неаккуратное движение могло вызвать взрыв, а значит, гибель раненого, оператора и всех, кто был рядом.
У Филиппова засосало под ложечкой. Он посмотрел на раненого. Глаза их встретились. Взгляд раненого был полон ожидания, надежды, доверия. Филиппов еще раз оглядел товарищей. Ни в ком из них он не уловил трусости, желания уйти из перевязочной. Анна Ивановна, как всегда, была спокойной и сосредоточенной. Сатункин держал руки на животе и готов был в любую секунду кинуться на помощь. Только Зоя была необычно серьезной и деловитой — волновалась.
— Зоя, палочку с йодом.
Зоя подала палочку. Филиппов обозначил место предполагаемого разреза: провел поперек бедра линию наискосок.
— Новокаин.
Зоя работала четко и быстро. Глаза ее говорили: просите еще что-нибудь, еще, чтобы не стоять на месте, чтобы работать. Филиппов набрал в шприц новокаин, надел иглу.
— Чуть-чуть уколю. Не дергайся.
— Потерплю, доктор.
Наверху снова начался обстрел. Подвал загудел от разрывов. Дрожал потолок. Лампочка раскачивалась над самой головой Филиппова.
— Скальпель.
Филиппов одним решительным и вместе с тем легким движением разрезал кожу. Кровь тоненькими фонтанчиками ударила вверх, на белый халат врача.
Анна Ивановна взяла марлевый тампон, промокнула рану.
Раненый застонал.
— Тихо! Смотри, дернешься — все тут погибнем.
— Не двинусь.
Работали молча. Слышалось потрескивание кровоостанавливающих пинцетов, которыми Анна Ивановна зажимала мелкие артерийки.
Наступил самый опасный момент операции. Движения оператора и ассистента были экономными, расчетливыми, они понимали друг друга без слов. Анна Ивановна металлическими крючками расширила рану, а Филиппов мягким точным движением вынул мину.
— Сатункин, бери.
Сатункин двумя руками взял скользкую от крови мину, отошел к окошечку, повернулся спиной, как бы прикрывая товарищей на всякий случай. Он благополучно разрядил мину, выбросил взрыватель в окошечко, корпус — в тазик. Раздался тупой звук удара. Все невольно вздрогнули. Но черный, овальной формы кусок металла был теперь совершенно безопасен.
Только тут Филиппов почувствовал, как ему жарко — к спине прилипла рубашка, — как он устал и как хочется есть.
— Большая, — сказала Анна Ивановна, обрабатывая рану.
— Ничего, раны победителей заживают быстрее, чем раны побежденных.
— Кто сказал?
— Пирогов.
— Хорошо сказал…
— Мурзин! — позвал Филиппов.
Дверь распахнулась. Возле нее стояла целая толпа: Рыбин, Годованец, Трофимов, Гулиновский, санитары, ходячие раненые.
— Это что за спектакль?! — возмутился Филиппов. — Разве вам делать нечего? Вносите раненых.
А подвал все дрожал от взрывов. Сердито гудели стены.
XI
В штабе ужинали. Свет тускнел: садились аккумуляторы. Лица людей казались нездоровыми, неестественно желтыми, как у больных малярией, движения были вялые, заторможенное. Ели больше по необходимости, словно отбывали повинность.
Бударин, как прежде, сидел за своим рабочим столом. Перед комбригом стоял солдатский котелок, в нем — поджаренная, румяная, лоснящаяся жиром курица. Бударин нехотя, через силу, отламывал куриную лапку, подносил ко рту. Тут рука его останавливалась: он засыпал.
Напротив комбрига, за тем же столом, сидел Филиппов. Пользуясь коротким затишьем, он торопился написать записку Наташе, чтобы с очередным рейсом Хихли передать ее в медсанбат.
«Наташа! Пишу тебе в перерыве между атаками. Пишу, чтобы успокоить тебя. За меня не надо волноваться. Все идет, как на войне, — нисколько не хуже».
Он посмотрел на спящих товарищей, на комбрига. Бударин шумно и глубоко дышал. Во сне у него подергивалась левая щека. Филиппов вдруг ощутил прилив глубокой нежности к этому уставшему, сильному, мужественному человеку и осторожно отгородил папахой лицо Бударина от света.
«…Знала бы ты, какие здесь замечательные люди! Я горжусь, что мне выпала честь быть с ними вместе».
Вошел радист. Растормошил комбрига:
— Товарищ гвардии полковник, вас вызывает генерал.
Бударин медленно поднялся, взял папаху, но спросонья забыл надеть ее и вышел из комнаты вслед за радистом.
«Наташа, у меня к тебе большая просьба, — писал Филиппов, — узнай и сообщи мне подробно о состоянии раненого, фамилии его точно не помню (не то Семенов, не то Сомов), не до того было; в общем, у него обширное ранение мягких тканей правого бедра. Я из него мину извлек. Интересно знать, как дела, очень важно — узнай».
В комнату возвратился Бударин, добрался до своего стола, тяжело опустился на стул. Разговор с генералом взволновал его.
Генерал сказал:
— Прошу продержаться еще двое суток. Это необходимо. Ваша бригада связывает значительные силы противника и держит коммуникацию. Понимаешь?
— Ясно, товарищ гвардии генерал.
— Через двое суток мы обязательно увидимся.
— Понимаю.
— Ну как, голубчик?
— Продержусь.
Голос у генерала был непривычно мягкий. Бударин понял, что эти сутки будут для бригады особенно трудными. Разбитые фашистские части из последних сил будут рваться к Сянно. Нужна готовиться к жестокой борьбе.
Бударин оглядел своих офицеров, своих орлов. Вот у стены, положив перебинтованную голову на плечо соседа, спит гвардии капитан Петров. Он пришел в бригаду младшим лейтенантом. Бударин часто поругивал его за лихость, за безрассудное геройство. А на днях он своими ушами слышал, как Петров отчитывал подчиненного: «Не лезь на рожон. Соображай! Оторвет башку, другую не купишь…» Вон в углу, уткнувшись в чьи-то колени, спит гвардии старший лейтенант Вахлаев. Когда-то он не нравился комбригу: при встрече со старшими офицерами смущался, краснел; рассказывали, что он стихи пишет. Бударин звал его красной девицей, а под Сталинградом в решающую минуту Вахлаев поднялся под огнем противника во весь рост, крикнул:
— За мной, ребята! Не допустим гада до Сталинграда!
Бударин лично приколол к его груди орден Красного Знамени.
«Нет, — думал комбриг, с отцовской любовью оглядывая лица спящих, — не зря мы воевали в гражданскую, не напрасно трудились все эти годы. Выросло прекрасное поколение, надежная смена! Генерал может быть спокоен. Приказ будет выполнен».
Взгляд комбрига упал на Филиппова.
— Кому пишешь?
Филиппов помедлил, но ответил честно:
— Невесте.
— Той, что в медсанбате, говорят, осталась?
— Да.
— А ты почему не женился?
Филиппов пожал плечами и, поборов неловкость, ответил:
— Рановато еще, товарищ гвардии полковник. Вдруг что случится?
— Ничего, орел, не случится. Женись. Вот как на формировку остановимся — разрешаю. Только на свадьбу пригласить не забудь. Небось о сыне мечтаешь?
Филиппов смущенно улыбнулся, сказал тихо:
— О сыне.
Бударин безнадежно махнул рукой:
— Все мужчины такие. Я вот тоже по молодости ждал сына, а родилась дочь.
— У вас есть дочь? — удивился Филиппов, никогда раньше не слышавший о личной жизни комбрига.
— А ты что, думаешь — я на танке женат? — Бударин добродушно засмеялся. — Есть, да еще две. — Глаза Бударина наполнились теплым светом, лицо смягчилось.
Он расстегнул куртку и ворот гимнастерки и сразу сделался таким домашним, простецким.
«Я считал его вначале жестким, недоступным, — думал Филиппов, — а он вон какой…»
— Дочери у меня хорошие, — с гордостью говорил Бударин, — обе комсомолки. На «Уралмаше» работают. Старшая у меня в детстве все болела. Знаешь, как военному приходится: сегодня — здесь, завтра — там. Думал — не уберегу. А сейчас такая здоровенная дивчина — вся в меня. Зато младшая — в мать: танцует, на рояле играет. Так что я вполне примирился, доволен. И дочка — совсем неплохо, не хуже сына.
— Трудно сейчас начинать жизнь, товарищ гвардии полковник. У нас ведь ничего нет: у нее чемодан, у меня чемодан — вот и все имущество.
— Ерунда, орел. Пустяки. Кончится война — все будет. Только живите дружно да работайте так же отлично, как воевали…
Опять резко и протяжно зазвонил телефон. Немцы наступали сразу с трех сторон — пехота и танки.
Бударин торопливо застегнулся, поднял офицеров на ноги, сделался строгим и твердым.
— Приказываю: первому и второму взводам третьего батальона перерезать дорогу на фольварк. К станционной будке выставить два противотанковых орудия. Подпустить танки. Бить в упор. Ясно?
Снова все пришло в движение. Вновь захлопали двери, загудели моторы.
Бударин и Филиппов пошли к радиомашине.
— Постой минутку, — сказал Бударин.
Они остановились, прислушиваясь. Сквозь гул близкой пальбы доносилась отдаленная канонада. В короткие паузы между взрывами можно было услышать очереди крупнокалиберных пулеметов.
— Тяжелыми ударили, — определил Бударин.
— А я не разобрал.
— Ну как же ты, орел? — с упреком произнес комбриг. — Вот послушай-ка.
— Да, да, — чтобы успокоить комбрига, поторопился подтвердить Филиппов.
— А вот это — тридцатьчетверка.
— Это слышу.
Бударин положил Филиппову руку на плечи, и так они стояли и слушали.
— Товарищ гвардии полковник, нас на Берлин могут послать?
— Там видно будет. Идем…
Едва немцы приблизились к железной дороге, заработали противотанковые пушки. Одна за другой задымили три немецкие машины. Остальные повернули назад и тут напоролись на танковую засаду.
Бригада отбила и эту, сорок шестую по счету атаку.
Вслед за тем комбаты доложили: горючее на исходе. Бударин болезненно поморщился, ладонью потер вспотевший лоб, строго крикнул в трубку:
— Горючее будет! А пока танки поставить в укрытие. Выходить только по моему личному приказу… Савельев!
— Слушаю, товарищ гвардии полковник.
— Нужно горючее, и как можно быстрее. Пусть не тянут. В случае чего — обращайся к самому генералу.
— Есть… Разрешите идти?
Офицер связи выскочил из комнаты; на улице прогудел броневичок, и опять наступила тишина. Вновь, прикорнув где попало, задремали офицеры.
В дверях показался радист. Бударин сразу поднялся с места.
— Нет, товарищ гвардии полковник, — сказал радист, — генерал начсанбрига просит.
— Что же, иди, орел…
Филиппов вышел.
— Садитесь, — пригласил радист, когда они вошли в радиомашину.
Филиппов не садился. Он был озадачен этим неожиданным вызовом.
— У микрофона капитан Филиппов, — сказал он несмело.
— Здравствуйте.
— Здравия желаю, товарищ гвардии генерал.
— Доложите, как у вас обстоят дела?
Филиппов коротко доложил.
— Раненых много?
Филиппов шифром ответил.
— Какая нужна помощь?
— Пока не нужна.
— Да вы не скромничайте, говорите толком.
— Справимся, товарищ гвардии генерал. Помощь не нужна.
— Одним словом, — заключил генерал, — сегодня не обещаю, а завтра пришлю и врачей и медикаменты.
— Спасибо…
— Будь здоров, голубчик, надеюсь на тебя.
Филиппов выскочил из машины прямо на Цырубина.
— Снарядом не убьет, так любезный доктор доконает, — сказал Цырубин, потирая ушибленное плечо.
— Извини, пожалуйста.
— Ничего. Тренируйся. Может, пригодится.
У Филиппова было отличное настроение. Он вспомнил о случае с рукавицами и решил объясниться:
— Послушай, гвардий майор, я в отношении Нины… Ты, кажется…
— Все прояснилось, — перебил Цырубин. — Ты лучше, любезный доктор, бинтов ей пришли. У нее поизрасходовались, а попросить не решается, говорит, недавно просила.
— Чего же она?..
— Да знаешь женский характер? Как ты только с ними работаешь?
— Приходится.
— Ну, будь жив, терпи… Зато Восьмого марта на праздник пригласят.
В штабе Филиппова ждал комбриг.
— Ну как? О чем говорил?
— Спрашивал о раненых. Завтра пообещал прислать врачей и медикаменты. Я не просил, товарищ гвардии полковник, генерал сам решил.
Звонок заставил прервать разговор.
— Да? Я. Что? Какая полька? Говори яснее! — кричал Бударин в трубку. — Так. Понятно. Правильно сделал, по-человечески. Пошлю, обязательно пошлю.
Он отложил трубку, обратился к Филиппову:
— Там полька одна рожает. Надо будет ей помочь. Ты по этому делу как, можешь?
— Гм… могу.
— Фельдшер управления здесь?
— Да.
— Тогда — пока тихо — иди. Это по дороге во второй батальон. Там, где первый флаг вывешивали, помнишь?
— Помню.
— Там обстреливают. Осторожно… и возьми с собой кого-нибудь.
Филиппов разбудил Годованца и отправился принимать роды.
XII
В сыром низком подвале, заставленном бочками, ларями, сломанной ветхой мебелью, потрескивая, горела свеча. Пламя прыгало по заплесневелому, промерзшему в углах потолку, порхало желтым мотыльком по стенам, слабело и вновь разгоралось. Пахло гнилым картофелем, мышами.
На грязной перине металась молодая женщина. Около нее суетились две нестарые, некрасивые, похожие друг на друга женщины, по-видимому сестры, и щупленький, бедно одетый старик — их отец. Длинные тени скакали по слабо освещенной стене, наползая одна на другую.
Филиппов и Годованец, спустившись в подвал, остановились на полутемной лестнице.
— Здравствуйте, — сказал Филиппов.
Вместо ответа женщины и старик бросились к роженице, прикрыли ее собой, в страхе оглядывая пришельцев.
— Да вы не бойтесь. Мы русские. Я — врач.
Филиппов кое-как разъяснил им, зачем он пришел. Поляки оживились, заговорили все сразу, кинулись к доктору целовать руки. Это было так непривычно, что Филиппов отпрянул, прижал руки к груди, точно их обожгли.
— Не смейте! Что вы делаете?
— Пшепрошем пана, пшепрошем, — бормотал старик, низко кланяясь.
Дочери тоже изогнулись в поклоне.
Филиппов совсем растерялся. Никогда еще в жизни он не видел столь забитых и столь униженных людей.
— Вот Европа! — вмешался Годованец. — Закабалили вас капиталисты-гады. А ну встаньте! Хватит гнуться, Советская власть пришла!
Поляки смотрели на него вопросительно, растерянно переглядываясь.
— Чего смотрите? Еще флаг вывесили. Обрадовались вроде, а такое делаете. Што ли, привыкли? Э-эх!
Стон роженицы заставил всех встрепенуться.
— Годованец, теплой воды! Да побольше, — распорядился Филиппов.
— Есть. Ну-ка, товарищи женщины, идем за водой.
Где-то рядом раздался пушечный выстрел. Подвал вздрогнул, полячки тихо взвизгнули.
— Не бойтесь. Это наши бьют, — успокоил их Годованец. — Идите за мной, та бойтесь.
Сестры несмело двинулись за Годованцем.
Принесли воду. Филиппов разделся, старательно вымыл руки и, достав из санитарной сумки все, что требовалось, приступил к делу.
Старик деликатно отошел к лестнице. Полячки, горестно охая, толкались за спиной Филиппова, мешали работать.
— Годованец, займись-ка ими, — попросил Филиппов.
— Слушаюсь. Ну-ка, товарищи женщины, давайте побеседуем.
Он оттянул сестер в сторону и завел с ними длинный разговор.
— Вот, скажем, товарищи женщины, насчет данного вопроса. У нас этот вопрос мирово поставлен. Я, как папаша, могу подтвердить и поделиться опытом. Папаша, говорю. Отец. Во-во, правильно поняли. Сын у меня. Серега. Перед самой войной родился. У нас так. Если, допустим, предвидится ребенок, это дело государственное. Тут о вас большую заботу проявляют. Разные консультации — и женские, и детские. Врачи на дом ходят. Иной раз и ни к чему, а он идет. Дескать, какое самочувствие? Да не надо ли чего? Да помогает ли муж? Да, муж. Это точно. Для мужа это ответственный момент. Он у всего общества на прицеле.
Женщины слушали и из-за плеча Годованца следили за действиями доктора.
— Подошло вам, скажем, время… Пожалуйста. За вами присылают машину. Как там, по-вашему? Самокат. Не разумеете? Ничего. Придет время — поймете. Еще так понравится, что каждый год, извините за выражение, рожать будете.
— Добже, добже, — из вежливости подтверждали полячки.
— Да уж что и говорить. Не худо. Лежите вы там — вам подарки приносят. Товарищи несут. Профсоюз несет. Муж несет. Во сколько подарков — гора! И цветы, и яблоки, и сладости всякие… Не разумеете? Что ты будешь делать! — Он оглянулся на Филиппова, нетерпеливо кашлянул. — Товарищ капитан, скоро вы там? А то публика попалась тяжелая — я, сами знаете, рассказчик какой.
— Продолжай. У тебя неплохо получается.
— Да я что. Я стараюсь. — Годованец глубоко вздохнул и продолжал: — Следующий вопрос — о приданом… А у вас, например, есть во что дитё завернуть? Не разумеете. Пеленочки, распашоночки? — Он принялся энергично жестикулировать, всеми силами стараясь втолковать свои мысли. Полячки наконец поняли, закивали. — Ну вот, то-то. Идемте-ка за хозяйством.
Он подхватил сестер под руки, и они втроем отправились за приданым.
Роженица последний раз вскрикнула, и через минуту в руках у доктора забился ребенок.
— Парень, — произнес Филиппов, с гордостью оглядывая младенца.
— О, матка боска ченстоховска! — всхлипнул старик, увидев ребенка, и выбежал из подвала.
Филиппов неловко топтался на месте, держа ребенка на вытянутых руках. Младенец выгибал спинку, сучил ножками и заливался тонким голоском.
Женщина повернула к нему лицо и тихо, счастливо улыбнулась. Она поняла, что доктору необходим помощник, в протянула свои слабые, дрожащие руки. Филиппов осторожно положил ребенка рядом с нею. Поцеловав сына, она прижала его к груди и зашептала какие-то свои особенные, материнские слова…
— Где отец ребенка? — спросил Филиппов.
Женщина подняла на него глаза и показала рукой туда, откуда слышались выстрелы.
В этот момент издалека глухо донеслось протяжное «ура».
— Слышите? — спросил Филиппов, поднимая палец к потолку. — Скоро ваш муж вернется домой.
Она радостно кивнула, показала глазами на паучка, повисшего над самой головой. Это для нее была верная примета, обещавшая хорошие вести.
Принесли белье. Новорожденного, обтерев влажной теплой тряпкой, начали пеленать. Он кричал, дрыгал ножонками.
— Што ли, свободу любишь? — шутливо спросил Годованец. — Ежели бы не наша армия, так на всю бы жизнь и запеленали…
Появился старик с тальниковой корзинкой в руках. Он в пояс поклонился доктору и, произнося непонятные слова, поставил корзинку к его ногам.
Филиппов вначале даже не понял, в чем дело, а когда догадался, что это плата за оказанную помощь, густо покраснел и попытался объяснить старику, что он ничего не возьмет, что этого не полагается у советских врачей.
Старик не понял объяснений, пригорюнился и унес свой подарок. Женщины приумолкли, обиженно поглядывая на доктора.
Через несколько минут старик вернулся. Умоляя доктора простить его за первый маленький подарок, он сказал, что сейчас принес больше, и протянул Филиппову дорогие карманные чистого золота часы.
Филиппов решительно отвел руку старика.
— Он не может, — пояснил Годованец. — Он советский доктор, коммунист. Не разумеете? Со-вет-ский…
Старик, подняв свои морщинистые руки над головой, растроганно воскликнул:
— Нех жие червоно войско! Нех жие Россия!
Женщины горячо благодарили, говорили взволнованно Годованцу:
— Довидзенья, пан сержант, довидзенья…
— Опять не уразумели? — проворчал Годованец. — Я просто сержант, безо всякого пана. — И он так на прощанье пожал руку полячкам, что они взвизгнули.
На улице брезжил рассвет; было свежо и тихо. Падал крупный лохматый снег.
— Вот мы и побывали в другом мире, — сказал Филиппов.
— Сырой материал, — скептически отозвался Годованец. — Еще много над ними придется поработать.
В лесу выстрелили. Нарастающий вой снаряда заставил обоих насторожиться.
— А ну ложитесь! — крикнул Годованец. — Ложитесь!..
Он с силой толкнул Филиппова в сугроб и прикрыл его сверху своим широким телом. Филиппов хотел было возмутиться, но не успел. Снаряд оглушающе разорвался неподалеку.
— Товарищ капитан! — закричал Годованец.
— Чего ты кричишь?
— Живы?
— Жив, а ты как?
— Нормально.
Они поднялись и, не отряхнув снега с одежды, пошли дальше.
Годованец всю дорогу ворчал:
— Вот гады! Уже по докторам садить начали. Зло их берет, что взять нас не могут. Гробокопатели…
Филиппов тут только понял: Годованец прикрывал его, рискуя своей жизнью. Он с благодарностью посмотрел на шофера. Тот шел как ни в чем не бывало, вразвалочку, широким солдатским шагом.
XIII
Раненые все прибывали. Ими заполнили два последних отсека. Не хватало аккумуляторов, старшина распорядился зажечь трофейные плошки; слабый огонек, мерцая, осветил отсеки. Тяжелые тени поползли по стенам. Словно тени, двигались санитары. Сатункин и Бакин сбились с ног: они вдвоем обслуживали почти шестьдесят раненых. У Сатункина взлохматились усы, некогда было закручивать колечки.
Перевязочная ни на минуту не прекращала работу. Как всегда, Коровин и Саидов вносили раненых, Гулиновский вписывал их в журнал учета, Мурзин подготовлял к операции, Анна Ивановна и Рыбин оперировали, старшина кормил, Хихля отвозил в медсанбат.
Все делалось в одном, давно выработанном ритме. Люди понимали, что нарушить этот привычный ритм — значит выбить товарищей из колеи, сорвать работу. И все тянулись из последних сил, старались не отстать друг от друга. А сил становилось все меньше и меньше: четверо суток работали почти без сна и отдыха. Об усталости не говорили. Работали молча.
Опять раздалось несколько далеких и близких разрывов, будто кто-то остервенело колотил тяжелым молотом померзлой земле. Подвал задрожал, загудел.
Гулиновский передернул плечами: «Сколько можно работать — четверо суток без передышки! Неужели они не устали?» Он всматривался в лица товарищей. Глаза их горели упрямым решительным блеском. Все были измотаны работой. Анна Ивановна осунулась, почернела. Рыбин похудел так, что очки плохо держались, скатывались на кончик носа. У Зои шейка сделалась такой тонкой, что казалось, не удержит головы. Но никто, кажется, и не думал заикаться об отдыхе. Гулиновский недовольно ерзал на стуле, сопел и продолжал задавать свои вопросы:
— Фамилия? Яснее. Имя, отчество?.. Повтори.
К Анне Ивановне подошел Рыбин, вполголоса спросил:
— Как вы смотрите на то, чтобы сократить работу?
— То есть как?
— Делать самое необходимое и отправлять в медсанбат. — Встретив недовольный взгляд Анны Ивановны, Рыбин добавил: — У нас есть на этот счет указания бригадного врача.
— Вы знаете, Александр Семенович, по-моему, это не тот случай. Сейчас как раз раненые должны получать все, что в наших силах. Я уже не говорю просить, думать сейчас об отдыхе — эгоизм высшей степени.
— Я, тоже так думаю, но… — Рыбин посмотрел на ее изменившееся лицо, — но хватит ли у нас сил? Филиппов сообщил, что придется так вот работать еще не менее суток.
— Ну и что же?
— А они как? — Рыбин обвел глазами своих подчиненных.
— Спросите у них.
Рыбин вышел на середину отсека:
— Товарищи, быть может, кто очень устал? Хотел бы отдохнуть?
— Неплохо бы! — тотчас отозвался Гулиновский и вновь вопросительно оглядел товарищей.
Наступила неловкая тишина, точно Гулиновский произнес неприличное слово. Всем было стыдно за него перед ранеными.
— Да-а, — протянул Рыбин. — Еще кто желает отдохнуть?
Тут, к всеобщему удивлению, в разговор вступил Мурзин. Он обтер о простыню измазанные кровью руки, почти вплотную подошел к Гулиновскому и внимательно посмотрел на него исподлобья. Гулиновский смутился, отвел глаза. Мурзин повернулся к Рыбину и сказал раздельно и громко:
— Слабцов нет. Не время о шкуре своей думать.
Рыбин сдернул очки, сделал невольный неловкий шаг к Мурзину:
— Спасибо… А вы, товарищ лейтенант, можете идти отдыхать. Можете.
— Нет, нет. Что вы, товарищи! — залепетал Гулиновский. — Я же просто так. Спросили, ну и ответил…
— Продолжаем работу, — прервал его оправдания Рыбин.
Анна Ивановна, склонясь над раненым, отмыла бензином грязь вокруг раны, убрала из нее пинцетом обрывки одежды и только приготовилась к иссечению, как заметила на чистой, тщательно отмытой коже круглое красное пятнышко. Она, не понимая, в чем дело, взяла новый тампон, еще раз обмыла рану.
И опять на коже красная капля, похожая на ржавую монетку. Одна, другая, третья.
— У вас из носу кровь! — крикнула Зоя.
— Зачем же кричать? — с упреком сказала Анна Ивановна, запрокидывая назад голову и зажимая пальцами нос.
— Вы полежите, доктор. Я потерплю чуток, — участливо посоветовал раненый.
— Ничего, родной, обойдется. Полежи минуту. Ты уж извини… Зоя, шарик.
Зоя подала ей несколько марлевых шариков. Анна Ивановна затампонировала ими нос и продолжала работу.
XIV
Фашисты, видимо потеряв всякую надежду взять Сянно с бою, решили испытать еще одно средство — психическую атаку. Ночью, без всякой артподготовки, пьяные орды вышли из лесу и двинулись на позиции второго батальона.
Первым заметил гитлеровцев Соболев. Он стоял у танка и вслушивался в приближающуюся канонаду. Только что в окопах был замполит — гвардии майор Козлов. Он принес радостную весть: наши войска вышли к реке Одер. «Одер! Это уже недалеко от Берлина. А Берлин — победа, — думал Соболев. — Разобьем проклятые группировки, и, может быть, пошлют нас на Берлин. А там скоро и домой». Мать писала, что трактор его в исправности и работает на нем Маша Фатеева. Ха, Машка на тракторе! Чудеса! Соболев помнил ее босоногой девчонкой в коротком платьишке. Перед самой войной Машу приняли в комсомол. Соболев после собрания хотел ее поздравить, она, смутившись, убежала. И вот теперь эта Маша — тракторист и работает на его тракторе.
Соболеву захотелось сесть за руль, выехать на полосу. «А Машу в помощники себе возьму…» — решил он.
В это время за лесом застрочили наши пулеметы. Над головой Соболева по темному низкому небу пронеслись две яркие дорожки, одна — желтая, другая — зеленая.
«Трассирующими бьют». Соболев посмотрел в сторону леса и тут заметил черные фигурки, похожие на мишени, по которым он когда-то стрелял в тире.
— Рубцов! — крикнул он в люк. — Рубцов, вылезай-ка скорее!
Из люка показалась голова командира машины.
— Смотри-ка, Рубцов!
Они молча и напряженно всмотрелись в темноту.
Черные фигурки, казалось, стояли на одном месте, не увеличиваясь и не приближаясь. И только очень опытный и острый глаз мог заметить, что они двигаются.
— Идут, — сказал Соболев.
— Идут, — подтвердил Рубцов.
— Это чего они? А? Рубцов?
— В психическую, сволочи.
— Да они что, совсем спятили? Мы же их очень просто расстреляем.
— Беги к комбату!
Дронов, узнав о психической атаке, доложил Бударину.
Комбриг приказал:
— Не показывать виду, что вы их заметили. Соблюдать строжайшую тишину. Подпустить на прямую наводку и расстрелять. Ясно?
— Слушаюсь. А мне, товарищ гвардии полковник, разрешите лично повести в контратаку?
— Зачем это?
— Все-таки танкисты. К рукопашной не привыкли. Со мной, думаю, надежнее будет.
— Н-да… — недовольно буркнул в трубку Бударин..
— Спасибо, товарищ гвардии полковник, — заспешил Дронов.
Дронов решил: всех танкистов, у кого не осталось машин, вести в пешем строю, остальным быть в машинах.
Все делали тихо; разговаривали шепотом, моторов не заводили.
— Пора, нет? — спрашивает Соболев, склонившись над рычагами.
— Нет еще, не спеши. Будет команда, — отвечает Рубцов. — Сперва с места стреляем.
— Ишь, придумали! — ворчит Соболев. — Мы им покажем психическую.
Тихо в машине.
— Осколочный? — спрашивает Любопытный у Феди Васильева, который держит наготове снаряд.
— Осколочный.
— Что ж это, братцы? А? Ведь они уже близко, — шепчет сверху Сушенка.
— Сиди, не бойся. Команда будет, — успокаивает Рубцов.
— И не дрожи, а то машина трясется, — ворчит Федя Васильев.
Наконец раздалась команда:
— Оско-олочны-ым! Огонь!
Ударили пушки.
— Заводи моторы! В атаку, за мной, ура-а!
Танки сорвались со своих мест. Почти одновременно побежала цепь.
Психическая атака не состоялась. Фашисты открыли беспорядочный огонь.
В цепи разорвалась мина, и осколок попал Дронову в грудь. Цепь замешкалась, несколько человек бросилось ему на помощь. Комбат грозно остановил:
— Куда?! Только вперед! Вперед! Ура-а!
Танкисты сошлись в рукопашной. Дронов слышал одиночные выстрелы, тупой лязг оружия, выкрики, гудение моторов. Теряя сознание, он прошептал:
— Так их… по-нашему.
Когда подползла Нина, Дронов был уже мертв…
Выслушав по телефону доклад старшины Цветкова о гибели комбата, Бударин на минуту закрыл глаза рукою. Потом испытующе оглядел поредевшие ряды своих офицеров. Второй батальон — решающий участок. Вместо Дронова туда нужно послать самого боевого командира.
— Придется тебе, Дмитрий Палыч, — негромко, скорее предлагая, чем приказывая, сказал Бударин.
Цырубин встал, поправил шапку, проверил ребром ладони, посредине ли звездочка, козырнул и вышел на улицу. Бударин поглядел ему вслед. «Ведь отлично понимает, что, может быть, и не вернется обратно». Ему вдруг захотелось вернуть Цырубина, обнять его… Уходят старые, испытанные гвардейцы. Уходят ветераны бригады. Сколько потрачено сил, чтобы воспитать, вырастить таких людей! Сколько о ними пережито и пройдено вместе!
Перед глазами Бударина промелькнули пути-дороги бригады… Урал. Завод. Митинг в цехе. Старый рабочий с седыми усами на землистом лице наказывает: «Бейте врага, не зная усталости и отдыха, как мы не знали, делая эти машины. Возвращайтесь с победой…» Лес под Ельней. Он и Загреков обходят батальоны. Комиссар говорит коротко: «Дальше отступать нельзя. Дальше — Москва…»
Близкий, зычный взрыв тяжелого снаряда заставил всех вскочить на ноги. Второй снаряд угодил в дом. Свет погас. С потолка посыпалась штукатурка. Люди, натыкаясь друг на друга, попадали на пол, замерли. Наступили те особенные секунды, когда человек еще не чувствует, цел ли он, жив ли.
Когда оцепенение прошло, все увидели, что угол дома отвалился и лист железа, точно крыло подбитой птицы, судорожно бьется о стену. В пролом показался кусочек темно голубого неба.
Бударин приказал перебазироваться.
Штаб перешел в здание школы.
XV
Цырубин добрался до позиций второго батальона.
Молодой месяц освещал ряд глубоких окопов с извилистыми ходами сообщения и запасными ячейками. Дерево о отбитой вершиной, растопырив ветви, одиноко торчало поодаль. Еще немного впереди, развернувшись вполоборота, стоял подбитый танк. Башня была обращена в сторону врага, наверное, до тех пор, покуда были снаряды, из пушки стреляли.
Цырубина встретили временно исполняющий обязанности комбата гвардии капитан Романенко и старшина Цветков.
— Товарищ гвардии майор, второй танковый батальон…
— Отставить рапорт, — остановил Цырубин. — Здравствуйте.
Он подал товарищам руку. Из-за спины старшины послышалось угрожающее рычание.
— Цыц ты! Своего спасителя не узнаешь?
— Забыл уже. Поди, две недели прошло. Он так за тобой и ходит?
— Привык.
— У меня в детстве был такой же рыжий. Шариком звали. — Цырубин нагнулся, ласково потрепал пса по шее. Рыжий завилял хвостом.
Цырубин отвел старшину и капитана в пустой окоп, негромко сказал:
— Рассказывайте, как дела.
— Разрешите, пусть доложит старшина. Он дела лучше меня знает. Я еще не освоился, — виноватым тоном ответил Романенко. — Я за роту могу.
— Хорошо. Старшина, докладывайте.
Перед тем как ответить, старшина прерывисто вздохнул, расправил складки на полушубке.
— Личного состава по списку на двадцать три ноль-ноль пятьдесят два человека. Из них одиннадцать раненых, считайте — двенадцать.
— Почему двенадцать?
— Соболева сейчас опять контузило. Оглох и не говорит, но автомат из рук не выпускает. Стало быть, здоровых сорок. Минус — фельдшер.
— Почему — минус? — насторожился Цырубин.
— Я к тому, что в атаку не ходит.
— А… фельдшер здорова? — немного помявшись, спросил Цырубин.
— Здорова. Итого тридцать девять человек.
Старшина вновь глубоко вздохнул.
В окопах тихо переговаривались солдаты. Со станции доносился треск пожарища, будто кто-то непрестанно подкладывал в большой костер охапки сухого хворосту.
— Да, здорово вас потрепали, — сказал с сожалением Цырубин. — Другие батальоны совсем не то.
— На нас же главный удар, товарищ гвардии майор.
— Это правильно. И вы молодцы. Настоящие герои. Каждый за десятерых воюет.
— Как же, товарищ гвардии майор? Охота быстрее с этим котлом закончить да на Берлин махнуть. Знамя-то над рейхстагом мы должны водрузить, как говорит наш парторг.
— А где он, кстати?
— Его сейчас ранило. В ногу. Они самоходку таранили…
— Ах ты! Жаль Рубцова! А как с боеприпасами? С горючим?
— Была небольшая заминка. Теперь привезли. Достаточно!
— Трусы есть?
Старшина не понял, вытянул руки по швам, переспросил:
— Как вы сказали?
— Трусы, говорю. Те, что боятся.
— Вон о чем. Никак нет. Был Сушенка, да его тоже ранило.
— Где же он?
— В медсанвзвод отправили.
— Ну, добре. — Цырубин хлопнул старшину по плечу. — Не унывай, Цветков. Мы еще с тобой такую победу вместе отпразднуем!
— Это верно, товарищ гвардии майор. Только народ жалко. Ох как жалко! Ведь до победы-то осталось всего ничего, можно сказать, рукой подать. Мы ж ее, как… Как не знаю чего ждали. Да, не всем ее увидеть придется. Некоторые всю войну прошли, живы остались, а сейчас гибнут. Вот, например, наш комбат… — Старшина замолчал, опустил голову.
— Да, жаль комбата, — тихо сказал Цырубин после длинной паузы. — Нелегко дается победа. Только хвастуны и глупцы болтают, что победа просто достается: взял и дошел до Берлина. Нет, война — это тяжелейшее испытание, победа добывается большим трудом и кровью.
— Большим трудом и кровью, — повторил Романенко.
— И ни один из нас не отступится. Если б можно было вернуть к жизни Загрекова или Дронова, они снова смело пошли бы на смертельный бой, сами пошли бы и людей попели…
Разговор оборвался: загрохотала наша артиллерия. Пальба началась на севере, ее подхватили на западе, затем она перекинулась на восток. Стреляли дружно, близко, казалось — совсем рядом, за лесом; под ногами гудела земля. Чтобы услышать товарища, нужно было говорить в полный голос.
— Долбают, — удовлетворенно произнес старшина.
— Артподготовка. Сейчас в атаку пойдут.
Канонада продолжалась минут десять — пятнадцать, потом резко прекратилась; лишь отдельные орудия еще продолжали стрелять.
— Последние часы проклятая группировка доживает, — сказал старшина.
— Идемте в окопы, — сказал Цырубин. — Сейчас как раз по нас отдача будет… Сделаем так. — Цырубин задумался, прищурил левый глаз. — Ты, Романенко, иди на левый фланг. Я буду находиться в центре, у этого дерева. Старшина Цветков на правом фланге. Стрелять залпом, наверняка. Слушать мою команду.
— Есть.
Романенко отправился на левый фланг.
Острый глаз Цырубина, глаз разведчика, заметил человека, идущего к окопам от чернеющей невдалеке машины.
— Кто это?
— Где?
— Вон, видишь?
— Это Соболев, — ответил старшина. — Свою машину проведать ходил.
— Это зачем? Еще убьют.
— Так ведь, товарищ гвардии майор, машина-то своя. Она вроде дома. Привыкают к ней ребята.
— Отставить. Не разрешаю ходить к машине.
— Слушаюсь.
— Идем. Надо поговорить с народом.
По цепи уже пролетела весть о приходе нового командира. Разговоры утихли, курение прекратилось, дремавших разбудили. Цырубина все знали, и он каждого знал. Разговор между командиром и подчиненными был дружеским.
— Как дела, товарищи?
— Отлично, товарищ гвардии майор.
— Фрицев много набили?
— Не сосчитать.
— Но и вас маловато осталось.
— Мал золотник, да дорог.
Цырубин приступил к своим командирским обязанностям. Он расставил людей, объяснил каждому его задачу. Отдельно рассказал, что нужно делать командирам трех, оставшихся в целости танков.
Над самым ухом Цырубина заскрипел снег. Майор поднял голову. В предрассветной мгле над окопом четко вырисовывался силуэт танкиста. Он стоял в полный рост, словно раздумывая, прыгать ему в окоп или нет.
— Да прыгай, чего встал? — сказал Цырубин.
Танкист как-то странно дернул головой и плечом, продолжая стоять.
— Подстрелят, прыгай! — прикрикнул Цырубин.
Танкист спрыгнул. Это был Соболев. Довольный встречей с Цырубиным, он улыбнулся все той же, соболевской, бесшабашной улыбкой.
— Чего смеешься? Лечиться надо. Слышишь? Лечиться!
Соболев замотал головой.
— Не упрямься, дружище, иди. Без тебя обойдемся. Ты свое дело сделал.
Соболев открыл рот, замычал, пытаясь что-то сказать, но после бесплодных стараний сумел выдавить лишь один неясный, стонущий звук и утомленно вздохнул.
— Ничего, дружище, опять будешь здоровым, — участливо сказал Цырубин. — Но сейчас полечиться необходимо. Иди.
— Зачем вы его прогоняете? — спросила Чащина, незаметно оказавшаяся в окопе, рядом с Соболевым.
Цырубин поклонился:
— Прежде всего, здравствуйте, товарищ гвардии старший лейтенант.
— Здравствуйте, товарищ комбат.
— Надо отправить человека лечиться.
— Не хочет он идти. Ни в какую.
— Мало ли что не хочет? Отправь. А то на шальную пулю нарвется.
Чащина одернула ватник, поправила перекинутую через плечо сумку, попросила тихо:
— Оставь его здесь, с нами. Пусть будет моим помощником. Он в нашем батальоне третий год, трудно ему уйти, честное слово.
— Какой из него сейчас помощник? На него смотреть-то больно.
— Оставь. Я тебя первый раз прошу.
Цырубин подумал и согласился:
— Хорошо. Оставляю… Как у тебя с бинтами?
— Начальник прислал. Это не ты ему сказал?
— Нет, что ты!
Больше им поговорить не пришлось.
— Идут! — крикнул с правого фланга старшина. — Опять в психическую!
Гитлеровцы шли молча, сплошной серой шеренгой. Их было много, значительно больше, чем танкистов. Они шли в ногу, четким строевым шагом.
Но стоило грянуть первому прицельному залпу, как шеренга поредела, сбилась.
— Залп! Еще залп! Еще! — командовал Цырубин.
До окопов добежала обезумевшая толпа гитлеровцев — бледные пятна вместо лиц.
— За Родину! Ура-а! — крикнул Цырубин, выскакивая из окопа.
Он пробежал короткое расстояние от дерева до подбитого танка, приостановился и швырнул гранату в самую гущу атакующих. Он видел, как враги повалялись в разные стороны, будто огородные пугала, сбитые ветром. Слышал за спиной рев моторов, дружное «ура» батальона, ринувшегося в рукопашную. И всем сердцем бывалого бойца понял: враг смят, атака отбита.
То, что произошло в следующее мгновение, Цырубин плохо запомнил. Из толпы выскочил фашист, наставил на него автомат. И в ту же секунду перед Цырубиным выросла крепкая фигура Соболева — он успел заслонить своим телом комбата. Автоматная очередь, предназначенная для комбата, свалила Александра Соболева замертво. Цырубин увидел сноп слепящих искр и упал; сгоряча попытался встать и не смог поднять головы.
— Не шевелись, родной. Я все сделаю, — будто из-под земли послышался знакомый голос.
Еще кто-то спросил:
— Ежели ремнем перетянуть?
— Нет. Слишком высоко, — возразила Нина. — Жгута не наложить…
Цырубина подняли, понесли, уложили на броню. Нина изо всех сил уперла острый кулачок ему в бедро. Сопровождающим поехал Федя Васильев. Танк помчался к школе.
Нина стояла перед Цырубиным на коленях, неловко наклонясь вперед. Он лежал, закрыв глаза, такой большой, неподвижный, безмолвный. Лицо его было спокойно, глубокая морщинка залегла между бровей. У нее начали мерзнуть руки. По коже побежали мурашки и разбежались по всему телу. Нина задрожала, застучала зубами, но еще сильнее нажала кулачком на бедро Цырубина. В костях заныло — сначала пальцы, затем кисть, локоть, все выше, все острее. «Только бы не отдернуть руки. Только бы не ослабить давление». Эта мысль заслоняла все на свете. Боль уже ломила спину, поясницу — хотелось кричать и плакать. Но Нина не плакала и не кричала. «Только бы… только бы…» — шептала она.
Нина не замечала, что по ним стреляют, что осколки звонко стучат по броне. Не видела, как Федя Васильев свалился с машины… И уже ничего не чувствовала. Одна могучая дума владела ею: спасти этого дорогого, родного, самого милого для нее человека.
Наконец они подъехали к школе.
Первым к машине подскочил Трофимов и, не представляя, что случилось, хотел взять Нину на носилки.
— Пинцет неси, кровь остановить. Слышишь?!
Подбежали Филиппов, санитары. Влезли на танк.
Прежде чем наложить пинцет, нужно было обнажить ранение бедра.
Филиппов вынул из-под полушубка небольшой охотничий нож и принялся распиливать одеревеневшую штанину. Нож наткнулся на что-то твердое.
«Уж не граната ли?» — подумал Филиппов.
Он осторожно сунул руку в карман раненого и с трудом извлек загадочный предмет, пропитанный кровью и превратившийся в кусок льда.
— Моя рукавица! — воскликнула Нина.
— Да, она помогла вам, — сказал Филиппов. — Пожалуй, если бы не она, вряд ли вам удалось бы остановить артериальное кровотечение. Это — тромб. Прекрасный тромб.
Когда артерию надежно зажали кровоостанавливающим пинцетом, Нина позволила снять себя с танка. Филиппов поручил Трофимову найти Федю Васильева на пути следования танка и сам принялся растирать посиневшие руки Нины спиртом. Пальцы у нее побелели и никак не разжимались. Ногти вонзились в ладонь…
Цырубину немедленно сделали переливание крови.
В перевязочную неслышно вошел Бударин, обросший, худой. Он молча постоял у дверей, посмотрел на застывшее лицо Цырубина. Подошел к Нине, обнял ее за плечи:
— Ну, ну, молодчина, выше голову…
Филиппов заметил, как у него дернулась щека и глаза сделались влажными и красными.
— Цырубина срочно в медсанбат, — приказал он Филиппову, пряча лицо, и поспешно ушел из перевязочной, шаркая ногами.
Началась погрузка раненых на машины. Работали под минометным огнем, под пулями. Работали все: от врача до санитара.
— Быстрее, товарищи, бегать надо, — торопил, руководя погрузкой, Филиппов.
— Быстрее невозможно, товарищ капитан, — сказал запыхавшийся Гулиновский.
Филиппов поморщился:
— Вы не разговаривайте, а то последние силенки пропадут.
Раненых погрузили на пять ЗИСов. Санитары вооружились автоматами, положили в свои сумки гранаты. Путь предстоял опасный.
Когда Цырубина понесли к машине, он открыл глаза. Мутный взгляд его слегка прояснился, остановился на Нине, медленно шедшей рядом с носилками. Цырубин пошевелил губами:
— Отбили?
— Отбили! — успокоила Нина. — Комбриг послал в обход третий батальон. Танкисты всех положили. Больше не пойдут в психическую.
— Хорошо… — прошептал он еле слышно.
Стояло пепельное тихое утро. На улице было пустынно. Ежесекундно рвались снаряды, в воздухе свистели осколки. Прощание было коротким.
— Родной ты мой, не унывай… Не отчаивайся, — вполголоса нежно говорила Нина, разглаживая морщиночки у него на лбу. — Жива останусь — разыщу. Где бы ты ни был… Какой бы ты ни был… Мы еще будем счастливы. Будем.
Машины тронулись. Через минуту они свернули на повороте, скрылись из виду.
Нина вошла в подвал.
— Отдохните, — предложил ей Филиппов. — Бакин, накормите гвардии старшего лейтенанта.
— Нет, нет, — отказалась Нина, стряхнув тяжелые думы, — лучше я вернусь в свой батальон.
Из окна школы видели, как Нина благополучно доползла до костела, остановилась возле старого тополя. И в тот же миг сильным взрывом дерево вырвало с корнями. Все вокруг заволокло грязной снежной пылью…
XVI
Наступили пятые сутки беспрерывных боев. Наши части внешнего кольца окружения подошли вплотную к Сянно. Уже слышались очереди наших автоматчиков. Бой шел в лесу.
Фашисты, как и предполагал Бударин, начали отходить на Сянно. Они шли со всех сторон. У них была артиллерия, минометы, главное — много пехоты.
Удерживать всю станцию стало невозможно. Бударин приказал собрать батальоны в кулак, отвести их к штабу, танки поставить в укрытия, занять вокруг школы круговую оборону.
Батальоны отошли к школе в полном порядке. Только второму батальону не удалось прорваться к штабу. Гитлеровцы успели просочиться к костелу и отсечь второй батальон от главных сил.
Дойдя до школы, немцы споткнулись. Взять штаб одним ударом не удалось.
Школа была превращена в крепость. В бессильном бешенстве гитлеровцы еще несколько раз бросались в атаку, но, усеяв землю вокруг школы трупами, отступали ни с чем.
Через выбитое окно второго этажа Бударин видел, как они спешно подкатывают орудие, устанавливают его на перекрестке дорог, на прямую наводку.
— Начштаба, вели-ка отличным стрелкам уничтожить орудийный расчет, — приказал Бударин. — Пусть прижмут их к земле. Ишь, расхаживают, как хозяева. Хозяева положения здесь мы!
— Слушаюсь!
Стрелки выполнили приказ.
Бударин взял бинокль и долго всматривался в позиции второго батальона. Одинокий домик, где когда-то отдыхали экипажи, сгорел. Две почерневшие трубы упирались в небо. Все так же стояло обезглавленное дерево с растопыренными ветвями и подбитый танк — пушкой к лесу. Сгоревшие немецкие самоходки торчали над землей, словно черные незахороненные гробы. Все поле было перепахано снарядами — воронка на воронке. Трудно было поверить, чтобы там могли еще находиться живые люди.
Но второй батальон существовал. Бударин заметил серию вспышек, возникших над окопами.
— Курков, — сказал он, не отрываясь от бинокля, — позови-ка Филиппова.
Пришел Филиппов.
— Посмотри, — предложил Бударин, протягивая бинокль.
— Там стреляют, — сказал Филиппов, не прикладывая бинокля к глазам. — Я вижу вспышки.
— Вот именно, стреляют. Значит, там есть и раненые.
Голос у Бударина был с хрипотцой, глухой и натруженный. И весь он как-то постарел, сдал за эти дни. Но Филиппов встретился с его прямым, решительным взглядом и подумал: «Нет, такого не сломаешь. Он гнется, да не ломается».
— Понимаю, — догадался Филиппов. — Туда нужно послать человека. Но как туда пробраться?
— Вот за этим я тебя и позвал. Возьмешь танк с отбитой пушкой и отправишь в нем своего врача. Да, да. Обязательно врача. Кто у тебя поедет?
— Разрешите мне?
Комбриг внимательно оглядел Филиппова. То же энергичное лицо, только серое, утомленное, все черты заострились, на лбу и в уголках рта появились ранние морщинки. Полушубок в пятнах крови, левый рукав изодран, мех висит клочьями.
«Осколком задело», — подумал Бударин и с чувством глубокого уважения еще раз посмотрел на Филиппова. За короткий срок он успел полюбить этого неутомимого напористого доктора и не раз, приглядываясь к нему, говорил себе: «Прав оказался Василий Федорович. Как всегда, прав. Из капитана получается хороший начсанбриг».
— Нет, тебе нельзя, — возразил комбриг. — Ты здесь нужен. Пошли Рыбина.
— Слушаюсь, товарищ гвардии полковник.
…Польщенный доверием комбрига, Рыбин быстро переоделся, шутливо спросил:
— Танк подан?
— Подан, — с задорной усмешкой ответил механик-водитель.
— Чудесно. Поехали.
Ровно гудел мотор. Танк дрожал, покачивался. Рыбина стало клонить ко сну. Он вытянул ноги, снял очки, спрятал их в нагрудный карман гимнастерки, закрыл глаза и моментально задремал. Ему опять снилась московская клиника. В палату входит профессор, потирая руки, говорит: «Ну-с, Александр Семенович, действуйте». Рыбин берет шприц, делает больным уколы. Люди один за другим оживают. Палаты наполняются шумом, разговорами, смехом. В широкие окна, в стеклянные двери врывается яркое солнце. Ликует клиника… Гудит, гудит, гудит…
Вдруг гудение обрывается. Рыбина подбрасывает так, что у него лязгают зубы…
Открыв глаза, он увидел неподвижного механика-водителя, как-то странно откинувшегося на сиденье, и сразу понял, что нужно выпрыгивать из танка. В одно мгновение Рыбин распахнул железный люк, подтянулся на пружинистых руках и кувыркнулся в придорожный почерневший сугроб.
Над танком уже поднимались клубы густого черного дыма. Рыбин знал, что в таких случаях следует бежать от машины. Он вскочил, но в этот момент из машины донесся слабый стон.
Бросить раненого доктор Рыбин не мог. Забыв про все опасности, он набрал полную грудь воздуха, зажмурился и нырнул обратно в машину. В машине он принялся лихорадочно шарить вокруг себя, но раненого нащупать никак не мог. Стон больше не повторялся.
Рыбин начал задыхаться. От едкого дыма по щекам ручейками катились слезы, все тело наполнялось тяжестью, будто в него вливали свиней, а Рыбин все ползал между сиденьями, все искал. Наконец рука наткнулась на тело человека. Рыбин подхватил его и, рванув изо всех сил, в изнеможении вывалился вместе с ним из танка.
Прежде всего Рыбин несколько раз глубоко и жадно вздохнул. Никогда еще в жизни воздух не казался ему таким дорогим. Затем он открыл глаза и осмотрел механика-водителя. Танкист был мертв. На руке его, безжизненно лежавшей на снегу, тикали часы. Рыбин бессознательно посмотрел на стрелки: было тринадцать сорок пять. Он вспомнил, что нужно убегать от взрыва, оглянулся. Неподалеку стоял костел, слева виднелся разрушенный дом, позади него — каменный сарай. Лучше всего бежать к сараю.
Рыбин поднялся и тотчас же упал, будто поскользнулся: совсем рядом дорогу перебегали немцы. Сколько их было, Рыбин не разобрал. Выхватив из кобуры пистолет, он сполз в придорожный кювет и затаился. За дымом его не заметили — никто не выстрелил. Переждав, пока немцы скроются, настороженно озираясь по сторонам, с пистолетом в руке, Рыбин торопливо пополз к сараю.
XVII
Без Рыбина жизнь в подвале текла своим чередом: командование медсанвзводом взял на себя Филиппов.
В отсеках было тесно.
Меж раненых ходили санитары с поильниками в руках, укладывали раненых поудобнее, поправляли повязки, делились остатками махорочки.
Подвал уже не вздрагивал. Он не переставая дрожал и гудел, будто под ним клокотала расплавленная лава.
Зашел замполит Козлов.
— Где здесь товарищ Рубцов? Мне доложили, что он ранен.
— Тут я, товарищ гвардии майор.
— Ну как самочувствие?
— Да неплохое.
— Я вам лекарство хорошее принес. — Козлов вынул из-за пазухи белый листок. — Это последняя сводка Совинформбюро.
— Вот спасибо… А как там наш батальон?
Козлов помедлил с ответом.
— Воюют, — сказал он уклончиво.
Рубцов проводил его тревожным взглядом, тряхнул головой и громко сказал:
— Товарищи, слушайте сводку!
Раненые повернули к нему лица, разговоры сразу прекратились.
— «…Северо-западнее Кенигсберга, — раздельно и неторопливо читал Рубцов, — наши войска продолжали бои по очищению от противника Земландского полуострова, в ходе которых заняли несколько населенных пунктов, и среди них…»
Раненые слушали затаив дыхание.
— Дружище, потерпи немного, — просили соседи, если кто-нибудь начинал стонать.
— «В городе Познани, — читал отчетливо Рубцов, — продолжались бои по уничтожению окруженного гарнизона противника. Наши наступающие части овладели в городе оружейным заводом, на котором захватили 58 орудий, 1250 ручных и станковых пулеметов…»
— Значит, не только мы? Другие тоже добивают.
— А ты как думал? По частям-то легче.
— Эх, скорее бы, товарищи, последнюю часть добить!
— Теперь уже скоро.
Близко разорвался снаряд. В решетчатые окошечки подвала влетел ветер. По потолку забегали широкие, размашистые тени. Пламя свечи затрепетало и погасло.
— Кажись, по нас, братцы-ы… — послышался в темноте испуганный голос.
— По нас не по нас, землячок, а свет зажечь надо, — спокойно отозвался Сатункин, чиркая спичкой. — Ежели у кого сердцебиение, я валерьянки могу дать.
— А убьют?
— Ничего, мы помирать привычны. Нас уже три года убивают.
— Между прочим, кто это там расстраивается? — спросил Рубцов.
Никто не отозвался.
Когда Сатункин зажег свечу, Рубцов повторил:
— Так кого же слабит? Сознайся. Ничего не будет, не бойся. Случается, что нервы не выдерживают. Знать надо. Мы не чужие — поможем.
— Ну я, — робко протянул Сушенка.
Он был ранен в ягодицы, лежал на животе, пряча лицо от насмешливых взглядов товарищей.
— А, друг! Да тебе, никак, курдюк повредило?
— Ладно, Федя, не надо, — хмурясь, сказал Рубцов. — Ты, Сатункин, положи-ка его ко мне поближе. Оно, глядишь, поспокойнее будет. Нам сейчас паника ни к чему.
С помощью раненых Сатункин переложил Сушенку к Рубцову.
— Ты вот что, браток, — посоветовал ему Рубцов, — ты лежи, молчи, и… и все твое дело. Понял?
— Понял.
— Вот и ладно. А я сводку буду читать.
Рубцов положил раненую ногу поудобнее и продолжал:
— «В Будапеште продолжались бои по уничтожению окруженного гарнизона противника, в ходе которых наши войска заняли 16 кварталов…»
— Не завидую я фашистам, — прервал чтение Федя Васильев, — везде для них котлы да окружения — жизни никакой нет.
— Им не впервые. Как от Сталинграда началось, так и продолжается.
— У них тактика такая: влипать в окружение да в котел. Новое в военном деле…
Все засмеялись.
Опять ударило над самой головой. Сушенка весь сжался и что-то хотел сказать. Но Рубцов положил ему на спину руку, как ни в чем не бывало продолжал:
— «Юго-западнее Будапешта наши войска в результате предпринятых атак овладели крупными населенными пунктами…»
Новый сильный взрыв потряс подвал. Запахло порохом и дымом. Темнота разлилась по отсекам.
— Братцы, погибаем! — заорал Сушенка.
— Молчи! — прервал его спокойный голос Рубцова. — Молчи, говорю. А то стукну.
— Да не могу я. Сердце у меня слабое.
— А ты чихни, — посоветовал Федя Васильев.
— В чем дело, товарищи? Кто здесь кричал? — послышался из темноты громкий голос Филиппова.
— Да есть тут у нас один, — отозвался Рубцов. — Это он нечаянно, по недосмотру. Больше этого не повторится:
— Ну-ка, товарищи, прислушайтесь!
Раненые притихли.
Сквозь близкую частую автоматную и пулеметную стрельбу издали, со стороны хуторов, донеслись знакомые резкие выстрелы советских тяжелых танков ИС.
— Товарищ капитан, наши!
— Да, это наши. Через несколько часов враг будет окончательно разбит. Все вы будете отправлены в госпитали и скоро поправитесь. А сейчас немножко потерпите.
Сатункин зажег свечу. Филиппов прошел в перевязочную.
— Рубцов, читай дальше.
Рубцов подождал, пока снова наступит тишина, и продолжал:
— «За 4 февраля подбито и уничтожено 136 немецких танков. В воздушных боях и огнем зенитной артиллерии сбито 56 самолетов противника».
— А те, которые мы подбили, считают?
— Вот чудак! Конечно!
— Значит, и наша доля тут есть?
— А то как же!
— И та самоходка, Рубцов, что мы таранили?
— И она есть…
Оглушающий взрыв прервал разговор. Свеча погасла.
XVIII
Фашисты били прямой наводкой.
В здание школы сразу попало несколько снарядов. Помещение наполнилось мелкой кирпичной пылью. Она висела в воздухе густым облаком, забивала рот и глаза, скрипела на зубах.
Когда пыль улеглась, раздался тревожный крик:
— Комбриг!
Бударин, неловко подвернув под себя руки, лежал на груде битого кирпича, лицом вниз, весь покрытый слоем рыжей пыли. Из носа тоненькой струйкой текла кровь. Офицеры растерянно склонились над ним. Он пошевелил головой, открыл затуманенные глаза, встал, шатаясь, на ноги.
Его тотчас подхватили, помогли спуститься в подвал. Филиппову пришлось потесниться до предела: освободить один отсек под штаб.
Не хватало патронов. Броневик связиста больше не гудел. Дорога на хутора была перерезана. В подвал без конца спускались солдаты, просили:
— У кого есть патроны? Давай.
Раненые вывертывали карманы, ссыпали в протянутые шапки последние патроны, и люди уносили эту драгоценную ношу наверх.
Не успевали они уйти, как появлялись другие с той же просьбой:
— Патроны! Патроны!
У санитаров чуть было не отобрали автоматы.
— Вам все равно, а мы фрицев бьем.
— Нет, товарищи, так дело не пойдет, — возражал Сатункин, крепко прижимая автомат к груди. — Мы ведь что? Мы здесь навроде часовых.
— Не болтай, усатый, чего тебе охранять? Подавай оружие.
— Не лапай, не лапай! Их вот охранять. Полон подвал.
— Не трожь, ребята, — сказал Рубцов. — Старина правду говорит. Раненых в нашей обстановке оставлять без охраны не годится.
— Да нешто мы вас оставим, дура?
Солдаты еще поругались, пообещали пожаловаться комбригу, но больше не приставали…
Фашисты рвались к школе. В самую критическую минуту из подвала выскочил Бударин — без папахи, с винтовкой в руках, — бросился к подбитому танку.
— Заводи мотор!
Водитель выполнил приказ.
Машина взревела, не трогаясь с места.
— Ура-а! — закричал комбриг.
— Ура-а! — подхватили танкисты.
Гитлеровцы, поверив, что танкисты при поддержке танка идут в атаку, поднялись, побежали.
— Огонь! — скомандовал Бударин.
Стреляли из винтовок, автоматов, пистолетов.
Гитлеровцы потеряли не менее тридцати человек.
Бударин стоял среди развалин у входа в подвал, обеими руками опираясь на винтовку. Перед ним, с автоматом в руке, — начальник штаба.
— Передай нашим: квадрат десять — сорок два пусть не обстреливают.
— Слушаюсь.
— Всех в ружье! Всех, кто может держать оружие! Офицеров в ружье!
Начальник штаба переступил с ноги на ногу, нерешительно заявил:
— Боеприпасы на исходе. Полагаю — не сможем продержаться до вечера.
— Ты… ты что, очумел? — заикаясь от гнева, спросил Бударин. — Как так не сможем, если приказ?
— Я полагаю, что нереально.
Бударин взял себя в руки.
— Ну, если говорить реально, то: рядом наши, через несколько часов они будут здесь. Это раз. У нас есть еще танки, бронетранспортеры, пушка — это два. А людей сколько? А какие люди! Это же самое главное.
— Но боеприпасов нет.
— Пока есть живые люди, я спокоен!
Враг снова пришел в движение. Видно было невооруженным глазом, как гитлеровцы перебегают из укрытия в укрытие, пробираясь к школе.
— Знамя! — резко скомандовал Бударин. — Поднять знамя!
Лицо начальника штаба стало торжественным. Он рывком взял под козырек, вытянулся.
Вскоре над развалинами школы вспыхнуло алое шелковое Знамя бригады.
Оно повело гвардейцев в последнюю яростную атаку.
XIX
Рыбин дополз до сарая, забрался в темный угол. Прислушался — никаких звуков, кроме дальней стрельбы…
Мало-помалу он успокоился, заткнул пистолет за пояс, проверил сумку с медикаментами. Как быть дальше? Что делать? Возвращаться в медсанвзвод? Пробираться во второй батальон?
С улицы доносилась частая стрельба, отдаленные разрывы снарядов. Один раз ему почудился голос Бударина. Рыбин вскочил, как по команде, сделал шаг вперед, но сразу понял, что ошибся. Он вновь сел, прижимаясь спиной к холодной стене. Захотелось обратно, к своим; подвал казался ему теперь родным домом, там осталось все, чем он жил последние годы: его взвод, работа, товарищи. Он живо представил себе, что сейчас делается в перевязочной. Анна Ивановна, конечно, не отходит от стола, бледная, едва стоит на ногах…
Рыбина стало знобить. Каменная стена и цементный пол леденили тело. Чтобы согреться, он поднял воротник полушубка, сунул руки за пазуху.
Под гимнастеркой зашуршала бумага. Рукописи! «А ведь они могут опять погибнуть», — с сожалением подумал Рыбин. Он вообразил, что убит и рядом на полу валяются рукописи. Фашистские подкованные сапоги равнодушно топчут белые листочки…
Близкий взрыв заставил его вздрогнуть. Он догадался: это взорвался танк, та машина, на которой он ехал во второй батальон. Сам комбриг доверил ему эту задачу. Во втором батальоне его ждут раненые.
Он встал, чтобы идти во второй батальон, и замер: почти рядом кто-то зашевелился.
Рыбин выхватил из-за пояса пистолет:
— Кто тут?
Из копешки соломы, которую он по близорукости без очков не заметил, вылез человек, сказал давно знакомым женским голосом:
— Это я, товарищ гвардии капитан.
— Нина? — переспросил он, не веря себе, зачем-то переходя на шепот.
Нина кинулась ему на шею, смеясь и плача от радости, не в силах что-нибудь сказать.
— Успокойтесь, пожалуйста, успокойтесь, — растерянно бормотал Рыбин.
Они сели на солому, держа друг друга за руки.
— Это вы, товарищ гвардии капитан? Неужели вы?
— Да я, я… Чего здесь особенного? Вот как вы тут очутились?
— Потом расскажу. Ой, дайте я вас поцелую, дорогой вы мой человек!
Придя в себя, Нина рассказала:
— Я тут очутилась очень просто. Когда взорвался снаряд, меня отбросило в сторону. Ушиблась и, видимо, потеряла сознание. Долго ли я так лежала — не помню. Должно быть, недолго. Сколько сейчас времени?
— Примерно третий час дня.
— Значит, всего прошло четыре часа. Очнувшись, я поползла к сараю. Здесь от страха и холода забралась в содому и, не помню как, уснула. Устала очень. Пятые сутки хоть бы на час глаза сомкнула. Но все это ерунда. Теперь мы вдвоем, не так страшно. Вдвоем мы еще выберемся. Вы-то как тут оказались?
Рыбин рассказал. Он сообщил ей о своем решении во что бы то ни стало выполнить приказ, пробраться во второй батальон.
— Правильно. Приказ нужно выполнить. Идемте вместе.
Вышли на улицу. Воздух был густо пропитан дымом и гарью, и оттого все вокруг потускнело, как бы лежало в тумане.
У школы по-прежнему не затихал бой. Там, где находился второй батальон, было тихо. Из лесу доносилась громкая канонада.
Рыбин обратил внимание Нины на взорванный танк, чуть было не ставший его могилой. Машина покосилась набок, будто оступилась. Над ней все еще лениво вился черный дымок. Неподалеку послышался незнакомый говор. Рыбин и Нина поспешно нырнули в канаву. По дороге шли немцы. Двое тащили под руки третьего — раненого. Он стонал, хрипло выкрикивал: «Капут, капут!» Высокий, в каске, уговаривал его, но раненый продолжал хрипеть: «Капут, капут!»
Дальше Нина и Рыбин двигались перебежками. Первой бежала Нина. Рыбин охранял ее продвижение. Она достигала укрытия, осматривалась, подавала ему знак рукой. Он подтягивался. А она опять шла вперед.
Так они достигли позиций второго батальона. Вражеские трупы почти сплошь покрывали землю. Среди них кое-где лежали убитые танкисты, в черной одежде. Их было мало. Удивительно было, как такая горсточка людей могла уничтожить столько фашистов.
Рыбин и Нина ползали среди трупов, опознавали товарищей, собирали документы и партийные билеты.
У дерева с растопыренными ветвями что-то зашевелилось, раздался звук, похожий на плач ребенка. Рыжий пес, помахивая хвостом, смотрел на них умоляющими глазами.
— Рыжий! — воскликнула Нина.
Пес еще сильнее замахал хвостом и жалобно заскулил.
— Вы знаете что? Где-то здесь должен быть старшина, честное слово, — догадалась Нина.
Старшина был на правом фланге. Он лежал на бруствере, вцепившись побелевшими пальцами в землю. Нина узнала его еще издали по дубленому полушубку.
— Эх, Игнат Иванович, — со слезами в голосе вздохнула она.
Старшина вдруг протяжно застонал. Рыбин и Нина подскочили к нему, перевернули вверх лицом, приподняли. Нина из фляжки влила ему в рот остатки спирта.
Старшина замотал головой, закашлялся, но все же сделал несколько глотков, открыл тусклые глаза и невидящим взглядом уставился на станцию.
— Игнат Иванович, как себя чувствуете? — спросила Нина.
Старшина молчал. Неожиданно взгляд его прояснился, на глазах выступили слезы.
— Посмотрите… посмотрите… — прошептал он.
Вдалеке, на фоне темного неба, в облаках клубящегося дыма, реяло Знамя бригады, яркое, как пламя.
— Это наши, Игнат Иванович! — воскликнула Нина. — Наши!
Старшина вздрогнул всем телом, выгнулся и обмяк. На лице его застыло выражение полного покоя.
Раздался шум шагов.
Рыбин и Нина обмерли. Прямо на них, развернувшись цепью, шли гитлеровцы, переговариваясь пьяными голосами.
— Пропали, — прошептал Рыбин.
— Ничего. Не пропадем. Вы замрите, будто мертвый.
Они легли между трупов и затаили дыхание. Оба в эту минуту пожалели, что нельзя остановить сердце. Оно стучало чересчур громко и часто.
Гитлеровцы искали на поле боя своих, добивали раненых танкистов.
Мимоходом выстрелили в Рыжего. Его предсмертный вой разнесся по всему полю. Шальной пулей ранило Нину в ногу пониже колена. Нина не пошевелилась, не дрогнула.
Когда фашисты были уже далеко, она сказала:
— Я ранена. Перевяжите ногу.
Рыбин, путаясь в сумке, достал бинт и перевязал рану.
Они медленно поползли к окраине станции, остановились у одинокого домика, огляделись. Местность была открытая. Дальше ползти было опасно.
— Пшепрошем пана, — долетел до них чей-то шепот.
Из окна подвала выглядывал старик и манил их рукой.
Рыбин минуту колебался. Взгляд его остановился на обрывке полотнища — красного с белым, — втоптанного в снег фашистскими сапогами. Это был флаг. Вон и обломок древка торчит над окном.
Рыбин, больше не раздумывая, подхватил Нину и спустился в подвал.
В подвале было темно. Тоненьким осипшим голоском плакал ребенок. Старик кланялся и о чем-то говорил, показывая в угол, где плакал ребенок.
— Мы не помешаем, будьте спокойны, — не поняв старика, сказал Рыбин.
Он уложил Нину на пол, прямо у входа, а сам сел подле нее на ступеньки.
Старик замотал головой, засуетился и вскоре принес откуда-то тюфяк.
— Спасибо, — поблагодарила Нина слабеющим голосом.
Старик наклонился к ней и опять заговорил.
— Оставьте ее, пожалуйста, — попросил Рыбин, — ей плохо. Она ранена.
Старик понял, всплеснул руками и отошел в сторону.
Нина застонала. Застонала в первый раз.
XX
Вокруг школы лежали раненые. Они звали на помощь, пробовали ползти, но, обессилев, падали. Раненые лежали всего в пятнадцати метрах от школы. Но что это были за метры!
Мерзлая исковерканная земля, покрытая воронками, заваленная кирпичом, железом. Проползти по такой земле, хотя бы пятнадцать метров, да еще с раненым, — дело невероятно трудное.
— Сделаем так, — сказал Филиппов санитарам, — разобьемся попарно. Ты, Трофимов, за старшего. Будешь работать с Годованцем. Саидов с Мурзиным…
— Разрешите, товарищ капитан, нам с Бакиным в паре? — попросил Коровин.
Невеселая была минута, но все при этих словах улыбнулись.
Филиппов оглядел дружков:
— Тяжело вам будет. Ну ладно, разрешаю. Сатункин останется на лестнице, — продолжал Филиппов. — Будешь мне помогать — принимать раненых. Основное, товарищи, быстрота. Ни малейшей остановки. Остановка — смерть! Понятно?
— Понятно, — ответили санитары.
Филиппов еще раз внимательно оглядел их и подал команду:
— Действуйте.
Санитары, внезапно выскочив из подвала, упали в снег и стремительно расползлись в разные стороны.
Когда санитар ползет к раненому, он абсолютно безоружен. Единственное его оружие — санитарная сумка. Над ним летают пули, по нему стреляют, а он не может, не имеет права ответить. Он должен забыть об опасности, о том, что ему грозит смерть. Забыть о себе. Он обязан помнить только о раненом, только о его спасении.
Выбрав наиболее удобный путь, санитары доползали до раненого, подхватывали его с двух сторон под мышки и ползли назад, к подвалу.
— Вставай-ка, ловчее будет! — крикнул Коровин своему напарнику.
Оба поднялись на ноги, побежали. Работа пошла быстрее.
Они подскакивали к раненому, приподнимали его, усаживали на сплетенные в замок руки и тащили к подвалу, подгибаясь под тяжестью ноши.
— Принимай! — кричал Коровин Сатункину, плевал на свои больные ладони, покрикивал на Бакина: — Неча стоять-то, шевелись давай!
Они удачно сделали три забега, а на четвертом Бакин споткнулся. Он выбросил руки в стороны, пытаясь устоять, не устоял и рухнул на землю.
— Вот неуклюжий-то жердина, — заворчал Коровин, пробегая мимо.
Не слыша за собой тяжелых шагов, он оглянулся.
Бакин лежал неподвижно, раскинув длинные руки.
Коровин подождал секунду, окликнул товарища:
— Кузьма?.. А? Кузя?..
Бакин не отвечал, не шевелился.
Тогда Коровин подошел к нему, опустился на колени, снял шапку. Увидев дружка, Бакин пошевелил белыми губами и просто, как будто ничего не случилось, сказал еле слышно:
— Спасай ране… — И умер.
Коровин, закрыв лицо шапкой, беззвучно заплакал.
— Ну что же… Прощай, брат Кузьма. Прощай… Клуб-то теперь как? Без тебя-то?
Потом встал и с какой-то особенной, страшной решительностью, не прячась от пуль, пошел вперед.
Увидев его одного с раненым на руках, Филиппов все понял.
— Сатункин, помогай Коровину.
— И не подумайте, товарищ капитан, не надобно мне помощника.
— Нельзя, Коровин, одному плохо.
— Как уж есть, товарищ капитан. Жить-то теперь за двоих надо.
К подвалу, неся раненого, подскочили Трофимов и Годованец.
— Сделаем так, — распорядился Филиппов. — Трофимов, помогай Коровину, а я с Годованцем пойду.
Наша артиллерия била по Сянно. Только один квадрат 10—42, там, где была школа, находился вне обстрела. Но зато вражеская артиллерия с новой яростью, словно мстя за все свои потери, принялась долбить и без того разбитое здание школы.
Султаны рыжей пыли поднимались в черное от пожаров небо, нависшее над землей, как чугунная плита. Пули свистели над самым ухом: «фить-фить-фить» и, ударившись о землю, отлетали рикошетом, сердито пригрозив: «у-у-у-у»…
— Это хуже всякой атаки, — ворчал Годованец, следуя за Филипповым. — Там увидел врага — бей. А тут по тебе садят — молчи. Што ли, мишень?
Взрывной волной, перевернув в воздухе, Филиппова швырнуло на груду кирпича. Он больно ударился затылком о камни и на несколько секунд потерял сознание. Перед глазами промелькнула будничная картина: Сатункин ставит ведро со снегом на печь и капли шипят и пенятся на раскаленном докрасна железе.
— Товарищ капитан! Товарищ капитан!
Филиппов открыл глаза.
— Живы? — обрадовался Годованец. — Вы меня слышите?
— Слышу.
— Разрешите, я вас понесу?
— Куда?
— Как куда? В подвал.
— Подожди.
В голове у Филиппова звенело.
— Так что же? — спросил Годованец. — Пойдем в подвал?
— Как в подвал? — спросил Филиппов слабым голосом. — Как же раненые? Нет, нет…
С огромным трудом, вспотев от напряжения, он поднялся и, поддерживаемый Годованцем, сделал несколько неуверенных шагов.
«Фить-фить-фить» — тотчас засвистали пули…
Филиппов инстинктивно пригнулся, упал на живот, приподнялся на локтях и пополз.
Они вынесли двух раненых. А когда двинулись за третьим, вражеская пуля угодила Годованцу в грудь, пониже правой ключицы. Он слабо крякнул и завалился на бок.
— Годованец, что ты?
— Клюнуло, товарищ капитан. — Он часто задышал. Дыхание у него стало клокочущее, точно он полоскал горло и все никак не мог выплюнуть воду.
И теперь уже Филиппову пришлось тащить его в подвал.
— Батюшки! — вскричал Сатункин, всплеснув руками.
Годованец виновато улыбнулся, словно извиняясь за то, что причинил беспокойство.
— Тихо, старина, без паники. «Ведь это ж только раз…» Лучше возьми у меня в кармане гранату. Я ее все берег. Вас, товарищ капитан, не хотел фрицам отдавать.
Филиппов положил руку Годованцу на горячий, покрытый крупными каплями пота лоб.
— Спасибо тебе, дорогуша.
— Это было задание, особое задание…
— Какое задание?
— Мне его сам Загреков дал.
— Вот оно что… И ему спасибо…
Годованца унесли в перевязочную.
Ни одного раненого на поле боя больше не осталось.
XXI
В перевязочной все шло своим чередом.
После того как перерезали дорогу на хутора и раненых некуда стало эвакуировать, круг врачебной помощи расширился: пришлось делать срочные операции. Перевязочного материала и медикаментов тратилось во много раз больше, чем обычно.
К Филиппову робко подошел Хихля.
— Бинти кінчаються. Тільки для самих тяжких залишилися. Що робить?
— Да-а, — произнес Филиппов с досадой. — Выходит, нечем нам с тобой воевать?
— Виходить.
— Стало быть, зря они надеются на нашу помощь? Хихля виновато пожал плечами.
— Они верят нам. Думают, что в случае ранения мы им поможем. Хоть перевязку сделаем.
— Що робить? — сказал Хихля.
— Думать. Думать надо.
Филиппов подошел к окошечку. С улицы несло гарью. Даже через двойной слой марли просачивалась кирпичная пыль, щекотало в носу.
— Постой, есть выход! — воскликнул Филиппов, поворачиваясь к Хихле и встряхивая его за плечи.
Хихля недоверчиво покосился.
Они вышли из перевязочной. Филиппов оглядел подвал. В отсеках было настолько мрачно, что уже нельзя было различить отдельных лиц, в полумраке белели повязки.
— Товарищи раненые! — звонко сказал Филиппов. Раненые притихли.
— Товарищи! У нас, к сожалению, мало бинтов. Остались только для самых тяжелых. Ваших же товарищей нечем будет перевязывать. Поэтому я обращаюсь к вам с просьбой. Может быть, у кого найдется пара чистого белья, портянки, еще что-нибудь? Одолжите все это нам. Из белья мы сделаем бинты.
— Звідки у них білизна? — пробурчал Хихля.
— Молчи, скептик несчастный, — зашипел на него Филиппов.
Некоторое время все молчали. Тяжелораненые стонали и просили пить.
Сверху кричали:
— Эй, в подвале! Патронов не осталось?
Первым приподнялся Рубцов:
— Вот, рубаху возьмите. Больше ничего нет.
Филиппов подскочил к Рубцову, принял рубашку, крепко пожал его руку:
— Большое спасибо, товарищ Рубцов.
— Чего там… Дело нужное.
— Возьмите-ка портянки, — предложил Федя Васильев. — Это мой НЗ. Я их, между прочим, за пазухой берег. На всякий случай.
— А вот, принимай-ка…
— Сюда подойдите, сюда…
— У меня еще…
— И здесь…
— Товарищ доктор, возьмите…
Со всех сторон, словно только и ждали подходящей команды, выдергивали из-за пазухи, из сохранившихся чудом заплечных мешков, из хитрых солдатских тайников и протягивали чистые портянки, рубахи, кальсоны, платки.
— Спасибо, товарищи, спасибо, — едва успевал благодарить Филиппов, собирая белье в охапку. — Видишь, скептик? Это же наши, советские люди.
— О, це добре! — только и смог ответить растроганный Хихля.
— Нам жизни для дела не жалко, а что там тряпки… — сказал из темноты какой-то раненый.
Результат превзошел всякие ожидания. Через десять минут собрали порядочную кучу белья. Его внесли в перевязочную, разорвали на узкие ленты, скатали в тугие бинты.
Анна Ивановна подозвала Зою, что-то шепнула ей на ухо. Зоя вышла из перевязочной и вскоре возвратилась с пачкой личного белья.
— Что вы, девушки! Нет, нет, — возражал Филиппов.
— Это наше дело, товарищ начальник, — сказала Анна Ивановна. — Благодарим за идею. Зоенька, действуй…
Хихля ходил именинником.
— Что, рад? — спросил Филиппов.
— А то як же?
— А не верил, дорогуша.
— Та хіба ж я знав, що ви фокусник…
Медсанвзвод продолжал работу в полную силу.
XXII
В подвале кончились запасы воды: все колодцы были в руках врага. Жажда терзала раненых.
— Эх, ребята, ключевой бы, студеной, — бредил раненный в живот. — У нас на Урале ключей-то вдоволь. Туда бы сейчас.
Ходячие раненые подбирались к окошечкам, просовывали руки сквозь решетки, тащили в рот грязный, пропитанный дымом снег. Лежачие пытались поймать пересохшим ртом капли, падающие с отпотевшего потолка, и все попусту: капля, как нарочно, падала на лоб или щеку. Раненые метались, бередили соседей, молили: пить… пить… пить…
— Да нет у меня, нет, — уговаривал Сатункин. — Нешто я бы не дал, коли б было? Повернись на бочок — полегчает.
— Пить… Пи-и-ить…
Сатункин пошел в перевязочную.
В перевязочной было тихо. Анна Ивановна и Филиппов, низко склонившись над столом, оперировали. Филиппов стоял лицом к двери. Он был в маске, глаза опущены. Сатункин видел, как двигались его брови: то поднимались, морща высокий лоб, то опускались, и тогда на переносье появлялась изломанная складка. Сатункин понял: капитан очень занят; дело серьезное, надо подождать. Он молча ждал, машинально поглаживая усы, наблюдая за врачами. Иногда кто-нибудь из врачей, не оборачиваясь, протягивал руку, и Зоя подавала все, что требовалось. Слышался тупой звон металла, потрескивание — и опять тишина.
Филиппов заметил Сатункина:
— Чего тебе?
— Вода вся, товарищ капитан. Раненые шибко мучаются.
— Сейчас. Вот только окончу операцию…
Минут через пять он сдернул маску, но как был в халате, так и направился в штабной отсек, к комбригу.
Бударин сидел у аппарата, надев на голову наушники. Рядом лежал электрический фонарь; луч света освещал заросшую щеку комбрига, спутанные темные волосы, Филиппов заметил белую прядку. «Поседел, — удивился он. — За пять дней поседел».
— Все в порядке, — кричал Бударин в микрофон, — в порядке, товарищ гвардии генерал! Дотянем, не беспокойтесь. Не беспокойтесь, говорю. Я на своих орлов надеюсь. Будем рады вашему концерту… Есть.
Он снял наушники и сказал Филиппову:
— Генерал уже в лесу. Сейчас концерт начнется.
Филиппов не успел спросить, что за концерт. Наверху все загрохотало, загремело вокруг, точно там разразилась небывалая гроза.
— Вот это да! Не то что фрицы! — восхищенно сказал комбриг. — Наша артподготовка.
Он надел папаху, молодцевато заломил ее на затылок, приободрился, выпрямился, собрался идти.
— Ты чего пришел, орел?
— Вода кончилась, товарищ гвардии полковник. Раненым без воды плохо.
— Вода будет. Все теперь будет!
…В перевязочную внесли молодого солдата, раненного в лицо. Его положили на хирургический стол.
Он мычал, мотал головой, разбрызгивая кровь по сторонам. Увидев это, Зоя вдруг как-то странно всхлипнула и захохотала.
— Зоя, Зоя! — кинулась к ней Анна Ивановна.
— Ктой-то хохочет, братцы? — забеспокоился в соседнем отсеке Сушенка.
— Ясное дело, хохочет. Не то что ты, слабец, — сказал Рубцов, удивленно прислушиваясь.
— Ой как хохочет…
Филиппов бросился в перевязочную.
Анна Ивановна держала Зою на коленях, прижав к груди, как ребенка. По Зоиным щекам текли обильные слезы, она продолжала хохотать.
— Срыв. Нервы не выдержали, — объяснила Анна Ивановна.
— Прекратить истерику. Ввести пантопон. Уложить.
Внезапно резко оборвалась канонада. Все замолчали.
— Чтой-то, братцы, тихо стало?.. А? Слышь? — прошептал, сам не свой, Сушенка.
— То ему громко неладно, то тихо нехорошо.
— Может, там и наших нет? Может, сейчас фрицы придут?
— Вот слякоть! — не удержался Рубцов. — Это же — победа! Слышите, товарищи? Победа! — Голос Рубцова, твердый и звонкий, проник во все отсеки, привел раненых в движение. — Мир наступает на земле. И мы с вами кровью добываем этот мир. Дорогой ценой! Запомните это и стойте за мир так же крепко, насмерть! И если какая-нибудь гадина снова задумает развязать войну — зубами перегрызем ей горло!.. И всегда, в любой войне победим. Понятно я говорю?
Словно подхватив его слова, сверху донеслось могучее, русское, раскатистое «ура».
Оно все нарастало, крепло, ширилось. Почти в тот же миг темноту подвала рассек луч фонарика. Знакомый всем голос комбрига торжественно сообщил:
— Орлы! Слышите? Это наши. Группировки наголову разбиты. Командующий армией представил нашу бригаду к ордену Суворова. Поздравляю вас, друзья мои!
— Ура-а! — гаркнули раненые.
XXIII
Вокруг школы было шумно и людно. Солдаты всех бригад перемешались, делились впечатлениями прошедшего боя, разыскивали друзей и товарищей. Защитников Сянно старательно угощали табаком, трофейным шоколадом.
— Иван, живой? — кричал один.
— Живой. А ты как?
— В исправности.
— Ну, тогда здравствуй.
Под хохот товарищей они по-медвежьи облапили друг друга, так, что похрустывали кости.
— Ребята, не видели Соболева, земляка моего?
— Нет его. Погиб смертью героя.
На минуту разговоры притихали, потом начинались новые расспросы, и шум разгорался с новой силой.
— Товарищи, так говорят, мы на Берлин двинем?
— Ничего еще неизвестно.
— А что, формироваться будем или сразу пойдем?
— Чего формироваться-то? Мы уже давно сформированы. Идти надо.
— Идти. Не давать им, гадам, опомниться!
Тут и там вспыхивал дружный хохот — не верилось, что минуту назад здесь кипел бой и смерть ходила по пятам. Возле школы, окружив Бударина, стояла большая группа офицеров. Ждали приезда генерала.
Наконец послышалось гудение.
— Неужели наш? — спросил Бударин, выбегая на дорогу.
Из-за поворота вынырнул броневичок.
— Наш. Савельев. Вот орел!
За броневичком показались легковые машины, затем грузовые ЗИСы.
Бударин одернул куртку, громко подал команду:
— Бригада, смирн-а-а!
И быстрым шагом устремился к первой машине.
В наступившей тишине всем было хорошо слышно, как рапортовал комбриг:
— Товарищ гвардии генерал, гвардейская танковая Краснознаменная бригада приказ выполнила. Бригада готова к выполнению любой задачи.
Из машины вылез генерал и торопливой твердой походкой направился к комбригу. Он был выше Бударина ростом, шире в плечах. Подойдя к комбригу, генерал обнял его и трижды, по-русски, поцеловал.
В сопровождении офицеров генерал и комбриг двинулись к школе, спустились в подвал.
Из перевязочной выскочил Филиппов, вытянулся, хотел представиться генералу. Бударин его опередил:
— Вот и мой орел. Гвардии капитан Филиппов.
Филиппов смутился, почувствовал, что краснеет.
— Слышал, слышал, как он у вас тут фокусы устраивает, — подавая Филиппову руку, сказал генерал.
— Какие фокусы? — насторожился Бударин.
— А неразорвавшуюся мину вынуть из живого человека — это тебе не фокус?
Генерал и комбриг добродушно засмеялись.
— Молодец, гвардии капитан. Молодец… Я там тебе помощников из медсанбата привез. Извини, что запоздал. Дороги не было. Принимай врачей, пусть работают.
— Есть. Разрешите идти?
— Иди, молодец, иди.
На лестнице Филиппова нагнал Сатункин:
— Поздравляю с присвоением звания гвардейца.
— Спасибо, землячок.
— А я что говорил?
— Ладно. Угадал.
Филиппов выбежал на улицу.
От ближайшей к школе машины отделился человек и кинулся ему навстречу. Это была Наташа. Филиппов узнал ее сразу. Тяжелые косы выбились из-под шапки и, пока она бежала, распустились, упали ей на плечи.
— Коля! Здравствуй, Коля!
Она протянула ему руки.
Филиппов обхватил ее и, не находя слов, начал кружить на одном месте.
— Что ты? Все смотрят. Что ты?! — восклицала она, задыхаясь и закидывая назад голову; шапка отлетела в сторону, и русые косы развевались по ветру.
Он, счастливый, смотрел в ее голубые глаза и смеялся.
— Перестань. Голова закружилась!
Филиппов осторожно поставил ее на землю перед собой.
— Ну как можно? — сказала она, еле переводя дыхание. — Это несолидно. Ты же начальник.
— И человек тоже, — сказал он, подхватывая ее под руку. — Идем. Кто тебя послал к нам?
— Я сама добилась. Нас еще с утра генерал к вам направил, да никак не проехать было.
— Да идем же скорее.
— Подожди, шапку найду…
Она надела шапку, и они, засмеявшись неизвестно чему, взявшись ва руки, как дети, побежали в перевязочную.
…Подвал затопило электрическим светом. В перевязочной забурлила работа. Было развернуто шесть столов. Все работали с каким-то особым подъемом и рвением.
Анну Ивановну уговаривали лечь спать.
— Не пойду, товарищи, честное слово. Разрешите мне довести дело до конца.
Мурзин, Хихля, Коровин, Саидов, Трофимов и даже Гулиновский — все продолжали работать. Только Зоя после введенного пантопона сладко спала, по-детски сложив губы, спала на том ящике, на котором любили они сидеть с Анной Ивановной в редкие свободные минуты.
В самый разгар работы в перевязочную с радостным криком ворвался Хихля:
— Ось, дивіться!
В дверях появился Рыбин.
Ему не дали выговорить ни слова — набросились, затискали в объятиях.
Филиппову нужно было организовать бесперебойную работу перевязочной и операционной, наладить уход за тяжелыми и нетранспортабельными, уточнить документацию, написать донесение начсанкору, а главное — всех раненых как можно быстрее эвакуировать в тыл.
Широкоплечую подтянутую фигуру гвардии капитана видели и в перевязочной, и во всех отсеках, и на улице, возле машин. Он был всем нужен. То и дело слышалось:
— Товарищ гвардии капитан, а это как?
— Товарищ начальник, на минуточку.
— Товарищ Филиппов, можно вас?
Раненых решено было вывезти в медсанбат двумя партиями. С первой партией раненых отправлялся сам Филиппов. Со второй должен был ехать Рыбин.
На улице шла загрузка машин.
— Подноси раненых. Не задерживайся, — командовал Филиппов.
Санитары вынесли Нину.
— До свидания, Нина, — душевно сказал Филиппов. — Хотя я и еду с вами, но, кто знает, будет ли время попрощаться. Желаю вам всего хорошего: поправиться, встретить Цырубина. Вы оба достойны большого счастья.
— Спасибо, товарищ начальник, — сказала Нина. — И вам счастливо довоевать.
Вынесли Годованца. Прощаясь с ним, Филиппов долго тряс ему руку, но ничего не сказал: глаза защипало, в горле возник ком.
— Што ли, жалко меня? — удивился Годованец, морща нос. — Так я ж скоро поправлюсь. Вот вы-то как тут? Правда, я наказал насчет вас Сатункину, да душа все равно неспокойна. Не совсем вы еще обстрелялись. Снаряды, например, по звуку не различаете, горячку иной раз порете.
Рубцова, Сушенку, Федю Васильева — экипаж машины номер «сто» — грузили вместе. Сушенку теперь ни на минуту не могли оторвать от Рубцова.
Раненые долго кричали остающимся товарищам:
— Смотрите, чтобы все здесь было в порядке!
— До свидания на Родине!
— Выпить за нас в День Победы не забудьте!
Раненный в лицо не мог говорить. Пока машина не скрылась, он все махал из кузова шапкой…
Филиппов ехал в медсанбат.
Забитая движущейся навстречу техникой, дорога была похожа на гигантский конвейер.
Филиппов торопился. Нужно было спешно получить медимущество, забрать фельдшеров, навестить своих раненых, а там уже и принимать новые экипажи, прибывшие на ближайшую станцию. Годом раньше после таких боев бригада, может быть, месяц простояла бы на формировании. Теперь пройдет всего два дня, и она, пополнившись свежими силами и танками, опять двинется в бой. Другой размах — победный.
Филиппов ехал на «чужой» машине. «Санитарка» сгорела.
Шофер некоторое время сидел за рулем сердитый, что-то все ворчал себе под нос. Но вскоре угомонился, замурлыкал веселый мотив. «Наверное, это привычка всех шоферов», — подумал Филиппов, вспоминая Годованца.
— Нельзя ли быстрее? — поторопил он шофера.
Шофер распахнул дверцу, закричал в темноту:
— Эй, дай дорогу! Разве не видите? Раненых везу!
И, хотя ничего не было видно, шоферы встречных машин, услышав слово «раненые», уступали дорогу.
В полночь добрались до медсанбата, расположившегося в богатом барском доме с колоннами.
Филиппова окружили товарищи, поздравляли, горячо пожимали руку, забрасывали вопросами… Гостеприимный командир медсанбата уступил Филиппову свою комнату.
Филиппов и Сатункин остались одни. Горел мягкий электрический свет. Мерно постукивали часы с позолоченным циферблатом. На столе дымился чай. Было так тихо, так все по-домашнему, что как-то не верилось, что несколько часов назад они подвергались смертельной опасности.
Филиппов улегся спать на настоящей кровати, накрывшись настоящим одеялом. Сатункин подшивал подворотничок к гимнастерке, потом, погасив свет, тоже лег.
Уснули мгновенно, впервые за много суток.
Часы пробили четыре — красиво и звонко. В дверь постучали. Сатункин, топая по полу босыми ногами, шепотом спросил:
— Кто там?
Послышался хрипловатый голос Рыбина:
— Это я. Открой.
Сатункин зажег свет. Открыл дверь. Проснулся Филиппов.
— Уже? — удивился он, увидя Рыбина. — Все благополучно?
— Все в порядке. Lege artis.
Филиппов поднялся, подошел к окну, отдернул штору.
На улице было темно. Неживыми коробками стояли дома. И только там, дальше домов, где предполагалась дорога, все двигалась и двигалась цепочка мерцающих сигнальных огоньков — это шла на запад Советская Армия.
— А скоро, наверное, по этой же самой дороге мы на Родину двинемся…
Рыбин уверенно кивнул:
— Да, теперь скоро…
— С огнями поедем… Свет в полную фару.
Филиппов обнял друга за плечи, и они, думая каждый о своем, долго смотрели на далекие красные огоньки…
1948—1952 гг. Дополнено и исправлено в 1954 г.
г. Ленинград.
[1] По всем правилам (лат.) .
[2] Сколько потребуется (лат.) .
[3] Своими глазами.
[4] По всем правилам.